Илья Сельвинский. Поэт. Я это видел!
фашистской Германией и её сателлитами в 1941-1945 гг.
Часть 2
ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ. ОН НЕ БЫЛ ВИНТИКОМ НИГДЕ
«Я не был винтиком нигде», - строчка из стихотворения русского поэта ИЛЬИ ЛЬВОВИЧА СЕЛЬВИНСКОГО (1899-1968). Коллега по перу, поэт Л. А. Озеров, с большим уважением, тактом, с пониманием философии его поэзии рассказал о нём во вступительной статье «Илья Сельвинский. Его труды и дни» в 1-м томе избранных сочинений поэта.
Возьму из двухтомника И. Сельвинского лишь несколько стихотворений о событиях в годы Великой Отечественной войны, свидетелями которых он был.
Но сначала для тех, кто не знаком с биографией Ильи Львовича (а она очень яркая), некоторые страницы его жизни и творчества из названной статьи Льва Озерова:
«В 1921 году из Евпатории в Москву приехал поступать в университет уже проливший кровь в боях за Перекоп начинающий поэт Илья Сельвинский. Ему, уроженцу Симферополя, шёл 22-й год».
Юноша увидел в «коммунистической аудитории» много народу в шинелях. Но тот день остался в его памяти по другой причине – он увидел А. В. Луначарского.
Запись в автобиографии Ильи Сельвинского: «Анатолий Васильевич читал введение в «Социологию искусства», но это была не лекция – это был призыв! Гимн! Я почувствовал веяние истории, запах эпохи, как запах моря… Слёзы перехватили мне горло и, сжав зубы, я поклялся себе, что стану поэтом революции».
Знавшие его люди утверждали, что клятве поэт не изменил. Оказывается, он отлично читал свои стихи – на митингах, в клубах, в заводских цехах, на эстраде. И даже напевал их: «В этом он был предшественником современных бардов», - написал Л. Озеров.
И дальше из его статьи:
«Середина 20-х годов – апогей его славы. Поэма «Улялаевщина» (1927 г.) с её песней-речитативом «Ехали казаки…» была у всех на устах. Багрицкий отмечал, что у бойцов-комсомольцев в походной сумке – спички, табак и стихи Тихонова, Сельвинского и Пастернака.
Как человек и писатель, Илья Сельвинский был врагом всяческой апологетики. Он ждал не похвалы, а понимания. Открыто шёл на спор и вёл его с достоинством и честью. Среди его оппонентов были Маяковский, Асеев, Пастернак, что не влияло на их дружеские отношения.
Певец революции, её поэтический летописец, Сельвинский никогда не слагал сладкоголосые оды. Нерв его творчества – проблематика, полемика, острая постановка вопросов эпохи. А это как раз многим тогда не нравилось…
Сельвинский рвался строить новое общество, жаждал «установить справедливость на Земном шаре».
Поразительно, что «певец революции, её поэтический летописец», Илья Сельвинский стал архитектором нового течения в поэзии – конструктивизма. Правда, просуществовало оно недолго. Хорошо, что для поэта то новаторство закончилось лишь тем, что его жёстко критиковали и перестали печатать произведения.
Не известно, что было бы дальше, но он, страстный путешественник, отправился в 1933 году, как корреспондент газеты «Правда», в легендарный поход на ледоколе «Челюскин». Именно во время того похода И. Сельвинский написал пьесу «Умка – Белый медведь». Первыми слушателями его сочинения была команда корабля.
Началась Великая Отечественная война. Из статьи Л. Озерова:
«Илья Сельвинский уходит на фронт вместе со своими студентами, подавая личный пример. В крымской фронтовой газете читаем: «Фронт получил на вооружение замечательную боевую песню («Боевая Крымская» - Л. О.). Поэт Илья Сельвинский и композитор Родин сумели в своей песне выразить основное, чем живут наши бойцы…»
В день отступления из Керчи (12 мая 1942 г.) поэт пишет стихотворение «России». Оно облетело все фронты, ободряя, вселяя веру в победу («Убить Россию – это значит отнять надежду у Земли») …
В 1942 году в Керчи среди других стихотворений Илья Сельвинский пишет стихотворение «Я это видел!». Оно разошлось по всем фронтам, произвело сильное впечатление и в тылу.
