Бегемот
( по мотивам романа Булгакова Михаила Афанасьевича «Мастер и Маргарита» )
О блестящих диссидентах, которые таковыми являются в первую очередь по отношению к самим себе.
Куда бежать, бежать, если
ни одна из дорог не ведёт к нему?
( Воланд… Или это сказал Бегемот? )
В Риме есть место, где пекутся о благе кошек. Толстые, худые, средней комплекции, спокойные и нервные, с шерстью и лысоватые, кошки имеют возможность мявкнуть насчёт своих скромных желаний. Недаром существуют слова скифской поэтессы ”Сатана строил Рим – до того как пал”. Сатане нравятся кошки. Неизвестно, врожденное ли это у него. Но он не прогадал. Жевать вечность в обществе грамотных подруг достойно мужчины или женщины. Естественно, не рассказывая о её вкусе. Вкус у вечности довольно пикантный, даже для того, кто склонен и способен к усвоению вещей откровенных. Откровенных и не пустых, хотя последнего можно было ждать от лёгкости бытия. Никому не доступной. Сатане – тем более. `Вот свод мизерных правил – малых родинок на коллективном теле, откуда их ещё не успели вывести, правил, не обязательных к соблюдению, всегда с надрывом соблюдаемых тем, к кому они относятся ( но каждого из них можно поздравить с почином ). Никогда не бывать в своей официальной резиденции и шляться по миру в компании хвостатых ангелов, пить то, что веселит слишком трезвое сознание, не есть, не смеяться и гладить их тел шерстяные хребты, не доставляя ни себе, ни им, ни людям необходимого удовольствия, не пренебрегая частыми уродствами; в аду полно кошек и с хвостами, и с обрубками, с ушами и с тем, что осталось после укусов воинствующей жизни, без необходимой четвёртой лапы и без менее необходимой чести, госпиталь с пострадавшими разместили возле бурлящих котлов, где тепло, где полезное тепло ада пыталось залечить тоскующие их раны. Все это не оскорбляло взора их свидетеля. Если подвернётся лишняя свободная ведьма, можно наорать на неё, но это не вернёт здоровья. Не будучи способным вернуть кошкам физическую бодрость, Сатана грустил и вечно бодрствовал, одалживая их вечностью, выгодный подарок, когда дарить больше нечего. Кошки сдержанно принимали этот подарок и упирались в Воланда красноречивыми взглядами. Все знали о личной драме князя тьмы. Та прекрасная кошка, что поведала о ней всем другим, уже десять раз лишалась своей шкуры, но она принесла своему народу знание ( пушистый Моисей ) и это было ей единственной наградой за подвиг. Прощать ее не собирались в ближайшие сотни лет. Ей не позволили соответствующие обстоятельства в лице мсье дьявола стать ещё одним Мартином Лютером Кингом. Помилование шлялось в стороне. Воланд продлевал дни со своими друзьями, и себе, и им. Для чего? Они никто не знали. Но уже автоматически ждали продления. Сатана не может подчиняться инстинкту, его инстинкт разрушит всё, и всё равно не даст желаемого. Но никто никогда не помешает помнить о желанном, оно по-прежнему видится ему, он понимает то, что видит.
Ночи прекрасны – когда ты скучаешь, выбирая, что это будет, наркотик или лёгкая изящная пища, требующаяся только чтобы занять руки и время, ангелы тихонько дерутся из-за сделанных ставок. Ты всё знаешь, какому драчливому парню из божественных или из ангельских ты подскажешь, как быть? Даже не вспомнив человеческих. Может быть, ты подставишь всех, отказавшись от амброзии в очередной раз.
Ночи работают над твоей фигурой, когда ты бежишь к рассвету, не достигая его. После ты бежишь в обратную сторону, но не к своей семье. Фетишу, являвшемуся в таблеточном бреду. Которые таблетки были тобою прокляты. Без с твоей стороны подходящего объяснения презренному фетишу. Бывшему заболеванием центральной нервной системы и грустного твоего мозга. Который всё же дорог тебе. Без лживых образов. С коими отношения, даже не твой, бред. Человек соглашается, потому что он Воланд и у него не может быть семьи. Ни любимой, ни даже давно надоевшей, для которой ищешь убийц. Одни кошачьи, что были сотворены по подобию Бегемота или, может быть, Бегемот был сотворён по подобию кошачьему, раз и навсегда пришлись кстати. Они и Воланд прижились друг подле друга. Остепенились. Гладили друг друга те, кому было дано и отворачивались бессильные. Последние не требовали к себе жалости. Справляться с бессилием – высокий дар, которого они не требовали. Они бежали, опережая свои дни и не имея времени смущаться этим. Они не спрашивали никого, что думают о их скорости. Они сбегали. Тем самым повторяя уже однажды виденное Воландом. Снова и снова становясь его сном, который он никак не мог досмотреть. Все эти коты и кошки стали бородой Воланда, которой он не интересовался. Ни её форма, ни её размеры уже не тревожили мудрые зеркала его постоянного номера в клоповнике под названием «Мир», или его же более расхожий вариант – под грустным названием жизнь. Однажды Воланд снял шляпу и, видя одному ему ясное крушение, посыпал голову пеплом. Он чуть было не стал блондином, но вовремя одумался и природа брюнета его спасла. Пепел он стряхнул. Он вновь обрёл привычный для него самого цвет. Он вновь встретился с собой на известной ему улице старых знакомых. Там до сих пор происходили удивительные встречи. Близнец Рима белого, адский Рим играл цилиндром Воланда, как любимой игрушкой, данной любимейшим человеком. Чтобы откупиться, её выдал Воланд без чувства. Но с намерением: примерьте мою шапку. Рим фамильярно ему ответил: «Воланд, детка, каждому своё». И погрузился в наслаждение, которое доставлял модный головной убор. Делая это под всё ещё ясными глазами своего заложника. А Воланд явно испытывал недостаток чего-то, но не головного убора. Он не надел цилиндрическую шляпу обратно. И выглядел так лучше. Вновь произведя впечатление на ныне поданный, вчера возлюбленный Рим. Рим мог бы пробовать заменить ему этот цилиндр чем-то ещё. Но похоже, что недоставало ему другого. Чего же, в конце концов, ему не доводилось получить в избытке? Воланд всё же потрудился определиться до конца. Конец стоял перед ним, ничего в себе не ретушируя. Юная девочка – биограф могла бы подумать, старый холостяк, привыкает к друзьям. Равнодушная девочка, не выяснившая, что он делает со своими друзьями. Воланд, полный раскаяния, до отрыжки постигающий его на завтрак, обед и ужин, игнорируя столовые приборы, Воланд, невидимый для стыда, что так опасен для дьявола, сам Воланд, не могущий окинуть шар земли одним взглядом и увидеть, где он сейчас, ненаглядный Бегемот. С тайной радости Воланда. Но без радости собственной. Что девочки знают о потерянных в пространстве земли душах? О тех, кто ищет их? Мало. И Воланд всегда сурово страдал от недостатка чужих знаний. Он, этот виновный недостаток, приводил к лёгким войнам. И войны те были бездарны. Войны лопалась от безнадёжности. Вонь непонимания и интеллектуальных расследований потихоньку укладывалась и засыпала под сопение редких противогазов. Рим дышал всё менее зловонно. Это он учился узнавать в лицо мирное время, что долго торчало за широкой спиной войны одной души с самой собою. Эта война устала от себя самой. Но это не победа, победа – это пошло. Души гаснут, как электрический свет в будуаре Господа Бога, пусть это не лучшее сравнение. Оставляя без электричества обладающего плотью хозяина, не напуганного вследствие того, что опыт этот уже не первый. И к стыду душевных зачатков, не второй. Опытность для многих трагедия, самая старая. Об этом тяжело говорить. Об этом трудно молчать. Рим постанывает, признаваясь. В Риме, который находился в сердце Воланда, не хватало одного кота. Времена года сменяли друг друга, швыряя ему в лицо грязный снег, дожди, случайных знакомых, пыль, гнилые листья и морщины. Злость возникала и гасла. Если то же самое происходило с котом, то Воланд не чувствовал это. В часы красноречия он глухо говорил себе: «Ты не видишь, сколько лет, а ты не видишь, что воздух вокруг стал плотнее и всё чаще материализуется в фигуры, и совсем не в те, которые хочешь видеть. Из какой-нибудь древнегреческой комедии, от которой остались лишь пёсьи хвосты, и вот нашли выход». Память не желала подводить и Воланд прятал язву. Болота внутри разрастались. Воланда, застывшего там высоким электрическим столбом, не унижали изменения ландшафта, расположенного у него внутри. Он думал о том, кто диктует их. Воланд думал сходить на исповедь, но передумал. Городские дороги всегда кривые. Был случай, Воланд пришёл на приём к аналитику, он сел напротив и начал говорить: « Был кот…». Потом поднялся и ушёл. Аналитик в тот день сделал запись об одном из посетителей: «Не раскрылся». Воланд зажал в своей руке загривок Бегемота, но он давно не чувствовал движений, призрак из тени и сомнений не поворачивал свою голову в его сторону. Не всегда Воланд мог терпеть это. С отсутствующим Бегемотом он продолжал выяснять