Прилепин. Тума
Трудное произведение. Написано нестандартно, как будто швырял Захар мысли кусками на холст, нет, не на холст, а на ободранную стену памяти, швырял грубо, не думая об эстетике слова. Так создавал своё бессмертное произведение «Герника» великий Пабло Пикассо. Как известно, его картина представляет ужасные сцены зверства, страдания, смерти, безжизненный характер войны. «Пространство сжато и неоднозначно с меняющимися перспективами и множественными точками зрения, характерными для более раннего кубистического стиля Пикассо».
Так и у Захара Прилепина: слова-мазки - кратко, ёмко, жестоко, без оглядки на существующие этические нормы в литературе.
«Тума» – это «Герника», это честный взгляд на то кровавое, жестокое время.
Вначале читаешь и не веришь Захару. Кажется, напридумал он всё о Разине: и то, что знал столько языков в совершенстве, и то, как пытали его, и то, как воевали и зверствовали казаки, что знавали об Америке, и то, что не мог, даже такой писатель, как Захар, за два года (столько, кажется, прошло с момента его последней книги) такую глыбу вывернуть из древности. Не мог один он это сделать. Не под силу такое перелопатить.
Но, оказывается мог и смог. Вот что писатель сказал об этом недавно в одном из интервью:
«Этой темой я заболел давно. В 1984 году моя семья переехала в город Дзержинск Горьковской области, и, наверное, где-то в те годы мне попались несколько книг по XVII веку. Мы тогда жили на улице Дзержинского в общежитии. Я помню, что в тот период болел, в школе не был. Достал с полки книжку про Разина — она была в желтом тряпичном переплете, старая, отец ее переплел заново — и стал читать. Так и "пропал мальчишка". С тех пор, примерно 35 лет, я так или иначе обращался к этой теме...»
О как!
Кроме того, оказывается, род Прилепиных с Дона и поэтому, как он признался сам, - такой интерес к Разину в нём жил на генном уровне...
И ещё, что в романе бесценно: писать эту книгу Захар начал только после покушения. «Этот, скажем пышно, "духовный взрыв" позволил мне взяться за эту тему. Видимо, для этого нужно было умереть и ожить заново...» !!!
Вот откуда такое прочувствование мучений Степана Разина, вот откуда так правдиво, так до содрогания точны ощущения умирающего человека! Так и хочется посоветовать будущим эскулапам включить эти главы в учебники по медицине...
Посмотрите, как описана одна сценка раненого и зверски истерзанного врагами Степана:
«Голова лежала на затылке. Затылок словно бы прорастал в землю, распустив колкие корешки. …он расслышал тяжесть своей руки.
Очнувшись спустя неизвестное ему время, вслушиваясь в себя, словно бы разодранного на куски и раскиданного в разные стороны, он поискал свои ноги. Не обнаружил ни одной жилки, которая помогла б дрогнуть колену, ступне. Ему не было страшно, потому что на страх недоставало сил. Он не испытывал боли оттого, что весь состоял из опутавшей его муки. Мука была всей, имевшейся у него, жизнью. У него не было имени. Память его была бестрепетна. Речь его рассыпа;лась, став недоступной...
…наконец, он открыл совсем малую, с конский волос, щёлочку глаза. Его будто бы поцеловали в самое сердце....
Переломанная нога вгрызалась в него, как зверь. Голова колокольно гудела. Ныли поломанные рёбра и отбитые кишки. Плоть отчаянно противилась ему. …кусая раскровавившиеся, тонкокожие и шероховатые, как померанец, губы, всё-таки засунул лохань под себя. …и потом, отирая себя соломой, ощущал себя победившим в схватке, где и святые отча ялись спасти его ...
Затёкший глаз, словно птенец в яйце, ворочался, и будто даже пищал: отдавалось в ухо... Озноб сменял жар, а посреди жара вдруг становилось предсмертно мёрзло, тоскливо. …смотрел, задирая голову в оконный проём: может, прилетела смерть, сидит, смотрит. …подозвать, что ли, как кошку, чтоб забрала, избавила?..."
Господи, да разве простой, пусть гениальный или исключительно талантливый, писатель, не прошедший через боли сам, смог бы так описать это? Даже трудно подобрать определение «этого». Не человек это написал, а его боль, его кровавое, разодранное, расхреначенное как в Гернике тело, которому либо случайно, либо по промыслу господнему, удалось выкарабкаться из того света, или лучше сказать – из ада где он побывал...
