Книга лиц. Рассказ-лекция профессора психологии

Аудитория тринадцать. Тринадцать – число, которое я всегда замечал. Не из суеверия. Из привычки. Привычки считать всё, что можно, чтобы не думать о том, что нельзя измерить. Сердцебиение. Время между морганиями. Количество шагов от двери до кафедры. Семнадцать. Всегда семнадцать.

Сегодня я пришёл раньше. Открыл окно – на улице шел мелкий, упрямый дождь, как будто небо не может решиться, плакать ему или просто хмуриться. Воздух проник внутрь, влажный, с запахом мокрой листвы и старого камня. Я люблю этот запах. Он напоминает, что мир не уложится в формулы, что есть вещи, которые не поддаются классификации, такие как страх, как пустота, как улыбка, которой не было на самом деле.

Стены аудитории обшиты тёмным деревом, потемневшим от времени, как кожа старого ботинка. На полке – пыльные тома, многие из которых я не открывал годами. Фрейд, Юнг, Лаинг… Имена, которые когда-то горели у меня в голове, как факелы. Теперь они – просто буквы на корешках. Я больше не верю в диагнозы. Они – как бинты на ампутированной ноге. Помогают, но не возвращают то, что потеряно.
Я сел за стол. Передо мной – папка. Простая, серая, с надписью чёрным маркером: «Не публиковать».

Внутри лежали два текста, два голоса, две жизни, или, может быть, одна.
Я не знал, зачем решил прочитать их студентам. Не было темы. Не было плана. Только ощущение – как давление в висках, как предчувствие, что сегодня я скажу что-то, чего не должен, что сегодня я прикоснусь к тому, что сам так долго прятал.

Я открыл папку, пальца слегка задрожали, это не от старости, от страха и начал читать первый текст.

«Я помню первый раз, когда увидел клоуна. Мне было шесть. Цирк приехал в наш маленький городок, и мама, как всегда, решила, что «это же весело, детям нравится». Она взяла меня за руку, улыбаясь, как будто не замечала, как я сжимаюсь при каждом шаге к шапито. Воздух пах сладкой ватой, жареным арахисом и чем-то ещё – чем-то химическим, резким.

А потом я его увидел. Он стоял у входа, раздавал шарики. У него было лицо, как у мертвеца – белое, гладкое, без теней. Губы – огромные, красные, будто разрезы. Глаза – чёрные, пустые, как будто он смотрел сквозь меня. Он улыбался, улыбался всё время, даже когда его рука дрожала, когда он неуклюже подал шарик очередной улыбающейся красивой девочке.

Я не смеялся. Я стоял, как вкопанный. Сердце стучало так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Я хотел закричать, но горло сжалось. Я смотрел на его улыбку и думал: «Он не может так улыбаться. Никто не может так улыбаться и быть живым».
Мама потянула меня вперёд, я сопротивлялся, потом заплакал. Меня сочли капризным. Стыдно. Страх – это слабость, особенно когда тебе шесть.

Но страх не прошёл. Он остался. Рос со мной. Каждый раз, когда я видел клоуна – в фильме, на плакате, даже в мультике – меня бросало в дрожь. Я не понимал, почему. Ведь клоуны – это смех, шутки, детские восторги. Но моё тело знало правду: под этой улыбкой что-то скрывается.

Я начал изучать их. Их грим, движения, мимику. Я смотрел видео, читал статьи. Оказалось, что белое лицо – маска. Оно стирает эмоции. Делает человека нечитаемым. А улыбка? Это не улыбка. Это насильственная гримаса. Как будто кожу натянули на кости.

И тогда я понял: я боюсь не клоунов. Я боюсь того, что они символизируют: лицемерие, притворство, смех поверх боли, улыбка, когда внутри пустота.
Но однажды мне предложили работу.

– Ты идеально подойдёшь, – сказал режиссёр. – У тебя выразительное лицо. Хорошая пластика. И… странная харизма. Как будто ты знаешь что-то, чего не знают другие.
– Я не могу, – сказал я. – Я боюсь клоунов.

Он засмеялся.

– А кто их не боится? Но именно поэтому ты будешь великим. Ты не будешь притворяться, что весело. Ты будешь знать, что это ужасно. И играть это.

Я согласился, не сразу, но согласился. Сегодня мой первый выход.

Я сижу перед зеркалом в уборной. В руках – кисточка. Я наношу медленно белую краску, слоем за слоем, каждым мазком я стираю себя, свою личность, свои повадки, свой характер, свои черты лица. Глаза очерчиваю чёрным, сильно, до боли. Губы у меня теперь красные, как рана. Я смотрю на отражение. Лицо исчезло. Осталась только маска.

Рука дрожит, не от страха, от понимания. Я беру красный резиновый нос, прикладываю к переносице, он холодный, нелепый, абсурдный.
Парик – зелёные кудри, как у сумасшедшего.

Я встаю и подхожу к зеркалу в полный рост. Смотрю. И впервые… я не боюсь, потому что теперь я понимаю: страх был не от клоунов. Страх был от того, что я сам – всегда был клоуном, я прятался за улыбками, за шутками, за молчанием, притворялся, что всё в порядке, а внутри была только тишина и страх быть увиденным.

