Огнемётчик
— Ур-р-р… гр-р-р… — вырывалось из их горелых глоток, словно через проржавевшие трубы. Голоса их были надрывны и дики, похожи на вой собак, которым раздробили челюсти. Они шли, шатаясь и спотыкаясь, но не уставали и не думали. В их глазницах не светилось ничего, кроме тупой жажды мяса, а движения напоминали звериные рывки голодных волков. Разложившиеся тела источали смрад, кожа местами облезала, обнажая мышцы и кости, но всё это не мешало им рваться вперёд, тянуть руки, хватать, рвать. Они не жрали друг друга — для них были нужны только живые, дышащие, трепещущие существа. И я, последний на их пути, был для них как кусок свежего мяса на прилавке.
Я бил из огнемёта, и только это оружие давало шанс. Ни свинец, ни сталь, ни отравленные стрелы — ничто не останавливало тех, кто уже давно пересёк границу смерти. Пули пробивали тела, но они всё равно ползли дальше, даже с выбитыми коленями и раздробленными черепами. Лезвия вонзались в плоть, но лишь цепляли сухожилия, не вызывая боли. Но огонь — огонь был их врагом, их абсолютным концом. Стоило пламени коснуться их одежды или волос, как мертвецы вспыхивали сухо и резко, будто старые доски. Они горели с треском, словно в костре лопались сучья; жир плавился, источая едкий запах, от которого выворачивало. В воздухе стоял густой чад горелой плоти, но только это избавляло улицы от заразы.
И вот среди всей этой толпы я увидел её — журналистку Бухарбаеву, когда-то посвятившую мне свои гаденькие статейки, полные мелких колкостей и нелепых обвинений. Её лицо теперь было перемазано запёкшейся и свежей кровью — не своей, конечно же, а чужой, только что добытой. Глаза, когда-то блестевшие холодным любопытством, теперь мутно косили, но пальцы — длинные, неестественно сильные, с заострёнными ногтями — тянулись прямо к моему горлу. Она шла уверенно, почти стремительно, будто её ненависть ко мне пережила смерть и лишь усилилась.
Я не колебался. Нажал на курок, и пламя окутало её фигуру, превратив в огненный силуэт. Бухарбаева закричала — визгливым, рваным, нечеловеческим криком, который мгновенно заглушил всё вокруг. Кожа пузырями сходила с её лица, волосы вспыхнули факелом, одежда скукоживалась, а руки, тянувшиеся ко мне, сгорали, вытягиваясь в чёрные угли. Я смотрел, как огонь пожирает её, и впервые за этот кошмарный день позволил себе мимолётную улыбку. Я сжёг её с удовольствием — так, словно наконец-то стер с лица земли нелепую карикатуру, которая при жизни называла себя журналисткой.
Толпа вздрогнула, будто единое живое тело, когда крик злобной журналистки пронзил ночной воздух. Этот вой был для них чем-то вроде сигнала — звериного призыва, который возбудил в каждом гниющем мозге тусклые, но яростные импульсы. Они рванулись ко мне быстрее, сбивая друг друга, ломая собственные кости о бордюры и ограды. Их движения стали ещё резче, голоднее, будто запах горелой плоти действовал на них сильнее, чем кровь.
Огнемёт рвал темноту яркими языками пламени, и улица превращалась в пылающий ад. Асфальт трещал, раскалённые капли расплавленного жира падали на землю, издавая мерзкое шипение. Обугленные фигуры, ещё секунду назад пытавшиеся добраться до меня, с глухим стуком падали и рассыпались в серый пепел. Но новые и новые мертвецы вырывались из темноты переулков: одни с остатками студенческих рюкзаков на плечах, другие в домашних халатах, третьи — с заляпанными кровью детскими игрушками в руках. Их объединяло одно — уродливая тяга к живой плоти, и в этот момент я был единственным источником того, что они хотели.
Я шагал назад, держа огнемёт наготове. Каждое нажатие на курок стоило мне литров драгоценного топлива, и я чувствовал, как баллон за спиной становился легче. Но огонь творил чудеса: мертвецы вспыхивали, как соломенные чучела, и с треском валились в костры, превращаясь в горящие завалы, через которые пытались карабкаться другие. Они хрипели, тянули руки, обугливались, и всё равно пытались ползти, пока огонь не выжигал последние связки.
