Пушкин. Солнце русской поэзии

СОЛНЦЕ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Роман о рождении русской души

ПРОЛОГ. ПОСЛЕДНЯЯ РИФМА

Черная речка, 27 января 1837 года
Снег под ногами звучал как перелистывание страниц. Александр Сергеевич шел к своей последней строчке и знал это.
Странно: всю жизнь он искал точное слово, а сейчас, когда слов больше не будет, мир вдруг заговорил на его языке. Хруст снега — ямб. Дыхание — хорей. Удары сердца — анапест, ускоряющийся к развязке.
Вот она, моя поэтика, — думал он, глядя на заснеженные деревья, которые стояли как строчки недописанного стихотворения. Жизнь, написанная в рифму со смертью.
Дантес проверял пистолет у своих саней. Движения точные, механические — движения человека, исполняющего роль. Молодой, красивый, правильный, как александрийский стих. А он, Пушкин, был белым стихом русской души, свободным и непредсказуемым.
Данзас суетился возле оружия, то и дело поглядывая на своего друга. В его взгляде читалась надежда: может быть, еще не поздно? Может, они одумаются?
— Александр Сергеевич, — тихо сказал он, — еще можно все остановить. Скажите слово...
Пушкин покачал головой. Нет, слишком поздно. Все слова уже сказаны, все решения приняты. Остался только этот последний жест — превращение человека в миф.
— Господа готовы? — спросил Данзас, и в голосе его была такая тоска, будто он объявлял не начало дуэли, а конец эпохи.
Пушкин кивнул. Он думал о том, что через сто лет школьники будут учить наизусть стихотворение о его смерти. Кто-то его напишет. Лермонтов, может быть. Тот молодой гвардеец, который уже сейчас пишет неплохие стихи.
"Погиб поэт! — невольник чести..."
Да, примерно так. Он уже слышал эти еще не написанные строки, видел, как они прогремят по России, как станут манифестом нового поколения.
Сорок шагов до барьера. Двадцать для каждого. И в каждом шаге — вся его жизнь, свернутая, как рукопись. Лицей — раз. Здесь он понял, что такое дружба и что такое поэзия. Южная ссылка — два. Здесь открыл страсть и свободу. Михайловское — три. Здесь нашел настоящего себя в тишине и одиночестве. Женитьба — четыре. Здесь попытался стать обычным человеком и понял, что не может.
На десятом шаге он остановился и оглянулся. Петербург был где-то там, за лесом. Город, который он любил и ненавидел. Город, где писались стихи и плелись интриги. Город, который дал ему славу и отнял покой.
На двадцатом шаге он почувствовал странное спокойствие. Как будто всю жизнь шел именно к этой минуте. Не к смерти — к рождению. Рождению легенды из человека, мифа из поэта.
Дантес уже стоял у своего барьера, бледный, но решительный. В его руке блестел пистолет — холодный, равнодушный инструмент судьбы.
— Не торопитесь, — сказал Пушкин спокойно, и голос его прозвучал удивительно твердо в морозном воздухе. — История должна все записать правильно.
И в этот момент он понял главное: они думают, что убивают поэта. А на самом деле убивают человека, чтобы родился бог.
Дантес поднял руку...
Выстрел прозвучал как первая строка бессмертия.

ГЛАВА 1. ДИТЯ ДВУХ МИРОВ
Москва, 1799-1811
I. Первые слова
В доме на Немецкой улице пахло воском, французскими духами и чем-то еще — неуловимым, но знакомым. Детством. Тем особенным детством, которое выпадало русским дворянским детям конца XVIII века: полурусским, полуфранцузским, с няньками, говорившими на языке Пушкина, и гувернерами, мыслившими на языке Вольтера.
Первое слово, которое произнес Александр Пушкин, никто не запомнил. Но если бы запомнили, оно наверняка рифмовалось бы с "Россия".
Второе слово было "мама" — простое, естественное, как дыхание.
Третье — "няня" — и в нем уже звучала та особая нежность, которая потом прозвучит в "Зимнем вечере" и "Няне".
А четвертое... четвертое было уже рифмой. К чему — неважно. Важно, что этот ребенок, едва научившись говорить, уже слышал музыку языка.
Шестилетний Саша сидел в углу гостиной и наблюдал, как взрослые "играют в жизнь". Отец, Сергей Львович, худощавый, нервный человек с быстрыми глазами, рассказывал очередной анекдот — он был мастер анекдотов, этот человек, который так и не стал поэтом, но всю жизнь жил среди поэтов. Мать, Надежда Осиповна, слушала вполуха, поправляя вышивку. В ее движениях была та особая грация, которая достается только внучкам арапов Петра Великого — грация экзотической красоты, ставшей русской.
— Этот ребенок странный, — шептала она гостям, когда думала, что сын не слышит. — Все время что-то бормочет себе под нос.
— Молитвы? — интересовались дамы, и в их голосах была надежда услышать что-то обычное, понятное.
— Хуже, — отвечала Надежда Осиповна с той особой интонацией, с какой говорят о семейных причудах. — Стихи.
Стихи! В шесть лет! Как будто этого ребенка родили не в семье московских дворян, а в царстве рифм и ритмов, откуда он принес в наш мир какие-то неведомые законы красоты.
А в это время в углу гостиной Саша рассказывал своей тени историю о том, как один мальчик превратился в слово, а слово — в целый мир. Он еще не знал, что этот рассказ окажется пророческим.
— Саша! — позвала мать, и в ее голосе прозвучала та особая нота, с которой обращаются к детям, когда хотят их показать гостям. — Иди сюда. Покажи, как ты читаешь.
Мальчик подошел, серьезный, сосредоточенный. Взял книгу — французский роман из отцовской библиотеки — и начал читать. Но читал он не то, что было написано на страницах. Он читал то, что видел между строк: историю о принце, который искал свой язык в чужой стране, о поэте, который должен был выбрать между красотой французских александринов и правдой русского сердца.
Гости хлопали, восхищались беглостью чтения, изяществом произношения. А Саша думал: почему они аплодируют? Я же еще ничего не сказал. Настоящего не сказал. Настоящее — в другом месте.
Настоящее было на кухне, где Арина Родионовна месила тесто и напевала сказки, которые звучали как молитвы древней Руси. В конюшне, где кучер Никита учил его таким ругательствам, которые звучали как музыка земли. В саду, где ветер в березах шептал что-то такое, от чего замирало сердце и хотелось плакать от непонятного счастья.
— Арина Родионовна, — спросил он няню вечером, когда дом затихал и можно было говорить о главном, — а что такое поэт?
Она отложила вязание и посмотрела на него долго, серьезно, как смотрят на равного:
— Поэт, батюшка? Это человек, который говорит то, что все чувствуют, но сказать не могут. Который словами умеет показать то, что на душе творится.
— А как научиться быть поэтом?
— Да никак не научиться, соколик. Им родиться надо. Как птица рождается петь, а рыба плавать.
— А я родился?
Арина Родионовна посмотрела на мальчика еще более серьезно. В ее глазах промелькнула тень будущего — она видела что-то такое, что пока еще не имело названия.
— Ты, батюшка, родился не поэтом, — сказала она наконец тихо, почти шепотом. — Ты родился поэзией.
II. Первое чтение
В ту ночь Саша не спал. Лежал в кровати и слушал, как дом дышит вокруг него. Скрип половиц — ямб. Тиканье часов — хорей. Собственное сердцебиение — что-то новое, еще не изобретенное, но уже живущее в его груди.
Я — поэзия, — думал он, и эта мысль была одновременно радостной и страшной. Значит, я должен найти себе поэта.
Он не знал еще, что поэтом станет он сам. Что через несколько лет напишет строки, которые будут помнить триста лет спустя. Что его именем назовут улицы, площади, театры в городах, которых еще не существует. Что его портрет будет висеть в каждой русской школе рядом с портретами царей и святых.
Он просто лежал в темноте и чувствовал, как внутри него что-то огромное просыпается. Что-то такое, для чего еще не придумали названия, но что уже требовало выхода, формы, воплощения.
Россия, — прошептал он в подушку, сам не понимая, откуда взялось это слово в голове шестилетнего мальчика, который толком и не знал еще, что такое Россия.
И сразу же, как эхо: Поэзия.
И еще: Пушкин.
Три слова, которые через двадцать лет станут синонимами.
А наутро он проснулся обычным мальчиком в обычной московской семье. Завтракал овсяной кашей, которую няня приправляла медом и сказками. Слушал французского гувернера месье Русло, который учил его правилам грамматики и хорошего тона. Играл в саду с соседскими детьми в войну и мир.
Но что-то изменилось. Мир стал звучать по-другому. Каждое слово искало себе пару. Каждая фраза требовала ритма. Каждый разговор хотел стать стихотворением.
— Саша, — сказал отец за обедом, — ты сегодня какой-то особенный.
— Почему, папа?
— Говоришь... как-то складно. Музыкально.
Мальчик пожал плечами. Он не знал, как объяснить взрослому, что просто перестал говорить прозой. Что внутри него поселился ритм, который превращал самые обычные слова в музыку.
Вот оно, — понял он. Началось.
Что именно началось, он узнает позже. Пока же он просто жил в мире, который звучал как стихотворение, еще не написанное, но уже существующее где-то в глубине души.
И каждый день этот мир становился все отчетливее.
III. Первая библиотека
В восемь лет произошло главное открытие. Саша проник в отцовскую библиотеку — святая святых дома, куда детям вход был заказан, — и понял: он не один на свете.
Оказывается, до него жили люди, которые тоже слышали музыку в словах. Державин, Ломоносов, Сумароков, Херасков — имена, которые звучали как заклинания, как имена богов неведомого пантеона.
Он доставал книги одну за другой, читал наугад, не понимая половины слов, но чувствуя их силу. "Фелица", "Водопад", "Бог" — стихи, в которых русский язык впервые заговорил во весь голос.
Но больше всего его поразила тонкая книжка в красном переплете: "Стихотворения Гаврила Державина". Он открыл ее случайно и прочитал:
"Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей..."
Он читал эти строки и чувствовал, как что-то огромное шевелится у него в груди. Не понимал всех слов, но понимал главное: это и есть то, чем он хочет заниматься всю жизнь. Это разговор с Вечностью. Это попытка остановить время словом.
— Папа, — спросил он Сергея Львовича, когда тот обнаружил его в библиотеке с томиком Державина в руках, — а можно научиться писать так же?
— Так же как кто, Саша?
— Как Державин. Как... — он запнулся, подбирая слова, — как будто говоришь со всем миром сразу.
Отец улыбнулся — в этой улыбке было и умиление, и гордость, и легкая тревога:
— Державин один, сынок. Но можно научиться писать как Пушкин.
— А кто такой Пушкин?
— Это ты, глупышка. Это ты и есть.
В тот вечер, когда дом заснул, Саша взял лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и написал свое первое стихотворение. На французском языке — другого он толком не знал, да и считалось, что поэзия — дело французское.
Petit oiseau, petit oiseau, O; vas-tu donc si vite? Je voudrais bien le savoir, Mais tu ne peux me le dire.
(Птичка, птичка, Куда ты летишь так быстро? Я хотел бы знать, Но ты не можешь мне сказать.)
Стихи были плохие, ученические, подражательные. Но это были ЕГО стихи. Первые капли того потока, который через несколько лет превратится в великую русскую поэзию.
— Арина Родионовна, — сказал он няне на следующий день, — я написал стихотворение.
— Покажи, батюшка.
Он прочитал, стараясь придать голосу торжественность. Она слушала, хмуря седые брови.
— Хорошо, соколик, — сказала она наконец. — Только вот что: а почему на французском-то? Разве на нашем, на русском нельзя?
— А можно? Гувернер говорит, что русский язык грубый, неизящный. Что на нем нельзя писать настоящие стихи.
— Гувернер-то француз, — усмехнулась Арина Родионовна. — Ему наш язык и впрямь может грубым казаться. Он его не знает, не чувствует. А ты послушай, как я сказку расскажу, и сам рассуди — грубый ли наш язык.