Если бы я не знал о ранении Захара, то и не поверил бы ни в мытарства Степана, ни в нечеловеческие муки его, ни в так гениально описанный Захаром внутренний мир Степана Разина. Захар сам прошёл этот ад, сам вернулся с того света, пропустив через сердце страдания и всю мучительную жизнь своего героя...
После этого я стал читать всё «другими глазами». Роман увлёк меня и я растворился в том времени. Не преувеличу, сказав, что этот роман является лучшим в творчестве З. Прилепина. Величие произведения состоит в том, что, когда его читаешь, то забываешь про автора, когда написанное ложится на душу то печалью, то улыбкой, то размышлениями о ставшими такими дорогими тебе героями, что даже себя узнаёшь в их некоторых поступках. Читая книгу, я забыл об авторе напрочь...
Как можно не восхититься мастерством автора кратко, но так объёмно описать простую избу того времени:
«В переднем углу избы – божничка, убранная вышитыми рушниками. Лампадка из цвет ного стекла и три тёмных иконки: Спасе, Богоматерь со младенцем, Николай Угодник. На стене: три сабли, шесть пистолей, два самопала – долгий да короткий, да фитильная пищаль, да клевец, да гасило, да нагайки. В большом сундуке: барашковая и бархатная шапки, и ещё суконная с серым курпяком, два зипуна – белый и серый, шуба на куньем меху, войлочная епанча, черкесская попона, сермяжные перчатки, зелёные суконные рукавицы, красные штаны, две пары шаровар, три пары кожаных сапог, множество ремней, множество поясов – пояса с бляхами, на тех бляхах всякие птицы выбиты. В сундуке поменьше – сахарница с бараньей головой, серебряные чаши, чарки, ковши– много. Широкие липовые лавы. Стол, крытый красным сукном. Белоснежная печь.» ...
Откуда у этого, пусть даровитого, человека такой опыт, такое познание до мелочей той жизни, которая осталась в далёком, забытым даже многими специалистами, прошлом!
А эти перлы:
- Сколько бы ни было смерти, жизни всегда остаётся на семечку больше...
- Жизнь лежала на боку, как хворая... !!!
А как оригинально описана природа! Не по-шолоховски, не по-тургеневски глубоко, по-русски – широко, а опять же мазками, но так, что за каждой фразой спрятаны целые пласты природы, живности..., где всё взаимосвязано, узнаваемо и живо!
"…нырнул глубоко-глубоко, и в плотной, лишь сердцебиеньем наполненной тиши, увидел обескураживающее множество недвижимо, как войско, стоящих на дне рыб...
В ночи кусты трещали и, карябаясь, ползли на валы...
Весь Черкасск был полон небом. Посреди неба торчали трубы....
Расползался по всей ночной степи величайший скрип. Словно саму землю, загрузив, тянули прочь с её места в преисподние котлы, а впряжена была саранча, скрипевшая острыми, несмазанными коленями...
Зима донская начиналась – с ветра, кусачего, как пёс..."
Хотел своими словами передать полюбившиеся страницы из книги, но понял: не смогу. Поэтому для тех, кто ещё не читал роман, решил просто процетировать их:
Воспоминание о детстве:
"Если и вспоминал о чём, то совсем про малое. …как подолгу чистить, сидя с Иваном у куреня, оружие. Ничего не говорить. Взводить курки. Заглядывать в дуло. Дуть в запальный проём. …поймать за рожки пришедшего поглядеть на их заботы ягнёнка. Поцеловать в кудрявый твёрдый лоб. Засмеяться над тем, как он, отбежав, потешно, с задором, смотрит. Ведомый любопытством, снова, чуть подрагивая, возвращается. …сдав Мевлюдке, чтоб развесил на стенах куреня, пистоли и пищали, убрести по черкасским мосткам, слыша, как тяжело прыгают, ударяясь о воду, лягушки. …сесть у берега на старый каюк, гладить рассохшееся дерево. Пересыпа;ть чистейший песок из ладони в ладонь – и увидеть, как, вспыхнув на солнце, стрелой вылетает из воды жерех, рыба-хват. …расслышать песню, пойти на её перелив, зная, что распев тот долог, и сколько бы ни шёл он – ему достанется подпеть своё слово. …заснуть одному на сеновале. …расслышать в ночи, как вдруг зашуршит, словно взлетая на огромных крыльях, осина. …увидеть во сне, как вышел в море. Он помнил, как первый раз увидел рассветную морскую гладь, в лазури такой, будто по воде только что восшёл на небеса Иисус. И объяла тогда сердце его неслыханная благодать. Море было, как Бог, без предела..."