В специальном выступлении по радио Геббельс «пригрозил верёвкой» поэту-фронтовику. Поэт написал «Ответ Геббельсу».
На фронте Илья Сельвинский показал личную храбрость, презрение к смерти, написал много действенных и доселе не утративших силы и красоты стихотворений.
После участия в одной из конных атак за проявленное мужество поэт был награждён Орденом Красного Знамени, а позже – ещё одним орденом».
А в 1949 году «верёвкой» фронтовику Илье Сельвинскому грозил не фашист Геббельс, а свои (Маленков, Жданов, Сталин и иже с ними), обозвав его поэзию «космополитичной и антипартийной»; «Каждую ночь Илья Сельвинский с женой ждут ареста. Поэт и его поэзия блокированы».
Как выжил? Работал! Он «с гимназических лет усадил себя за рабочий стол литератора». И много путешествовал. То были рабочие путешествия: «Этим рабочим столом порой становилась вагонная полка, борт ледокола, оленья упряжка… больничная койка», а в годы войны - фронтовой окоп.
Вот она, моя тихая пристань
Берег письменного стола…
Ему принадлежат слова: «Правду не надо любить: надо жить ею».
А ещё Илья Львович славил красоту женщин; многие его стихотворения – гимн любви: «Да будет славен тот, кто выдумал любовь/ И приподнял её над страстью».
«Именно Ильёй Сельвинским любовь понимается как «стремление человечества лаской срубить злодейство, поднять над войной» (Л. Озеров).
СТИХИ О ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ. «КЕРЧЬ» И ДРУГИЕ
КЕРЧЬ
У нас в гимназии делили Крым
На эллинский и дикий. Всё приморье
От Евпатории и до Керчи
Звалось Элладой. Если же случалось,
Перевалив за горную преграду,
Спуститься в степь, то называлось это –
«Поехать в Скифию». Хотя и в шутку,
Мы называли наши города
По-гречески, как это было древле,
Об этом я давно уж позабыл.
И вдруг, когда десантные войска,
Форсировав пролив, обосновались
На Крымском берегу, и я увидел
Невдалеке перед собою Керчь, -
Мой голос прошептал: «Пантикапея…»
В лиловом и оранжевом тумане
Над морем воспарил амфитеатр
Пленительного города. Гора
С каким-то белым и высоким храмом
Курилась облаками. Дальний мыс
Чернел над хризолитовым заливом.
А очертанья зданий на заре
Подсказывали портики, колонны
И статуи на форуме. Эллада
Дышала сном. Один туман, как грёзы,
Описывал громады парусов,
Орду козлов или толпу сатиров, -
И я был старше на пять тысяч лет.
Объятый полудремою веков,
Я мысленно по площади бродил,
Где эллины, как птицы, торговались,
А в виде серебра ходила рыба;
Здесь хлеб и сыр меняли на ставридки,
Здесь медный щит, наполненный макрелью,
Считался платой за стихотворенье;
А если звонким осетром платили
За девушку такого же объёма,
Того же водяного блеска, той же
Плавучей обтекаемости линий,
То это не обидно осетру.
(Обидно ль девушке, об этом
Не думали в ту грубую эпоху.
Ужасный век!) И вдруг на этот город,
Как фурии по мановенью Зевса, -
Аэропланы! И когда из дыма
Опять он появился над заливом
И танки с красным флагом потянулись
По набережной, а увидя ров,
Ушли сквозь стену банка в переулок, -
У берега уже лежала Керчь.
Так за один лишь день я увидал
Два лика города. Но мне война
Готовила ещё и третий. Ночью,
В армейскую газету, очень тихо
И как-то лунатически, как будто
Одно и то же неотступно видя
И об одном задумавшись навеки,
Вошёл не бледный, нет, а просто белый,
Невероятный чем-то человек.