И она рассказала сказку про Ивана-царевича и Серого Волка. Не просто рассказала — спела. Русские слова лились как вода в весеннем ручье, как песня жаворонка на рассвете, как что-то такое живое и настоящее, что французские стихи показались вдруг картонными куклами рядом с живыми людьми.
— Понял? — спросила няня, когда сказка кончилась.
— Понял, — кивнул Саша, и в голосе его была новая уверенность.
И в ту же ночь он написал свое первое русское стихотворение:
Птичка в небе голубом Песню звонкую поет. А под нею дом родной Тихо-тихо слезы льет.
Стихи были плохие — корявые, неумелые, с хромающим размером. Но это была уже другая плохость. Не чужая, заимствованная, а своя, родная. Это была плохость, из которой могла вырасти гениальность.
IV. Первый поэт
Весной 1807 года в дом Пушкиных приехал настоящий поэт. Дядя Василий Львович — невысокий, живой, с умными, немного насмешливыми глазами. Автор известных стихов, завсегдатай литературных салонов, человек, для которого поэзия была не хобби, а смыслом существования.
— А ты пишешь стихи? — спросил он племянника, когда они остались наедине.
— Пишу, — робко признался Саша.
— Покажи.
Саша достал тетрадку, в которую переписывал свои опыты. Читал тихо, неуверенно, то и дело запинаясь. Дядя слушал серьезно, как взрослого, не снисходительно, как ребенка.
— Неплохо, — сказал он, когда чтение кончилось. — Для начала очень неплохо. Но знаешь, в чем твоя беда?
— В чем, дядюшка?
— Ты подражаешь. Стараешься писать, как другие. А поэт должен быть собой.
— А как быть собой в стихах?
— Писать не то, что красиво звучит, а то, что правда. Не то, что принято, а то, что чувствуешь.
— А если правда некрасивая?
Василий Львович задумался:
— Тогда ее надо полюбить. И она станет красивой. Любовь — главная тайна поэзии, Саша. Кто умеет любить, тот умеет писать стихи.
— Любить что?
— Все. Мир. Людей. Слова. Жизнь. Даже боль. Особенно боль — из нее получаются самые сильные стихи.
Опять это слово — "полюбить". Саша начинал понимать: поэзия — это не техника рифмовки и не знание стихотворных размеров. Это способность любить мир таким, какой он есть, и показывать эту любовь другим людям через слова.
Дядя пробыл в Москве неделю. Каждый день он беседовал с племянником о поэзии, читал ему стихи Жуковского, Батюшкова, Карамзина, объяснял, чем хорош тот или иной поэт, в чем его особенность.
— Запомни, Саша, — сказал он на прощание, — каждый настоящий поэт должен найти свой голос. Не похожий ни на чей другой. Иначе зачем он нужен миру?
— А как найти свой голос?
— Слушать себя. Слушать очень внимательно. И не бояться быть не таким, как все.
После отъезда дяди Саша по-новому взглянул на свои стихи. Да, они были подражательными. Да, в них не было ничего своего. Но теперь он знал, к чему стремиться.
V. Последнее лето детства
Лето 1811 года в Захарове, имении бабушки Марии Алексеевны Ганнибал, стало последним детским летом. Саша еще не знал этого, но уже чувствовал: что-то кончается, что-то начинается.
Захарово было совсем другим миром. Здесь нет французских гувернеров с их правилами хорошего тона. Нет салонных разговоров о литературе и политике. Нет игры в цивилизованность. Здесь есть только земля, небо, люди — простые, настоящие, без масок.
Саша бегал по полям, купался в речке, слушал крестьянские песни. И впитывал Россию всеми порами — ту Россию, которая не живет в петербургских дворцах и московских салонах, а дышит в полях и лесах, говорит голосами простых людей, поет песнями, сложенными неизвестными поэтами.
— Барчонок, — смеялась дворовая девка Катя, которой было лет семнадцать и которая казалась Саше воплощением русской красоты, — что ты все записываешь? Учишься, что ли?
— Стихи сочиняю, — отвечал он, не смущаясь.
— Про что?
— Про вас. Про то, как вы песни поете. Про то, как солнце встает над полями. Про то, как пахнет сено.
Катя не умела читать, но она понимала: этот мальчик не такой, как другие господские дети. В нем есть что-то свое, особенное. Что-то, что делает его ближе к простым людям, чем к барам.
— А прочитаешь мне свои стихи? — попросила она однажды вечером, когда они сидели у стога сена и смотрели, как догорает закат.
Саша читал, а Катя слушала с возрастающим удивлением:
— Батюшки, да ты же как будто видел, как я вчера на лугу была! Все так и есть — и роса, и жаворонки, и то, как я венок плела...
И Саша понял: он нашел то, что искал, сам не зная, что ищет. Он нашел своего читателя. Не образованного дворянина, который будет оценивать изящество стиля и правильность размера, а простого человека, который узнает в стихах собственную жизнь.
В тот день, лежа в траве под старым дубом, который помнил еще времена Петра Первого, он принял решение, которое определило всю его дальнейшую судьбу: он будет писать не для салонов, а для России. Не для избранных, а для всех, кто говорит на этом языке.
Он еще не знал, как это сделать. Но он знал, что сделает это.
А в августе из Москвы пришло письмо от отца: "Саша определен в Царскосельский лицей. Готовься к отъезду."
Детство кончилось. Началась юность. А с ней — настоящая поэзия.

ГЛАВА 2. ЛИЦЕЙСКОЕ БРАТСТВО
Царское Село, 1811-1817
I. День рождения поколения
19 октября 1811 года войдет в русскую историю как день рождения поколения, которое через четырнадцать лет потрясет основы империи и навсегда изменит русское общество.
Но пока это были просто тридцать мальчиков, которые стояли в торжественно украшенном зале Царскосельского лицея и слушали высокопарную речь министра народного просвещения графа Разумовского о служении отечеству, о просвещении, о том, что из этих стен должны выйти достойные сыновья России.
Слова высокие, правильные, но какие-то картонные. Двенадцатилетний Пушкин слушал вполуха — он был занят более важным делом: изучал своих будущих товарищей, пытался понять, кто есть кто в этом маленьком мире, который станет его домом на шесть лет.
Вон тот, высокий и серьезный, с задумчивыми глазами — это Вильгельм Кюхельбекер. Немец по происхождению, но русский по духу, мечтающий о великой поэзии и великой России. Читает немецких романтиков, переводит Шиллера, пишет возвышенные оды.
Рядом с ним — Антон Дельвиг, медлительный, добродушный, с лицом римского императора и душой истинного поэта. У него врожденное чутье на стихи — он чувствует талант, как собака чувствует дичь.
А вот этот черноглазый красавец с открытым, честным лицом — Иван Пущин, будущий Жанно, самый верный друг, который через пятнадцать лет приедет к нему в Михайловское, нарушив все запреты.
— А ты кто? — шепнул ему кудрявый мальчик с живыми, смеющимися глазами.
— Александр Пушкин. А ты?
— Федор Матюшкин. Буду мореплавателем, как Кук или Крузенштерн.
— А я буду поэтом, как Державин или Жуковский.
Матюшкин удивился: надо же, так прямо и сказал. Обычно мальчики в таком возрасте мечтают стать генералами, министрами, дипломатами. А этот курчавый малыш хочет быть поэтом.
— А деньги как зарабатывать будешь? — практично спросил он.
— А разве поэты деньги зарабатывают? — искренне удивился Пушкин. — Поэты славу зарабатывают. Бессмертие.
Матюшкин покачал головой: странный мальчик. Но симпатичный.
Директор лицея Малиновский произносил речь о том, что отныне эти мальчики — одна семья, что они должны любить друг друга как братья, помогать в беде, делиться радостью.
Пушкин слушал и думал: да, мы будем братьями. Но не потому, что нам это приказали, а потому, что мы сами этого захотим. Мы создадим что-то новое — содружество равных, союз свободных умов.
II. Установление иерархии
Лицейская жизнь началась с того, что неизбежно начинается в любом закрытом мужском сообществе: с установления иерархии. Как в стае волков или в птичьей стае, здесь быстро определилось, кто вожак, кто ведомый, кто изгой, кто шут.
Пушкин не стал вожаком — он был слишком мал ростом, слишком непоседлив, слишком склонен к насмешке, чтобы претендовать на роль серьезного лидера. Эту роль достался Малиновскому-младшему, сыну директора, рослому и степенному.
Но Пушкин и не стал ведомым — в нем было что-то такое, что заставляло уважать. Может быть, этот особый огонек в глазах, может быть, способность превратить любую мелочь в интересную историю, а может быть, просто врожденное чувство собственного достоинства.
— Пушкин, расскажи про вчерашнюю историю с немцем-гувернером, — просили товарищи в тихий час, когда можно было разговаривать.
И он рассказывал. О том, как педант Кошанский ловил его на незнании латинской грамматики, как пытался поставить в угол за неаккуратность, как сам запутался в собственных объяснениях и покраснел, как рак. Но в устах Пушкина это становилось не просто школьным анекдотом, а маленькой комедией, где каждый персонаж — и строгий учитель, и нерадивый ученик, и даже латинская грамматика — жили своей особой жизнью.
— Слушай, Пушкин, — сказал ему как-то Дельвиг, когда они гуляли по лицейскому саду, — а ты не пробовал стихи писать?
— Пробовал, — осторожно признался Пушкин.
— Покажи.
Пушкин сначала отнекивался, потом сдался, достал заветную тетрадку. Читал робко, тихо, готовый в любую минуту захлопнуть тетрадь и убежать. Стихи были еще ученические, подражательные, но в них уже проглядывало что-то свое — особый ритм, особая интонация.
— Хорошо, — кивнул Дельвиг, когда чтение закончилось. — Очень хорошо. Продолжай.
Это "продолжай" от Дельвига дорогого стоило. У него было врожденное чутье на поэзию, он чувствовал талант за версту. Если Дельвиг сказал "продолжай" — значит, есть за что продолжать.
III. Ночные разговоры
Первый учебный год проходил в привыкании. К режиму — подъем в шесть, молитва, завтрак, уроки до обеда, прогулка, снова уроки, ужин, еще час занятий, сон. К учителям — одни строгие, другие добрые, третьи просто равнодушные. К товарищам — со всеми их причудами, привычками, странностями.
Пушкин учился средне — блестел на российской словесности и истории, кое-как тянул французский и немецкий, совсем плохо давались математика и логика. Но главное его образование происходило не в классах, а в долгих ночных разговорах с товарищами.
Здесь, в лицее, собрались мальчики из лучших семей России. Каждый нес в себе традиции своего рода, свой взгляд на мир, свои представления о чести, долге, служении. И в этих ночных беседах, когда надзиратели засыпали, а мальчики шептались в темноте, формировалось мировоззрение будущих декабристов.
— А что такое честь? — спросил как-то Пущин, и вопрос этот повис в воздухе, требуя серьезного ответа.
— Честь — это когда ты поступаешь правильно, даже если тебе это невыгодно, — ответил Дельвиг после долгого размышления.
— А кто решает, что правильно, а что нет? — возразил Кюхельбекер. — Общество? Государство? Церковь? Они же часто противоречат друг другу.
— Совесть решает, — тихо сказал Пушкин. — У каждого человека есть голос внутри, который знает, что хорошо, а что плохо. Нужно только научиться его слушать.
— А если этот голос молчит? — спросил кто-то из темноты.
— Значит, человек еще не дорос до чести. Или уже перерос — что тоже бывает.
— А ты дорос? — усмехнулся Горчаков.
— Не знаю, — честно ответил Пушкин. — Узнаю, когда жизнь проверит.
Эти разговоры, казавшиеся тогда простой болтовней, на самом деле закладывали основы того, что через четырнадцать лет выльется в восстание на Сенатской площади. Здесь, в лицейских спальнях, рождались идеи, которые потрясут империю.
IV. Первая гроза
Весной 1812 года до лицея дошли первые вести о войне. Наполеон собирает огромную армию, русские войска готовятся к обороне, вся Европа затаила дыхание в ожидании грандиозного столкновения.
В учебном заведении воцарилась особая атмосфера — смесь тревоги, гордости и жажды подвига. Мальчики жадно ловили каждую весть с театра военных действий, обсуждали планы кампании, спорили о том, кто победит.