Описание людей:
"Казаки были – как ледоход: неостановимы, угловаты, порывисты...
Яицкие казаки – как донцы: сидят на островах, или на берегах, и не кочуют, а в землю прорастают. Их сгоняя, надобно острова срывать. Иначе никак. Их и ногаи пытались согнать– без толку, и калмыки – без толку. Казака никто не сгонит, пока сам не уйдёт. Казак – самый приставучий репей...
Турские люди – худые воины, оттого за них янычары на брань ходят. Лутчие средь янычар – те же выруси, и серби побасурманенные, и болгарские люди..."
Описание танца:
"Боба плясал так, будто оставил плоть свою, чтоб она его впредь не тяготила. Плясал, словно не двор тут был, а степь раскинули вокруг. Будто вся Сечь – и мёртвая, и живая – плясала и трясла тысячей гремучих костей в нём. Будто в дерево ударила молния, и оно, пылая, побежало, сыпя искры. Легчайший, взлетел на стол... Оселедец носился за головой Бобы, как сбесившаяся оса с мохнатым хвостом... Растаращенные глаза его на бешеном круженьи едва не выпадали из глазниц, но даже если б выпали – при новом крутом развороте влетели б ровно обратно. Зато зубы его были сжаты – оттого, что если в таком прыжке ненароком хлопнешь пастью, так и язык перекусишь. Сечевые музыканты не играли для Бобы, а гнались за Бобой. Вроде бы и сидели на месте а казалось, что сами катятся кувырком, не отпуская скрипок и дулеек. И кривые, неугомонные пальцы их – плясали Бобе в такт. При том музыканты делали вид, что к игре не имеют отношения, а всего лишь открыли заслонку – и песня вырвалась, как огонь. Не отвлекая и толики внимания от Бобы, закатив глаза, творили они веселье, как слепые, хотя всё и всех видели: и хозяев, и собрата своего, который крутился, казалось, посреди стола на одном мыске, а потом легко, не расплескав вина в чашах, перекидывал себя на другой мысок – в три стороны выбрасывая сразу то ли две руки и ногу, то ли две ноги и руку, то ли три ноги сразу. И вот уже, с налитой кровью багровой головой, он подпрыгнул едва ли не выше куреня, а с ним все чашки на столе, как одна, в лад, – и претяжёлым камнем рухнул, приземлившись на колено и сжатую в кулак десницу – словно не со стола, а с неба упавший. И рука его вошла в песок по самое запястье. Выходило, что Боба, когда ему надо – веса не имеет, а когда надо – наоборот, весит втрое больше, и, если ему вздумается, пробьёт тут, посреди двора, колодезь. И старый курень от паденья того будто дрогнул, и лестница скрипнула всеми ступенями сразу, и мышь в котухе окочурилась от разрыва своего, в гречневое зёрнышко величиной, сердца. …танец оборвался – будто ударенное грозой дерево, добежав до воды, вдруг рухнуло в реку, и повалил пар. Вмиг потухший огонь трепетал теперь лишь в зрачках видевших пред ставленье. Вместо сиявшего полымем древа – виделась взмокшая, чёрная спина Бобы. …разогнулся, распрямился, озирая всех в ласковом удивленье: а чего вы все расшуме лись и вопите, как зарезанные? Разве было что? А я и проглядел..."
Вызывает восхищение, как искусно Прилепин подал прошлое своего героя. Иные писатели бы и в сто страниц не уложились, а он на одной полстранице всю прошлую жизнь героя уместил, да так ёмко, что и вопросов не осталось:
"Степана выучили, что Русь крестил апостол Андрей. Запомнил он, что в ту пору Киев, и Смоленск, и многие иные города посполитные – были русские города. И ведали про то все казаки на Дону. Помнил Степан про псковянку княгиню Ольгу, кою крестил цареградский патриарх, до того, как поганые пришли в град Византийский...