отношения. Но Бегемот всегда становился спиной. Воланд замолкал. Помнится, тогда Бегемот слишком устал от Москвы, мечтал о метаморфозах городов, о их способности превращаться друг в друга. Так мечтая, он словно путешествовал, чего и желал, пара мест ему понравилась. Не сказав по этому поводу Воланду ничего, он сбежал. Хотя непонятно, куда мог сбежать кот. Воланд сам обнаружил его отсутствие. Он сразу распустил их общество, свою команду, невинную ничем, и каждого уже сам отпустил, и Маргариту, не подозревая её ни в чём. В чём Воланд мог заподозрить женщину? Он подозревал себя. Дальше глазам не было ничего предложено взамен сбежавшего. И сейчас глаза ничего не ждут. Что им доступно, известно наизусть. Но Рим стал Нью-Йорком на мгновение, достаточное для того, чтобы Нью-Йорк сказал дьяволу: «Воланд, можно погибать иначе». Воланд услышал и послушался. Рим тоже услышал и сказал: «Что за разговоры?» Но Воланд впервые проявил послушание. Как будто гуляя по городу, он продвигался к дому. К своему дому, чтобы дом перестал быть его. Найти его последний раз, чтобы всё-таки попытаться найти больше. Его земля ещё большая, хотя и пустая необыкновенно. А продвигаться по ней нелегко. Ему пришлось повторять быстрые движения, старые и учить новые, но Воланд двигался. Итак, итак, что это? Воланд от зоосада, любимой бредни, сбегает. Кто правильно это понял, сочувственно смолчит и никогда не поставит подножку бегущему главарю земного зла. Он быстро бежит, шепча чужое имя. Волнуясь за свой голос. Неся сейчас ответственность за свой голос как никогда. Дебютируя в своём побеге, странно и слишком резво дебютируя, смешиваясь со всеми, кто бежал когда-либо. Кто убегал, не путаясь в беге. Вот дом, который скоро будет один. Внутри него горькая кухня сборов. Воланд ответственен за эту кухню. За рецепты, которые результат его импровизации. Которыми он воспользовался, не задумываясь. За стенкой кричат по-испански ( собираясь, Воланд слышит музыку и стансы. Свободней, чем на улице, в квартире любое его телодвижение. Переезд полувека и Воланд хлопочет, всё больше решаясь отбыть к странным берегам страны, лежащей в дымке. Лежащей уже не скованно в силу возраста. Её фантазии достаточно больные для Воланда. Психические заболевания облегчают знакомство и развязывают руки только в нужный момент. Крик, когда взываешь о помощи кого-то сильного или слабого, прочищает горло ). За стенкой кричат по-английски, безвременное итальянское рабство проклиная. За стенкой его грудной клетки. Суть проклятий сводится к вечному. Городу. Рим заранее привыкает к сиротству. Его знаменитые пленники сломя голову прорываются в дыру, появившуюся на месте психологической стены. Их ведёт Воланд. Он знает местность. А местность знает его. Она догадывается… Скоро он своему свободолюбивому стаду сделает ручкой. Он с ними расходится в целях. И вообще их общество – лишняя вещь. Воланд сам по себе, пока не даст пинок под зад одиночеству. А он рассчитывает на скорый удачный контакт. Воланд видел в бинокль землю, откликающуюся на женское имя, а ныне не все женщины откликаются на женское имя, допускающую чулок на одной ноге из двух, вероятно, в целях пропаганды одностороннего восприятия любой трагедии, только ему показывающую язву, объединяющую любителей и любительниц особенных вещей. Язву, не опасную для Воланда, но забавляющую его, пока он обратно вымаливает своего запрещённого ему шута. Он продолжал смотреть на землю, рассказавшую о каждом пошлую, но правдивую историю. Воланд мог послушать и сдержаться от рвоты. Тем более что правдивых имён названо не было. Хотя он с трепетом не хотел этого и ждал. Так он всматривался в будущее, рассчитывая, что оно будет будущим его души. Он сможет сблизиться с этой землёй. Он не назвал бы её болтливой подружкой. К чему, когда кормиться на ней дольше, чем на материнской шее? Итак, наблюдать за невестой не только приятно, но и полезно. Хотя Воланду не совсем понятно, что ещё может быть для него полезно в этом мире. Что ещё полезно, кроме надежды? Будущее не может быть полезным точно, но все туда идут, и даже Воланд, потому что нет другой дороги. Путь хорош, путь хорош и путник хорош, и они созданы друг для друга, ведя за собой фантазию – к родственницам её с других берегов, как пленницу или проклятую принцессу. Она не ведущая, она ведомая, но рассчитывают они именно на неё. Таким принцессам путь старых солистов известен лучше. Воланд навсегда выскользнул из дома или телепортировался, кто знает. Консьержки немы, когда ничего не знают. Печальная музыка звучит по свету и нет следов музыканта. Один Воланд видел его смутную тень до того, как сам стал деловой тенью, находящейся в дороге. Путешествие Воланда – это романтика, обязательно соединённая с агрессией поиска, в котором Воланд находит и теряет себя, но Воланд этим не смущается. Он доволен всеми признаками перемещения, а неизвестный, душный ночью и хорошо проветриваемый днём, поезд доволен своим лёгким пассажиром, молчащим днём и ночью. Он ночью не тревожит цель их путешествия, а молча приближается к ней, а днём он словно смотрит на неё, пасуя перед расстоянием, но всё равно приближаясь. Воланд – в принципе это ёмкость для сжиженной печали, априори непрозрачная, и головная, сквозь сутки и сутки, боль. Расплата за слишком быстрый спасительный билет. Невера в удачный итог путешествия лишает Сатану законного сна. Отсутствие сна лишает его практического ума. Он ищет у себя болезнь, объясняющую его отчаяние. Отчаяние трудно объяснить, тем более отчаяние Сатаны. Болезнь здесь как ничто пришлась бы очень кстати. К сожалению, этот Сатана здоров. В чём он сам убеждается трудными столетиями. Но это мука, мука… и скука. А порой болезнь спасает. И коль скоро ему не спастись болезнью, в этом настроении он вынужден импровизировать. Воланд не пересел на корабль, как особое существо, страдающее от своей волшебной природы долгое время, он получал компенсацию в виде возможности не думать о том, что нормально, что нет, и мог на поезде ехать в Америку. Пока поезд мчал его в неизвестном пространстве, в пути вспоминать, как становился на ноги. Молодость дьявола, материал для воспоминаний, которым Воланд иногда гордится. Иногда. Да ладно, не гордится он ничем. Порой одолевает его смущение, когда он помнит все свои намерения, желания и мысли, и сейчас ещё он хочет что-то из этого перевести в дело, но года не те и дни не те. Да и Воланд знает, как выглядит. А была молодость, не было иммунитета и была любовь. Всё дела весёлые и святые… святые, если повезёт. Первое свидание в жизни Воланда было неизвестно с кем. Пустяк для молодого парня. Все правильно поняли. Метания души не вели его к разочарованиям. Он продолжал работу, а возраст всё позволял. Кто ищет – неминуемо он обрящет, не так долог путь сыщика от молодости и любви. За второе свидание не могли упрекнуть, оно было для количества. Воланд и теперь не может вспомнить, с кем встречался в тот раз. Качество не привлекало долгое время, пока было достаточно собственного высокого качества. Третье свидание свело Воланда с тёртым старым Римом, стоящим за дымным стеклом в полулегальном музее изящных искусств. Воланд отпихнул смотрителя, кидаясь к витрине… Рим показал Воланду свои гнилые зубы и Воланд сразу влюбился. Он сразу захотел брака, Рим захотел подумать, у Рима он не был первым. Воланд поскрежетал челюстью и выплюнул «виват» своей любви, плевал тем сильнее, что понимал, что нашёл свою любовь. Это она должна была быть на первом и втором свиданиях. Но он нашёл её в конце третьего. Силачку. Эта сильная мощная любовь одой грудью кормила Воланда и служила опорой его руке, жадной до духовной опоры, грудью соседней вскармливала его разочарование, которое было ядовито. Воланд впервые почувствовал яд и сразу полюбил его – это была вторая любовь. Недостатка в ней он не испытывал. Пока имел дело с первой. Но чем больше он наслаждался, тем большему истощению подвергал Рим. По почти обоюдному желанию эти страстные обеды кончились. Воланд не успел отравиться. Нежным движением отстраняясь от любимой, одной из двух, груди, любящий Воланд стёр с губ остатки обеда. Прощай, Рим, неизвестно, увидимся ли в вечности. С лёгкой головой Воланд ( парень, неизвестно скольких лет ) двинул на четвёртое свидание, которое по его точным расчетам было должно ему принести встречу с его третьей любовью, которая уже довольно длительное время оставалась последней и носила шерсть. Всех странных убеждений совместные усилия внушали ему иллюзию, лучшую в его жизни. Острые носки его сапог не боялись глупых дорог, но путь должен быть надёжным. Воланд – романтичный старик, очень худой вследствие характера, перед прибытием в Нью-Йорк помолодел, что ничего ему не стоило. Там он сразу сказал: «Я провёл всю жизнь в молитве Вам».
