Дело 6
Пролог: Запах "Эрмитажа"
Воздух в "Эрмитаже" был густ, как заплесневелый бархат. Он впитывал в себя десятилетия: кислый дух прокисшего пива, сладковатую вонь дешевого коньяка, резкие ноты уксуса от селедочных голов, вечный запах отсыревшей штукатурки и человеческой безнадеги, втертой в дерево стойки. Это был не просто запах — это был архив неудач, записанный на языке молекул. И сегодня, в пять утра, он был перебит чем-то новым, острым, животным и окончательным.
Глава I: Звоночек и Первое Пятно
Телефонный звонок разрезал предрассветную тьму квартиры поручика Ржевского, как нож — гнилую ткань. Голос в трубке принадлежал бармену "Эрмитажа", Степану Игнатьевичу, человеку, чье лицо напоминало смятую папиросную бумагу, а голос — скрип несмазанной двери в сыром подвале:
— Ржевский? Приезжайте. На вентиляторе... в "Эрмитаже"... там... Матильда Карловна. Вы лучше сами посмотрите. Кажется, она... размазалась.
Ржевский не спал. Он редко спал по-настоящему. Его сны были заполнены тенями прошлого, и одной тени было там больше других. Матильда. Имя ударило его в солнечное сплетение, заставив забыть о тягучей усталости. Он почувствовал во рту привкус старого коньяка и пыли.
В "Эрмитаже" царил полумрак и гнетущая тишина, нарушаемая лишь мерным, усталым гулом вентилятора на потолке. Трехлопастной "Вихрь" советского производства, покрытый вековой патиной жира и копоти, вращался с ленцой умирающей карусели. Но сегодня его лопасти были украшены. Вернее, обезображены. Густые, засохшие брызги и мазки вещества темно-коричневого, почти бурого цвета, тянулись от центра к краям, как абстрактная, кощунственная живопись. Под лучами фонарика Ржевского засохшие капли мерцали тускло, как крошечные кристаллы грязи и отчаяния.
— Матильда Карловна, — проскрипел Степан Игнатьевич, не глядя вверх. Он вытирал одну и ту же точку на стойке тряпкой, уже пропитанной всем арсеналом запахов заведения. — Вчера... была в ударе. Как в старые времена. Танцевала на столе под "Утомленное солнце". Пел старик Варфоломеев, помните? Потом... потом полезла к вентилятору. Говорила, жарко. Что он — пропеллер. Что она улетит. Ну... и... — Бармен махнул рукой в сторону потолка. — Вот.
На линолеуме, покрытом слоем вечной липкости, лежала одинокая женская туфля. Черный лак, каблук-стилет, отчаянно тонкий и высокий. Рядом — круглый медальон на тонкой цепочке. Ржевский поднял его. За мутным стеклом — лицо Матильды Карловны лет тридцати. Широко распахнутые, смеющиеся глаза, дерзкий вздернутый нос, губы, сложенные для поцелуя или проклятия. Она была в платье из переливистой ткани, сшитом, как он знал, из парадного занавеса какого-то разогнанного театрика. Она смеялась так, будто знала, что вся ее жизнь — фарс, который кончится именно здесь, в этом вонючем кабаке, на лопастях старого вентилятора. Знание это не омрачало ее смеха, а придавало ему безумный, ослепительный блеск.
— Где тело? — спросил Ржевский, голос его звучал чужим, сдавленным.
Степан Игнатьевич пожал плечами, поднимая облачко пыли с фартука:
— А его нету. Только... вот это. И туфля. И медальон. Тело... оно словно испарилось. Оставив лишь... эссенцию. — Он постучал костяшкой пальца по железной ножке вентилятора. Что-то темное и вязкое капнуло с лопасти, звучно шлепнувшись на лаковый козырек фуражки поручика. Ржевский не шелохнулся. Запах ударил в нос — едкий, органический, окончательный. Говно.
Глава II: Поручик и Примадонна Подполья
Питер. 1972 год. Подвал на Фонтанке. "Клуб Аэлита".