И чёрные заговоры помнил, да не заговаривал ими...
Помнил он, в какие сроки и по какому пути уходит и возвращается всякая птица...
Степан ходил гульбой на лосей, на зубров, на оленей, на сайгаков, на диких лошадей...
Степан выучил, как ходят татаровя и ногаи на московские и посполитные украйны, как сбираются и рассыпаются ватаги их...
Помнил, какие имена носят поганый султан османский, поганый хан крымский, и всех мирз ногайских помнил к тому ж...
Не выше его разуменья были известья о том, как добрый мореходец прозваньем Колумб шёл и шёл по морю, и дошёл к земле индийской...
Свершенья его были явны, а слова – и ходки, и прытки, и крепки, и лепки, и ёмки крепче заморского булату, и в переговоре, и в договоре..."
Казалось бы, и об интимом автор будет также хлёстко, открыто, без оглядки на стыдливых критиков писать, ведь время-то было такое, что по-иному и не могло быть. Ан, нет.
Не изменяя тональности, ритма, канвы повествования - любовные сцены написаны хоть и откровенно, но нежно, потрясающе правдиво, романтично:
С Устиньей "…Степан возвращался с кладбища. На мостках – плавно, сильным бедром, – задела его казачья вдова Устинья, шедшая навстречу: златоволосая, лицом исхудалая, сама ж – окатистая. Казак её, прозваньем Золотарёв, сгиб в минувшую осаду. Степан оглянулся – Устинья же плыла дальше, раскачиваясь, как стружок на укачливой волне.– …ушибла? – спросила, не оглядываясь, но чуть замедляя шаг...
Она поймала его за горячее запястье и повела по себе, совсем нагой.– Трогай, трогай… – велела просто, как не про себя. Грудь её не уместилась в его ладони, и показалась словно бы наполненной тёплым творогом. Склонился к ней – потянувшись навстречу, сама нашла его рот, и бережно поцеловала пока ещё немые, чёрствые губы. Он заторопился. В ответ, с уверенным усильем уперевшись в плечо ему, завалила его на спину. Оказалась лицом к лицу – и сказала рот в рот, глаза в глаза, в упор:– Сама буду. Не торопись никуда. …
Задрёмывал, но ненадолго – оттого, что и во сне слышал запах её подмышки: слаще черёмухового. Влёкся на него через сон, как сквозь бурелом. «Приворожила, что ли?» – успевал спросить сам себя. Снова валял её во все стороны, раскидав шубы. Мычала ему в грудь, чтоб не раскричаться, но и так их было слышно: и коза её, и куры, и кочета – все беспокоились, шумели. Очумело держал её, вогнав в мягкие, глиняные бабьи рёбра сильные пальцы; мнилось: вот-вот – и душа вылетит с неё вон. …подолгу так не могли угомониться...
С Алёной: "…встретился с ней, как впервые, как с загаданной и сбывшейся. И она так же приняла его. Будто настиг виденную в детстве русалку. Только он с тех пор стал старше, а русалка, напротив, моложе. И была она не холодна, а как намылена. Но мыло то было не пенное, а масляное. В полутьме Алёна светилась, как солнце на чёрной воде. Скользила в руках, как леденец. Во всём, что ни делала она, не было ни озорства, ни спешки, ни жадности, а только, как за шитьём, старанье и собранность. И лишь время от времени она вдавливала губы, лицо своё – ему в грудь, и давила вскрик свой. Отстранялась, вздыхая: так сильная вода перебирает мелкие камни..."
Описание Москвы:
"Москва стояла, как чудесный куст высотой в полнеба. Свисали ветви, полные плодов, и на каждый плод сам по себе разевался рот: хотелось всего, и, даже глядя глазами, можно было спьяниться, с ног свалиться, очнуться, и снова одуреть.