Аду необязателен Воланд. Когда босс вылетает в трубу или когда босса слизывает время, на делах, не им заведённых, это не сказывается ко всеобщему счастью мучеников. Регулярная армия виновных или не очень продолжает плескаться в горячих котлах, которые составляют главную пытку ада. Поскольку все знают здесь, чего хотят, то и в прочистке мозгов не нуждаются. Но в купании нуждаются все. Горячие ванны бодрят и чистые мёртвые тела совсем иначе себя чувствуют. Что опять доказывает то, что ад вовсе не плох. Во всяком случае, он знает своё дело.
Ад – фигура одушевлённая, причём фигура с интересным характером, как положено, одинокая. Когда ад представляется в частных беседах, он не говорит, что знаком с Воландом. Не говорит и замирает в ожидании, потому что его об этом спрашивают. Что же, когда поступает прямой вопрос, ад, не ёжась, признаёт, что этот самый упомянутый, не им, Воланд разбил ему сердце. Он бы хотел того, чтобы люди чаще задумывались над репутацией Воланда, потому что последний делает всё, чтобы она была странной. С умыслом ли или так, меняя позу в пространстве, он нанёс определённый удар по доброй славе ада. Когда Ад представляется клиентам, он представляется ещё по-прежнему. Но уже имея странности. Но объясняя им, почему они не находят здесь Воланда. Чьей персоны присутствие предполагается. Мозг, осмелившийся на логический труд, находит, что должна быть причинная взаимосвязь, но кто чья причина? Воланд причина ада или ад причина Воланда, если ему нужна причина, чтобы жить, Воланд причина происхождения пепла в аду или ад причина появления проседи, рассеянной, как божественный склероз, у Воланда, кто из них курица, кто яичко? В этом вопросе Воланд более демократичен, ему всё равно. Этой обречённой демократичности он научился у Бегемота. К слову, у Бегемота он научился многим вещам. Но до ада эти науки уже не дошли, осев в глубинах Воландова сердца или на дне Воландова мозга. В общем, сейчас Ад борется один. Получается, что всё-таки за двоих. Может быть, даже за троих. Ад всё пробует показать своё симпатичное, разумное лицо. Вторая попытка объясниться за Воланда. Поскольку он сам не хочет говорить ни с людьми, ни с собой. Отказавшись давно от ада, он вообще замолчал, неизвестно о чём. Демонстрируя худшее поведение этой эпохи. Которой не так уж трудно оставаться прекрасной, захоти она. Но у ада свой курс. Ад готов вести переговоры. Если надо, отрекаясь от Воланда, зная, что Воланд везде отрекается от него. Здесь такая система: множество предательств не влияют на любовь, и Ад всё-таки любит, и верит, что взаимно. Воланд верит точно так же, но в другом направлении. Просматривая всё – Бегемотом заочно благословлённое – направление до горизонта. Которому дано оставаться информационным. Где воздух отвратительно прозрачен. С которого информацией разжиться, им потребной, доступно всем. С которого открываются уже горизонты Бегемота. И один другого догнать не может. Потому что постоянно пробует оборвать их связь, до такой степени, что её уже как будто нет. Но эта связь есть, эта связь обременительна. Но, возможно, это снова об аде.
Ад – альтер эго Воланда, его альтер парс, Воланд – альтер эго ада и альтер парс ада. Им самим известно, что они сиамские близнецы зла. И они были бы зеркальны, если бы между зеркалами, если бы между зеркалом и тем, кто в него смотрится, не показывался тенью некий кто-то, некто третий. Взгляд Воланда каждый раз менялся. Глядя в зеркало ада, ада он больше не видел. И игра продолжалась плохо. Тёплое семейное общение между ними не улучшало обоим настроения. Кошмары об одиночестве всё равно снились. И оба в силу похожих причин вынуждены были терпеть их на трезвую голову. Это были похожие кошмары. Не оставаясь более родственниками, они ещё как-то сотрудничали. Оставаясь коллегами, они не жили под одной крышей. Просто потому, что Воланд однажды заявил: «Я больше не буду жить вместе с тобой». Ад тогда не спал всю ночь, когда Воланд собрал свои вещи и покинул его. Уходя, он добавил: «Я не бросаю тебя, не бросаю под ноги произвола судьбы, там неудобно. Просто одному мне легче будет выжить». Ад признал самостоятельность Воланда и они виделись по работе. Новые морщины, появившиеся в связи с этим, ад маскировал под пудрой. Никто не спрашивал, почему на нём столько косметики. Дела всё-таки шли. Воланд всё-таки приходил. Сложилось мнение, что он заходил по привычке. У него были яркие привычки. Но один раз по делу. Воланд пришёл в офис ада. Оставив все привычки вдалеке от будущего разговора. Себе позволив лишь манеры, против которых ад ( как место ) никогда не высказывался. На удивление тёмное помещение казалось хозяину светлым. Может быть, потому, что теперь на всё плевать. Сколько ни обсыпай себя пудрой. Чьи мировые запасы в распоряжение ада никто не отдавал. Настроение было плохим. Пахло хорошими духами. Странно, что Ад, находящийся на грани самоубийства, ими пользуется. С каким странным парнем всю жизнь общался Воланд, сейчас он это понимал. У Воланда была одна-единственная рабочая ноздря, сейчас она работала лучше. Это она вдруг доложила ему о странностях ада. Неожиданно заработав за две ноздри. Но сейчас зря. Ад – это царство дурного кофе. В большинстве случаев отравленного. Но, впрочем, травить на просторах избегнутого мира некого. Бессмысленный процесс шёл полным ходом. Готовили и пили, как обычно, кофе. Как обычно, Ад выпивал по десять – двадцать чашек, он не считал чашки кофе, которые выпивал. Считали другие, ожидая его конца.
– «Дорогой мой, пришло время потолковать о нашем будущем друг без друга», – твёрдо начал Воланд. Он не попросил себе кофе и сам не взял.
– «Что ты, малыш, придумал?» – мягко спросил его Ад.
Это начало важного разговора не понравилось Воланду. По его замыслу разговор должен был пройти жёстко, и если собеседник его в этом не поддержит, Воланд всё возьмёт на себя. Потому что нагрузки ада превзошли все мыслимые. И вот сейчас было надо взять. Шансов на жёсткость, похоже, было немного. И надо было порепетировать, хоть две минуты мысленно. Лицо ада, такое родное, невыносимое, глядело на эльфа, ангела Воланда. Из-за всех судьбоносных метаморфоз, будет точнее, пертурбаций, оно склонно к мумификации. Самопроизвольной. Есть риск, что мы получим его в этом виде в вечности. Но Воланд, не эльф и не ангел, собрался придерживаться основной линии. Модернизированная жизнь его последнее право.
– «Я хочу перестать быть сатаной», – вдруг признался Воланд. Это был лучший момент для заявления своего намерения, дерзкого и максималистического, он был единственный.
Ад приостановил процесс кофепроизводства.
– «Но, милый, ты моя главная достопримечательность. Как сам я считаю. Ты самая главная прелесть местного обихода. Ты главное сокровище моей души. А душа ада – вещь сложная. Ты должен лучше знать её внутреннее устройство. Пойми кое-что необходимое. Сколько в ней всего есть, в ней должно остаться. И не смей грабить меня, прошу тебя, не смей. Оглянись вокруг и догадайся о возможных проблемах. Без тебя остановится жизнь и с тобою уйдёт страсть. На которой держится жар котлов и моя заинтересованность происходящим. Как тебе это? Всё равно? А меня, нежного старика, не жаль тебе? Жалость не всегда плохо. Ладно, жалость плохо всегда. Слушай меня ещё, я импровизирую. Хотя мои импровизации с наказуемыми всегда интереснее. Воланд, ты молод, отсюда твой смех, хотя и тебя съедает некая печаль. Она вечно голодна, а ты не вечен. Но ты не скажешь мне, какая. Что я понимаю в печалях? Я только создаю и причиняю их. Что ж, держи в себе. Любой скажет, что это вредно… и лишь очень редкие скажут правду, что это полезно. Воланд, о чём ты думал? Ад без тебя перестанет быть чудесным местом», – тоже решил признаться Ад.