С каждой секундой улица становилась всё больше похожа на фронтовую линию: клубы дыма застилали небо, тени метались на стенах домов, и запах горелого мяса висел в воздухе такой густой завесой, что невозможно было дышать. Вдалеке завыла сирена — одинокий сигнал, затерянный в хаосе. Может быть, где-то ещё кто-то держался. А может быть, это был просто автоматический звонок, бесполезный и мёртвый, как и весь этот город.
И всё же я продолжал жечь. Потому что единственный выбор, который у меня оставался, — либо я превращу их в пепел, либо они превратят меня в одного из своих.
И вдруг из густого чада, из этой клубящейся гарью тьмы, выступила фигура, которую я узнал сразу, несмотря на разложение, кровавые пятна и полусгнивший костюм, — министр иностранных дел Абдулазиз Камилов, мой бывший начальник. Его походка была неестественно тяжёлой, он тянул одну ногу, как будто та уже почти отвалилась, но в сутулых плечах всё равно угадывалась прежняя чиновничья надменность. Лицо обвисло, кожа повисла клочьями, глазницы помутнели, но выражение оставалось узнаваемо-презрительным — таким же, каким он когда-то смотрел на меня, когда объявлял о моём увольнении.
Да, это был он, тот самый, кто одним росчерком пера выкинул меня на улицу, чтобы усадить в кресло вместо меня своего никчёмного племянника. И теперь он шёл на меня, тянул вперёд руки, пальцы с кривыми, почерневшими ногтями царапали воздух, а гниющий рот разевался в глухом рыке. Его галстук, измазанный в крови и грязи, болтался на шее, как насмешка, как символ всей той власти, которой он пользовался при жизни.
Я сжал рукоять огнемёта крепче. В груди поднялась странная смесь ярости и мрачного удовлетворения: судьба подкинула мне шанс, которого я никогда бы не получил в мирной жизни. В глазах плясали отблески огня, и я уже знал — он не уйдёт отсюда безнаказанным.
Я вскинул огнемёт, и на миг будто застыл: передо мной стоял тот, кто когда-то решал мою судьбу, холодно и безжалостно, словно я был для него пустым местом. Я вспомнил тот день в кабинете: тяжёлый воздух кондиционера, его ленивый голос, скользкий взгляд поверх очков. "Вы уволены. Племянник справится лучше." Тогда я молчал, стиснув зубы, а внутри горела ярость. И вот теперь — он снова передо мной. Но не в кресле министра, а среди гниющих тварей, один из них, такой же ненасытный и тупой.
Его рот разевался, будто в попытке сказать что-то — но из горла вырывалось лишь урчащее "гр-р-р…". Он тянул ко мне руки, пальцы дрожали, пытаясь ухватить за шею. Я нажал на курок.
Струя огня обрушилась на него с такой силой, что его костюм мгновенно вспыхнул, превращаясь в чёрный, трещащий факел. Пламя охватило его лицо, галстук загорелся, как фитиль, и уже через секунду он был похож не на министра, а на пылающее пугало. Кожа пошла пузырями, с шипением лопалась, глаза вскипали в орбитах. Он завыл — глухо, надсадно, так, словно сама смерть решила издеваться над ним в последний раз.
Я смотрел, и во мне бушевало всё сразу. Злорадство — потому что справедливость наконец настигла этого самодовольного хмыря, пусть и в самой извращённой форме. Облегчение — потому что я смог сделать то, о чём мечтал много лет, пусть и с помощью огня, а не слов. Но была и горечь: в этот миг я понял, что мир окончательно сошёл с ума, раз даже такие фигуры, вершившие когда-то судьбы государств, валяются теперь в пепле под ногами, ничем не лучше безымянных бродяг.
Когда он рухнул, обугленным и безмолвным, я не отвёл взгляда. Я смотрел, пока его тело не осыпалось в серый пепел, и только тогда шагнул дальше, подымая огнемёт. Толпа уже надвигалась новой волной, и времени предаваться воспоминаниям не осталось.