…не помня себя, Степан выпал, как птенец, на Красную площадь – и увидал собор Василия Блаженного. Пошёл к нему так, словно тот был омутом, отражавшим само солнце, и все светила, и всех ангелов, кружащих вкруг светил, и самого Спасителя. Не слышал теперь ничего, и ног своих не чуял, и толпа вокруг была мягка и податлива, и ничьи локти не мешали ему, а крики – не достигали ушей. Всё обратилось в теченье, гнавшее его к месту предстоянья на самом блаженном суде, где всякий грех смоется открывшимся звёздным водоворотом, а душа очистится до молочной белизны. …и лишь на Лобном месте он словно бы упёрся грудью, поймав преграду, которую пона чалу не различил и не понял. И, когда встал, догадался: казавшийся омутом собор выглядел теперь невиданной твердыней, к себе не подпускавшей. От него шло могучее, сильней донских вод течение света, не позволявшее и шагу ступить дальше. …сняв шапку, стоял он с голым, жарким лбом, упираясь в неприступный воздух, струимый куполами и стенами чудного собора, краше которого он в мире не встречал ничего. «Аз есмь Степан, Тимофеев сын, Разин, прими меня, Господи, и прости», – сказал вслух, тяжело двигая губами, и пал на колени...
И хочет ли автор или нет, но в романе ярко прослеживаются параллели с сегодняшним днём: Потерпеть надо, чада, – увещевал поп. – Вам всё не могет быть ведомо. У царства свой расчёт! Царство не суетится! От суеты – царства во прах валятся...
– …как тягодумная наша Москва задумается про хохлачей, да приберёт их к рукам, так и Богданово ****ство завершится… – договорил отец. ...
– И режутся теперь в украйнах наших меж собой хохлачи хуже, чем когда ляхов да жидов резали мы, – Раздайбеда в самую малую силу ударил по столу, и всё равно подпрыгнули все кружки разом.– Меж собой – оно иной раз и слаще, – сказал Кочнев, отодвигая свою кружку от края стола.– Может, и слаще, – вдруг согласился с ним Раздайбеда. – …Да отмаливать горче. Посему говорим мы, сечевики, вам, донцы, братья наши, – Демьян распрямил плечи, и голос его зазву чал гуще, – что нужна нам новая Рада! Чтоб в самом Киеве была, где русские воеводы стоят… Пока они там ещё! Пока изменники наши да ляхи не сбили их с Киева...".
Всё ли понравилось мне в этом произведении? Нет, не всё.
Мне показалось, что в этом романе автор слишком переусердствовал с ненужными негативными штампами советской литературы, писавшей о прошлом России небрежно, грязноватенько:
"Аляной беззвучным движением поймал на лету муху и растёр её о штанину... -- (Бедные мухи и сморкания в угол изб! Зачем это? Мухи были, они всегда были, и при Толстом, и при Шекспире, но так много, как у Захара, я не встречал ни у кого... А вот сморкаться в избе – никто из казаков никогда бы не стал, это перебор...)"
"Минька, круто пахну;в мочой, ловко пересел заново, теперь уже всей горячей задницей на грудь, сминая по-медвежьи сильной лапою Степану лицо, с хрустом – как только что яйцо чистил – сдирая кожу со щёк...
Не было ни одного куреня, где б не пили, не плясали, не ели с общих корыт (???) всякое варево... (В корытах кормили свиней! По-крайней мере, у уральских казаков. Как было у донцов и у разинцев – не знаю.)
Думается, можно бы было избежать и этих ужасных сцен, уж слишком их много в романе, устаёшь... :
Третья ногайка несла младенца, а из разверстой груди её текло окровавленное молоко. Старуха, собрав воедино разрубленную посередине голову сына, сидела посреди свето преставленья, вжав сырые руки в сыновьи уши. Сын же, вонзив в землю пальцы, из остатних сил тянул на себя коренья. Ногайский старик шёл меж кровавой сутолоки, имея на месте затылка кровавое мочало и держа за руку едва перебирающего ногами дитя. Баран со срубленной передней ногой, западая бестолковой головою, семенил по кругу, надеясь, что убегает прочь. Собака, проткнутая насквозь пикою, волочила её за собой, запуганно огрызаясь на древко. По воздуху раскатывались огненные колобки, ударяясь о кричащие лица, проникая в глотки и в ноздри, догорая уже внутри людей, будто в светильниках, – пока не исчезали глаза, не спадали оглинившиеся уши, не начинал из мёртвых, с чёрными зубами, ртов, валить дым. И небо, и земля, и вся тварь со всеми их чадами – обращались в один, слипшийся тре пещущим мясом, чадящий, смрадный шар. Шар трещал мясом и кожею...