– «Знала бы моя мама, когда меня рожала, какая профессия меня ждёт. Меня, возможно, удавили бы. Не сев в тюрьму и не заплакав», – такая фантазия не раз очаровывала Воланда.
Но сейчас она шокировала Ад.
– «Душа моя, я не уверен, что тебя рожала мама».
Конечно, из всех живущих мсье Ад лучше всех осведомлён насчёт колыбельных лет маньяка сатаны, в этом смысле Ад доводился даже дядей Воланду. Как старший родственник, как Крон Зевсу, как взрослый ребёнку, ад Воланду… ничего дать не мог. Можно этого стыдиться, можно это принять как вечную данность, можно на этом учиться, а можно это проклясть от душного бессилия. Но вкушать продолжать надо.
– «Испокон веков ты фигурируешь в каждом рекламном ролике. Не славя меня, но справедливо говоря обо мне. Я привык узнавать о себе из твоих уст. Я привык к устам твоим вещающим. Я привык к твоему лицу. Я слишком привык к нему. И твой жестокий запах всегда ласкал мои ноздри, в целом не избалованные, слишком нежно ласкал. Ты пах, зная, что я вдыхаю», – и Ад пробовал намекнуть на что-то в прошлом.
– «Ты быстро отвыкнешь от ласк», – достаточно бессердечно сказал Воланд. Потому что акт высшей сердечности он пытался донести до другого.
И сообразуясь с необходимостью, ад, Ад, не единожды взрослый, возобновил «смешные» уговоры. Но сам он не мог почему-то над ними смеяться.
– «Послушай, ведь ты не знаешь меня как человека. Не думаешь ли ты, что это ошибка? Если бы ты захотел это исправить, что вполне логично, я всегда помогу тебе. Я покажу себя со всех сторон. Многого ты ещё просто не видел. Ведь есть секреты. Открыть их приятно. Давай вместе…»
Воланд даже решил закатить глаза. Но для Ада это не намёки. Намёков быть не может, когда центральная фигура делает от него ноги. Аду нужно прямо сейчас организовать короткую лекцию. Это как быстрый реверанс.
– «Положение дел такое. Никто не знает меня хорошо как человека. Не хочет, может быть, знать. Причины мне не понятны, да и не важны. Просто я могу подтвердить, что ни у кого нет правильного представления обо мне. Они так хотят. И ты тоже. Не хочешь это изменить?» – в общем у Ада надежды не было. А предчувствие, что реверанс упадёт до книксена, было.
– «На это надо время, а у меня его нет», – Воланду было интересно, сколько всё-таки чашек кофе Ад выпивал в один день.
Ад уже позабыл о кофе.
– «Значит, ты всё-таки спешишь куда-то, точнее, к кому-то. И сильно спешишь?» – вывел и вывод и вопрос Ад.
Воланд в раздражении прикрыл свои бездонные глаза. Бегемот перед его внутренним взором вырос до колоссальных размеров. Ад, как и все сильные люди, не хотел сдаваться. – «Судить обо мне по тому, что говорят обо мне мои клиенты, как правило неблагодарные – верх безумия и безответственности. Впрочем, у тебя и того, и другого в избытке. Надеюсь, тот человек примет тебя таким», – Ад тяжело вздохнул.
То, что это и не человек, во всяком случае не однозначно человек, кто знает, может быть, и не подозревалось никем.
Лицо Воланда всё ещё непроницаемо. Ад дышал на него кофе, даже тем, которого он не пил, изо рта Воланда ничем не пахло.
– «Ад, дело не в том, какой ты человек, а в том, какой человек я. Ведь в это всё упирается. И я во что-то упираюсь, от чего-то слишком сильно завишу…» – Воланд смотрел прямо.
– «Ты рассказываешь мне историю, которую я уже неоднократно слышал», – Ад дёрнул плечом и дёрнул бровью – выдал у него наличие нервов, и нервов расшатанных. – «Уже первая такая меня утомила. Ты рискуешь слиться с толпой, хотя как профессионал ты всегда этого хотел, но ведь как человек ты это всегда презирал».
– «Может, такова моя судьба», – несосредоточенно предположил Воланд, безостановочно думая о Бегемоте.
– «Что это за чушь, любезный?» – Ад плеснул остаточным кофе мимо уст, но всё равно попал в свои уста. Которые меньше всего ждали попадания в них того, в чём они давно не нуждались. Жадные уста обычно нуждаются лишь в поцелуе.
Ад и Воланд стояли непосредственно рядом, один дома, другой не в гостях, но и, в общем-то, не у себя.
– «Интересно, как это – не быть сатаной?» – вот здесь Воланд выдал себя, выдал с головой. Он проговорился сразу и очень серьёзно, без права на реабилитацию, без права на дальнейшее вдохновение.
– «Что за прелесть католическая исповедальня! Исповедальня – это я сейчас. А ты всё-таки, наверно, грешник, к сожалению. К горю моему. А насчёт «как это – не быть сатаной?» – я надеюсь, ты этого никогда не узнаешь. И я тоже. А если разобьёшь моё сердце, не забудь его похоронить».
– «Ад, я всегда любил тебя. Ты хочешь, чтобы я тебя возненавидел?»
Ад серьёзно присмотрелся к своему Воланду. Может, его ненависть лучше, чем его уход? Нет.
– «У тебя другой?»
Ад задавал свои вопросы, необыкновенно колдуя над каждым, а Воланд стоял и думал о Бегемоте. И был рад тому, что ад за все тысячелетия его существования никто не научил читать мысли. Но видно было, что ад собирается учиться. И он найдёт учителей. Нужно поспешить с ответом.
– «Не будь пошлым».
Ад как будто случайно уронил и разбил одну пустую чашку.
– «А я не пошлый. Я скорее всего проницательный. Да, похоже, очень похоже на то, что я проницательный парень. А ты неудачливый предатель, Воланд, и это твой крест. С кем ты его понесёшь?»
Воланд задвинул ногой осколки под какое-то продавленное кресло. Кто тут сидел у Ада?
– «Я не скрываю от тебя ничего, что ты был бы должен знать. А тебе стоило бы умерить своё любопытство».
Ад самый любопытный в аду. Воланд также понимал, что Ад сейчас больше всех в аду страдает. И ирония его слов его выдаёт.
– «Официально мы заодно, неофициально у нас плохие отношения. И это честнее того, если бы было наоборот. Ты согласен?»
То есть мог бы ты это озвучить во имя правды и печали. Во имя того, что на место нового символа нечего ставить.
– «Я со всем согласен. Можно, я пойду… можно, я уйду? Насовсем… или надолго. А?»
– «Нет, не уходи. Ты оставляешь на своём месте дыру. Я похудею и провалюсь в неё. Это будет слишком долгое падение, это будет экскурсия, на которую я пока не спешу».
– «Ты всегда зацепишься за какой-нибудь котёл, за душу несчастного, расположившегося в этом котле. В крайнем случае это будет всегда тебе интересно. Ведь твои интересы не успели поменяться».
– «Котёл – это просто ванна с кипятком. Ты же не предлагаешь подавать туда холодную воду? Кого это сможет согреть и тем более возбудить?»
– «Может, не мыть насильно? Может, оставить нуждающимся покровы?»
Всё можно, если разводить грязь. А покровы надо менять, в этом и заключается смысл некоторых мероприятий.
– «Может, не возбуждать насильно?»
Странный вопрос, действительно странный. Хорошее возбуждение хорошей души любит силу.
– «А что ты думаешь о пытках?»
Немного помолчать в ответ на этот вопрос правильно. Но в аду все допросы продолжаются до пришествия ответов.
– «Как ты относишься к пыткам?
– «Традиционно. Знаю, что они обнажают душу и могут одеть её в лишние одежды».
– «Защитные?
– «Да, это их назначение, но выглядят такие одежды ужасно».
– «Да, но они не теряют популярности. И их снимают с самой большой неохотой, на них сосредоточено всё внимание грешников, они даже забывают, где находятся. А вокруг них лишь я, кто ещё будет терпеть этих тряпишников…»
– «Ты всегда будешь актуален и тебе этого должно быть достаточно. Как мне».
Для достатка Воланду нужно было многое, не только ад. Для полного достатка надо начать какую-то дорогу, надо начать оставлять кого-то позади. Надо, наконец, начать к кому-то стремиться на деле.
