Поэмы прерванный аккорд, часть 1
производить успешно свою работу,
что вне ее я не живу и что давно умер
для других наслаждений...».[1]
* * *
За девять дней до масляной, двадцать пятого января, товарищ Гоголя Осип Бодянский посетил его в доме графа Толстого на Никитской, где последние годы жил писатель... Он застал Николая Васильевича за работой и увидел того «полным энергической деятельности». Посреди комнаты стоял стол – за которым он обыкновенно работал. На покрытом зелёным сукном столе, во множестве, были разложены разные исписанные бумаги и корректурные листы. Перед самим писателем лежала чистая бумага, да пара очинённых пера. Всё показывало серьёзный, творческий настрой писателя. На лбу пролегли морщинки, свидетельство глубокой думы, карие глаза цепко охватили вошедшего. На вопрос что он делает, Николай Васильевич ответил:
— Да вот мараю всё свое,да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь.
Товарищ поинтересовался, всё ли будет издано в новом собрании сочинений, но Гоголь сказал, что не всё, не войдёт раннее, а именно «Вечера...». На возмущение, как так не войдёт «самое свежее» из его работ, писатель спокойно сказал:
— Много в нём незрелого.Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту более всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них составить еще новый томик. Да вот всё осматриваю второй том поэмы. Еще раз я должен повторить, что сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет, чего, натурально, никто не заметил... Мне надобна долговременная и тщательная обработка моих частей... Верь мне, что я не так беспечен и неразумен в моих главных делах, как неразумен и беспечен в житейских. Иногда силой внутреннего глаза и уха я вижу и слышу время и место, когда должна выйти в свет моя книга; иногда по тем же самым причинам, почему бывает ясно мне движение души человека... Нельзя упреждать время, нужно, чтоб всё излилось прежде само собою.
Гость задал вопрос, который последнее время ему задавали многие, скоро ли будет готов второй том, он также непринуждённо ответил:
— Вследствие устройства головы моей я могу работать только после глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения... Есть вещи, которые нельзя изъяснить, есть голос, повелевающий нам, пред которым ничтожен наш жалкий рассудок, есть много того, что может только почувствоваться глубиною души в минуту слез и молитв, а не в минуты житейских расчетов![2]
Расставаясь, условились дня через два, в следующее воскресенье, встретиться у знакомых, где Гоголь собирался «угостить напевами», которые очень мило дочь Сергея Аксакова, Надежда, положила на ноты, и «упиться» родными малоросскими песнями. Для верности в своём намерении, Николай Васильевич обещался сам заехать за товарищем, но не заехал... Товарищ ждал, потом поехал сам - Гоголя там не было... Выяснилось почему - случилась беда, в субботу умер общий друг всех московских приятелей Гоголя. Это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал Гоголь.[3]
1
Двадцать седьмого января Николай Васильевич, вместо вечерних малороссийских напевов, стоял у гроба с покойницей и слушал молитвенное отпевание. Изредка всматривался в знакомые черты лица усопшей, черты знакомые, милые при жизни, были уже не теми, какие знал... При жизни эти черты очаровывали собеседников, не красотой броской внешней, а внутренним светом исходившим от неё. Лучистые глаза оживлялись необыкновенным блеском. Они, глядевшие на собеседника из глуби души, почти сразу привлекали и покоряли в самом начале беседы. Вот уж поистине было правдой поговорка: «глаза – зеркало души». Глаза отображали характер, привычки, убеждения и мысли. Они получали извне информацию далеко не всегда приятную и желательную, но она внутренне перерабатывалась, а устами изливалась в точные и краткие замечания, в глубокие рассуждения, не броские своим умничанием, а в спокойные, здравые размышления. Поистине следовала древней мудрости: «не важно что в тебя вливается, а важно что изливают твои уста».
Не стало в этой жизни Екатерины Михайловны... Та, которую муж называл «милый мой друг, душа моя, душка моя...» - не стало!.. Та, которой он посвятил чудные стихи - навсегда ушла! Почему? Кто скажет?.. Ещё свежи были в памяти строки мужа, ей посвящённые:
И ты взошла и тихо села
В сияньи мрака и лучей.
Головки русой очерк нежный
В тени скрывался, а чело -
Святыня думы безмятежной -
Сияло чисто и светло.[4]
Теперь глаза были скрыты, черты поблекли, заострились, но приобрели внутреннюю торжественность, словно отмучавшись, уходя, она была озарена вечным огнём, какой светился в ней при жизни и какой обжог её за порогом вечности. Пристально вглядевшись в лицо покойницы, проговорил вполголоса: «Ничто не может быть торжественнее смерти; жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти». Потом отвёл опять взгляд, он ушёл в бесконечность, лицо стало восковым...