— Хочу в армию! — заявил Матюшкин, и в голосе его была такая решимость, что казалось, он готов сию минуту бежать из лицея и записываться в ополчение.
— И я хочу! — поддержал Кюхельбекер. — Нельзя сидеть в классах, когда решается судьба родины!
— Мы слишком малы, — резонно заметил Пущин. — Нас не возьмут даже в обоз.
— Тогда будем ждать, — мрачно сказал Дельвиг. — Войны кончаются, а честь остается. Еще будет у нас возможность послужить отечеству.
Пушкин молчал. Он тоже хотел бы быть там, где решается судьба России. Но он уже понимал, пусть еще смутно: его оружие не сабля, а перо. Его поле битвы не Бородинское поле, а человеческие сердца.
Когда французы взяли Смоленск, в лицее объявили пост и молебен. Мальчики ходили мрачные, говорили о том, что все пропало, что России конец.
Когда французы вошли в Москву, кто-то из воспитанников заплакал прямо в классе. Учитель не стал его ругать — сам едва сдерживал слезы.
Но Пушкин не верил в конец России. В нем жила какая-то неколебимая вера в силу и величие родной земли. Он не мог объяснить, откуда эта вера, но она была сильнее всех рассудочных доводов.
— Россия не погибнет, — говорил он товарищам. — Не может погибнуть. Она слишком большая, слишком живая.
— Откуда ты знаешь?
— Чувствую. Поэты это чувствуют.
И он писал стихи о войне — пока еще слабые, подражательные, но с искренним патриотическим чувством. В них звучала та же вера в Россию, которая согревала его сердце.
А когда пришли вести об изгнании французов, о Лейпциге, о взятии Парижа, о победе — он написал "Воспоминания в Царском Селе". Стихотворение, которое через несколько лет прославит его на всю Россию.
V. Экзамен у Державина
15 января 1815 года. Переводной экзамен из младшего курса в старший. В лицей приехал сам Державин — старый поэт, живая легенда русской словесности, человек, который разговаривал с Екатериной Второй и видел рождение русской поэзии.
Пушкин должен был читать свои "Воспоминания в Царском Селе" — стихи о славе русского оружия, о величии отечества, о бессмертии подвигов. Он волновался так, что руки дрожали, а в горле пересохло.
Державин сидел в первом ряду — дряхлый старик с умными глазами, в которых еще теплился огонь былого вдохновения. Он был уже не поэт, а памятник поэзии, живое воплощение ушедшей эпохи.
Пушкин начал тихо, робко, но постепенно голос крепнет, и в зале воцарилась та особая тишина, которая бывает только тогда, когда люди слышат настоящую поэзию.
"Навис покров угрюмой нощи На своде дремлющих небес; В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес..."
Державин слушал сначала рассеянно, потом все внимательнее. Когда мальчик дошел до строк о Петре Великом, о славе русского оружия, старый поэт подался вперед, и в глазах его вспыхнул интерес.
Это была не ученическая работа. Это была настоящая поэзия. Юная, неопытная, но уже несущая в себе тот особый свет, который делает стихи бессмертными.
Когда Пушкин закончил, в зале была тишина. Потом Державин медленно встал и пошел к мальчику. Хотел обнять его, сказать что-то важное, передать эстафету русской поэзии. Но Пушкин, смущенный и взволнованный, убежал.
— Поймайте мне этого мальчика! — кричал Державин. — Он заставит забыть нас всех!
Но Пушкин уже скрылся в лицейском парке. Он бежал между заснеженными деревьями, и в груди у него билось что-то горячее, ликующее. Он понял: его услышали. Его поняли. Великий поэт благословил его на путь.
Он действительно может стать поэтом. Не дилетантом, не графоманом, а настоящим поэтом.
VI. Пора творческого взлета
Последние лицейские годы прошли в творческом горении. Пушкин писал много, жадно, экспериментировал с разными жанрами и формами. Лирика, элегии, эпиграммы, послания, поэмы — он пробовал все, искал свой голос, свою манеру.
Товарищи уже безоговорочно признавали его первенство в поэзии. Дельвиг издавал рукописные журналы — "Лицейский мудрец", "Неопытное перо", — где печатались в основном стихи Пушкина. Кюхельбекер писал восторженные статьи о поэзии вообще и о поэзии Пушкина в частности.
Но главное — вокруг поэта складывался тесный круг друзей, единомышленников, людей, которые понимали и разделяли его взгляды на жизнь и искусство. Это было редкое счастье — быть понятым, оцененным, любимым не за успехи или неудачи, а просто за то, что ты есть.
— Мы будем дружить всю жизнь, — сказал Пущин как-то вечером, когда они сидели у окна и смотрели на засыпающий парк.
— Даже когда станем стариками? — смеялся Пушкин.
— Особенно когда станем стариками. Тогда мы будем вспоминать эти дни и удивляться, какими мы были молодыми и счастливыми.
— А я не хочу становиться старым, — мечтательно сказал Пушкин. — Хочу умереть молодым, но так, чтобы меня помнили.
— Глупости, — отмахнулся Дельвиг. — Будешь жить долго и напишешь такие стихи, что весь мир заговорит о них.
— Весь мир? На русском языке? Кто его знает, кроме нас?
— Выучат, — уверенно сказал Кюхельбекер. — Ради твоих стихов выучат.
Они еще не знали, насколько пророческими окажутся эти слова.
VII. Прощание с детством
9 июня 1817 года. Выпускной акт. Шесть лет лицейской жизни позади, впереди — большой мир, служба, взрослая жизнь со всеми ее соблазнами и разочарованиями.
Пушкин получил чин коллежского секретаря и назначение в Коллегию иностранных дел — не самое худшее место для начинающего чиновника. Но он знал: настоящее его дело не канцелярские бумаги, а поэзия.
В последний вечер лицеисты собрались в своей любимой комнате на четвертом этаже. Говорили о будущем, строили планы, клялись в вечной дружбе. В воздухе висела грусть расставания и радость освобождения.
— Господа, — сказал Пушкин, поднимая бокал с водой (вина в лицее не полагалось), — клянемся, что через десять лет, 19 октября 1827 года, мы соберемся здесь все вместе.
— Клянемся! — дружно ответили товарищи.
— И пусть каждый расскажет, чего он достиг, что сделал для России.
— А ты что расскажешь? — спросил Пущин.
Пушкин задумался, подбирая слова:
— Я расскажу, что написал роман в стихах, который будет знать вся Россия. Роман о любви, о чести, о том, что делает человека человеком.
— А про что будет этот роман?
— Про нас, — ответил Пушкин. — Про наше поколение. Про то, как мы искали свой путь в жизни.
Он еще не знал, что этот роман будет называться "Евгений Онегин" и станет энциклопедией русской жизни. Но интуитивно он уже чувствовал: в нем зреет замысел большого произведения о современности, о людях его круга и времени.
На следующий день они расстались. Кто-то уехал служить в армию, кто-то остался в Петербурге в разных департаментах, кто-то отправился в свои деревни. Лицейское братство рассыпалось по просторам огромной империи.
Но что-то важное остался с каждым. Дух товарищества, понимание того, что они — особое поколение, призванное что-то изменить в России. И в центре этого поколения — курчавый поэт с африканскими чертами лица и русской душой, который уже тогда нес в себе будущее русской литературы.

ГЛАВА 3. СОБЛАЗНЫ СТОЛИЦЫ
Санкт-Петербург, 1817-1820
I. Большой мир
Петербург встретил восемнадцатилетнего Пушкина всеми своими соблазнами сразу. Театры, где блистали Семенова и Истомина. Балы, где танцевала вся аристократическая молодежь. Карточные игры, где проигрывались и выигрывались состояния. Дуэли, где отстаивалась честь или удовлетворялось самолюбие. Любовные интриги, где переплетались страсть, расчет и тщеславие.
Все это богатство впечатлений, красок, эмоций обрушилось на юношу, шесть лет прожившего в монастырской тишине лицея. Голова кружилась от избытка жизни.
Служба в Коллегии иностранных дел была чистой формальностью. Пушкин приходил в канцелярию к десяти утра, переписывал бумаги, которые можно было переписать за полчаса, за два часа, а потом сидел и глядел в окно, сочиняя эпиграммы на сослуживцев. Настоящая жизнь начиналась в шесть вечера, когда можно было снять мундир и превратиться из коллежского секретаря в поэта Пушкина.
— Молодой человек, — говорил ему начальник, статский советник Крупенский, — вы человек способный, но легкомысленный. Служба требует сосредоточенности, а вы витаете в облаках.
— Виноват, ваше превосходительство. Постараюсь исправиться.
Но не исправлялся. Не мог исправиться. В нем бурлила молодость, жажда жизни, творчества, любви. Канцелярская рутина казалась тюрьмой, из которой нужно было бежать любой ценой.
Зато как он расцветал в театре! В доме Оленина, где по субботам собирались лучшие умы Петербурга! На литературных вечерах у Жуковского, где читали свои новые произведения Батюшков, Крылов, Гнедич!
— Молодой человек, — сказал ему однажды Жуковский, выслушав его новые стихи, — у вас большое будущее. Но будьте осторожны.
— В чем опасность, Василий Андреевич?
— В том, что талант — это дар, который легко растратить. Как деньги, как здоровье.
— А как его не растратить?
— Работать. Каждый день, каждый час. Талант без труда — что золото в земле. Красиво, но бесполезно.
II. Первая любовь
В театре он влюбился в актрису. Не в первый раз и не в последний — Пушкин влюблялся легко, горячо, искренне. Но каждый раз ему казалось, что это навсегда, что вот она — настоящая, единственная, та, ради которой стоит жить.
Ее звали Екатерина Семенова. Трагическая актриса, красавица, звезда петербургской сцены. Когда она играла Федру или Антигону, весь зал замирал, мужчины забывали дышать, дамы плакали в платки.
— Я хочу познакомиться с ней, — сказал Пушкин Дельвигу, который тоже остался в Петербурге и тоже служил в одном из департаментов.
— Не советую, — покачал головой друг. — Она недоступна, как звезда на небе.
— Но я же поэт! Поэты покоряют актрис стихами!
— Поэты покоряют актрис талантом. А у тебя талант есть, но опыта маловато.
Дельвиг был прав. Семенова приняла ухаживания юного поэта снисходительно, как дань молодости. Прочла его стихи, посвященные ей, улыбнулась, но не более того.
— Вы пишете хорошо, — сказала она после одного из спектаклей, когда он дождался ее у служебного входа. — Но любовь — это не только стихи.
— А что еще?
— Жизнь. Опыт. Готовность отдать все за одну улыбку любимого человека. А вы пока готовы отдать только рифмы.
— А что нужно, чтобы вы меня полюбили?
— Ничего, — просто ответила она. — Любовь нельзя заслужить. Она или есть, или ее нет. А у меня к вам ее нет.
Это был урок. Жестокий, но необходимый. Пушкин понял: настоящая любовь требует не только чувств, но и готовности к самопожертвованию. А он пока еще слишком молод, слишком влюблен в самого себя, чтобы по-настоящему любить другого человека.
III. Политическое пробуждение
Но было в петербургской жизни Пушкина и другое увлечение — политика. В салонах либеральной аристократии говорили о конституции, о свободе печати, о том, что Россия после победы над Наполеоном должна измениться, стать более европейской, более цивилизованной.
Пушкин жадно впитывал эти разговоры. В нем просыпалось то, что потом назовут гражданственностью — чувство ответственности за судьбы страны, за справедливость общественного устройства.
— Мы победили тирана Европы, — говорил он друзьям на одной из пирушек, — а дома у нас тот же тиран, только свой, доморощенный.
— Тише, Пушкин, — предупреждал Дельвиг. — За такие слова можно поплатиться.
— А разве поэт не должен говорить правду?
— Должен. Но умно. Намеком, метафорой, аллегорией.
— Нет! — горячился Пушкин. — Хватит иносказаний! Пора называть вещи своими именами!
И он писал эпиграммы на вельмож, стихи о свободе, в которых едва завуалированно критиковал самодержавие. Эти стихи расходились в списках, их читали в салонах, их знали наизусть гвардейские офицеры.