И когда мне показалось, что справедливость уже свершилась — я разнёс огнём бывшего министра, — из толпы выползла новая фигура, и я мгновенно узнал её. Очкастый и худой, коротышка с плоским, словно сковородка, лицом, Баходир Хусанов, тот самый племянник, ради которого меня вышвырнули с работы. Его смешные, круглые очки теперь сидели на перекошенном лице, одно стекло лопнуло, второе держалось на нитке паутины трещин, но он всё равно шёл вперёд, вытянув руки.
Когда-то этот мелкий человечек щеголял перед министром, кивал в такт, улыбался своей бездарной улыбкой и делал вид, что понимает хоть что-то в дипломатии. Я помню, как он в первый день пришёл в костюме, купленном явно с чужого плеча, и едва не запутался в собственном галстуке, но при этом самодовольно смотрел на меня, будто уже был хозяином кабинета. Теперь же он выглядел ещё более жалким — кожа на лице провалилась, губы потрескались, а редкие волосы свисали клочьями. И всё же жажда во рту, пустые глаза и хищный оскал делали его страшнее любого воспоминания.
Он хрипел, издавая какой-то противный писклявый вой, будто даже в состоянии зомби его голос остался жалким. Маленькие руки тянулись ко мне, пальцы скрючились, пытаясь ухватить хоть за кусок моей плоти.
Я вскинул огнемёт и усмехнулся. В груди клокотала не столько ярость, сколько саркастическое удовлетворение: судьба решила выставить мне весь этот семейный клан — сначала дядю, теперь племянника. Что ж, значит, я сожгу их всех, одного за другим.
И когда струя пламени охватила его тщедушное тело, я вдруг поймал себя на мысли, что он горит быстрее и ярче, чем дядя. Его тонкие руки вспыхнули, словно сухие ветки, а очки расплавились, стёкла лопнули с мерзким звоном. Он визжал, пока огонь не выжёг ему глотку, и этот визг был, пожалуй, единственным настоящим звуком, который он издал за всю свою никчёмную жизнь.
Я смотрел, как он корчится в огне, и думал: «Ну что, Баходирчик, вот теперь точно справился лучше меня».
Толпа взревела, словно ощутила потерю. Стоило Баходиру обрушиться в пепел, как зомби вокруг пришли в какое-то дикое бешенство. Они завыли громче, чем прежде, их глотки разрывались от надрывного рева, и вся эта масса, казалось, дрогнула и двинулась на меня с утроенной яростью. Будто в них ещё теплилась какая-то пародия на память, будто они знали, что я сжёг и их министра, и его наследника.
Их было слишком много. Волны мертвецов катились с улиц, переулков, из-за домов. Одни уже горели, шатались, спотыкались о собственные расплавленные останки, другие перли свежими, ещё только заражёнными, но одинаково неутомимыми. Улицы завалило трупами, но это ничего не меняло — казалось, сам город стал одной огромной кладбищенской пастью, которая раскрывалась, чтобы проглотить меня.
Я отступал шаг за шагом, поливая огнём всё, что приближалось, пока, наконец, не оказался на площади Мустакиллик. Там, где когда-то собирались люди с цветами, с транспарантами, где играли дети и проходили парады, теперь гудело чёрное море мертвецов.
Я поднял глаза — и увидел, что весь Ташкент охвачен пламенем. Огромные языки огня вырывались из окон зданий, поднимались к небу клубы густого дыма, а сквозь них мелькали огненные отблески. Город горел — и всё же был полон жутких зомби, которые, несмотря на пожар, продолжали ползти, шататься, рваться вперёд, будто огонь для них был всего лишь ещё одной декорацией ада.
Я стоял посреди площади, держа наготове огнемёт, и смотрел на пылающий Ташкент. Смерть и пламя обнимали город, превращая его в кошмарный памятник человеческой глупости и жадности. И я понимал: огонь сможет очистить улицы, но не искоренит то, что однажды выпустили на волю. Зомби не знали страха, не знали усталости, и где-то в этом бушующем аду скрывался ответ на самый страшный вопрос — неужели всё это уже не остановить?
Я остался стоять один — живой среди мёртвых, человек среди пепла, на площади, где когда-то праздновали жизнь, а теперь царила только смерть.
(9 августа 2025 года, Ванкувер)
Свидетельство о публикации №225081901159