Воздух был сиз от дыма "Беломора" и плотен от запретной свободы. На самодельной сцене, освещенной тремя коптящими керосинками, стояла Она. Матильда Карловна. Не красавица в классическом смысле — слишком резкие черты, слишком дерзкий взгляд. Но в ней был магнетизм распадающейся звезды. Она пела не Шансон — она выплевывала его, клокочущий, хриплый, пронзительный. Шаляпин в юбке из дефицитного крепдешина, сшитой из трех разных платков. Она пела о любви, что жжет дотла, о Волге, о тюрьме, о смерти, которая всегда красивей жизни. Ее голос был как ржавый гвоздь, вогнанный в сердце.
Ржевский, тогда еще просто Аркадий, студент юрфака с нелепой мечтой о сыскной славе, стоял у стены, придавленный восторгом и робостью. Он был влюблен. Безнадежно, глупо, как только юноша может быть влюблен в недосягаемую богиню подполья. Он приносил ей гвоздики, украденные с клумбы у Казанского собора. Она смеялась его неловкости, брала цветы, целовала в лоб (жгучее, как ожог, прикосновение губ!), называла "мой рыцарь плаща и фуражки". Для нее он был милым мальчиком, эпизодом. Для него — единственным светом в сером мире развитого социализма.
Однажды, после концерта, он набрался храбрости (и дешевого портвейна). Ждал ее у черного хода.
— Матильда Карловна... Я... я хотел бы... проводить вас...
Она остановилась, окутанная шалью и сизым дымком "Казбека". Глаза, обычно смеющиеся, смотрели устало и чуть насмешливо.
— Аркаша, милый, — голос ее был хриплым от пения и водки. — Домой? Да меня там ждет только вонючий клоповник да пустая бутылка из-под "Столичной". Не стоит твоих рыцарских усилий.
— Но я... я люблю вас! — выпалил он, сгорая от стыда и отчаяния.
Матильда рассмеялась. Звонко, горько, безрадостно.
— Любишь? Ах, бедный мальчик! Любить надо живых. Или хотя бы тех, кто еще не разучился жить. Я — уже памятник. Памятник самой себе. Иди домой, Аркаша. Пиши свои законы. Будь хорошим мальчиком. — Она потрепала его по щеке. Запах ее духов — "Красная Москва", смешанный с табаком и чем-то глубоко личным, терпким — навсегда врезался в его память. Потом она повернулась и пошла прочь, растворяясь в питерских сумерках, высокая, прямая, одинокая. Его гвоздики валялись в луже у выхода.
Глава III: Следы и Тени
Расследование было абсурдным, как и сам объект преступления. Тела не было. Была только субстанция, размазанная по вентилятору, и туфля. Ржевский метался по городу, ловя призраки прошлого Матильды.
Морг. Патологоанатом, доктор Шмерц (фамилия подходила ему идеально), человек с лицом заподлицо, презрительно щурился:
— Привезли ночью. Мешок. Бирка "М.К., неопознанный органический материал". Открыли... — Он брезгливо сморщил нос, хотя, казалось, его обоняние давно атрофировалось. — Там было... ну, вы понимаете. Экскременты. С примесью... фрагментов. Не биологических. Кусочки ткани. Кружева. Стеклышко от медальона. И запах... специфический. Коньяк "Арарат" трехзвездочный и "Красная Москва". — Он указал большим пальцем на потолочный вентилятор в своем кабинете. — Чуть не заляпал мой. Будто материализовалась прямо там. Или... размазалась по всей системе вентиляции города.
Скрипач Варфоломеев, древний, как сам "Эрмитаж", с руками, изогнутыми как корни старого дуба, плакал мутными слезами в стакан с чем-то мутным:
— Матильда... Звезда! Она ждала самолета всю жизнь, Аркадий Иванович! Говорила, вентилятор — ее пропеллер. Что вот-вот заведется и унесет ее. В Париж... в Ниццу... Хотя всем было ясно — никуда она не уедет. "Эрмитаж" — ее Париж. Ее Версаль. Ее тюрьма и ее трон. Она тут каждую ночь сидела, как королева на приеме. Пила свой коньяк, курила свои папиросы, вспоминала... А вспоминать ей было что! Поэт Лаврентий... тот, что повесился на галстуке? Он из-за нее. Говорят, написал предсмертное стихотворение на салфетке. "Любил тебя, как сумасшедший, / Ты ж — как вентилятор, вечно дула...". Глупости. Она ни в кого не дула. Она просто... была. Как стихия.