– «А это не слишком суровая диета? В конце концов, у меня возраст и заслуги. Хотя нет, как я удержу тебя, если я старик? Так что всё это неправда, я исключительно молод. Блеск моих глаз по ночам освещает все дороги ада, со всеми, кто на них есть, и с теми, кто готовится на них взойти. Знаю, что тебя нет среди них, ты знаешь все эти дороги и ищешь новых. Но дело в том, что каждый раз новые люди, новые грешники ступают на них – на моих путях рождаются новые лица. А старые дороги могут складываться в новые маршруты. Ад – это вечно интересная картина. И в основном благодаря им, конечно. Ты мог бы любоваться ими, только ими, не мною».
Нет, Воланд не ленив, он мог бы взглянуть, мог бы понять из них каждого, но место он понять уже не может. Ему нужны другие места, в них он мог бы удивить многих своей понятливостью.
– «Слушай, ты занимаешься своими делами, уже давно не связанными со мной, и не знаешь нынешнего положения вещей. А тебе не помешало бы ознакомиться. Происходит многое. Люди бегут из меня. Они покидают меня в одиночестве. Это и их, и моё одиночество, но им всё равно. Им что-то многое стало всё равно, так безразличны они раньше не были. А может быть, они слишком небезразличны к чему-то другому. К новостям, кочующим к ним, почему-то только к ним, из внешнего мира. Теперь не модно быть моим гостем. Я прогораю. Моё предприятие обанкротится морально… я умру».
– «У всех у нас свои страшные неприятности», – Воланд размышлял о том, что до духовной близости с Бегемотом ему ещё очень долго. А ад до духовной близости с ним, Воландом, никогда не дойдёт.
– «Как тебе идея вынуть чайной ложечкой тот глаз, который всех нас сглаживает?» – на словах Ад всегда был крайне радикален. Что толку? Слово не материально. И теорией об обратном некого утешить. Среди них таких нет.
– «Это не избавит нас от проклятия», – осадил его Воланд. Он материалист со стажем, и сейчас его беспокоит больше всего, что он идеалист без стажа. Без выслуги перед этим сложным учением, в котором, похоже, Бегемот давно осел.
– «Думаешь, дело в каком-то проклятии?» – аду действительно было интересно. Как место он не мог быть равнодушен – просто не имел права.
Воланд тихо боролся с кофейным запахом один на один.
– «Ну уж я-то точно проклят и моя жизнь мне чётко это объяснила. На примере твоей», – если этот разговор вовремя завершится, Воланду не придётся ничего объяснять дальше.
– «Ты не расстраивайся, мой мальчик. Кто вышел из меня и оставил меня в тоске, для того сюрпризы мира банальны. И в банальности своей они рано или поздно закончатся. За следующие сюрпризы отвечаю уже я. Это будет интереснее».
Воланд чуть не разрыдался, но сухость глаз была привычнее.
– «Слушай, а ведь насчёт проклятия ты прав… ты уходишь от меня. Кто меня проклял?»
– «Это проклятие называется развитие и подкинутая им необходимость. Я так думаю»,– Воланду оставалось только делать вид, что он знает что-то о проклятии как таковом и об этом конкретном. Но так хотя бы можно поддерживать разговор, который идёт сам ещё, конечно, но похрамывает на обе свои адские лапки. Как псовое, которое впервые встало на задние лапы, подчиняясь и уже служа непонятному процессу эволюции. В честь эволюции, возможно, Ад хотел ему сказать о будущем.
– «Я найду другого. При моей привлекательности это пустяк. Он будет ещё лучше. И даже, может быть, он будет более предан общему беспроигрышному делу. Которое с тобой всё-таки умудрилось проиграть».
Воланд сейчас испытывал что-то весьма доброе к аду.
– «Я тоже привлекателен, но – ты удивишься – я один. И изменений не предвидится…»
Воланд не рассчитал и сейчас ему надо было скрыть от ада, насколько это для него серьёзно. Конечно, серьёзно: ему столько лет, он всё одинок.
– «Может, это из-за того, что ты мечтатель?» –Ад имел свою теорию о сущности Воланда.
Ад предполагал в нём мечты, Воланд был растроган.
– «А ты не хочешь узнать, о чём я мечтаю? Это не скучно. Даже мне».
Вот здесь был преподнесён одному из собеседников странный сюрприз.
– «Нет», – Ад был однозначен.
Воланд был изумлён. Ад отказывается от его внутреннего мира, а это, быть может, последний их разговор. Если бы Воланд мог отказаться от своего внутреннего мира, он оставил бы его именно аду. В последний подарок. Ад почувствовал изумление, пусть небольшое, но всё же, Воланда, и был доволен.
– «Твой светлый разум, Воланд, когда-то прекрасно понимал меня. С моего адского, но от этого не менее человеческого полуслова. Я понимаю, что эти прекрасные времена не повторятся. Я настойчиво предчувствую это. Но ты мог бы мягче преподнести мне это. Я имею в виду твоё хамство насчёт ухода. Твои претензии насчёт самостоятельности. Претензии на самостоятельность – это первый шаг к идиотизму и следующей за ним бездомности. Мы должны продолжать вместе, чтобы ты в первую очередь не стал бездомным…»
Воланду надоели жалобы Ада. И во сто крат больше надоели его планы.
– «Разве мы старые супруги?»
Такой вопрос нельзя оставить аду на память. Он совсем не о том, чем они были заняты вместе.
– «Мы вообще не женаты. Ты никогда не пошёл бы на это. Я знаю, что у меня есть предложения, которые ты никогда не примешь. Это обескураживало меня, действительно как молодого супруга или не менее молодую супругу, но потом я привык к тебе, Воланд. Но ты отучаешь меня от привычек. Твои привычки занимают место моих и прошлых ли, нынешних ли наших. Я твоё отвратительное прошлое. Я своё отвратительное прошлое. Я ничьё привлекательное будущее. Неужели не заблуждение, думаю я, смотря на себя в зеркало по утрам, которое я вижу как узкую полоску близнеца дня вчерашнего между боками котлов? Неужели так можно думать обо мне? Меня стесняются и мало уже боятся. Даже я боюсь себя меньше, чем раньше. Только те, кому нечего терять, не спешат расставаться со страхом как со свой единственной собственностью. То есть я не в их числе. Или... Те, кому нечего терять, забывают о страхе, всё быстрее… хотя если теряешь всё, то страх хотя бы ты мог себе оставить. Потому что ты, Воланд, к примеру, оставляешь себе что-то».
Возможно, Воланду стоило отрицать это, чтобы поддержать морально Ад. Чтобы не поддерживать морально лишний раз себя. Чтобы продолжать ценить старинное равновесие. Воланд коротко изложил свою поддержку. Мало времени, и нечего сказать.
– «Ты отвратителен не настолько, как хотел бы. Ты отвратителен не настолько, насколько отвратительным тебя хотел бы видеть я. Ты мил, ты славный, ты сексуален и востребован до сих пор, ты будешь востребован вечно».
Прогнозы Воланда относительно вечности пока никто не проверял. Прогнозы Воланда относительно самого себя звучали чаще.
– «Давай не будем судить мою красоту. Или малое присутствие таковой в моих действиях, связанных всё сплошь и рядом с теми, кто пусть не рая, но красоты в себе добился. Я не истощу себя ею. Но твоё будущее, Воланд, я боюсь за него. Ничего не могу насчёт него предложить. Я вообще не стал бы предлагать будущее без меня. Ты ещё поймёшь, чем оно отличается, чем оно может быть неприятно. Почему оно имеет все шансы оказаться провальным».
– «Ад, мы уже почти не семья. Ещё вот-вот и у меня получится. Не знаю, как скоро получится у тебя, но я не останусь смотреть. Я теперь буду смотреть другие виды. Может быть, я буду в них участвовать и кто-то будет смотреть на меня, как я изначально смотрел на них. Я не буду актёром, нет, я отважусь там жить».
Ад расслабленно и вместе с тем очень напряжённо смотрел внутрь самого себя. Хорошо, когда довольно зрения для лицезрения бесконечности.
– «Как ты думаешь, надолго у меня ещё хватит сил сопротивляться?»
Это к тому, что разговор может быть дольше, чем кто-то надеялся.
– «На час?»
Ад мило улыбнулся. Никто не поверил в наивность Воланда. Да, наивностью Воланд щегольнуть не может. Где теперь в мире остался такой щёголь? Кто знает его имя? Кто знает его секрет, как быть таким и остаться? В аду, конечно, искать нет смысла. В аду не прятали секретов наивности. Хотя возможно, что сам щёголь давно отбывает в аду за преступление благодатного вкуса. Возможно, что это тот единственный козырь, который припрятан в чувственной утробе ада.
– «А может быть, ты удовлетворишься отпуском?»
Отчаянные и вместе с тем щедрые ещё будут сыпать фразами, изобретая формулировки, как будто приходящие с небес. На то сиюминутный у них просыпается талант. Но число слов, которые были использованы, растёт, а повторяться, раз повторяется сама жизнь, это уже двойной моветон. Все знают натуральные обстоятельства, одно заменить другим крайне трудно, и их тоже заменить ничем пока нельзя. По этим обстоятельствам один кто-то уходит на каникулы как на службу новой жизни. А другой силится назвать это отпуском – тем, что предвещает возвращение. Пусть даже это будет бессрочный отпуск. Всё равно, так это легче принять.