Далёким голосом (таким далёким,
Что нам казалось, будто бы не он,
А кто-то за него) – он нам поведал
Пещерным слогом каменного века,
Рубя на точках: «В десяти верстах
Тут Багерово есть. Одно село.
Не доходя, направо будет ров.
Противотанковый. Они туда
Семь тысяч граждан. И меня. Но я
Нарочно рухнул на секунду раньше.
Я даже не ушибся. На меня
Упала мать. Ей голову. Потом…
Потом жена. А после – обе дочки.
Одна ещё вздыхала. Я прорылся
И на руках пронёс было. Да зря.
Она пока в колодце. Каждый раз
Я под водою различаю глазки.
И ротик. Взбаламутится вода –
И дочка вроде плавает… Дык это…
Про што я с вами говорил?
Ага, про Багерово. Значит, так:
Не доходя сажон двухсот и вправо».
Мы тут же и пошли. Писатель Ромм,
Фотограф, я и критик Гоффеншефер.
Под утро мы увидели долину
Всю в пестряди какой-то. Это были
Расползшиеся за ночь мертвецы.
Я очень бледно это описал
В стихотворении «Я ЭТО ВИДЕЛ!»
И больше не могу ни слова.
Керчь…
Есть города, значение которых
Не в их пейзаже, не в культуре их,
Не в ореоле их бессмертной славы,
А в той молниеносной вспышке правды,
Когда дымящаяся тайна века
Вдруг прояснится, как в тумане ров.
Кем были мы до нашей встречи, Керчь?
Писатель нервничает. Зажигает
Одну, другую спичку, забывая,
Что челюсти его свело от гнева,
А не от ощущенья папиросы.
«Какое зверство!», - говорит писатель,
И эхом отозвался критик: «Зверство».
Их ремесло – язык. Стихия – речь.
Они разворошили весь словарь
И выбрали одно и то же: «Зверство».
Но звери подходили по ночам
К огромному до горизонта моргу
И всем чутьём звериным ощущали
В безмолвии стоящий перед ними
Стихийный ужас. Галки и вороны,
Взлетая друг над другом, не решались
Перемахнуть за линию холмов.
Лисица-караганка, пробегая
По заячьей тропинке за оврагом,
Вдруг увильнула в сторону от следа
И понеслась, отбрехиваясь так,
Как будто бы за ней гремела свора.
И даже волчья тень меж мертвецов
Тревожно закружилась… Замерла…
Потом рысцой вернулась на курган,
Оттуда обернулась угнетенно,
Помедлила и тихо скрылась.
Керчь!
Ты – зеркало, где отразилась бездна.
1942 год
Я ЭТО ВИДЕЛ!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон – взгорье.
Меж ними вот этак – ров.
Из этого рва подымается горе.
Горе – без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька –
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор Весёлый.
Весь «самострой» - сто двадцать дворов.
Ближние станции, ближние сёла –
Все как заложники брошены в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мёртвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде –
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Лёгкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мёртвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха её видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя.
Встала меж трупов и так умерла.
Лицо её, славное и простое,
Чёрная судорога свела.
Ветер колышет её отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упрёке деве пречистой
Рушенье веры дремучих лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребёнок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Не властны теперь над ними враги –
И рыжая струйка из детского уха
Стекает в горсть материнской руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей её фальши
«Сентиментальность» пруссацких грёз,
Так пусть же сквозь их голубые вальсы
Горит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней.
Ты за руку их поймал – уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если всё это сам ты видел
И не сошёл с ума.
Но молча стою над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время – писал я о милой,
О щёлканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому беден,
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно создать бы вече
Из всех племён от древка до древка
И взять от каждого всё человечье,
Всё прорвавшееся сквозь века –
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Отгул нашествий, эхо резни…
Не это ль наречье муки бездонной (в слове «муки» ударение на у – Л. П.)
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь,
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесёт.
Ров… Поэмой ли скажешь о нём?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами:
Огнём! Только огнём!
Керчь
1942 г.