"Увы! куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы..."
IV. "Вольность"
В 1819 году он написал "Вольность" — оду, которая стала политическим манифестом молодого поколения:
"Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица! Где ты, где ты, гроза царей, Свободы гордая певица?"
Стихотворение было дерзким, революционным. В нем Пушкин открыто призывал к ограничению самодержавия, к торжеству закона над произволом власти.
— Саша, ты с ума сошел! — ужаснулся Жуковский, прочитав оду. — Это же прямой вызов власти!
— А разве поэт не должен быть совестью народа?
— Должен. Но мертвые совести не нужны.
— Зато они становятся символами.
— Символами чего?
— Свободы. Сопротивления. Того, что в человеке не может умереть.
Жуковский покачал головой. Он любил этого кудрявого юношу, как сына, но не мог понять его максимализма, его готовности пожертвовать всем ради принципа.
Однако было уже поздно. "Вольность" разошлась по России в сотнях списков. Ее читали в полках Семеновского и Измайловского гвардейских полков, в университетах Москвы и Дерпта, в салонах Петербурга и Москвы. Имя Пушкина стало символом вольнодумства.
V. Внимание власти
До императора Александра I дошли слухи о молодом поэте-бунтаре. Царь, который в молодости сам увлекался либеральными идеями, а теперь, после войны и заграничных походов, все больше склонялся к мистицизму и реакции, вызвал министра полиции:
— Что это за Пушкин такой? И что за стихи он пишет?
— Молодой человек, ваше величество. Служит в Коллегии иностранных дел. Пишет дерзкие стихи против правительства, распространяет вольнодумные идеи.
— И что вы предлагаете?
— Сибирь, ваше величество. Для охлаждения революционного пыла.
— В каком возрасте?
— Двадцать лет, ваше величество.
Александр задумался. Двадцать лет — это почти ребенок. И потом, он помнил себя в этом возрасте...
Но за Пушкина заступились влиятельные друзья. Жуковский, Карамзин, княгиня Дашкова — все, кто понимал, что перед Россией восходит новая литературная звезда.
— Ваше величество, — сказал Карамзин, получив аудиенцию, — Пушкин — гений. Такие люди рождаются раз в столетие. Нельзя губить талант из-за юношеских увлечений.
— А если он не исправится?
— Исправится, ваше величество. Талант сам научит его мудрости. А если не научит — то и Сибирь не поможет.
— Хорошо. Но нужно его проучить. И убрать из Петербурга.
VI. Приговор
Приговор был относительно милостивым: южная ссылка под видом служебного перевода. Пушкин должен был ехать в Екатеринослав к генералу Инзову, где будет состоять при канцелярии наместника Новороссийского края.
— Это не наказание, — утешал его Жуковский, — это возможность увидеть новые края, познакомиться с новыми людьми, набраться новых впечатлений.
— А моя поэзия? Мои друзья? Моя жизнь?
— Поэзия будет с тобой везде. А друзья останутся друзьями, где бы ты ни был. Что же касается жизни... может быть, настоящая жизнь только начинается.
В последний петербургский вечер собрались лицейские товарищи и другие друзья. Пили вино, которое кто-то раздобыл, пели студенческие песни, вспоминали лицейские годы. Пушкин был печален — уезжать всегда грустно, особенно когда не знаешь, когда вернешься.
— Напиши нам оттуда, — просил Пущин.
— Обязательно. И стихи тоже пришлю.
— Какие стихи? О чем будешь писать на юге?
Пушкин задумался:
— О свободе. О том, что значит быть изгнанником в собственной стране.
— О том, как тяжело любить родину, которая тебя не любит.
— А если полюбит?
— Тогда напишу о любви.
Он не знал, что на юге его ждут лучшие годы творчества. Что там он напишет "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", начнет "Евгения Онегина". Что ссылка станет не наказанием, а освобождением — освобождением от петербургской суеты, от светских обязанностей, от необходимости играть роль благонравного чиновника.
Но пока он был просто двадцатилетним юношей, который покидает любимый город и едет навстречу неизвестности.
6 мая 1820 года почтовая карета увезла Пушкина из Петербурга. Началась новая глава его жизни — южная.

ГЛАВА 4. ЮГ И СТРАСТЬ
1820-1824
I. Дорога в изгнание
Дорога на юг была долгой, как изгнание, и короткой, как прозрение. Пушкин ехал в кибитке по весенним дорогам и думал о своей судьбе. Двадцать лет, а уже изгнанник. Рано это или поздно? И что вообще значит — рано и поздно — для поэта?
Он вез с собой немного: несколько рубашек, Байрона в французском переводе, тетрадь со стихами, которые нельзя было показывать цензуре. И главное — неисчерпаемый запас молодости, любопытства, готовности удивляться миру.
Россия менялась за окном кибитки. Петербургская чинность сменялась московской барокостью, московская барокость — степной вольностью. Чем дальше на юг, тем свободнее дышалось, тем легче становилось на сердце.
В Екатеринославе его встретил генерал Инзов — добрый старик лет шестидесяти, с седыми усами и умными глазами. Он сразу понял: к нему прислали не обычного провинившегося чиновника, а будущую славу России.
— Молодой человек, — сказал он, внимательно оглядев Пушкина, — я знаю ваши стихи. Они мне нравятся, хотя и слишком вольные для нынешних времен. Надеюсь, мы с вами поладим.
— Буду стараться, ваше превосходительство.
— И не называйте меня превосходительством. Я вам скорее как отец, а вы мне как сын. Только без политики, ради Бога. У меня самого неприятности могут быть.
Но политика была повсюду. На юге России, в этом кипящем котле народов, религий, идей, нельзя было оставаться в стороне от больших вопросов времени. Здесь готовилось восстание греков против турецкого ига, здесь вызревали планы освобождения славянских народов, здесь российские офицеры, прошедшие Европу, мечтали о конституции для своей страны.
II. Спасение Раевских
Через неделю после приезда Пушкин заболел лихорадкой. Южная болезнь, опасная для северянина. Лежал в бреду, бредил стихами, Петербургом, друзьями. Врачи разводили руками — такая лихорадка могла свести в могилу.
Инзов был в отчаянии. Как он объяснит начальству смерть ссыльного поэта? И потом, жаль было молодого человека — талантливый, способный, а может погибнуть в расцвете лет.
В разгар болезни в Екатеринослав приехала семья генерала Раевского — героя Отечественной войны, одного из самых уважаемых людей в России. Инзов рассказал им о больном поэте.
— Как жаль, — сказала Софья Алексеевна Раевская. — Такой молодой, такой талантливый человек, и может погибнуть от глупой болезни.
— А что если взять его с нами на Кавказ? — предложил генерал. — Горный воздух, минеральные воды — может быть, поправится?
— Но мы же его не знаем, — возразила жена.
— Тем лучше. Познакомимся. И, может быть, спасем человека.
Так Пушкин попал в семью, которая спасла не только его здоровье, но и его поэзию. В семью, где впервые почувствовал, что такое настоящее дворянское благородство — не напускное, не показное, а естественное, как дыхание.
III. Кавказское откровение
Путешествие по Кавказу было откровением. Пушкин впервые увидел горы — не сглаженные временем холмы средней России, а настоящие горы, острые, дикие, уходящие в небо. Впервые услышал кавказские песни, где в каждой строчке звучала свобода. Впервые познакомился с людьми, для которых честь была дороже жизни.
— Как здесь красиво! — говорил он Николаю Раевскому-младшему, сыну генерала, ставшему его другом. — И как дико! Будто попал в другой мир.
— А тебе нравится этот мир?
— Очень. Здесь все настоящее — любовь, ненависть, дружба, вражда. Без светских условностей, без лжи, без игры.
— А петербургский мир — не настоящий?
— Петербургский мир — театр. Все играют роли. А здесь люди живут.
Но главное открытие ждало его в самой семье Раевских. Там были дочери генерала — Екатерина, Елена, Мария. Красивые, образованные девушки, каждая со своим характером, со своей судьбой.
В какую из них влюбился Пушкин? Биографы спорят до сих пор. Может быть, он влюбился не в одну из них, а во всех сразу — в самую атмосферу этой семьи, где царили культ чести, красоты, благородства.
Особенно запомнилась младшая — Мария. Ей было всего тринадцать лет, но в ней уже проглядывала будущая красавица. И что-то особенное — ум, душевную тонкость, понимание поэзии.
— Смотри, — сказала она ему, стоя на берегу моря в Крыму и указывая на бесконечную синеву, — здесь плавал Одиссей. Здесь была Ифигения. Здесь встречались боги и герои. А что останется от нас?
— Твоя красота, — ответил Пушкин. — Мои стихи.
— Стихи переживут красоту, — серьезно сказала девочка. — Красота умирает, а слово остается.
Ей он посвятил несколько стихотворений. Легких, воздушных, полных солнца и моря. Это была не страсть — скорее поэтическое увлечение, первая любовь, которая осталась в памяти как самое светлое воспоминание юности.
IV. Кишиневские будни
Осенью семья Раевских уехала, а Пушкин остался в Кишиневе при генерале Инзове. Начался новый период его жизни — молдавский.
Кишинев был городом удивительным. Здесь жили русские и молдаване, греки и болгары, евреи и цыгане, турки и поляки. Здесь встречались Восток и Запад, христианство и ислам, Европа и Азия. Город-перекресток, город-базар, город-праздник.
Пушкин быстро освоился в этой пестрой среде. Он учил молдавский язык, изучал местные обычаи, дружил с помещиками и чиновниками, офицерами и купцами. Умел найти подход к любому человеку — была у него такая способность.
Служба была легкой. Инзов понимал, что поэт — не канцелярист, и не загружал его работой. Пушкин числился при канцелярии, получал жалованье, но времени для творчества у него было сколько угодно.
И он писал. "Кавказского пленника" — романтическую поэму о любви и свободе. "Гавриилиаду" — дерзкую пародию на Благовещение. Лирические стихи, в которых звучали новые ноты — южные, страстные, вольные.
Но главное — он встретился с людьми, которые готовили большие перемены в России. С будущими декабристами.
V. Встреча с Пестелем
Павел Пестель приехал в Кишинев весной 1821 года. Полковник, герой войны с Наполеоном, человек железной воли и ясного ума. Он был одним из руководителей тайного общества, которое готовило революцию в России.
— Пушкин, — сказал он поэту после первой же встречи, — ты пишешь о свободе. А готов ли ты за нее бороться?
— Готов. Но как?
— Присоединяйся к нам. Мы создаем новую Россию — без царя, без крепостного права, с конституцией и парламентом.
Пушкин колебался. С одной стороны, идеи Пестеля были ему близки. С другой стороны, он понимал: заговор — это серьезно. Это может стоить жизни.
— Я поэт, — сказал он наконец. — Мое оружие — слово, не меч.
— Слово тоже оружие, — возразил Пестель. — Твои стихи делают больше для революции, чем наши речи. Они будят сознание, зажигают сердца.
— Тогда я буду служить революции стихами.
Это был компромисс. Пушкин не вступил в тайное общество, но стал его поэтическим голосом. Его стихи о свободе читали в полках, их знали наизусть будущие декабристы.
"Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы!"
VI. Роковая страсть
В Кишиневе он пережил первую настоящую страсть. Не юношескую влюбленность, а взрослую любовь со всеми ее муками и радостями.
Калипсо Полихрони — так звали ее. Гречанка, жена местного помещика, красавица лет двадцати пяти. Умная, образованная, роковая женщина, которая играла мужскими сердцами, как виртуоз играет на скрипке.
Их роман был бурным, драматичным, полным ревности, ссор, примирений. Калипсо была старше Пушкина, опытнее, она знала цену мужской любви и не спешила отдаваться без остатка.
— Ты меня любишь? — спрашивал он, мучаясь неопределенностью.
— Не знаю, — отвечала она спокойно. — А что такое любовь?
— Любовь — это когда не можешь жить без человека.
— Тогда я тебя не люблю. Я прекрасно могу жить без тебя.
— А что ты ко мне чувствуешь?
— Интерес. Нежность. Иногда желание.
— Этого мало!
— Для чего мало? Для стихов хватит.