– «Я твёрдо тебя покидаю».
Какая разница, на что можно надеть эти слова и что конкретное навеки останется под ними – с каким смыслом всегда придётся иметь дело этому наряду. Я твёрдо намерен молчать, я твёрдо склоняюсь к мнению, я твёрдо делаю ошибку – любые слова в конечном итоге из одного алфавита. Только в буквах всегда дело; без смысла может долго неопытность или усталость в аду взывать к букве закона, если самое страшное место понимает только букву любви. А читает букву любви невзаимной.
– «Я подам на тебя в суд. Я нам устрою самое весёлое судилище. Мы искренне будем грустить на нём».
Воланд погрустнел, но не испугался. Самое весёлое, но и вместе с тем самое страшное судилище может ещё надолго объединить его с Адом, это будет определённое настроение и только в одних тонах оформленное время. Таково обещание Ада, таково обещание бессилия – вот на последнее и надо обратить внимание. Бессилие запомнится, но не причинит вреда. Пусть только не станет напутствием на будущее.
– «Скажи мне, кто он и я не буду подавать на алименты».
В дальнейшем прокормлюсь я сам. И даже может быть, что досыта.
– «Я ведь страшный противник».
Ад всегда спешил сообщить о себе что-то новое. Но Воланд знал чуть больше.
– «Ты страшный шалун», – Воланд не был особенно добр, просто определял истинно, по сути и обстоятельствам, которые эту суть и выводили в свет, и первый раз, и все последующие раза. Как давно созревшую невесту на смотрины на бал.
Выйти в свет с Воландом, это первый долгожданный шаг, но ни в коем случае не последний. Сотрудничество возможно даже там, где кончилось везение. Всегда возможны слова, ещё и ещё.
– «Знаешь, я не хочу тебя держать за ноги».
Ещё и ещё...
– «Ад, сколько ещё ты собираешься поддерживать свою деятельность?»
– «Воланд, милый, это никогда не зависело от меня».
Ад ещё умеет быть правым.
– «Как будут приходить на мои аттракционы, толпами или ограниченными группками, от этого я и буду строить свою работу с людьми. Клиентами».
Как будут приходить... как будут уходить. Ад в конце концов решился дать Воланду зелёный свет на его уход. Не самый зелёный и довольно бледный, тем не менее достаточно внятный зелёный оттенок. Цвет первой зелени и первого согласия.
– «Приходи, поддерживай меня. Говори мне иногда во время твоих приходов, что я действительно могу один. Работать могу, процветать могу, дарить могу что-то кому-то нужное».
– «То есть не оставлять тебя наедине с самим собой?»
Догадливость – то, что должно быть заложено в фундамент каждого дома земли. Даже если он стоит не в Риме.
– «Да, и ум свой показывай, не стесняйся. Пусть жалость тебя не сдерживает никогда. И начинай с меня».
Очаровательная идея, которая, может быть, спасёт ад.
– «Дежурства на полставки?»
Вопрос ли это? Всё, на что способен Воланд, это утверждение о себе самом. И ещё вопрос о собеседнике.
– «Остаться полусатаной. А ты будешь полуадом?» – весьма неплохо как полувопрос.
Но не будет полуответа.
– «В этом мире возможно даже быть сатаной на полставки. И адом можно быть всяким. От этого происходящее во мне не станет полунаказаием», – разговор в полумире добра и зла...
– «Воланд, ты странное животное. Но ещё более странный человек».
– «Только не проси защищать тебя от твоих постояльцев», – первый котловый поход начался бы именно здесь.
– «Ты шутник, Воланд. Иди, и уноси имя того, к кому идёшь».
Если бы ад мог отвернуться от собеседника в знак протеста, если бы земля могла отвернуться от того факта, что она только место. Но кофейное дыхание вызвало под конец тошноту. Ад, наконец, начал давать хорошие советы.
– «Не разбивай моего сердца. Оставайся сатаной, не работай в аду на полставки. На полставки нельзя существовать. Даже в полумире».
– «Твоё напутствие похоже на проклятие», – Воланд со знанием дела утверждал это и смотрел не столько в лицо ада, сколько в свою душу. Где не было места для нового: ни для чего – ни для проклятий, ни для благословений, ни для людей и лиц, ни для перспектив. Новые горизонты – просто географические – стали её краями. Всё остальное – Бегемот.
А пока вокруг и напротив звучал ад.
– «Ты не поверишь, но это благословение».
Воланд не поверил. Опытность.
Пока они говорили, вместо пепла выпал снег ( седине – вечному близнецу пепла было это вообще всё равно ). Зима это приговор, в котором не учитываются никакие нюансы, на которые мы хотели надеяться и делать наши ставки. Сроки удваиваются и утраиваются, и длятся, длятся, в четыре и пять, и десять раз дольше, чем те, которыми нас хотели уничтожить. Это похоже на то, как смерть подменяют жизнью. Но не проводят в новую удлинённую анфиладу душевного тепла. Зимой стоит работать хотя бы для того, чтобы согреться. Согреться в душе, конечно же. И попробовать внести какие-то изменения в пейзаж... например, согреть его; в зимние холодные дни ад выходит на поверхность, остужать свои котлы. Люди в поту и люди в саже, притворяясь живыми, стараются мёрзнуть, удовлетворяя прогулке, которая есть прогулка в тюрьме. И им самим, и их стражникам – призракам котлов – всё сто раз осатанело. Они день за днём молча смотрят на то, как старый порядок теряет зубы, и даже когда им, мёртвым, нечего терять, всё равно боятся, что он ещё сможет укусить их.
Не все боятся, многие бегут. Сбегают по одиночке, потому что именно этот стиль жизни приводит, как детишек, и своих апологетов, и прибившихся неофитов к необыкновенно логическому выводу – одиночество естественно. В одиночестве особенно ощущаешь, что ты жив. А мёртвые тоже хотят жить. И на границе, где текущей, где бегущей, между адом и миром, покидающие тёмный дом и вбегающие в мир печальной рысью, они оживают. И разбегаются по разноцветным комнатам мира, и каждый, без постыдных исключений среди них, хотя бы на какое-то время запирается в своей комнате, чтобы скоро проверить число членов и извилин, известное до заключения. Провести перекличку носимого инвентаря. Всё это понадобится в новой жизни, во втором шансе, отхваченном у задремавшего Воланда. Пока директор детского сада спал, плохие дети рассмотрели у него всё во всех подробностях. С намерением устроить себе такое же. По его подобию усовершенствовать свои тела. И любой из них волнуется, встречаясь с дамой или с кавалером, потому что вечный запах гари не вторая кожа, но наряд, который не снимается вечером в тёмной комнате перед сном. Женихи и невесты в тёмном, благословленные Воландом, не рассчитывают на долгий брак ни с этим, не забытым ими, миром, ни с самостоятельными лицами этого мира, всё ещё облачёнными в человеческие тела. Они неудачные воланды и они знают об этом. И он знает об этом, и не стыдится стольких своих копий, которым до удачи никогда не добраться ни с ним, ни без него. Да, достижения выбравшихся из ада никогда потом не бывают велики, но каждое из них очевидно. Если хотя бы им – уже блестящий результат пробежки вдоль границы, что озвучена выше. Но если из комнат, комнат, занятых по покиданию ада, и не выходить?.. Следует придать гласности их человеческие и звериные одновременно финиши. Потому что они так финишировали несмотря на все свои старания закончить хотя бы немного иначе. Но их «иначе» не благословил Воланд. По-партизански пробуя устроить в мире своё «иначе».