Под сводами церкви гулко раздавались слова молитвы из Псалма: «...Окропиши мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие, возрадуются кости смиренныя. Отврати лице Твое от грех моих, и вся беззакония моя очисти...».[5] Это был благочестивый обычай чтения Псалтири по усопшему и восходил к глубокой древности, который приносил утешение скорбящим и невидимую пользу ушедшим за черту этой жизни, во очищение грехов. Священник, отпевающий покойницу чётко выводил слова, пропевал их и так, чтобы смысл каждого слова, звука, доходил до присутствующих, проникал в них, глубоко западал в тайники душ. Было торжественно и горестно, смысл слов молитв панихиды чутко отзывались у стоящего возле гроба Гоголя, больно ударял по напряжённой натуре, усиливал свидетельство братской любви к усопшей: «Тем же милостив тому буди, и веру, я же в Тя вместо дел вмени, и со святыми Твоими яко Щедр упокой: несть бо человека, иже поживет и не согрешит...». Гоголь вслушивался во всякое слово произносимое, слышал их раньше, когда уходили в мир иной его друзья, близкие, но сейчас они открывали мощь и величие момента, а вместе с ним драматизм и невосполнимую потерю для него. Эта женщина была в глазах его идеалом женственности, материнства, светской образованной дамы и вопросы задавались помимо слушания слов молитв и Псалтири.
Теперь недвижимая лежала перед ним и не было в мире такой силы, чтобы поднять и запустить её жизнь по новому кругу, в суете домашней, какая особенно была по душе ему, чтобы снова слышался её тихий спокойный голос.
«Как?! Почему? Эта женщина ещё недавно ему улыбалась, вела светские беседы с товарищами, приглашала на обеды, двигалась тихо, грациозно, была центром, вокруг которого вилась, кружилась жизнь, слышался заливистый детский смех, а ещё, самое главное! она была матерью семерых детей... Шаловливость их урезонивала мягким тоном, не обидев, не задев детское представление самой жизни. Она, она умерла... Умерла до времени... Ведь ничего, ещё месяц назад, не предвещало такую кончину... Вся жизнь шла своим чередом, размеренным установившимся ходом... Ей, только ей, можно было доверить самые сокровенные свои мысли, планы, ощущения... И вот её нет!.. Можно ли уложить в себе всю нелепость этой смерти, всю несправедливость подобного исхода жизни? Мало ли я их видел в своей жизни, но эта... Теперь всё кончено! Не услышит он её суждений, мнения, которым дорожил чрезвычайно, «её хвалы раздастся глас...», - не раздастся глас более... Она для супруга была «...прекрасная, добрая, единственная любовь «...» жизни и величайшее счастие, какое может дать жизнь земная».[6] А для детей? Для детей была тем светочем вселенской материнской любви, осветившей их недолгую с ней жизнь на земле. Не успела сполна исполнить своё назначение. Нет её – умерла... Её, которая была нужна так! мужу, детям, а может и самой жизни... А он есть! Жив! Один, без дома, без семьи, без детей, всегда не имеющий покоя, в вечном поиске и он жив?! Мне бы вместо... Кто заменит детям мать, во имя чего они лишились материнских ласк и тихого любящего шепотка на ушком, приятно щекочущим его... Почему Господь призвал эту красивую женщину, мать семерых детей с ещё не родившимся восьмым. Мы грешные, а он, тот кто не успел родиться, тоже грешный? За что?.. Почему?..»
Грешный? Он, Гоголь, грешный? Его слова:
«...Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений бога, перед которыми пыль все величие его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...».[7]
2
Не дождавшись окончания панихиды, он сославшись на нездоровье, простился здесь же. Обняв мужа покойной Гоголь грустно произнёс: «Всё для меня кончено...». Позднее Хомяков рассказывает об этом: «Смерть моей жены и мое горе сильно его потрясли; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всей душой...».[8]
С трудом дошёл до экипажа, только и стало сил сказать кучеру.
— Погоняй, братец, на Никитский бульвар, — назвал дом.
