Про осуждение жертв. Из воспоминаний
Я нашла своё сочинение за третий класс, написанное в преддверии самой тяжёлой зимы в моей жизни. Весной меня, уже неходячую, увезут в больницу. На тот, мама уже была на группе, потеряла работу, впала в депрессию. Летом, когда она получала свою крохотную пенсию, она шла отдавать долги. На одном, очень знакомом адресе, она задерживалась особенно долго. Брат, спустя два или три дня, говорил мне, что надо бы её забрать. Я слышала это, как "Пойди и приведи", ведь я считала его взрослым и была уверена в том, что должна слушаться беспрекословно.
Я шла к знакомому дому, поднималась на второй этаж по гулкой каменной лестнице, с крутыми покатыми ступенями. Звонила в звонок-кнопку, и уже у дверей слышала гомон разговоров. Мне открывали дверь в коммуналку, и я шла по тёмному коридору в самую дальнюю комнату. Там сидел художник, его жена, моя мама и их общий друг. Иногда были ещё люди. Я звала маму домой, но меня усаживали на диван, совали в руки кусок хлеба или пластинку жжёного сахара, с прилипшей к нему фольгой, и говорили подождать. Разговоры взрослых были разными, иногда смешными, иногда непонятными. Бывало, кто-то из взрослых начинал плакать и каяться в каких-то грехах, или жалеть об упущенном времени.
Когда я выходила в туалет, меня иногда останавливала их соседка по коммуналке, бывшая парикмахерша, грузная, невысокая женщина. Она могла налить мне супу в большой холодной кухне, или угостить пирожком. Это было приятно, не столько потому, что я была голодная — на тот момент я уже не испытывала чувства голода, а если что-то ела, то не ощущала вкуса, только консистенцию, сколько потому, что позволяло "убить время", пока мать наговорится и соберётся, наконец, домой. Периодически, я начинала ныть, но меня вынуждали "заткнуться и не мешать".
Когда приходила пора идти в магазин, нас отпускали домой, потому что денег у мамы уже не было. Мы спускались по опасной лестнице с покатыми ступенями, где пару раз, за пару лет, падали — то я, то мама. Она уже ходила на костылях. Это хорошо. Раньше она ходила с лыжными палками, и люди перебегали улицу, чтобы спросить — где она потеряла лыжи? Если таких уникальных шутников, за один выход на улицу, набиралось больше трёх, мама плакала. Теперь же, когда она шла с костылями, к ней никто, лишний раз, не вязался и не обижал.
По нашей узкой улице ходил единственный троллейбус. И, однажды, мама встала перед ним, качаясь, улыбаясь собственным мыслям. Троллейбус неумолимо приближался, мне было страшно, я уговаривала маму сделать хоть пару шагов, но она расфокусированно смотрела в мою сторону и осмысляла что-то своё. Наконец, машина подъехала и остановилась. Я видела водителя в его кабине, видела, как он, жестикулируя, кричит непечатные слова, и машет мне, требуя убрать помеху движению, бибикает. Мне — девять лет. Я пробую применить усилие, чтобы сдвинуть маму с места, но она опасно кренится в сторону, и я испуганно ловлю её. Ей нельзя падать, её тазобедренные суставы разрушены и легко могут сломаться при неудачном падении, мне мама много раз об этом говорила. Я чувствую неловкость, беспомощность и обиду на мать. Я кричу на неё, пытаясь разбудить остатки её сознания, и обратить её внимание на троллейбус. Она поворачивает голову, видит водителя, и начинает смеяться, опустив голову, навалившись всем весом на неустойчивые костыли, тряся плечами. Она смеётся тем смехом, который невозможно подавить, остановить, сдержать, да она и не пытается. Водитель краснеет и, кажется, рычит в своей кабине. Мне ужасно стыдно, и, в какой-то момент, я жажду помощи со стороны. В мозгу, на миг, вспыхивает мечта о добром волшебнике, который прекратит всё это. И тут я вижу соседку, идущую по тротуару.
Она маленькая, худая, с большими выразительными глазами. Этими глазами она впивается, по очереди, в меня, в мать, в троллейбус. Она тоже видит водителя, дымящегося от злости, и снова смотрит на нас с мамой. И расплывается в злорадной улыбке. Соседка даже сбавляет шаг, чтобы получше рассмотреть происходящее. Её улыбка становится шире, она даже начинает хихикать, с интересом наблюдая за выражением отчаяния на моём лице. Я запоздало спохватываюсь и стираю с лица всякие эмоции, мне стыдно за их проявление, стыдно за то, что эта женщина наслаждается моим бессилием. Оглядываясь на нас, она уходит, продолжая сверкать глазами и улыбаться. Мама не смеётся, она что-то бормочет. Я уговариваю её пойти вперёд, и она, неожиданно, слушается. Выразив всю ненависть к её заторможенности, водитель проезжает мимо с громким долгим сигналом. Пассажиры вытягивают шеи, чтобы успеть нас рассмотреть.