Эти слова ранили, но и возбуждали. Пушкин впервые встретил женщину, которая была сильнее его, которая не поддавалась на его обаяние, которая требовала от него не стихов, а настоящих чувств.
Их роман продолжался два года и кончился разрывом. Калипсо уехала с мужем в Константинополь, Пушкин остался с разбитым сердцем и пачкой стихов, посвященных ей.
Но эта любовь многому его научила. Научила понимать женскую психологию, сложность человеческих отношений, цену страсти. Без Калипсо не было бы Татьяны Лариной.
VII. Одесские конфликты
В 1823 году его перевели в Одессу к графу Воронцову, новороссийскому генерал-губернатору. Новый начальник был человеком европейски образованным, но холодным и надменным. Он видел в Пушкине не поэта, а мелкого чиновника, который должен исполнять канцелярские обязанности.
— Господин Пушкин, — сказал он при первой встрече, окидывая поэта презрительным взглядом, — забудьте о том, что вы поэт. Здесь вы просто титулярный советник.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
— И еще одно. Никаких стихов на политические темы. Никакого вольнодумства.
— Понял, ваше сиятельство.
Но забыть о поэзии Пушкин не мог. Более того, в Одессе он написал лучшие свои южные произведения — "Бахчисарайский фонтан", первые главы "Евгения Онегина", множество лирических стихотворений.
Конфликт с Воронцовым был неизбежен. Граф видел в поэте бунтовщика и вольнодумца. Пушкин видел в графе олицетворение той самой аристократической спеси, против которой восставала его демократическая душа.
— Этот молодой человек воображает себя гением, — жаловался Воронцов жене. — Не хочет исполнять служебные обязанности, грубит начальству.
— А может быть, он действительно гений? — мягко возразила Елизавета Ксаверьевна.
— Гений должен быть скромным. А этот заносчив, как аристократ.
— Может быть, потому что он и есть аристократ? Душой, если не происхождением?
VIII. Последняя страсть юга
Последней каплей, переполнившей чашу терпения Воронцова, стал роман Пушкина с его женой — Елизаветой Ксаверьевной. Красивая, умная, несчастная в браке женщина оценила талант и обаяние молодого поэта.
Их связь была полутайной, полуоткрытой. Весь одесский свет знал о ней, но делал вид, что не знает. Воронцов терпел, но терпение его имело пределы.
— Зачем вы это делаете? — спросил он жену после одного особенно скандального бала, где Пушкин едва ли не открыто ухаживал за графиней.
— Что именно?
— Компрометируете наше имя.
— Я разговариваю с интересным человеком. Разве это преступление?
— Вы влюблены в него.
— А если так? Разве можно запретить чувства?
— Можно запретить их проявление.
— Попробуйте.
Развязка наступила летом 1824 года. Воронцов написал в Петербург донос, в котором изображал Пушкина как опасного вольнодумца и безнравственного человека.
— Господин Пушкин, — сказал он поэту холодно, — вы переводитесь в псковскую деревню под надзор местных властей.
— Это ссылка?
— Это возможность подумать о своем поведении.
— А срок?
— Неопределенный.
Пушкин понял: южный период его жизни кончился. Впереди — новое изгнание, еще более глухое и одинокое.
Но он не знал, что это изгнание станет временем его величайших творческих открытий. Что в псковской глуши он напишет "Бориса Годунова", продолжит "Евгения Онегина", найдет свой настоящий поэтический голос.
9 августа 1824 года Пушкин выехал из Одессы. Юг остался позади — со своими страстями, бурями, откровениями. Впереди была середина России — тихая, задумчивая, мудрая.


ГЛАВА 5. ТИШИНА И ТВОРЧЕСТВО
Михайловское, 1824-1826
I. Возвращение к истокам
Псковская губерния встретила Пушкина холодным августовским дождем. Кибитка тащилась по разбитым дорогам, лошади спотыкались в грязи, кучер ругался сквозь зубы — ругательства такие сочные, что невольно запоминались для будущих стихов.
— Далеко еще, дядя? — спросил Пушкин.
— Да вон уже видать, барин, — кучер показал кнутом на темнеющий впереди лес. — За лесом и будет ваше имение.
Михайловское. Родовое гнездо Ганнибалов, доставшееся Пушкиным по наследству от прабабки. Небольшая усадьба с деревянным домом, садом, прудом, старой липовой аллеей. Ничего особенного — обычная помещичья усадьба, каких тысячи по всей России.
Но для двадцатипятилетнего Пушкина это была тюрьма. Здесь он должен был жить под надзором местного исправника, не имея права покидать пределы уезда. Здесь он должен был "подумать о своем поведении", как сказал Воронцов.
— Ну что, барин, — сказал управляющий, встречавший нового хозяина, — дом готов. Дрова заготовлены на зиму. Арина Родионовна уже ждет.
Арина Родионовна! Любимая няня, с которой он не виделся уже несколько лет. Она выбежала из дома, едва завидев карету, заплакала, обняла его.
— Батюшка мой, соколик, как же ты исхудал-то! И бледный какой! Что они с тобой делали на том юге?
— Ничего особенного, няня. Просто устал. Очень устал.
— А теперь отдыхать будешь. Я тебя выхожу, откормлю. Как в детстве.
И она повела его в дом, который пах детством, сеном, русской печкой — всем тем, что юг заставил забыть.
II. Привыкание к одиночеству
Первые недели в Михайловском были тяжелыми. Пушкин не знал, чем заняться. После бурной южной жизни — балы, театры, любовные интриги, политические споры — здесь была мертвая тишина.
Читать? Но он перечитал уже всю скудную усадебную библиотеку. Писать? Но не было настроения — рука не шла, мысли не складывались в строчки.
Спасением стали прогулки по окрестностям. Он ходил по полям и лесам, знакомился с соседями-помещиками, слушал крестьянские песни и сказки. И постепенно понимал: вот она, настоящая Россия. Не петербургская, не одесская, а коренная, исконная.
— Арина Родионовна, — просил он няню долгими осенними вечерами, — расскажи что-нибудь.
И она рассказывала. Про царевну-лягушку, про Ивана-дурака, про жар-птицу, про Кощея Бессмертного. Те самые сказки, которые он слышал в детстве, но теперь они звучали по-новому — как источник народной мудрости, как корни русского духа.
— А почему в сказках добро всегда побеждает? — спрашивал он.
— А потому, батюшка, что люди в добро верят. Если бы не верили — не рассказывали бы таких сказок.
— А если в жизни зло побеждает?
— В жизни — может быть. А в сказке — никогда. Сказка — это как должно быть, а не как есть.
— Значит, сказка важнее жизни?
— Сказка и есть самая главная жизнь. Душевная.
Эти простые слова открывали ему что-то важное о природе искусства, о назначении поэзии.
III. "Борис Годунов"
Осенью 1824 года он начал писать "Бориса Годунова" — трагедию о власти, о совести, о том, как грех разрушает человека. Работа увлекла его полностью. Он изучал летописи, перечитывал Карамзина, вникал в психологию исторических персонажей.
— Арина Родионовна, — сказал он однажды няне, оторвавшись от рукописи, — а что такое совесть?
— Совесть, батюшка? — Она отложила вязание и задумалась. — Это когда душа болит за грехи. Когда понимаешь, что плохо сделал, и мучаешься.
— А если человек не чувствует, что грешит?
— Значит, душа у него мертвая. А с мертвой душой человек жить не может — либо покается, либо совсем пропадет.
— А можно убить совесть?
— Убить-то можно, да только без нее человек в зверя превращается.
Эти простые, мудрые слова легли в основу характера царя Бориса — человека, который убил невинного ребенка ради власти и теперь мучается от сознания вины.
"Достиг я высшей власти; Шестой уж год я царствую спокойно. Но счастья нет моей измученной душе..."
IV. Декабрьская катастрофа
Зимой 1825 года пришла страшная весть: умер император Александр I. Потом еще более страшная: в Петербурге восстание. Офицеры и солдаты вышли на Сенатскую площадь, требуя конституции и отмены крепостного права.
Пушкин сидел в Михайловском и рвал на себе волосы. Его друзья, его товарищи сражаются за свободу, а он не с ними! Не может быть с ними!
— Если бы я был в Петербурге, — говорил он, расхаживая по комнате, — то непременно был бы на площади. Непременно!
Но его не было. И это, может быть, спасло ему жизнь.
Восстание было подавлено. Пять человек повесили — Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, Каховского. Сотни сослали в Сибирь. Среди них — Пущин, Кюхельбекер, многие другие лицейские товарищи и просто друзья.
— Мои друзья погибли, а я жив, — мучился Пушкин. — Это справедливо?
— Справедливо, — тихо сказала Арина Родионовна. — У каждого своя судьба. Твоя судьба — поэзия.
— А их судьба?
— Жертва. Кто-то должен был принести жертву, чтобы другие поняли.
— Поняли что?
— Что нельзя так жить. Что что-то должно измениться.
Но понимание это далось дорогой ценой.
V. Прощание с другом
Весной 1826 года к нему приехал Пущин. Тайно, нарушив все запреты, рискуя усугубить свою участь. Верный друг хотел увидеться перед отправкой в Сибирь.
— Жанно! — воскликнул Пушкин, обнимая друга. — Как ты добрался? Как решился?
— Ехал три дня, менял лошадей, подкупал ямщиков. Хотел проститься.
Они просидели всю ночь в пушкинском кабинете, пили чай, вспоминали лицей, говорили о том, что ждет Россию, что ждет их самих.
— Не жалеешь? — спросил Пушкин под утро.
— О чем?
— О том, что сделал. О площади.
Пущин долго молчал, глядя в окно, где занималась заря:
— Нет, не жалею. Мы сделали то, что должны были сделать. А результат — в руках Божьих.
— А я? Я трус? Я предатель?
— Ты поэт. У тебя другая миссия.
— Какая?
— Сохранить то, что мы хотели создать. Сохранить в стихах дух свободы, веру в лучшее будущее России.
— А если стихи никто не будет читать?
— Будут. Обязательно будут. И через десять лет, и через сто.
На прощание Пущин оставил другу томик стихов Байрона с запиской: "Будь свободен в своей поэзии, как Байрон был свободен в своей жизни".
Больше они никогда не виделись.
VI. Покаяние и надежда
После отъезда Пущина Пушкин замкнулся в себе. Он чувствовал вину перед друзьями, перед Россией, перед самим собой. Вину выжившего, вину не пострадавшего.
Но постепенно эта вина переплавлялась в творчество. Он писал стихи о дружбе, о верности, о том, что связывает людей навеки:
"Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил."
Это было послание Пущину, прощание с лицейской эпохой, благодарность за верность и мужество.
VII. Встреча с царем
Летом 1826 года в Михайловское пришел курьер с императорским указом. Пушкин вызывался в Москву к новому императору Николаю I на коронацию.
— Что это значит? — спросил поэт у курьера.
— Не знаю, ваше благородие. Приказано доставить немедленно.
— А если я откажусь ехать?
— Тогда повезу силой. Таков приказ.
Пушкин собрался быстро. В дорожной сумке — несколько рубашек, рукописи, томик Байрона. Больше ничего не нужно. Либо помилование, либо Сибирь. Третьего не дано.
— Арина Родионовна, — сказал он няне на прощание, — если не вернусь, помни меня добром.
— Вернешься, батюшка, — ответила она с той уверенностью, которая бывает только у старых людей, много повидавших на своем веку. — Сердце чует — вернешься.
Но сердце самого Пушкина было полно тревоги. Что захотел от него новый царь? Зачем понадобился ссыльный поэт?
VIII. Царский прием
8 сентября 1826 года в Чудовом монастыре в Москве Николай I принял Пушкина. Император оказался не таким, как ожидал поэт. Высокий, красивый, с умными серыми глазами. В нем чувствовалась огромная сила, но и какая-то усталость — усталость человека, на плечи которого легла тяжелая ноша власти.
— Пушкин, — сказал Николай без всяких предисловий, — я читал ваши стихи. Талантливо, но опасно.
— Виноват, ваше величество.
— В чем виноват? В том, что имеете собственное мнение? Или в том, что умеете его выражать?
Это был неожиданный поворот. Пушкин не знал, что ответить.