Глава IV: Философия у Стойки
Ржевский стал завсегдатаем "Эрмитажа" в самые мертвые часы. Степан Игнатьевич был молчаливым собеседником, но вино (а Ржевский пил теперь только крепкое, дешевое красное) развязывало языки.
— Она часто говорила о нем? — спросил однажды Ржевский, вертя в руках пустой стакан, глядя на мерно вращающийся вентилятор. Брызги на лопастях казались темнее.
— О ком? О поэте? Или о вас? — Бармен бросал тряпку на стойку. Она падала с тихим, влажным звуком.
— Обо мне.
Степан Игнатьевич фыркнул, протер стакан. Стекло скрипело протестующе.
— Аркадий Иванович, вы для нее были... воспоминанием о невинности. О том времени, когда дерьмо еще не размазывали по потолку, а аккуратно прятали. Вы — ее чистая страница. Она берегла вас... как последний неиспорченный лист в грязной книге своей жизни. Иногда смотрела на дверь, когда вы заходили... с таким выражением... — Бармен искал слово. — Как будто видела призрак. Призрак себя молодой. Вам это льстит?
Ржевский резко выпил. Жидкость обожгла горло.
— Это убивает.
— Все убивает, — философски заметил бармен. — Время. Водка. Любовь. Особенно неразделенная. Она — как яд замедленного действия. Копится годами. А потом... — Он кивнул на вентилятор. — Бах. И ты уже не человек. Ты — экспонат. Пятно на лопасти.
— Вы думаете, она... сделала это сама? Нарочно?
Степан Игнатьевич задумался, разглядывая пятно на потолке, похожее на карту вымышленного континента.
— Кто знает? С Матильдой Карловной все было возможно. Возможно, это был последний, отчаянный жест. Последний бунт. Последний танец на краю. А возможно... — он понизил голос, — возможно, она просто поскользнулась, лезла выключить эту треклятую дурилку, чтобы не гудела. Судьба — она любит пошлые шутки.
Глава V: Монологи у "Памятника"
Ржевский приходил ночами. Садился за ее столик. Заказывал ее коньяк. Смотрел на вентилятор. Памятник Матильде Карловне. Памятник его несбывшейся любви. Памятник всем, кто сгнил заживо в ожидании своего "самолета".
Р.: "Запах... Он все еще здесь. Пробивается сквозь вечный смрад кабака. Коньяк, духи... и это. Смешались. Стали одним целым. Ее сущность. Размазанная по железу. Как она размазала мою душу по стенам этого проклятого города. Почему? Почему именно здесь? Почему так? Это была насмешка? Над моими чувствами? Над своей судьбой? Или... крик? Последний, немой, зловонный крик в лицо этому миру, который так и не дал ей взлететь? Лаврентий повесился на галстуке — поэтично. Она размазалась на вентиляторе — гротескно. По-маттильдовски. Всегда наперекор. Даже в смерти. Особенно в смерти. Я ненавижу этот вентилятор. Я ненавижу этот запах. Я ненавижу то, что часть ее — там, наверху, а я — здесь, внизу. Как тогда, в семидесятых. Всегда внизу. Всегда смотрящий снизу вверх на недосягаемую, ослепительную, отвратительную красоту ее падения..."
Однажды он заметил нечто. Среди засохших коричневых брызг на одной лопасти проступило что-то белесое, крошечное. Он встал на стол (Степан Игнатьевич лишь тяжело вздохнул), достал перочинный нож. Аккуратно соскоблил. На ладони лежал крошечный осколок фарфора, с едва заметным синим рисунком. Черепок от чашки? От тарелки? Или... Он вспомнил медальон. Стекло. Возможно, это был осколок стекла от медальона. Последний твердый фрагмент Матильды Карловны. Он сжал его в кулаке. Острый край впился в ладонь.
Глава VI: Эпилог. Шепот Лопастей и Голос из Тени
Дело №6 было формально закрыто. "Смерть в результате несчастного случая при невыясненных обстоятельствах". Картотека поручика Ржевского пополнилась фотографией вентилятора с аккуратной подписью: "Матильда Карловна. Последний танец. 2023. Вещественное доказательство №1".
"Эрмитаж" жил своей жизнью. Вентилятор крутился. Иногда на его лопастях появлялись новые брызги — пива, крови, рвоты, неизвестных жидкостей. Степан Игнатьевич лишь хмурился и бросал тряпку на стойку. "Памятник" обрастал новыми слоями истории.