Но теперь – я не прячусь, теперь я – тот, кого боялись. Я глубоко вздыхаю, смотрю в зеркало и говорю:

– Представление начинается, господа!»

Я читал медленно. Каждое слово – как капля в тишине. Голос мой не дрожал, но внутри что-то сжималось. Я видел этого мальчика. Я знал его, как человека, который однажды понял: улыбка – это не радость, а последняя линия обороны.
Когда я дочитал до слов: «Теперь я – тот, кого боялись», в аудитории повисла тишина. Такая, что слышно было, как дождь стучит по стеклу. Кто-то глубоко вздохнул. Девушка в третьем ряду закрыла глаза, будто её ударили.

Я закрыл глаза, на мгновение перед внутренним взором возникло шапито, белое лицо, красная улыбка, пустота за ней.

Я вспомнил, как в детстве смотрел на себя в зеркало, пытаясь понять: а правда ли я улыбаюсь? А правда ли я счастлив? Я не мог ответить на этот вопрос до сих пор, потому что ответ зависел от того, кто смотрит.

Практически без пауз я начал читать второй рассказ.

«Андрей сидит в кресле – не откинувшись, не опустившись, не сдавшись. Спина прямая, как натянутая струна, готовая в любой миг лопнуть от напряжения. Пальцы впиваются в подлокотники, будто держатся за край обрыва, за последнюю грань между собой и падением. Глаза открыты. Широко. Слишком широко. Он не моргает, ни на мгновение. В его глазах не усталость, хотя она давит на кости, как глыба, в них – страх, древний, всепоглощающий, боязнь, что стоит лишь опустить веки – и его унесёт в глубокую пропасть.

Для него сон – не отдых, не темнота, в которой можно раствориться, не покой, не забвение. Для него сон – это провал, вертикальный, без дна, без стен, место, где он не управляется, где его тело становится чужим, где мышцы расслабляются – и это уже конец, потому что расслабление – это предательство, первый шаг вниз, а внизу его ждёт не сон, его ждёт оно.

В детстве – до всего этого – он засыпал иначе. Тогда сон ещё был домом. Он ложился в постель, укрывался до подбородка, слушал, как за окном шуршит ветер в листве или дождь стучал по подоконнику. Мать приходила, садилась на край кровати, гладила по волосам, говорила: «Спи, мой хороший. Я рядом». Её голос был как тёплый плед. Он закрывал глаза – и падал вниз, мягко, как пух, как пепел с горящей свечи.

Но однажды всё изменилось. Он лежал в постели, слабый, как тряпичная кукла. Температура поднялась, как стена. В голове был гул, как в пустом соборе, мать ушла на кухню, чтобы приготовить чай. Он остался один, в этот миг сон пришёл. Он почувствовал, что не может пошевелиться, не может крикнуть. Его глаза открыты, но тело стало чужое, парализованное. А в углу комнаты стояла тень, она не двигалась, смотрела. Он знал: это не человек, это ожидание, когда он перестанет сопротивляться, когда сдастся, когда впустит.

Он не знал, сколько это длилось: секунды или часы. Когда мать вернулась, он лежал с открытыми глазами, весь в поту, дрожащий. Она испугалась, обняла, говорила: «Это сонный паралич. Это пройдёт».

Но не прошло, оно вернулось, не каждую ночь. Но достаточно часто.
Когда ему было двадцать, после болезни, три ночи подряд он видел одно и то же: как он лежит в этой же комнате, а другой он – бледный, с запавшими глазами, с кожей, как у мертвеца – медленно поднимается с кровати, идёт к зеркалу и, не отражаясь, исчезает в его глубине, будто входил в воду.

Он засыпал не сразу, ни в первую ночь, ни в следующие. Он засыпал только тогда, когда тело переставало слушаться, когда мышцы, сжатые как пружины, сами разжимались, когда веки, дрожащие от напряжения, падали, как ставни на разграбленный дом, когда сознание, истощённое бодрствованием, сдавалось – не победой сна, а предательством плоти.

И тогда он перестал ложиться. Сначала – засыпал в кресле, потом – на полу, сидя, спиной к стене, потом – просто не спал, потому что знал: сон – это не отдых.
С тех пор он боится не кошмаров. Кошмары можно пережить, можно проснуться, можно вспомнить, можно рассказать. Он боится потери контроля, боится того мгновения, когда сознание перестаёт быть его, когда он перестаёт быть наблюдателем и превращается в объект, когда его тело встаёт без команды, идёт по комнате, пишет в дневнике: «Ты не должен просыпаться», когда его рот произносит слова, которые он не хотел говорить, когда его руки закрывают дверь, поворачивают ключ, и он не помнит, зачем.

Сейчас он не спит уже четыре ночи. На второй он начал видеть, как предметы двоились, не в глазах, а в реальности: каждый предмет дублировался, как в кривом стекле, будто мир расщепляется. На третьей появились голоса, не снаружи, внутри головы. Они были тихими, но мерными, как шаги заключенного в камере. Они говорили о нём, что он устал, что ему пора отдохнуть.