Мама не видела соседку, не вспомнила инцидента, да и вообще — было и было, подумаешь...
А я запомнила. Запомнила это выражение лица, по которому заранее понятно — весь двор к завтрашнему дню будет знать о подробностях произошедшего, и будет точно так же хихикать, как она. Запомнила, что никакая мечта о хорошем не сбывается, и помощи ждать не откуда: все и так всё знают, и что? Что они делают? Наблюдают и хихикают. А потом выспрашивают подробности — как так получилось? — чтобы посмеяться ещё. Запомнила, что нельзя показывать эмоции, просить, надеяться — это повод для издёвок. Чем слабее ты выражаешь себя, тем больше желающих поковыряться в твоих ранах, поглумиться.
Были и другие случаи, подтверждающие это. Дети, узнавшие от учительницы, что мне нечего есть, дразнились едой, демонстративно пожирая котлеты, конфеты, булочки — прямо перед моим лицом, на перемене, когда я сидела за партой, ожидая звонка. Это было отвратительно, как если бы они испражнялись. Я тогда уже не хотела есть, и мне было непонятно, что они делают и зачем. Я испытывала только отвращение, вплоть до позывов к рвоте. Скоро это отвращение распространилось на всё, что связано с едой: запахи, звон посуды, жующие люди, чавкающие животные... Долгие годы, уже даже будучи взрослой, я не могла видеть, как кто-то ест, не могла сама есть в обшестве других, посторонних, людей. Столовые и кафе ассоциировались, по ощушениям, с общественным туалетом без перегородок и дверей. Заходить туда не хотелось, уж тем более не хотелось в этом участвовать. Это было мерзко.
Когда мне в школе стало плохо, и я потеряла сознание за партой, учительница послала кого-то за медсестрой и призывала к порядку. В это время, один из учеников, стащил у меня ручку, чтобы было смешно, когда я, очухавшись, стану её искать. Вернул, после уроков. А девочки обсуждали, что можно было бы нарисовать мне усы, и я бы не поняла. И ходила бы так по школе, шла бы так домой по улице... Учительница не вышла из класса, и им не удалось реализовать свою шутку.
Когда ты беспомощен, ты уязвим. Избежать беспомощности никак не получается, остаётся лишь делать вид, что тебя это не цепляет, и ты в состоянии справится сам. Нельзя никому ничего рассказывать — хуже будет. Нельзя, чтобы кто-то догадался о том, как тебе паршиво — он расскажет всем, и все будут смотреть на тебя, как та соседка, хихикая и блестя глазами. Нельзя подпускать кого-то слишком близко к своей жизни, к своим проблемам, потому что сам ты не властен ни над проблемами, ни над поступками чужих людей, ни над их реакциями, ни над чем. Ты лишь усугубишь свою беспомощность, если, не дай бог, привлечёшь внимание.
Забирая такие установки во взрослую жизнь, и не имея никого, кому бы можно было доверять, человек становится идеальной жертвой, скрывающей, в последствии, любой абьюз и тиранию. Он, зачастую, не пытается бежать, потому что некуда, и никому не жалуется, потому что высмеют, осудят, будут пересказывать друг другу, глумясь и насмехаясь.
Именно поэтому я, перейдя в третий класс, пишу:
"Лето прошло замечательно. В хорошую погоду я много гуляла, ведь солнечные лучи полезны. А если погода была плохой, я читала книжки, у нас их много. Мы много времени проводили с мамой, ходили в гости, разговаривали. Ещё я люблю рисовать, и за лето изрисовала целый альбом. Во дворе у меня много друзей, мы играли в мяч и догонялки. Я не скучала по школе, потому что мне было некогда скучать"
Впереди зима, которую давно ждали — "всё к этому шло". Голод, холод, нищета колоссально подорвут моё здоровье, но на вопрос врача: что ест девочка? Мама ответит более, чем уклончиво: вообще ничего не жрёт последнее время, куска затолкать не могу!
И я её понимаю. Точно такое же понимание, что некуда бежать, никто не поможет, всё будет ещё хуже, если кто-то узнает правду, было привито и ей, в её, ещё более непростом, детстве.
Дети не жалуются не потому, что считают происходящее нормой, а потому что окружающие показывают: с тобой что-то не так, значит, ты хуже, не достоин хорошего отношения. А плохого отношения хватает и дома.
Я хотела бы, чтобы каждый, получивший подобный опыт, знал: ты не виноват. И чтобы каждый, столкнувшийся с таким человеком, понимал: он ничего не сделал, ради собственного спасения, не потому что его всё устраивало, а потому что он не видел выхода, не верил людям, и знал лишь то, что обязан скрыть свою беспомощность. А осуждение со стороны только доказывает, что он, все эти годы, был прав. *
Свидетельство о публикации №225081501197