— Ваше величество, я писал то, что чувствовал.
— А что чувствовали бы 14 декабря? Если бы были в Петербурге — оказались бы на площади с мятежниками?
Вопрос прямой, честного ответа требующий. Пушкин собрался с духом:
— Был бы, ваше величество. Непременно был бы.
Николай усмехнулся:
— По крайней мере, честно. Это уже что-то.
Царь встал, прошелся по келье:
— Пушкин, я не хочу губить талант. Россия нуждается в поэтах. Но мне нужна гарантия, что вы не будете больше сеять смуту в умах.
— Какая гарантия, ваше величество?
— Ваше слово. Никаких стихов против правительства. Никакой политики.
— А если я не смогу дать такого обещания?
— Тогда дорога одна — в Сибирь, к вашим друзьям.
Пушкин задумался. С одной стороны, это было предательством своих убеждений, отказом от гражданской поэзии. С другой — возможностью вернуться к жизни, к творчеству, к России.
— Даю слово, ваше величество. Но с одним условием.
— Каким?
— Позвольте мне самому быть своей цензурой. Я буду показывать вам все, что пишу, но прошу избавить от обычной цензуры.
Николай кивнул:
— Согласен. Отныне я ваш единственный цензор.
Так началась странная дружба поэта и императора — дружба, построенная на взаимном уважении и взаимном недоверии.
Пушкин получил свободу, но заплатил за нее высокую цену. Отныне он не мог писать того, что думал о власти. Но зато мог писать обо всем остальном — о любви, о природе, о человеческой душе.
И это оказалось неисчерпаемым источником поэзии.

ГЛАВА 6. МОСКОВСКАЯ ВЕСНА
1826-1831
I. Возвращение героя
Москва встретила Пушкина как героя. После шести лет ссылки он вернулся в большой мир знаменитым поэтом — автором "Евгения Онегина", "Бориса Годунова", южных поэм. Имя его было у всех на устах.
Салоны наперебой приглашали прославленного изгнанника. Дамы увивались вокруг него, мечтая попасть в стихи. Молодые люди просили автографы и списки запрещенных стихов. Старики-вельможи покровительственно одобряли его "исправление".
— Пушкин, — говорили ему друзья, — ты стал легендой! О тебе слагают анекдоты, твои стихи знают наизусть извозчики.
— А что говорят о моей встрече с царем? — интересовался он.
— Разное. Одни считают, что ты продался власти. Другие — что умно играешь в долгую игру.
— А что думаешь ты?
— Думаю, что ты остался самим собой. А это главное.
Но не все было так просто. Пушкин чувствовал на себе взгляды — восхищенные и осуждающие, любопытные и завистливые. Он был знаменит, но не свободен. Знаменит именно потому, что не свободен.
II. Видение красоты
Но была в московской жизни одна тайна, которая волновала Пушкина больше политики и славы. В салоне Гончаровых он увидел шестнадцатилетнюю девушку такой красоты, что сердце замерло.
Наталья Гончарова. Высокая, стройная, с правильными классическими чертами лица и удивительными глазами — то ли серыми, то ли голубыми, то ли зелеными, в зависимости от освещения. Красота скульптурная, мраморная, от которой кружилась голова и хотелось говорить стихами.
— Кто это? — спросил Пушкин у хозяйки салона.
— Наташа Гончарова. Внучка знаменитого заводчика. Красавица первой величины, но, к сожалению, почти без приданого.
— А характер какой?
— Тихая, скромная девочка. Танцует прекрасно, но говорит мало. Очень воспитанная.
Пушкин не сводил с нее глаз весь вечер. Она танцевала с молодыми людьми, улыбалась, смеялась, но в ее смехе было что-то недоступное, загадочное. Как будто она жила в своем особом мире, куда простым смертным вход воспрещен.
Когда он попросил ее на мазурку, она согласилась молча, только кивнув головой. Они танцевали, не разговаривая, но между ними возникло какое-то особое напряжение, электричество молодости и красоты.
— Вы читаете стихи? — спросил он наконец, когда танец закончился.
— Читаю.
— А мои читали?
— Читала.
— И что думаете?
Она посмотрела на него серьезно, изучающе:
— Думаю, что вы несчастливый человек.
— Почему так решили?
— Счастливые люди не пишут таких грустных стихов.
Этот ответ поразил его. В шестнадцать лет она поняла то, что не понимали маститые критики.
III. Долгое ухаживание
Ухаживание длилось три года — с 1828 по 1830 год. Пушкин писал письма, стихи, делал предложения. Наталья колебалась — не потому, что не любила, а потому, что боялась.
— Наташа, — говорила ей мать, Наталья Ивановна, — Пушкин — знаменитый поэт. Это очень хорошая партия.
— Но он же был в ссылке, мама. А вдруг опять что-нибудь случится?
— Он дал слово государю. Больше политикой заниматься не будет.
— А я его люблю?
— Любовь придет после свадьбы. Главное — уважение и благочестие.
Но Пушкин хотел не уважения, а любви. Он понимал, что для Натальи он скорее выгодная партия, чем предмет страсти. Но остановиться уже не мог.
"Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем."
Эти стихи он написал не для нее — для другой женщины, с которой расставался. Но они отражали его отношение ко всем женщинам: деликатность, самопожертвование, готовность уступить.
IV. Согласие
6 мая 1830 года Наталья наконец дала согласие. Но свадьбу пришлось отложить — у Гончаровых не было денег на приданое, а у Пушкина не было денег на свадьбу.
— Наташа, — сказал он невесте, — я должен честно предупредить: я не богат. У меня только талант и несколько сот душ в разных губерниях.
— Ничего, Александр Сергеевич, — спокойно ответила она. — Как-нибудь проживем.
— Вы уверены, что хотите выйти за поэта? Это трудная доля — быть женой человека, который принадлежит не только семье, но и России.
— Попробуем, — просто сказала она.
В ее простоте была какая-то особая мудрость. Она не строила иллюзий, не ждала от брака невозможного. Просто соглашалась на жизнь с человеком, которого уважала.
V. Болдинская осень
Летом 1830 года Пушкин поехал в Болдино — нижегородское имение отца — чтобы вступить во владение деревней, выделенной ему к свадьбе.
Собирался пробыть месяц, а задержался на три. Началась эпидемия холеры, дороги перекрыли карантинами. Но это вынужденное затворничество стало самым плодотворным периодом в жизни поэта.
Болдинская осень 1830 года. За три месяца он написал "Повести Белкина", "Маленькие трагедии", закончил "Евгения Онегина", написал несколько десятков лирических стихотворений, сказку о попе и работнике его Балде.
— Что со мной происходит? — писал он Плетневу. — Пишу как одержимый. Строчки льются сами собой, едва успеваю записывать.
Это было состояние, которое психологи называют "потоком" — полное слияние с творчеством, когда рука пишет, а сознание едва успевает следить за тем, что получается.
VI. Маленькие трагедии
В "Маленьких трагедиях" он исследовал человеческие страсти в их предельном, почти философском выражении. Скупость в "Скупом рыцаре", зависть в "Моцарте и Сальери", похоть в "Каменном госте", безбожие в "Пире во время чумы".
Особенно удался "Моцарт и Сальери" — трагедия о зависти, которая убивает гений:
"Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет — и выше. Для меня Так это ясно, как простая гамма."
В образе Сальери Пушкин показал трагедию человека, который понимает величие чужого таланта, но не может с этим смириться. Понимает — и убивает.
Многие видели в этом автобиографические мотивы. Пушкин и сам иногда завидовал — Байрону, Гете, другим европейским поэтам, которые писали на языках, понятных всему образованному миру.
Но он умел побеждать зависть творчеством. Не разрушать чужое, а создавать свое, еще более прекрасное.
VII. Завершение "Онегина"
"Евгений Онегин" был закончен 25 сентября 1830 года. Роман в стихах, над которым он работал восемь лет — треть своей сознательной жизни. "Энциклопедия русской жизни", как назовет его потом Белинский.
Читая последние строки, Пушкин плакал. Не от грусти — от облегчения и гордости. Главное дело жизни было сделано. Он создал произведение, равного которому не было в русской литературе.
"Татьяна, милая Татьяна! С тобой теперь я слезы лью; Ты в руки модного тирана Уж отдала судьбу свою."
Татьяна Ларина стала первой в русской литературе героиней, которая нравственно превосходит героя. Женщина, которая умеет любить, но еще больше умеет быть верной долгу.
Многие узнавали в ней черты Натальи Гончаровой. Но Пушкин создавал не портрет невесты, а идеал русской женщины — тот идеал, который потом будет жить в русском сознании полтора века.
VIII. Свадьба
5 декабря 1830 года он вернулся в Москву, привезя с собой рукописи — плоды болдинской осени. Друзья не верили глазам: как можно было так много написать за три месяца?
— Саша, — говорил Вяземский, — ты что, продал душу дьяволу? Такой производительности у тебя никогда не было.
— Не дьяволу, — смеялся Пушкин, — а одиночеству. Оказывается, для творчества нужно только одно — чтобы тебя никто не трогал.
18 февраля 1831 года в московской церкви Большого Вознесения венчались Александр Сергеевич Пушкин и Наталья Николаевна Гончарова.
Невеста была в белом платье, которое подчеркивало ее классическую красоту. Жених — в черном фраке, взволнованный и счастливый. Присутствовали друзья, родственники, половина московского дворянства.
Во время венчания произошла маленькая неприятность: у Пушкина дрожали руки, и он уронил обручальное кольцо. Суеверные гости перешептывались — плохая примета.
— Ничего, — шепнул поэту Вяземский, — это к счастью.
Но на лице у Пушкина промелькнула тень тревоги. Как будто он предчувствовал, что их счастье будет недолгим и трагическим.
После венчания — свадебный обед, танцы, поздравления. Наталья была на высоте — красивая, грациозная, очаровательная. Пушкин не сводил с нее глаз, гордился своей женой, счастлив был как ребенок.
— Саша, — сказал ему Дельвиг, — ты счастливец. Такую красавицу заполучить!
— Да, красивая, — согласился Пушкин. — А счастливы ли мы будем?
— Зависит от вас самих.
— Нет, — задумчиво сказал поэт, — счастье не зависит от нас. Оно приходит и уходит, как вдохновение.
Но пока он был просто счастлив. Женат на самой красивой женщине Москвы, знаменит, молод, полон творческих планов. Что еще нужно для счастья?
Только одного — чтобы это счастье длилось вечно. Но вечность — привилегия искусства, не жизни.

ГЛАВА 7. СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ И НЕСЧАСТЬЕ
Петербург, 1831-1836
I. Медовый месяц
Медовый месяц Пушкины провели в Царском Селе, сняв дачу недалеко от лицея, где некогда учился поэт. Символично было начинать семейную жизнь там, где началась жизнь поэтическая.
Первые недели были идиллией. Наталья оказалась не только красавицей, но и хорошей хозяйкой. Дом был в порядке, обеды подавались вовремя, белье всегда чистое и выглаженное. Она умела создать ту особую атмосферу уюта, без которой невозможно ни семейное счастье, ни творчество.
— Наташа, — говорил Пушкин жене — Наташа, — говорил Пушкин жене, наблюдая, как ловко она управляется с хозяйством, — ты чудо. Как ты все успеваешь?
— А что тут особенного? — улыбалась она. — Женские обязанности. Мне нравится заниматься домом.
— Но ты же могла бы быть светской дамой, ничего не делать, только принимать визиты и ездить на балы...
— Мне нравится, когда в доме порядок. Это тоже творчество, только другое.
Пушкин удивлялся. Он ожидал капризов, сцен, требований развлечений. А получил спокойную, рассудительную жену, которая понимала свои обязанности и исполняла их с достоинством.
Но были и моменты, которые заставляли его задумываться. Наталья любила бывать в свете, танцевать, принимать ухаживания молодых людей. Она делала это невинно, не кокетничая, но мужские взгляды тянулись к ней, как металл к магниту.
— Наташа, — говорил он иногда после очередного визита или бала, — зачем ты так много танцевала с графом N?
— А что в этом плохого? Это же просто танцы.
— Но он в тебя влюблен. Это видно невооруженным глазом.