Ржевский пил. Виски. Со льдом. Он старался не смотреть на потолок. Но в особенно душные, тяжелые ночи, когда воздух "Эрмитажа" становился невыносимо густым, казалось, что мерный гул "Вихря" складывается в шепот. Шепот на языке старого коньяка, папиросного дыма и несбывшихся билетов на самолет. Шепот, похожий на хриплый смех.
Однажды, глубокой ночью, когда в кабаке не было ни души, кроме Ржевского и дремлющего бармена, у столика Матильды появился Он. Высокий, невероятно худой, в темном, безупречно сшитом, но старомодном пальто. Лицо его было бледным и невыразительным, словно стертым временем, но глаза... Глаза были как две глубокие колодца, полные вековой усталости и чего-то нечеловечески холодного. Он молча смотрел на вентилятор.
Ржевский почувствовал ледяной холодок по спине. Он знал этого человека. Вернее, знал о нем. Мессир Баэль. Тень города. Наблюдатель.
Баэль не глядя протянул руку. Его длинный, бледный палец указал на вращающиеся лопасти. Он заговорил. Голос его был тихим, монотонным, как шум дождя по жести, но каждое слово падало в тишину зала с отчетливостью капли. Он говорил по-французски. Язык звучал странно — не современный, а вневременной, печальный и поэтичный. Как стихи Жака Превера, пропущенные сквозь мясорубку вечности:
"Regarde.
La toile d'araign;e en acier.
Trois bras qui tournent, lents, ;ternels.
Comme les aiguilles d'une horloge folle.
Qui marque l'heure du dernier tango.
Pas de corps. Seulement la trace.
La signature brune et crasseuse.
De celle qui r;vait d'azur.
Mais n'a trouv; que ce tambour sale.
Pour battre sa retraite.
Une chaussure orpheline.
Un m;daillon bris;.
Et l'odeur.
Toujours l'odeur.
De cognac, de fards, de d;sespoir.
Et de merde.
C'est le finale, Matilda.
Le grand saut dans le vide.
Transform;e en ;claboussure.
Sur l'autel du ventilateur.
Ton avion, enfin.
Il tourne.
Il tourne.
Il ne d;collera jamais.
Bienvenue dans le mus;e.
Des espoirs ;cras;s.
Des amours pourries.
Des ;toiles tomb;es...
...dans le ventilateur.
Tourne.
Tourne.
La valse est finie."
Перевод Монолога Баэля:
Смотри.
Паутина из стали.
Три лопасти, вращающиеся медленно, вечно.
Как стрелки безумных часов.
Отбивающие час последнего танго. Нет тела. Лишь след.
Коричневая, грязная подпись.
Той, что грезила лазурью.
Но нашла лишь этот грязный барабан.
Чтобы отбить свое отступление.
Туфелька-сирота.
Медальон разбитый.
И запах.
Всегда запах.
Коньяка, румян, отчаянья.
И дерьма.
Это финал, Матильда.
Великий прыжок в пустоту.
Превращенная в брызги.
На алтаре вентилятора.
Твой самолет, наконец.
Он кружится.
Он кружится.
Он никогда не взлетит.
Добро пожаловать в музей.
Растоптанных надежд.
Сгнившей любви.
Звезд, свалившихся...
...в вентилятор.
Кружится.
Кружится.
Вальс окончен.
Баэль замолчал. Он повернулся и вышел бесшумно, как тень. В дверях он, кажется, на мгновение остановился. Ржевскому почудилось, что он бросил взгляд на столик. Взгляд, в котором была непостижимая смесь презрения, печали и... понимания?
Ржевский допил свой виски. Лед стучал о стенки пустого стакана. Он поднял голову и долго смотрел на вентилятор. На памятник. На брызги. На последний танец Матильды Карловны.
В углу, у черного хода, лежала вторая туфля. Будто кто-то наконец-то улетел.
P.S. Вентилятор крутится до сих пор. Иногда Ржевский, проходя мимо "Эрмитажа", слышит его утробный гул сквозь закрытые двери. И ему кажется, что лопасти шепчут одно слово, навеки вписанное в воздух Питера: "Матильда... Матильда... Матильда..."
Свидетельство о публикации №225081500406