ОТВЕТ ГЕББЕЛЬСУ
Доктор «истерических» наук Геббельс обрушился по радио на стихотворение «Я это видел!», которое было посвящено семи тысячам детей, женщин и стариков, расстрелянных немцами у Багеровского рва под Керчью.
Геббельс! Откуда такое усердьице?
Ужель обступила призраков давка?
Но там, где у всех полагается сердце,
У вас-то всего… бородавка.
Что с неё взять, с бородавки? Пустяк.
Но можно ли жить, ни на чем не словясь?
Слыхал я, что вы литератор. Пусть так.
Но ведь оружье писателя – совесть.
А совесть у вас не разбудишь и пушкой.
К вам не войдёт сквозь окно под луной
Та (курсив – Л. П.)
Окровавленная старушка,
Которая вечно теперь со мной;
Не разметутся, как дым по ущелью,
Мёртвые волосы в комнатной мгле;
Не шевельнётся, как нижняя челюсть,
Пепельница на вашем столе.
Пусть себе порохом ветер проперчен,
Вороны пусть отъедаются каркая, -
Страшный Багеров ров под Керчью
Слишком велик для фантазии карлика.
Ладно. Возьмём помельче объект.
(На фронте выбор имеется)
Я видел под дубом вороний обед
У тела красноармейца.
Птицы слетались со всей округи,
Распятьями чёрными плавая.
Были у трупа обрублены руки.
Но это сейчас не главное.
Главное то, что с хищным глумленьем
Уложены костоправом
Правая кисть над левым коленом,
Левая кисть – над правым,
При всём безмолвье бойца на привале,
При всей степенности вятской –
Руки трупу сейчас придавали
Вид почти залихватский;
Казалось, мертвец показывал фокус,
Стараясь не улыбаться…
О, как были живы – особенно сбоку –
Рабочие ногти-лопатцы!
И как хотелось назло гробам,
У смерти взяв на поруки,
Схватить, согреть и прижать к губам
Несчастные эти руки…
Слушайте, Геббельс! Я сам солдат.
Привык я ко всяким ужасам.
Рыжего зверя Войны оседлать
У нас голова не закружится.
И нам случалось бывать в бою!
(Пути не напрасно пройдены)
Я сам, если надо, любого убью
Во имя свободы родины.
Но эта игра тупых сторожей
С тем, кто, не сдавшись, умер…
Не знаю ни-че-го в истории страшней,
Чем этот одичалый юмор.
Когда сойдёт пороховая мгла,
И мы вернёмся к нашим жёнам,
И победители у круглого стола
Законы продиктуют побеждённым;
Когда, похоронив империю кнута
И не поддавшись бреду о реванше,
Германия опомнится, - тогда
Убитый встанет, мёртвый, как и раньше.
Безрукий, окружённый вороньём,
Он двинется среди трамвайных линий –
И вся война себя узнает в нём:
Он станет привидением Берлина.
Он будет заходить в уютные дома
На запах кофе и на звуки скерцо,
Страданием для юного ума,
Трагедией для молодого сердца.
И русская шинель с кровавым рукавом,
И пятна рук, оржавивших колени,
Веками будут жить в потомстве роковом
Иконой кающихся поколений.
Но не в раскаянье пред ней благоговей
И не затем превыше всяких статуй
Превозноси в романтике своей
Видение «Безрукого Солдата»,
А потому, что в яростном бою,
Мученье до смерти изведав,
Вот эти русские спасли судьбу твою
От заражённых атавизмом дедов.
Действующая армия
1942
Мне встречалась информация, что в Багеровском рву близ Города-Героя Керчи немцами ( в Крыму были и фашиствующие румыны) было расстреляно гораздо больше, чем в стихотворении Ильи Сельвинского «Я это видел!».
Среди жертв фашистов были и военнопленные – советские солдаты и офицеры. Возможно, они были расстреляны после того, как Красная Армия вынуждена была отступить из Крыма в 1942 году.
Если бы Илья Сельвинский дожил до наших дней, он бы увидел, что его предсказания о поведении побеждённых: Германии и немцев, не сбылись. Германия НЕ опомнилась; миллионы погибших советских воинов НЕ стали для них: «Страданием для юного ума, /Трагедией для молодого сердца»; послевоенные поколения немцев НЕ каются.
