Чтобы платком из хижин вызывать

В своей жизни я уже не раз стоял перед вратами ада.
Первый раз они вначале показались мне даже воротами в рай.
Мне было лет пять. Я летом какое-то время жил у своей двоюродной бабушки Марии Антоновны в чужом пойменном, садовом селе, что уже само по себе по сравнению с нашей голой, глиняной, степной и выгонной Николой казалось разновидностью местного рая. И вот однажды бабушке потребовалось навестить её родственницу, которая пребывала в некоем медицинском заведении ещё ближе к благословенным Кавминводам и чем её, бабушки, село, и тем более, чем наша Богом запамятованная Никола. Я уже не помню, как мы с бабулей туда добирались. На автобусе ли? – в раннем моём детстве эти толстенной жести утюги-автобусы, лишённые наподобие нынешних кабриолетов крыш, в народном обиходе почему-то именовались «пассажирками»: так настоящие, всамделишние пассажиры переводили эти громоздкие железные монстры сразу не только в одушевлённый, но и в женский род, – на бричке ли? – с впряжённой в неё престарелой, уже седой кобылой Куклой: младшая сестра Марии Антоновны, Елька, Елена Антоновна, работала бригадиром садово-огородной бригады, и ей положен был такой персональный гужевой транспорт, которым она при случае бескорыстно делилась со своей старшухой…
Не помню.
Но отчётливо вспоминаю, как мы с бабушкой в знойный ставропольский полдень оказались перед красивыми, в каменных колоннах, воротами, увитыми вьющимся виноградом с нежно свисающими потными, чёрными гроздьями, за которыми, за воротами, возвышались ещё и роскошные плодовые деревья: даже у бабушки Марии Антоновны сад у дома, у её землянки, был скромнее.
За воротами журчал фонтан – так хотелось плюхнуться в него, не раздеваясь!
Но нас за ворота не впустили. И как-то враз построжело обычно и такое добродушное, улыбчивое, в ямочках, бабулино лицо. Мы сели на деревянную лавку перед воротами – тень здешних райских куп достигала и сюда – бабушка выставила на лавку привезённые нами оклунки и накрахмаленные, как собственный её платок, узелки. Но меня почему-то с лавки выпроводила, и я, загребая пыль, околачивался поодаль, разглядывая и вспучившийся над оградою сад, и каменные старинные строения. Бабушка, всегда такая разговорчивая, сидела молча, строго, плотно поджавши губы.
Вскоре не из ворот, а из резной калиточки при них вышла, робко высунулась странная, худенькая молодая женщина. Странным было то, что лицо её полностью скрывал матерчатый тонкий куколь с узкими, как у средневековых рыцарей, прорезями-щелками для глаз.
И то, что они не кинулись друг к дружке, не обнялись – как же любила моя незабвенная бездетная бабуля обнимать и мягко тискать меня! – и сразу заплакали: Мария Антоновна в голос, как по покойнику, а та, спрятанная, невидимка, куклуксклановна, потихоньку. И таким волосяным ровным, комариным, как гундят нищенки на базарах, непрерывным дискантом.
Я понял: что-то неладное! У меня у самого от их подземных рыданий заныло сердце. Фонтан за воротами тоже уже не пел, а плакал, и тяжкие виноградные ягоды – «изабелла» - на воротах уже казались чёрными, горько назревшими слезами.
Лепрозорий. Это я узнал позже, как и его название – почему-то «Терский», хотя до Терека от нас всё же ещё далековато. Далековато, но всё-таки есть в наших казачьих местах и посёлок Терек, и совхоз «Терский», и даже одна из моих дальних родственниц имела девичью фамилию – Терекова. Притяженье извечной дружбы-вражды…
Как, на чём возвращались мы домой, тоже не помню. Помню только, знаю, что бабушка опять несокрушимо молчала.
Лепрозорий. Загон для прокажённых. Вспоминаю о нём, об этой давней-давней роковой встрече, и мне почему-то всякий раз припоминаются страшные, грозные стихи Михаила Лермонтова:

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь — и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! — твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет всё ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом...

В этих стихах мне почему-то самой жуткой и точной строкой кажется эта: «Чтобы платком из хижин вызывать…». Непостижимым образом вынута, выдрана юным поэтом из самых недр, глубин, из подкорки народной памяти. Горя. Да, смерть и вызывала, выкликала всегда из хат белым платком. Откуда и я это знаю? Из плачей? Из преданий? Из страшных русских сказок? Из того же Лермонтова?
Не знаю, существует ли сейчас этот самый Терский лепрозорий? Но то первое своё стояние запомнил навек. И не стоим ли мы все сейчас перед такими же, увитыми потными, чёрными, тяжко назревшими гроздьями, воротами?
«Как плащ его с возвышенным челом…»


Рецензии