Январский вечер освещался заходом... Солнца уже не было, но холодно-алые облака украшали небо тревожным, беспокойным светом. Воздух схватывался стужей, какая обычно бывает при конце дня, обжигал морозом. Снежные прогалины окрашивались под цвет неба. Ветерок скользил между деревьев, оставляя шорох. Пели о снег полозья под экипажем, да слышался редкий, понукающий лошадей, окрик кучера. Чудная картина! мороз усиливался; звёзды редкие проступили и блестели; месяц подымался на небе. Всё было тихо, торжественно. Только снег скрипел под ногами, изредка раздавался звон колокольчиков, да лай собак нарушал тишину. Сани мчались по дороге...
Как доехал, Николай Васильевич не помнил, был весь в себе, а думы беспокойные, щемящая тоска сожгли остатки сил, поэтому обессиленный, пошатываясь, дошёл до своей комнаты... Так не раздеваясь упал в кресло. Последнее время Гоголь большей частью спал в кресле и лишь утром, разворошив кровать, делал вид, что спал на ней. За окном поднималась метель, посвистывал в оконные рамы ветер. Стужа и холод довершали картину душевного расстройства. В доме было тихо-тихо... День погас и сумерки вошли в комнату. Забылся было в дрёме недолго, но встрепенулся. Случился миг, как ему показалось, что он в склепе и погребён заживо, чего страшно боялся. Прошиб холодный пот. Об этом в завещании не преминул упомянуть: «...тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения».[9]
Испуганно вскрикнул.
— Семен, мы где?..
Забежал встревоженный слуга.
— Да у себя, барин, у себя в комнатах, не извольте волноваться. Чайку горяченького принесть? Испить изволите? — получил утвердительный знак, — Щас-с, сию минуту...
И опрометью убежал.
Не сразу, постепенно, пришла к нему явь и осознание, где был, что случилось и заныло, заныло под сердцем. Память метнулась к покойнице и повторились все переживания и мысли о ней...
Посмотрел в окно, заглядывало звёздное небо, оно плыло в небесной дали тихое загадочное, а он как бы сидел в ладье и отдавался течению на произвол... Было тихо, тихо... Оно ему напомнило ночь, когда переплывал на лодке реку, тогда и зародились слова «редкая птица долетит до середины Днепра...». Это было так давно, подобно многим столетиям, не каким-либо десяткам лет, а века пробежал мимо и так щемяще заныло, неприятно, даже тревожно «под ложечкой», сердце учащённо забилось, затрепыхалось птицей испуганной: «Везде, поперек каким бы ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотой упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол...»,[10] а небо всё плыло и плыло.
В это самое время он ясно услышал своё имя, явственно, как будто кто стоял у него за спиной и позвал его. Ему был всегда страшен этот таинственный зов, зовущий в тайны неведомого мира. Такой, какой слышался им ещё в детские годы и от которого сковывался страхом перед неизвестным. «... в детстве я часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный: ни один лист в саду на дереве не шевелился; тишина была мертвая; даже кузнечики в это время переставали кричать; ни души в саду. Но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием...».[11] Знак ли то был или зов одной стосковавшейся души из другого мира по человеку с призывом его, но было одинаково «страшен таинственный зов». Обыкновенно в такие минуты он холодел и сейчас тоже, вспомнились слова Данте, из песни первой. Будучи в Италии, познакомился с великой поэмой, почувствовал, как великий поэт Возрождения смог передать тонкие переливы страха и жути души перед открывающими безднами Непознанного, как понятен был смысл сумрачного леса.
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу...[12]
Прошёл ли он половину жизни, а может всю? Как часто он попадал в Дантов «сумрачный лес». Мучительно искал выход и не всегда находил, но заросшими тропками его вера выводила на заметную тропинку, а далее Господь уже выводил на широкую дорогу. Но этот лес, при вспоминании, приводил его к онемению и душевной тоске. В детстве в особенности, во время болезненного состояния, в бреду или в яви, но виделось ему что-то ужасающе непоправимое, такое, какое описать словом невозможно, увиденное было не физическими очами, а другими, очами духа, недоступные обычному восприятию. В эти моменты только и мог проговорить: «Ой! Маменька, маменька... Это нельзя, это невозможно такое...». Этот «сумрачный лес» - был состоянием души, потерявшей путь к добру и истине, представлялся ему, как аллегория заблуждения, греха, внутренней растерянности. Данте знал свой мистический опыт и описал его. Подобный опыт чувствовал всем организмом Гоголь, у него был свой путь, который временами давался мучительной меланхолией, стылостью души и цепенением физического здоровья.
«Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,
И ты услышишь вопли исступленья
И древних духов, бедствующих там,
О новой смерти тщетные моленья...
«Один раз, — пишет Гоголь матери, — Я живо, как теперь, помню этот случай, я просил Вас рассказать мне о Страшном Суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешных, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли».
Конечно, в этом рассказе ударение падает не на описание наград за добродетель, а на изображение мук грешников. Страшная картина, нарисованная болезненным воображением мистически одаренной матери, «потрясла» Гоголя. Об этом потрясении он уже никогда не забудет; его религиозное сознание вырастет из сурового образа Возмездия.[13]
Рассказ твёрдо запечатлелся у мальчика и не мог не отложиться в памяти на всю жизнь. Николенька рос слабым здоровьем, впечатлительным и легко возбудимым.
Он, прозорливый, отвечал на это:
«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета.
Мать Гоголя, Марья Ивановна, -- женщина набожная, суеверная, со странностями. Аксаков Сергей Тимофеевич говорил о ней, как о «добром, нежном, любящем существе, полном эстетического чувства, с легким оттенком кроткого юмора». Это без сомнения была светлой стороной её образа. В каждом человеке всего намешано в той или иной мере, светлого и, мягко говоря, не очень светлого, значит была в ней и другая особенность. Ее искренняя и подлинная религиозность была окрашена боязнью надвигающихся бедствий и смерти. Она верила в Промысел Божий и трепетала перед злыми духами. Счастливая семейная жизнь ее началась с мистического видения. «Выдали меня четырнадцати лет, — вспоминает Марья Ивановна, — за моего доброго мужа, в семи верстах живущего от моих родителей. Ему указала меня Царица Небесная, во сне являясь ему». Всю свою жизнь Марья Ивановна прожила в необъяснимых, мучительных тревогах. Ее мнительность, подозрительность, недоверчивость были унаследованы её сыном Николенькой. «Жизнь моя была самая спокойная, -- рассказывает она, -- характер у меня и у мужа был веселый. Мы окружены были добрыми соседями. Но иногда на меня находили мрачные мысли. Я предчувствовала несчастия, верила снам». Это место из воспоминаний Марьи Ивановны подтверждается свидетельством современника: «Иногда Марья Ивановна, не сходя с места целые часы, думала неизвестно о чем. В такие минуты самое выражение лица ее изменялось: из доброго и приветливого оно становилось каким-то безжизненным: видно было, что мысли ее блуждают далеко. С мужем она очень сходилась в мнительности; по самому ничтожному поводу ей представлялись нередко большие страхи и беспокойства. От этой же причины она отличалась крайней подозрительностью...».[14]
Три поколения Гоголь-Яновских окружались мистическими видениями. Святой Исаак Сирин предупреждал о подобных искушениях в духовной жизни: «... это обычно бывает с людьми ума тонкого и мечтателями суетной славы».[15] Гоголь был похож на свою мать: то веселый и жизнерадостный, то «безжизненный», как будто с детства «испугавшийся на всю жизнь». Они были людьми тонкого ума, но вряд ли мечтателями суетной славы.
В это время зашёл слуга, принёс чай. От кружки с чаем исходил пар и аромат свеже-заваренного напитка. Медленно прихлёбывая, обжигая пальцы Николай Васильевич насладился им. Теплота селилась в организме, выгоняла холод и приходило относительное успокоение.
— Да! завтра надобно съездить к нему, в Сокольники.