— Пусть влюбляется. Я замужем.
— А если он сделает предложение?
— Откажу, конечно. Ты что, сомневаешься в моей верности?
Пушкин не сомневался. Но беспокоился. Наталья была слишком красива, слишком заметна в обществе. А он чувствовал себя рядом с ней каким-то провинциальным, немодным, не очень молодым.
II. Радость отцовства
В мае 1832 года родилась первая дочь — Мария. Пушкин был в восторге от отцовства. Часами мог сидеть у колыбели, придумывать сказки для малышки, которая еще ничего не понимала.
— Наташа, — говорил он жене, — смотри, какая умница растет. Глазки-то какие серьезные!
— Все дети серьезные, когда маленькие, — отвечала Наталья практично. — Вырастет — будет как все.
— Нет, эта особенная. Видишь, как она слушает, когда я читаю стихи?
— Она просто на голос твой реагирует.
Но Пушкин верил, что дочь понимает поэзию. Читал ей "Лукоморье", "Руслана и Людмилу", радовался, когда она улыбалась на знакомые строчки.
Наталья смотрела на мужа с нежностью и удивлением. Такой серьезный человек, знаменитый поэт, а с ребенком превращается в большого мальчика.
Потом родился сын — Александр, потом еще дочь — Наталья, потом младший сын — Григорий. Дом наполнился детскими голосами, смехом, плачем — всей той суетой, без которой не бывает настоящей семьи.
III. Служебные тяготы
Но семейное счастье не избавляло от житейских забот. Денег постоянно не хватало. Имения приносили мало дохода — крепостное хозяйство было неэффективным, управляющие воровали. Гонорары за литературные произведения были невелики — русская публика еще не привыкла платить за книги. А расходы на светскую жизнь, которую требовало положение известного поэта и красивой жены, были значительными.
— Саша, — говорила Наталья, подсчитывая расходы, — может быть, тебе поступить на службу? Получать постоянное жалованье?
— На службу? Я же поэт!
— Ну и что? Карамзин служил историографом, Жуковский — воспитателем цесаревича...
— А я буду кем? Цензором? Чиновником особых поручений?
— Будешь тем, кем назначат. Главное — деньги будут регулярно поступать.
Пушкин колебался. С одной стороны, служба означала регулярный доход, стабильность. С другой — зависимость, необходимость угождать начальству, тратить время на канцелярскую рутину.
В конце концов он согласился. Получил место в Коллегии иностранных дел с правом доступа к государственным архивам для работы над историей Петра Великого. Чин камер-юнкера — довольно скромный для человека его возраста и положения, но дававший право бывать при дворе.
IV. Светская жизнь
Служба тяготила его с первого дня. Пушкин должен был присутствовать в канцелярии, переписывать бумаги, выслушивать замечания начальства. Все это отнимало время от творчества, раздражало, угнетало.
— Николай Павлович, — сказал он императору на одной из аудиенций, — нельзя ли освободить меня от канцелярских обязанностей? Я хотел бы заниматься только историческими изысканиями.
— Нельзя, — сухо ответил Николай. — Государство платит вам жалованье, следовательно, имеет право требовать службы.
— Но я же поэт...
— Поэт, который взял на себя определенные обязательства перед троном. Изволите их выполнять.
Пушкин понял: царь не забыл их разговора 1826 года. Поэт получил свободу, но за эту свободу нужно было платить — и политической лояльностью, и служебным рвением.
Но еще тяжелее службы была светская жизнь. Наталья любила балы, театры, визиты. Для нее это было не развлечение, а необходимость — способ чувствовать себя живой, востребованной, красивой.
— Наташа, — говорил иногда Пушкин, — давай останемся дома. Почитаем, поговорим...
— А что мы будем читать? Твои стихи? Я их уже наизусть знаю.
— Возьмем роман. Французский или английский.
— Мне больше нравится живое общество, чем книжное.
И они ехали на очередной бал, где Наталья танцевала до утра, а Пушкин сидел в углу, играл в карты и сочинял эпиграммы на присутствующих.
V. Растущая усталость
К середине тридцатых годов Пушкин почувствовал глубокую усталость. Усталость от службы, от светской жизни, от необходимости постоянно зарабатывать деньги на содержание семьи.
— Наташа, — сказал он жене однажды вечером, — давай уедем в деревню. Будем жить тихо, просто...
— А свет? А театры? А балы?
— А что тебе дает этот свет? Сплетни, интриги, зависть...
— Мне нравится танцевать. Нравится красиво одеваться. Нравится, когда мной восхищаются.
— Но ведь можно быть счастливой и без этого?
— Может быть, можно. Но я не умею.
Это признание поразило Пушкина. Оказывается, его жена — светская женщина в самом полном смысле слова. Для нее свет — не развлечение, а необходимость, как воздух для дыхания.
А он все больше тяготился этой жизнью. Хотел покоя, тишины, возможности творить, не думая о деньгах и светских обязательствах.
Но золотая клетка уже захлопнулась. И выхода из нее не было.
VI. Творческие поиски
Впрочем, даже в этих стесненных обстоятельствах Пушкин продолжал писать. В тридцатые годы он все больше обращается к прозе — она лучше оплачивалась, да и русская литература нуждалась в хорошей прозе.
"Повести Белкина", "Дубровский", "Пиковая дама", "Капитанская дочка" — произведения, которые заложили основы русской реалистической прозы.
— Саша, — говорила ему Наталья, — может быть, тебе совсем перейти на прозу? Раз она приносит больше денег?
— Проза — это хорошо, — отвечал он. — Но поэзия — это моя душа. Без стихов я не Пушкин.
— А кто ты тогда?
— Не знаю. Какой-то другой человек. Которого я не хочу знать.
Наталья не понимала этого разделения. Для нее муж был просто писателем, а что он пишет — стихи или прозу — не имело принципиального значения.
VII. Надвигающаяся катастрофа
К 1835 году в жизни Пушкина накопилось множество проблем. Финансовые затруднения — долги росли быстрее доходов. Служебные неприятности — начальство было недовольно его нерадивостью. Творческий кризис — новые стихи давались с трудом.
И главное — семейные проблемы. Наталья хотела жить широко, красиво, на виду у всего света. Пушкин мечтал об уединении и покое. Она была молода, красива, полна жизни. Он чувствовал себя уставшим, постаревшим, неинтересным для молодежи.
— Наташа, — сказал он жене после очередного бала, где она была, как всегда, в центре внимания, — мне кажется, мы живем в разных мирах.
— Почему ты так думаешь?
— Ты любишь то, что я ненавижу. Я ценю то, что тебе безразлично.
— Но мы же муж и жена. Должны найти компромисс.
— Какой компромисс? Я отказываюсь от творчества ради светской жизни? Или ты отказываешься от света ради меня?
— Не знаю, — честно призналась Наталья. — Не знаю, что делать.
И действительно, выхода не было. Они любили друг друга, но по-разному понимали любовь и счастье.
А тем временем в петербургском свете появился новый персонаж — молодой, красивый, блестящий кавалергард, который вскоре станет роковым для семьи Пушкиных.
Жорж Дантес — имя, которое навсегда войдет в русскую историю.

ГЛАВА 8. ПОСЛЕДНИЙ АКТ
Петербург, 1835-1837
I. Появление Дантеса
Жорж Шарль Дантес появился в петербургском свете осенью 1835 года, как комета на ночном небе — яркий, ослепительный, привлекающий всеобщее внимание.
Молодой француз двадцати четырех лет, служивший в кавалергардском полку. Высокий, стройный, с правильными чертами лица и безупречными манерами. Приемный сын голландского посланника барона Геккерена — человека влиятельного и богатого.
Дамы сразу обратили на него внимание. Он танцевал превосходно, говорил остроумно, умел ухаживать тонко и деликатно. Все качества, необходимые для успеха в светском обществе.
Наталья Николаевна Пушкина тоже заметила нового кавалера. На одном из балов он попросил ее на танец, и она не отказала. Потом еще один танец. И еще один.
— Кто этот молодой человек? — спросил Пушкин у жены, когда они возвращались с бала.
— Дантес. Француз. Служит в кавалергардах.
— И что он от тебя хочет?
— Ничего особенного. Просто ухаживает, как все молодые люди.
— Но не так настойчиво, как все.
— Французы всегда настойчивы. Это их национальная черта.
Но Пушкин уже почувствовал что-то неладное. В том, как Дантес смотрел на его жену, было что-то большее, чем обычное светское ухаживание.
II. Растущее беспокойство
Пушкин стал внимательно присматриваться к Дантесу. Молодой человек действительно был безупречен — красив, воспитан, образован. Но в нем было что-то искусственное, театральное. Как будто он играл роль идеального кавалера, а не был им от природы.
— Послушай, — сказал поэт Жуковскому, — а что ты думаешь об этом французе?
— О Дантесе? Ничего особенного. Обычный светский человек.
— А мне кажется, он играет. Слишком уж идеальный.
— Может быть. Но разве это плохо — быть идеальным кавалером?
— Плохо, когда идеальность напускная.
Жуковский посмотрел на друга внимательно:
— Саша, ты не ревнуешь? Наташа же безупречно себя ведет.
— Ревную, — честно признался Пушкин. — Но не к ней, а к нему. Он молод, красив, богат, беззаботен. А я... я стар, некрасив, беден, обременен семьей и долгами.
— Но ты гений.
— А что толку в гении, если женщина предпочитает красоту и молодость?
— Наташа тебя любит.
— Любила. А теперь... теперь я не знаю.
III. Назревающий конфликт
Весной 1836 года до Пушкина стали доходить слухи о том, что Дантес собирается сделать предложение его жене. Слухи эти обсуждал весь Петербург — в салонах, в театрах, в гвардейских полках.
— Наташа, — сказал Пушкин жене, — мне говорят, что Дантес в тебя влюблен.
— Говорят разное. Что я должна на это ответить?
— Что ты чувствуешь к нему?
— Ничего особенного. Он мне приятен, как приятны все воспитанные люди.
— Только приятен?
— А что еще? Я замужем, у меня дети...
— Это не ответ на мой вопрос.
Наталья помолчала, потом сказала тихо:
— Саша, ты мне не доверяешь?
— Доверяю. Но боюсь.
— Чего?
— Что потеряю тебя.
— Глупости. Ты меня уже никогда не потеряешь.
Но слова эти прозвучали как-то неуверенно, будто она сама в них сомневалась.
А тем временем светские сплетники продолжали плести свои интриги. Имя Пушкина склоняли на все лады, обсуждали его семейные дела, злорадствовали над "рогоносцем".
IV. Анонимное письмо
В ноябре 1836 года Пушкин получил анонимное письмо — пасквиль, в котором его "избирали" в "Орден рогоносцев". Намек на неверность жены был более чем прозрачен.
Письмо было написано по-французски, изящным почерком. Явно рука образованного человека, хорошо знакомого с приемами светской сатиры.
— Это провокация, — сказал Жуковский, которому Пушкин показал письмо. — Кто-то хочет тебя вывести из себя.
— И неплохо преуспевает. Я готов убить того, кто это написал.
— Не горячись. Лучше подумай — кому выгодно поссорить тебя с женой?
— Не знаю. Врагов у меня много.
— А может быть, это сделал сам Дантес? Чтобы ты развелся с Натальей, и она стала свободной?
Эта мысль не приходила в голову Пушкину. Но теперь, когда Жуковский ее высказал, она показалась вполне вероятной.
Кто еще мог знать такие подробности его семейной жизни? Кто еще был заинтересован в разрушении его брака?
V. Первый вызов
Пушкин написал Дантесу резкое письмо, обвинив его в распространении слухов о своей жене. На следующий день через секунданта передал вызов на дуэль.
Дантес был в панике. Дуэль с Пушкиным означала скандал, возможную отставку, высылку из России. А главное — он действительно был влюблен в Наталью и не хотел лишиться возможности видеть ее.
Геккерен, приемный отец Дантеса, бросился спасать ситуацию. Опытный дипломат, он понимал: нужно найти способ избежать дуэли, не уронив при этом чести своего сына.
— Жорж, — сказал он, — ты должен жениться.
— На ком? Я же не могу жениться на Наталье — она замужем!