Фрол Минаев, вонзив пику в неистового, не желающего поддаваться ногайского мало летку, донёс его так к пылающей кибитке и сбросил туда, в пепельную мякину выгоревших подушек. Серёга Кривой, поломав в схватке саблю, нёсся с косою на обломанном древке, нагоняя бегущих, горящих, кричащих, молящих – снося им головы, кроя и разваливая надвое тела. На спине Горана пылала медвежья шкура, но он не замечал того. Вклещившись в намо танные на руку волосы, он держал вместо оружия половину ногайской бабы, разрезанной Кри вым до пупа. Явившегося навстречу ногайского воя Горан сбил с коня тем жутким, мечущим густые брызги обрубком...
Утомило и скучноватое долгое и однообразное описание сидения Степана в дуване-яме..."
Зацепили многоточия – зачем они, почему так много? Показалось - не к месту, как-то по-школьному, как в той песенке: «в каждой строчке только точки вместо буквы «Л... »
Но Людмила Зуева, неизменный помощник Захара и необыкновенно мудрый человек, пояснила мне это так: Про многоточие - меня не шкрябнуло. По-моему, всё оправданно, органично - и смыслово, и сюжетно, что-то из памяти далёкой - детской и всё мужающей - выплывает неспешно или вдруг что-то из спутанного (поначалу) сознания израненного, измученного в смерть пленника, а потом - из яви так или иначе - идёт выхватывание картинок и историй клочками да нитками из ткани судьбинной с пропусками, не день за днём.
Оттого, может, и многоточат многоточия эти ...
Мощно, не правда-ли! И – верно... Устыдился своему вопросу...
И последнее.
Захар с гордостью поведал, что «его книга написана на восьми языках. Очень большая часть разговоров, бесед, допросов происходит на разных языках, которые звучат так, как и звучали в XVII веке». Причём он поясняет и оправдывает это следующим образом:
Мне очень нравится опыт режиссера Мэла Гибсона. Например, в его фильме "Храброе сердце" персонажи говорят на шотландском, в "Апокалипсисе" — на индейских диалектах, а в "Страстях Христовых" — на древнеарамейском. Он мог бы позволить себе, чтобы герои говорили по-английски, как это делается во многих других фильмах. Но его подход придает фильму совершенно другую степень убедительности.
В своей книге я хотел, чтобы многоголосие — турецкое, татарское, польское, сербское — звучало исторически достоверно. Мне предлагали написать: "дальше они говорили по-польски", а затем продолжать по-русски. Но это означало бы, что писатель не справился с задачей достоверного перевода...»
В фильме – да! Это может быть убедительно и к месту, так как там есть титры, которые ты читаешь, одновременно слушая язык оригинала. Но в книге? В книге, на мой скромный взгляд читателя, эти все иноязычные вставки – мешают и раздражают. Неужели Захар надеялся, что мы, читатели, будем все эти непроизносимые абры-кадабры читать по слогам и восхищаться? Нет, кому захочется их «прочувствовать», так пусть это будет в конце странички или книги.
И ссылка на Толстого (как один критик сделал), который треть книги написал на французском, здесь неуместна. В его время французский язык был вторым (если не первым) языком знати, для которых Тостой и писал свой гениальный роман.
То же самое со словами казачьего диалекта, заимствованиями из окружающих языков, которые непонятны современному читателю, которые и в словарях-то не найти: жагра, мга, татарские сакмы, в киндяковом летнике, ферязь, тафью, секанка, клеве, вож, кракун, сакмa, мажар, брада, чарши, тулумбасы, подеруха, архалуга, бурек, всклень, чяпли...
Вот сижу и, как Степан, «кусаю верхний ус»...
И всё же. И всё же это произведение, не побоюсь этого определения, – великое.
Читаешь его и забываешь, что написано оно нашим современником, никогда не жившим в то дикое, варварское, кровавое время, когда выживал сильнейший, когда граница между человеческим и животным миром была едва видна...
Не знаю, будет ли продолжение, но если будет, то не завидую Захару: он поднял планку высоко, очень высоко...
----
Автор выражает свою искреннюю благодарность:
Л. Зуевой - за бесценный подарок – книга «Тума».
Идалии Сосинской, кф наук, за помощь и советы при написании этой статьи.
Свидетельство о публикации №225081600198
Александр Твердохлебов 16.08.2025 19:04 Заявить о нарушении