На четвертой он понял: сон – это не процесс, сон – это личность, другой человек, который жил в нем, который терпеливо ждет своего часа, когда тот, кто бодрствует заснёт, потому что тогда он может выйти, чтобы жить, чтобы быть, чтобы занять это тело, которое все равно не удержится и уснет.

Андрей пьёт чёрный, крепкий, горячий кофе, заливает в себя воду, как будто может смыть усталость, щипает себя за руку до синяков, слушает громкую музыку, рвущую тишину, как будто звук может удержать его на поверхности, ходит по комнате кругами, как зверь в клетке, иногда плачет – не от боли, не от страха, а от усталости, которая уже не физическая, а космическая, как будто его душа истончилась, как бумага, промокшая от дождя, и вот-вот порвётся на части.

Он смотрит на кровать. Она стоит в углу, как гроб, простыни – холодные, как саван, он не прикасался к ней за четыре ночи ни разу.

Но сегодня – что-то изменилось. Сегодня он чувствует, как веки тяжелеют, что-то заставляет его заснуть. Ему кажется, что комната дышит, медленно, глубоко, воздух стал густым, как смола, стены сжимаются, чтобы его убаюкать, усыпить.

Он встаёт, хочет закричать, но голос не слушается, язык – как камень. Он смотрит в зеркало. В зеркале он лежит в кресле, глаза закрыты, на губах блуждает улыбка. А сам он стоит и не спит. И впервые понимает: он больше не тот, кто бодрствует, настоящий он, тот, кто спит».

Я читал, и голос мой стал тише. Потому что каждое слово било в сердце. Я знал это состояние, я знал, как тяжелеют веки, когда ты борешься не с усталостью, а с отсутствием права сдаться, я знал, как звучат голоса в голове, когда ты уже не уверен, кто ты – тот, кто слышит, или тот, кто говорит.

Когда я дочитал до: «Он смотрит в зеркало. В зеркале он лежит в кресле, глаза закрыты, на губах блуждает улыбка. А сам он стоит и не спит. И впервые понимает: он больше не тот, кто бодрствует, настоящий он, тот, кто спит», я замолчал надолго, слишком надолго. Студенты сидели молча и ждали, а я не мог говорить, потому что в этот момент я понял, я не анализировал их, я завидовал им, потому что они сказали правду. А я – нет.

Я годами читаю лекции о диссоциации, о тревожных расстройствах, о масках личности. Я цитирую исследования, пишу статьи, получаю гранты. Но я никогда не говорил, что боюсь закрывать глаза, что каждую ночь я сижу в кресле, как Андрей, что я боюсь не сна, я боюсь, что, когда я усну, он выйдет. Тот, кто не улыбается, тот, кто не говорит, тот, кто просто есть. Я боюсь, что именно он – настоящий, а я только его роль, роль профессора, роль здравомыслящего.

А эти двое не притворялись, они встретили своё отражение, один – в зеркале гримерной клоуна, другой – в собственном сне. И оба сказали: «Это я. Я больше не прячусь».

А я до сих пор прячусь за дипломами, за лекциями, за тем, что называют «наукой». Наконец я собрался с мыслями и посмотрел на студентов:

– Эти два текста пришли ко мне анонимно. Один – через университетскую почту, прикреплённый к письму без имени. Другой – в конверте, брошенном в мой почтовый ящик. Я пытался найти авторов. Нашёл. Один – клоун в бродячем цирке.  Другой – мужчина, который годами не выходил из дома. Я пытался с ними поговорить. Но они сказали одно и то же: «Вы не поймёте. Вы – ещё не там». И они были правы. Я все ещё здесь, в аудитории, с диагнозами, со словами, которые ничего не значат. А они, набравшись смелости, стали теми, кого боялись, ушли из реальности, стали сном, стали маской, в этом заключается их свобода. Потому что страх – это не слабость, страх – это последний шанс быть честным. А когда ты перестаёшь бояться, ты либо сдаёшься, либо становишься тем, кого боялся.

Я закрыл папку, поднялся и подошёл к окну. Дождь не прекращался, город был тёмным, только один фонарь горел у входа в цирк на окраине, но я не видел его, я знал, что он есть.

Я не закончу лекцию анализом. Не буду говорить о механизмах защиты, о проекции, о травме. Это не поможет. Потому что они уже выйдут за пределы психологии. Они уже не пациенты. Они – символы. А я – нет. Я остаюсь здесь со своим разумом, с моим контролем, с моей невозможностью сказать: «Я боюсь. Я не тот, кем кажусь. Я давно исчез».

Я повернулся к студентам.

– Лекция окончена. Но, возможно, представление только начинается, господа.

И я вышел из аудитории, не оглядываясь, потому что знал: если оглянусь – в зеркале кафедры я увижу не себя, а того, кто давно ждёт, чтобы я наконец закрыл глаза.


Рецензии