— На ее сестре. На Екатерине Гончаровой.
— Но я не люблю ее!
— А кого ты любишь? Замужнюю женщину? Это безумие!
— Я не могу без Натальи!
— Женившись на Екатерине, ты станешь родственником Пушкиных. Будешь видеть Наталью как шурин. Это лучше, чем не видеть вообще.
Дантес колебался, но в конце концов согласился. 10 января 1837 года он женился на Екатерине Гончаровой. Пушкин был вынужден отозвать вызов — нельзя же драться с родственником.
VI. Семейный скандал
Но теперь Дантес стал бывать в доме Пушкиных еще чаще — как зять, как член семьи. И его ухаживания за Натальей стали еще более дерзкими.
— Наташа, — сказал Пушкин жене после одного особенно скандального вечера, — мне не нравится, как часто твой зять у нас бывает.
— Он же женился на Кате. Теперь он нам родственник.
— Женился по расчету. И продолжает ухаживать за тобой.
— Ты преувеличиваешь.
— А ты слепа!
Ссоры между супругами стали ежедневными. Пушкин ревновал, Наталья обижалась на недоверие. Дом, некогда полный любви и смеха, превратился в поле битвы.
— Может быть, тебе не нужна жена? — сказала Наталья во время одной особенно бурной сцены. — Может быть, нужна монахиня, которая будет сидеть дома и молиться?
— Нужна женщина, которая меня любит и уважает!
— А если я больше не люблю?
Эти слова повисли в воздухе как приговор.
VII. Роковой бал
25 января 1837 года на балу у графини Воронцовой-Дашковой произошло то, чего так боялся Пушкин. Дантес провел с Натальей весь вечер, танцевал с ней, не отходил ни на шаг.
Весь зал наблюдал за ними и перешептывался. Имя Пушкина склоняли на все лады, злорадствовали, сочувствовали.
— Посмотрите на них, — говорили дамы, — как они красивы вместе!
— А бедный Пушкин... Совсем постарел рядом с молодой женой.
— Говорят, Дантес предлагает ей бежать с ним.
— Как — бежать? Он же женат!
— В Париж. Там разведется и женится на ней.
Пушкин слышал эти разговоры и чувствовал, как внутри все горит от стыда и ярости. Но что он мог сделать? Устроить сцену на балу? Это было бы недостойно.
Он подошел к жене:
— Наташа, мне нехорошо. Поедем домой.
— Но бал только начался...
— Прошу тебя.
В ее глазах мелькнула досада, но она подчинилась. Дома они поссорились окончательно.
— Ты меня позоришь! — кричал Пушкин. — Весь город смеется!
— Я ничего не делаю! Просто танцую!
— С ним! Только с ним! Как будто других кавалеров нет!
— А что я должна делать? Сидеть в углу, как старая дева?
— Должна помнить, что ты жена, мать, а не светская кокетка!
— Может быть, ты хочешь, чтобы я стала затворницей?
— Хочу, чтобы ты была моей женой, а не предметом всеобщих пересудов!
— А если мне это надоело? Если я устала быть женой гения?
Эти слова прозвучали как выстрел.
VIII. Последнее письмо
26 января Пушкин написал Геккерену письмо. Резкое, оскорбительное, не оставляющее возможности для примирения:
"Барон! Разрешите мне резюмировать то, что произошло. Поведение вашего сына было мне известно давно и не могло быть мне безразлично. Я удовольствовался тем, что принял роль наблюдателя, пока не получил анонимные письма. Я увидел тогда, что пришло время действовать, и действовал.
Барон, вы так плохо играли в этом деле роль сводника и соглядатая, что я должен прервать всякие отношения с вами и запретить вам являться в мой дом."
Письмо было послано. Дуэль стала неизбежной.
IX. Последний день
27 января 1837 года. Пятница. День, который войдет в историю как последний день жизни Пушкина.
Утром он работал в кабинете, правил корректуры "Современника". Наталья зашла попрощаться — собиралась к сестре.
— Саша, — сказала она, и в голосе ее была мольба, — может быть, помиримся? Не хочу, чтобы мы ссорились.
— Поздно, Наташа. Уже поздно.
— Что ты имеешь в виду?
— Ничего. Просто поздно.
Она хотела что-то спросить, но он уже не смотрел на нее. Сидел за столом и писал что-то быстро, нервно.
Это было его последнее стихотворение:
"Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокал летел на дно, И дружных муз венки переплетались. Но призраки промчалися гурьбой..."
X. Дорога на дуэль
В четыре часа дня к Пушкину пришел Данзас — его секундант. Старый лицейский товарищ, надежный человек, который попытался до последнего отговорить от безумства.
— Александр, — сказал он, — еще не поздно. Можно все уладить.
— Нет, Константин. Уже нельзя.
Они сели в сани и поехали к Черной речке, где должна была состояться дуэль. Дорогой Пушкин был спокоен, даже весел. Шутил, рассказывал анекдоты, словно ехал не на смерть, а на прогулку.
— Данзас, — сказал он, глядя на заснеженные поля за окном, — а хорошо, что зима?
— Почему?
— Снег все скроет. И кровь тоже.
Данзас вздрогнул. В словах друга было что-то пророческое.
XI. Последняя дуэль
Черная речка. Поляна в лесу. Снег, деревья, тишина. Место, которое навсегда войдет в русскую историю.
Дантес уже ждал с секундантом. Бледный, взволнованный, но решительный. Он понимал — назад дороги нет.
Секунданты отмерили дистанцию — двадцать шагов. Зарядили пистолеты. Объяснили правила: сходиться до барьера — десяти шагов, стрелять по желанию.
— Господа, — сказал Данзас в последней попытке предотвратить катастрофу, — может быть, примиримся? Еще не поздно.
— Поздно, — коротко ответил Пушкин.
Дантес молчал.
Они встали у барьеров. Тридцать восемь лет и двадцать четыре года. Русский поэт и французский офицер. Гений и красавец. Прошлое России и ее неопределенное будущее.
— На счет "три" начинаете сходиться! — скомандовал Данзас. — Раз!
Пушкин стоял неподвижно, не торопясь идти к барьеру. Дантес начал движение первым.
— Два!
Дантес продолжал идти. Пушкин сделал несколько медленных шагов.
— Три!
Они сходились как в страшном сне. Снег хрустел под ногами. Дыхание паром висело в морозном воздухе.
Дантес дошел до барьера первым. Поднял пистолет, прицелился в грудь противника...
Выстрел!
Пушкин упал. Пуля попала в живот, пробила кишечник. Смертельное ранение в XIX веке — медицина была бессильна.
— Я ранен, — сказал он Данзасу, и в голосе его не было страха. — Кажется, серьезно.
Потом, превозмогая боль, приподнялся на локте и выстрелил в Дантеса. Пуля задела руку противника — легкое ранение.
— Браво! — воскликнул Пушкин. — Попал!
Это были его последние слова на месте дуэли.
XII. Последние дни
Два дня он умирал в своем доме на Мойке. Сознание то прояснялось, то затуманивалось от боли и лихорадки. Приходили друзья — Жуковский, Вяземский, Плетнев. Приходили врачи, но все понимали: помочь нельзя.
Наталья не отходила от постели. Она держала его за руку, плакала, просила прощения.
— Жена моя, — шептал он, когда боль отпускала, — ты не виновата в моей смерти. Не мучь себя упреками.
— Саша, не говори о смерти. Ты поправишься. Мы будем счастливы...
— Нет, милая. Я чувствую — это конец. Но я не жалею. Лучше умереть с честью, чем жить в бесчестии.
— Какое бесчестие? Из-за чего ты дрался?
— Из-за тебя. Из-за любви к тебе. Из-за того, что не мог видеть, как над нами смеются.
К дому на Мойке потянулись толпы людей. Весть о дуэли и ранении поэта разнеслась по Петербургу моментально. Приходили знакомые и незнакомые, дворяне и мещане, студенты и чиновники.
Все понимали: умирает не просто поэт. Умирает эпоха. Умирает пушкинская Россия — та Россия, которая верила в возможность свободы, красоты, человеческого достоинства.
Император прислал своего врача, но было поздно. Николай I даже передал через Жуковского: если Пушкин поправится, он простит его и обеспечит семью.
— Скажите государю, — прошептал Пушкин, — что я благодарен за его милость. И что умираю верноподданным, но свободным человеком.
XIII. Последние слова
29 января 1837 года, в два часа сорок пять минут пополудни, Александр Сергеевич Пушкин скончался в своем доме на Мойке.
Последними его словами были: "Кончена жизнь. Тяжело дышать, давит."
Он умер в возрасте тридцати семи лет, не дожив до сорока всего двух лет. Слишком мало для человека, слишком много для поэта.
Жуковский закрыл ему глаза и сказал:
— Солнце русской поэзии закатилось.
Но он ошибался. Солнце не закатывалось — оно восходило. Восходило над Россией, которая только теперь поняла, кого потеряла.
XIV. Последствия
Весть о смерти поэта облетела Петербург за несколько часов, а потом и всю Россию. К дому на Мойке потянулись тысячи людей — проститься, поклониться, оплакать.
Власти испугались такого всенародного горя. Тело тайно вывезли из столицы и похоронили в Святогорском монастыре рядом с могилой матери.
Дантес был разжалован и выслан из России. Больше он никогда не вернулся в страну, где убил величайшего поэта.
Наталья Николаевна через семь лет вышла замуж за генерала Ланского. Жила тихо, воспитывала детей, берегла память о первом муже.
Но главное — началось бессмертие Пушкина. Его стихи, его проза, его драмы зажили своей жизнью. Стали частью русской души, русского языка, русской культуры.
"Нет, весь я не умру — душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит."
XV. Эхо выстрела
А через несколько недель после похорон молодой гвардейский офицер Михаил Лермонтов написал стихотворение "Смерть поэта":
"Погиб поэт! — невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!.."
Стихи разошлись по России в тысячах списков. Имя Лермонтова стало известно всей стране. А Пушкин получил своего певца, своего мстителя, своего продолжателя.
Выстрел на Черной речке отозвался не только смертью одного поэта, но и рождением другого. Эстафета русской поэзии была передана.

ЭПИЛОГ. БЕССМЕРТИЕ ПОЭТА
Святогорский монастырь, 1937 год. Сто лет со дня смерти.
У могилы Пушкина стоит старик. Седой, согбенный, с тростью. Это Петр Андреевич Вяземский — последний из современников поэта, доживший до столетия его смерти.
— Саша, — шепчет он, кладя цветы на могильный камень, — сто лет прошло. А мы все помним. Все любим. Все читаем твои стихи.
Вокруг могилы — венки от учреждений, школ, театров, просто от людей, которые пришли поклониться памяти поэта. Пушкинская Россия жива. Она переживет и советскую власть, и любые другие потрясения.
Ветер шелестит листьями над могилой. Где-то поет птица. Жизнь продолжается, но уже другая — та, которую создал своими стихами Александр Сергеевич Пушкин.
А в это время по всей стране — от Калининграда до Владивостока — дети учат наизусть "У лукоморья дуб зеленый", школьники читают "Евгения Онегина", студенты изучают "Бориса Годунова", взрослые люди повторяют: "Я помню чудное мгновенье..."
В театрах идут спектакли по его произведениям. В консерваториях исполняют оперы на его либретто. На площадях городов стоят его памятники.
Его именем названы улицы, площади, театры, библиотеки, города. Его портрет висит в каждой школе рядом с портретами правителей — но переживет их всех.
Завещание
Пушкин оказался прав в своем пророчестве. Он действительно не умер. Он живет в каждом слове русского языка, который сам создал. Живет в сердцах людей, которые способны чувствовать красоту.
Он стал тем, чем мечтал стать в детстве — не просто поэтом, а самой поэзией. Поэзией, воплощенной в человеке и человеком переданной людям.
И пока будет существовать русский язык, пока будут люди, способные любить и страдать, смеяться и плакать, — будет жить и Александр Сергеевич Пушкин.
Солнце русской поэзии, чье тепло согревает души уже третье столетие.
КОНЕЦ

"Здравствуй, племя младое, незнакомое!"
А.С. Пушкин


Рецензии