В эти дни карманник, девственник, уголовник Бегемот отсиживался в одном из подвалов города у своей знакомой. Мечтая об улице, как о награде невольному заключённому. Умный зверь оставил свои прогулки во имя безопасности. Он знал, что встреча с ним, мерзким скромником, принесёт необоснованную радость любому из прежних товарищей. Его не любили за дело, он никогда не сидел в запасе, играя за команду ада, и он ушёл. А всё тренер… и тренировки в жару в котлах – как в сухих половинках использованных уж черепных коробок, но в которых продолжается бурное кипение мыслей, не приведших ни к чему при жизни, высадки их десанта в нелюбимых городах – и нудные встречи, становящиеся проклятием всей жизни. Бегемот даже не пробовал счистить с себя проклятие, зимним уродливым деньком, пронизанным температурой, расписавшейся в своём садизме, попивая кофеёк, он просто помнил больше, чем допустимо для здоровья. У него не болела голова и не подводили нервы больше, чем обычно, но что-то с настроением было не так. Оно ничем не руководило, ни с чем в контакты не вступало и ни с чем не вело переговоров. Правый профиль горбоносый, левый – прямой, независимо от настроения, и Бегемоту всё равно. Фотоаппарату, что снимал его для полицейской документации, всё равно и как следствие всё равно старому полицейскому архиву. Когда десять раз из десяти отвечаешь «мне всё равно» и когда десять раз из десяти отвечаешь честно, тебе действительно всё равно. Никто не восхищается этим, но каждый опасался этого у себя и попутно оказывался той или иной барышней, и Бегемот делился в коротких беседах со своими подругами: «Жизненный опыт – это отсутствие эрекции, это когда у человека не встаёт на жизнь, не на тебя, моя дорогая». Что после этого, плевать ему в лицо? Ведь он говорил правду. Ему не легчало от своей правды. Он тянулся поцеловать подругу и искреннее отвращение кривило его губы. Из женской плоти изготовлен, друг проявлял понимание и уходил. Ничего не унося с собой, потому что ничего тяжелее воздуха из своего выдоха поднять не мог. Когда человеческая пустыня раскидывалась вплоть до самой Бегемотовой души, он приставал к несчастной кошке, что оказывалась рядом и твердил: «Скажи что-нибудь умное, я поверю, что ты сама это придумала». «Я куплюсь» добавлял он беззвучно ей в спину. Женщина уходит от мужчины, оставляя ему ужин и невозможность срочной беседы, он будет изнемогать, но не умрёт. Запах, который на следующий день станет вонью, сегодня ещё даст ему дышать. Он делает вдох, естественно, он экономит уже, он уже ценит это. Он знает, что происходит наверху – не выше римских крыш, не ниже подворотен; он помнит, как важен воздух, когда рядом с тобой дышат ещё много миллионов обитателей ада, но каждый – избранный. А наверху переодеваются: как могут, ведь рядом нет магазинов для столь горячих потребителей. Граждане ада снимают свои головы и одевают на их месте звёзды, и надевают на их место звёзды и каждый из них – король, когда Бегемот грызёт свой вечер. Тот вечер как грецкий орех с двумя полушариями чьего-то забытого мозга в твёрдой мёртвой оболочке. Надежды на воскрешение нет. Что тебе терять? Граждане ада намекают, мог бы быть одним из нас. Опять будут сниться кошмары Бегемоту, не закрывшему вовремя уши. И не проверившему, приоткрыта ли опасно ещё душа. В Бегемота много входов, но выходы только для тех, кто ему не нужен. Кто непереносим настолько, что новый мир сплошной усталости дарит до того, как отменили старый. Раньше Воланд касался этих вместительных, не робких ушей и был справедлив на определения. Теперь крики издали третируют и раздражают и не успеваешь спасаться от своего прошлого и от своих нынешних желаний. Да, они не перестали быть отчётливыми. Но до сих пор не озвучены и до сих пор не подавлены. Бегемот за свою жизнь был свидетелем многого, но ни разу не приходилось ему быть свидетелем своего душевного покоя. И никто не свидетельствовал этого, быть может, того не было никогда? Не у города об этом надо спрашивать, город наполнен не достаточно сильно и не ответами. Легко терпеть, коль терпишь добровольно. Честно говоря, порой это полный бред. Средневековые многого не охватили, когда изрекали эту фразу. Бегемот им не был благодарен. Он несколько дополнительных фраз спросил бы, что они несут? Способны ли выносить так же много, как ежедневные улицы хотя бы Рима? Могут ли нести столько, сколько улицы города? Утром Бегемот выходит на улицу. Улица по привычке та же. Мир спасительного подвала с его нежными руками у лба Бегемота, что одно его спасало, стал миром прошлого. По всем радостным признакам ад или, как он ещё известен, Ад, ретировался прочь с поверхности земли – с лица красивого города. На лицах менее красивых горожан следы, конечно, остались. Пара следов уложилась в границы лица Бегемота – наступили заочно, это добавило сходства между ним и преходящим. Бегемот свой парень современным римлянам, хотя он, конечно, предпочёл бы римлян древних. Сегодняшние обитатели старого гнезда ничего не соображают в области комплиментов. За время пребывания Бегемота в бывшем имперском Риме ему никто не сделал комплимента и он никому не сделал. Современные римляне любят древних людей, по возможности римлян, что-то видевших такое, чего не видел Бегемот. Воланд сделал его почти вечным, но римляне были до него, в смысле до Воланда, и потому они вели эту партию со всеми преимуществами, которые возможно выжать из общего дела с действительностью, для которой все вечные больные чудаки и временные здоровые тираны сравнительно равны, и собрать в общегородском, общевременном хранилище, условном пантеоне, перед дверью которого преклоняют головы все, всех всё равно у кого-нибудь получится. Но вечные люди вечного города и вечного государства в конце своей жизни неожиданно умирали. Что противоречило разумной идеологии и возмутительно оскорбляло души, которые ещё не усвоили своего бессмертия. С каждой такой душой Бегемоту встретиться и объясниться насчёт происходящего идейно возможно, но практически это убило бы его. Утомило бы много больше общения с предыдущей его компанией, выживание в которой составляло интерес непреодолимый. Но в итоге прошёл и он. Пустое место может быть болезнью. Когда римляне спрашивали, приходя по вечерам, что нужно, чтобы вылечить его заболевание, которым может заразиться весь город, Бегемот представлял собой кривоватый памятник оптимизма, вдохновения, которому окончательно перекрыли кислород. Классические рецепты обеспечивали ему источник неиссякаемой дежурной вежливости.
– «Лечить меня по ночам без нужных сновидений не имеет смысла. Приходить ко мне во сне и уходить, оставив возле меня надежду в инвалидном кресле и миллион её сиделок, которые не могут ей помочь, довольно подло и пошло. А пошлость может добить окончательно того, кто ещё собирался дышать».
Римляне мудро кивали, Бегемот им нравился, грустя как старик, он вдохновлял их на молодость, он вызывал симпатию у подавляющего большинства их коллективной души. Бегемот чувствовал их ладное расположение и безумно вспоминал Воланда. Одного его расположения было бы достаточно для того, чтобы римляне удивились тому, каким молодым Бегемот может быть. К товарищу подступал вечер. Погода вокруг портилась и уродливой тенью мелькал тот, кто был виноват во всём. Когда Бегемот ловил его взглядом, он понимал, что это женщина. Он даже когда-то помнил её имя, он и сейчас его помнил. Уменьшительное от этого имени не делало его хоть сколько-то переносимым. И не для одного Бегемота, как он узнает впоследствии. На этом Бегемот пока заканчивал. Римляне заставляли его помнить, что он джентльмен. Одиночество вокруг, что объедало его по частям, заставляло держаться хоть за что-то. И если ближайшим было то, что он джентльмен, то он способен держаться за это. Сходный поручень, который сойдёт, если вокруг пропасти, в которых нет знакомых. Либо бывшие – если принимать за те пропасти котлы ада. Они же кастрюли с кухни особой диеты – но не своих обитателей. Кстати, об обедах одиночества, на которые регулярно приглашался Бегемот, оно любило начинать с головы, в первую очередь с глаз. Потому что в них отражалось отношение обладателя, по итогу – жертвы, после не отдавая ничего прелюдии, так как никогда не брало в долг, пробиралось к шее, где завладевало всем Бегемотом. Взяв хороший старт, оно со всем справлялось и часто Бегемоту приходилось рождаться заново. К этому его побуждало напряжение – но он напрягался не один, одиночество всегда партнёр, а не нахлебник. Остальное – дело жертвы. Не обладая специальными методиками, он постоянно импровизировал. Он восстанавливался постепенно, он не всегда восстанавливался полностью. Какая-то часть его уходила насовсем. Он не всегда сожалел о том, что восстановился не полностью. И половина его могла жить неполноценно, как он весь сам. Но в том была хотя бы логика. Особенно везло, если терялась часть души – не плоти; римляне убедили Бегемота, что душа не материальна, её местонахождение сложно установить. Она там, где свёртывается кровь и меньше спрос, а там, где кровь снова начинает бежать, её может уже и не быть. Она путешественница, тревожная и честная в своих трагедиях, но путешествует она всегда со своим хозяином. Такие пары в основном и