Всё наоборот: опять воюют против русских. Как говорят: не своими руками, но немецким оружием.
Из «Нового энциклопедического словаря»: «ГЕББЕЛЬС Йозеф (1897-1945), с 1933 г. министр пропаганды, глава пропагандистского аппарата фашистской Германии. Идеолог расизма, насилия и захватнических войн. В 1944 г. назначен имперским уполномоченным по тотальной военной мобилизации. После вступления советских войск в Берлин покончил жизнь самоубийством. На Нюрнбергском процессе признан одним из главных нацистских военных преступников».
Было бы интересно узнать: почему он покончил жизнь самоубийством? Боялся виселицы или расстрела? Не все немцы-нацисты так поступили.
Есть информация о том, почему отравился ефрейтор Гитлер – боялся, что, арестовав, советские солдаты увезут его в Москву. И там, по решению Сталина, его посадят в клетку и выставят в зоопарке.
Лев Озеров приводит в своей статье письмо И. Сельвинскому (3 июня 1956 г.) поэта, прозаика, военкора Константина Симонова:
«… На Вашу долю выпало много несправедливости и зла, за которыми стояло что-то, иногда просто непонятное ожесточение. Я говорю не о том, что в Вашем творчестве всё должно нравиться или со всем нужно соглашаться, я говорю о том, что во многих выступлениях по Вашему адресу образовался тон какой-то неимоверной и обидной злобы, а иногда просто недостойный тон, который вызывает у меня, как у товарища по поэтической работе, особенное желание всяческих успехов Вам, вопреки злым и грубым нападкам, которых Вы хлебнули за свою жизнь больше, чем иной мог бы вынести».
Имя тем нападкам, тому злу – зависть!
И ещё из воспоминаний Льва Озерова:
«Вскоре после безвременной смерти Ильи Львовича Сельвинского в марте 1968 года меня позвал к себе 72-летний Павел Антокольский и предложил участвовать вместе с ним в вечерах покойного друга в Москве и Ленинграде.
На одном из вечеров в городе на Неве Павел Григорьевич, настроенный вовсе не мистически, обратился к Илье Сельвинскому так, словно бы он находился среди нас:
«Дорогой товарищ, друг и брат! Не тревожься, милый. Твой труд продолжается. Твоё одушевление дышит. Твои книги живут. Конца их бессмертной жизни не предвидится».
Среди стихотворений И. Сельвинского есть стихотворение, посвящённое Льву Озерову – «В операционной» (1950 г.). По сюжету понятно, что больной – он, Илья Львович, и описывает проведённую ему в больнице тяжёлую операцию. В конце стихотворения строчка – слова врача: «А, пожалуй, будет жить!»
Из упомянутого выше стихотворения (скорее – это ода) «РОССИИ» (1942 г.):
Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна, -
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»
Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним,
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем…
Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию – это значит
Отнять надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
Фронтовики (не только поэты) живы, пока мы будем их помнить.
*******
(Некоторые строчки стихотворений у автора написаны не так – ровно, как я печатаю, а лесенкой. По архитектуре стихотворения схожи с манерой, которую использовал поэт Владимир Маяковский. Пишу это для тех, кому важно, как расположены строчки у поэта.
Такое впечатление, что у Ильи Сельвинского были судороги, когда он описывал всё увиденное в противотанковом рву в посёлке Багерово близ Керчи. Понять его не трудно.
Конечно, и подобные переживания укорачивали жизнь участников Великой Отечественной войны, особенно из первых призывов на фронт, первых добровольцев)
Литература:
Илья Сельвинский. Избранные произведения в двух томах. Том 1. Стихотворения. Поэмы. Москва. Издательство «Художественная литература». 1989 г.
Новый энциклопедический словарь. РИПОЛ КЛАССИК. Большая Российская энциклопедия. Москва. 2004 г.
17 августа 2025 года
Свидетельство о публикации №225081701663