3
В конце января двадцать шестого числа, умерла Екатерина Михайловна Хомякова. Её кончина, как отмечали современники, явилась неожиданностью, трагическим ударом для многих деятелей в истории русской культуры жизни Москвы. Умерла она в возрасте тридцати пяти лет от тифа, осложненного беременностью. Будучи женой Алексея Хомякова[16], вошла в круг его друзей. Для определённого круга московских поэтов, философов, просвещённого дворянства Москвы, с его родственными и дружескими связями – уход Екатерины Михайловны стал тяжелой утратой. Можно утверждать, пожалуй, что она была негласным фокусом, средоточием духовной жизни круга московских славянофилов, писателей, поэтов. В это общество был вхож и Гоголь, который вскоре стал с ней особенно дружен. Смерть её, не просто сильно подействовала на тонко чувствующего, ранимого писателя, но буквально духовно потрясла его. Слово потрясение, потрясла будет часто встречаться у современников Николая Васильевича в их воспоминаниях, будет встречаться и на этих страницах, потому что более точного значения состояния писателя трудно найти в его трагические и драматические моменты жизни. Познакомившись с Екатериной Михайловной, писатель привязался к ней. Он выделял Хомякову не только, как жену своего приятеля поэта и философа, как сестру своего ближайшего друга и поэта Николая Языкова,[17] но и тонкого ценителя художественных качеств произведений искусства, прекрасного собеседника, как поверенную в процессы его душевных переживаний. Один из биографов писателя говорил: «Гоголь «...» любил её, как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни».[18] В свою очередь, Екатерина Михайловна писала брату из Москвы: «Сегодня был у меня Гоголь. «...» много рассказывал об вас, и всё радостное; весело слушать, как он любит вас, я полюбила его очень. «...» мы хотим быть друзьями».[19]
Издатель журнала «Русский Архив» Бартенев Пётр Иванович, не раз встречавший его у Хомяковых, свидетельствует, что «по большей части он уходил беседовать с Екатериною Михайловною, достоинства которой необыкновенно ценил». Впоследствии дочь Алексея Степановича Мария со слов отца вспоминала, что Гоголь, не любивший много говорить о своем пребывании в Святой Земле, одной Екатерине Михайловне рассказывал, «что он там почувствовал»...
Екатерина Михайловна была сама по себе замечательнейшей личностью, набожной, тихой, скромной, при этом начитанной и высокообразованной для того времени. Никогда не позволяла себе ни громкого окрика, ни выходки выходящей за рамки её религиозного воспитания. Оставшись в раннем детстве без отца, она жила уединённой жизнью с матерью, «как в монастыре», утрами и вечерами вычитывала положенные мирянам молитвы, молебны, а частенько и всенощные, от захода солнца до рассвета. Возле своей боголюбивой маменьки, она сама стала «монахиней» в миру. Николай Мотовилов, служка Серафима Саровского, долгое время вынашивал желание стать мужем такой богобоязненной девушки и только лишь получив окончательный отказ, смирился со словами батюшки Серафима, предсказавшему ему женитьбу на крестьянке. Он говорил о Екатерине Михайловне, что «...она хоть и не красавица в полном смысле этого слова, но очень миловидна. «...» более всего меня в ней прельщает что-то благодатное, божественное, что просвечивается в лице ее».[20]
Если Екатерина Михайловна была такой, какую вспоминают её современники и человеком, способным выслушать, понять Гоголя, то несомненно - это была трагедия для Николая Васильевича. Её уход из жизни, неожиданный для него и окружающих, буквально ошарашил его привычное течение жизни. Писатель вынашивал планы по изданию второго тома своего произведения «Мёртвые души», задумывал написать грандиозное по охвату жизни и быту эпопею о России. И такое случилось!.. Случилось, как словно кто сказал ему: «Всё кончено!». Понять такое трудно, тяжело осмыслить, но если подумать, то случаются в жизни такие встречи, дружба между людьми, которая не вписывается в обычные земные рамки, она живёт где-то на духовных уровнях, в пределах небесных чертогов. И, естественным образом, смерть Хомяковой было событием, способным сбить с жизненной оси. Произошел разлад между его внутренним миром и внешним физическим, даже не разлад, а несоответствие. Смысла в дальнейшей жизни больше не видел. Порвалась серебряная нить, как говорят восточные мудрецы, между миром физического тела и миром духовного начала. Это своего рода энергетические потоки, питающие из духовных глубин материальное тело. Нить тончайшая и подобный обрыв виден отдельным людям, в особенности старцам, когда взглянув на человека живого, двигающегося, разговаривающего, грустно произносят: «Не жилец...».
За день до похорон Николай Васильевич зашёл к Аксаковым узнать, где упокоят Екатерину Михайловну, услышав ответ он покачал головой и задумался так, что «...нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и так долго оставался в том же положении, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли».[21]
На похороны не явился, сославшись на болезнь. Потом сам отслужил в церкви панихиду и поставил свечу, при этом всех, кто был ему дорог, упомянул...
Говорил Аксаковым:
— Я теперь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Катерине Михайловне; помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало легче, — помолчал... и добавил, — Страшна минута смерти.
Ему мягко возразили:
— Чему же страшна? Только бы быть уверенным в милости Божией страдающему человеку и, тогда отрадно думать о смерти...
Печально улыбнувшись, Николай Васильевич ответил:
— Об этом надобно спросить тех, кто перешёл эту минуту...
Вера Аксакова припоминает, что на вопрос, почему он не был на церемонии похорон он отвечал: «Я не был в состоянии».
«Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко.
— Куда же?
— В Сокольники.
— Зачем? - спросили мы с удивлением.
— Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал».[22]
Вполне допустимо, что Гоголь виделся с упомянутым знакомым, но расспросов не любил, а некоторые стороны своей жизни вообще никому не поверял. Отрицая встречу, он сказал неправду, чтобы не было лишних разговоров. Человек, к кому ездил писатель, предположительно, был известный в то время московский блаженный Иван Корейша.[23] Божий человек имел дар прозрения, и это привлекало к нему множество народа. Одни ездили к нему из любопытства, а те, кто искренне верил в Бога, такие как Гоголь, шли к нему за советом и молитвенной помощью, послушать наставление в делах, где человеческий разум был бессилен. Вопросы жизни, смерти, вопросы здоровья, как спасаться в миру и чего ждать в будущем, вот основные интересы, с которыми идут к старцу, имеющему дар прозорливого виденья. Несомненно, что Гоголь ехал к Корейше за духовным советом, так как находился в смятении и предчувствии чего-то своего, надвигающегося и пугающего его. Это особенно обострилось после смерти Хомяковой. Стремление встретиться с юродивым было для него, возможно, более важным, чем похороны, с ней он мысленно простился ещё на первой панихиде двадцать седьмого января. Если встреча состоялась, он мог поведать Гоголю такое, какое никто кроме них, не имел право знать. Что?.. Можно смутно догадываться, анализируя дальнейшее поведение писателя.
Со дня похорон Екатерины Михайловны, друзья увидели заметное увядание Николая Васильевича. Воля к жизни заметно ослабла, многое потеряло значение, он даже внешне перестал за собой следить. Опять возникают вопросы, опять хотелось бы знать – почему? но тайна эта за семью печатями. Что же могло так сильно повлиять на его физическое состояние? Сам он давно описал похожее в своей повести: «Событие это покажется тем более разительным, что произошло от самого маловажного случая. Но, по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события, и наоборот - великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями «...».
— Я не больна, Афанасий Иванович! Я хочу вам объявить одно особенное происшествие: я знаю, что я этим летом умру; смерть моя уже приходила за мною!».[24]
--------------------------------------
[1] Из письма Гоголя Н.В. Шевырёву С.П. от 28 февраля 1843 года
[2] Приводя монологи писателя, я использую воспоминания современников, либо строки из писем писателя
[3] Смотри воспоминания Осипа Бодянского в изложении П.А.Кулиша. «Записки», т. II, стр. 258—259.
[4] Строки из стихотворения Алексея Хомякова «Лампада поздняя горела»
[5] Строки из 50 Псалма
[6] Из письма Хомякова А.С. архиепископу Казанскому Григорию
[7] Из книги Гоголя Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями». Гл.1. «Завещание»
[8] Из книги Мочульского Константина Васильевича «Духовный путь Гоголя»
[9] Из книги Гоголя Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями». Гл.1. «Завещание»
[10] Из книги Гоголя Н.В. «Мёртвые души», гл.5
[11] Строки из повести «Старосветские помещики»
[12] Данте Алигьери «Божественная комедия», песнь первая «Ад»
[13] Мочульский Константин Васильевич (1892-1948). «Духовный путь Гоголя»
[14] Там же
[15] Исаак Сирин «Слова подвижнические»
[16] Хомяков Алексей Степанович (1804-1860), русский поэт, художник и публицист, богослов, философ, основоположник раннего славянофильства.
[17] Языков Николай Михайлович (1803-1846), поэт, друг Пушкина и Гоголя.
[18] Вересаев Викентий Викентьевич «Гоголь в жизни». М., Л.: Academia, 1933. — 531 с.
[19] Из письма Хомяковой Е.М. брату Николаю Языкову 16 ноября 1841 года
[20] Нилус С. Великое в малом. Новосибирск, 1992. Репринт. изд.: Сергиев Посад, 1911. С. 142.
[21] Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. № 8. С. 197.
[22] Аксакова Вера Сергеевна «Последние дни жизни Н. В. Гоголя»
[23] Иван Яковлевич Корейша (1783–1861) — русский юродивый, почитаемый многими современниками в качестве прозорливого, прорицателя и блаженного. Свыше 47 лет провёл в больницах в качестве психически больного, из них почти 44 года в Московской Преображенской больнице.
[24] Из повести Гоголя Н.В. «Старосветские помещики»
Свидетельство о публикации №225081800111