бороздят миры, где им всё равно одинаково не комфортно. Бегемот решился оставить её на память. Для медитации, в которой он всё равно ничего не смыслил несмотря на все обстоятельства, располагающие к ней. На случай самого страшного одиночества, в котором разговоры с самим собой открывают новые теории. Подстраиваться под которые удобнее, чем с самого начала начинать жить в них. Каждая душа должна быть немного похожа на душу Воланда. К чему это, сложно сказать. Не всё возможно объяснить, тем более Бегемоту, с которым на тему Воланда вообще трудно объясняться. Но даже не понимая какой-то данности, он учится с ней жить. Признавая, что она может быть ему опасна, что она не остановится и будет менять его. Но всё же свобода в опасности лучше рабства в покое. Всё латинское верно. И Бегемот охотно латинизмы практиковал. Ему оставалось быть практиком, ему, таким образом вдохновлённому. Но римляне за него опасались. Открытый, свободный – хорошая мишень. Кому-то даже может не понадобиться вдохновение, чтобы попасть в него. Легко и смертельно. За возможным спасением римляне приглашали Бегемота в Древний Рим, принимающий по одному гостю в миллион лет. В этот раз им мог быть Бегемот. Бегемота устроило бы приглашение на две персоны и стоящая рядом с ним кошечка напрасно думала, что она вторая. Воображение Бегемота рисовало ему горбатый профиль, горбатый при любом освещении и даже анфас. Ещё более горбатый, чем его собственный. Одним таким профилем можно вскрывать обстоятельства, что в свою очередь уже достаточно приоткрыли душу – а её принадлежность дело второе, если не второстепенное. Может быть, ей вообще предстоит быть общей. Бегемот взглянул на Древний Рим издали. Его печали и дороги легли в одну могилу, а люди разбежались. Скорость их бега точно равна скорости смерти, которая бежит им навстречу. Причём во встречных объятиях не заинтересованы никто. Люди по причине разумности, смерть – в силу принципиального равнодушия. Рядом – но не с людьми – пронёсся ветер. Он сшиб пару свободных волосков с головы Бегемота, на голове его не освободилось достаточно места, чтобы взошли побеги свежих, спасительных мыслей. Ветер – он давно говорил Бегемоту меньше есть и больше нервничать, иначе он не сможет его понять. Меньше есть повседневности и больше нервничать из-за будущности. Резкий, возвышенный друг Бегемота смотрит на землю с высоты птичьего полёта. Это смотрение ничего ему не даёт. Даже в случае, когда он поднимается выше не просто возможностей птицы, но самой её мечты, вид не становится лучше. Обозревать землю с высоты чьего-нибудь полёта удовольствие из особых. Он хотел бы поверить. Но он не верит – как не верит, возможно, и птица, и Бегемот тоже не может поверить. Ни ему, ни удовольствию. Возвышенный друг не спорит, он поощряет его осторожность. Он даже через силу находит тут, над чем смеяться. Над пустотой под собою внизу. С такими весёлыми друзьями Бегемоту не выжить, но и одному невозможно трудно, но у него у одного больше шансов, чтоб дожить и чтобы встретить другой день в другом месте. Чтобы спасти свой разум, который ещё помнит хорошие моменты из прошлого. Из прошлого, у которого о Бегемоте те же воспоминания. И, кажется, в этот раз это взаимность. Это безопасность момента, чтоб не продуло, чтоб ничто не предложило альтернативы – пусть грядущее грядёт... Бегемот возвращается в дом в подвале, держась собственной девственности и сторонясь обилия не того опыта своей знакомой, для которой он пытается остаться знакомым. Не близким другом, с которым часами можно говорить о Риме, о месте, где она останется, а он нет. Где тень его, может, останется, а он – нет. Часы опять, если не дни, побежали сразу в двух направлениях, и от Бегемота, и к нему. Какое-то направление встречает его голова охотнее, да и тело берёт этот пример. Он вечно хмур и живот его хладен, в нём вместо головы бегут его мысли – это Бегемот послушал совета возвышенного друга, не верящего в превосходство птиц над бытием. Но мысли из живота доходчивее простым вечером или утром, или самым простым днём. Бегемот слышит каждую и отвергает каждую. А любимая мысль сидит напротив него и ждёт, когда же он её поймёт, она терпелива, но Бегемот много тратит времени в странствиях по другой стороне размышления. Как можно странствовать по другому полушарию Земли, оставаясь на противоположном. Хорошо Бегемоту без Воланда? По-разному, очень по-разному. Непривычно, всё-таки. Теперь все дела обращены к себе, и свои отзывы доброжелательны редко, слишком для хорошего самомнения редко. Что после этого остаётся? Смешить самого себя, но хочется ли смеяться? Ха-ха-ха, Бегемот, хо-хо-хо, дорогой. Чувство юмора необратимо изменилось. Особенно это понятно вечером, когда твой смех раздаётся не из твоих уст, а из под твоего сердца, которое никогда так смеяться не умело. И у тебя есть тоже навыки, которых не было прежде. Вечер из вежливости заканчивается и начинается ночь, глубокая, как ум Воланда. Который ещё может обратить на тебя внимание, если подойти к нему достаточно близко. Без Воланда веселье не может быть полным. Оно не может быть весельем Бегемота. А ведь он огромный весельчак, когда сердце позволяет. Когда оно смеётся с его разрешения, а не само по себе. Вокруг творится жизнь, вот что вызывает смех сердца, которое ещё не смеет открыто жить самостоятельной жизнью и формально собственность Бегемота. Но оно может повторить интересный поступок – Бегемот начал однажды самостоятельную жизнь, все желающие могут следовать примеру и столкнуться после с законными последствиями; целый народ не может заменить собой один поступок Воланда. Бегемот в человеческой пустыне. Слишком чисто и безгрешно стало в многогранном мире не спасённого сердца Бегемота. Римляне ни на что не ответили. Даже ничего не предложили – достав из заветных сундуков древнюю античность – вместо с этой тавтологией – и вытряхнув из голов всю память о ней, они по существу всё равно что промолчали. Ад не добавил им разговорчивости. Ад уполз назад под землю. Слишком впечатлительные могли видеть длинный змеиный след. Всё. Никаких эксцессов. Никто не надорвался, выполняя закон. Вечный закон драмы. Это новая передышка. Но Бегемот не убеждён. Он оглядывает себя со всех сторон и находит свою персону стоящей в позе точно как тот парень, что головой смотрит в сторону ангела, а задницей повёрнут ровно к чёрту. Где он больше незащищён? И благородный ангел начистит ему лицо, и подлый чёрт плохо обойдётся с его тылом. С чертями Бегемот уже имел дело – он осваивал с ними идею соседства. Он сам чуть не стал чёртом. Но раз уж не стал, то теперь находится, с ангелом у изголовья и чёртом в спине, в безвыходной ситуации. Того, кто может подкинуть совет, давно нет в его жизни. И нет другой, лучшей библии, где вместо «не убей» написано «не покинь». Бегемот пробовал искать в книгах историю, похожую на свою, чтобы посочувствовать её героям, но были трудности с героями и были трудности с историями. Книги сыпались из рук, благословляясь его позволением книге разбиться. Как может разбиться судьба. Умение читать редко бывает полезным. Умение слушать, когда некого слушать, не может быть полезным. Способность самому принимать решения и ответственность за них самая подлая из всех. Но именно она даёт такое вдохновение, которого от иных качеств не бывает. Бегемот ходил в город, передвигался днём с пятки на носок и на цыпочках ночью, ночь была давней возлюбленной, господин кошачий записался на одну длинную экскурсию, он разыскивал в городе всё опасное для себя. Наказать себя самому за всё, что придумаешь позже, но что искупать, если ты невиновен? Надо бы искупить неожиданность в жизни другого, его горькое изумление, впрочем, конечно, горькое – сладкое изумление достаётся только невнимательным. Теперь Бегемоту следует искать для себя риск по всему земному шару. Может быть, заодно культивировать в себе любовь к путешествиям. Передвигаться, как паломник и быть внимательным к причине, что побудила к паломничеству. Быть внимательным к сведениям, которые тебе доверяют предшественники на этом пути, к нечасто встречающимся способам передачи и воззвания, от которых отвернуться существо в положении Бегемота не может: оно сравнительно легко терпит их, приличия меняются – привычки нет, наземные письмена оставляют те паломники, у которых скорость производит печальную дорожную грамотность; голова в холоде – на скорости и высоте среднего роста дует – ступни в тепле, бег всё равно по тёплым воспоминаниям, земля ещё горела, здесь бежал каторжник. Его желание свободы наследило больше него самого. Что же? Каторжник смиренен. Его страсть к свободе оставила больше следов нежели он сам, нежели все дела его. Заковыристая, непочтенная судьба для человека и вполне нормальная судьба для страсти. Бывшие влажные, теперь острые, колючие следы громко говорили с окружающими: «Эй, ты, от того, кто нас оставил, не отличаешься». Бегемот не отвечал им, предоставляя судить об этом кому-нибудь другому, кому угодно, только не себе. Его объективность теперь миф. Он сам – вопрос. Он всё смотрел на следы – следы попытки дополнить или стереть... Воздух вокруг них теперь, как малосовершенный вулкан, предпочитал и старался покуривать – дымить. По привычке и на всякий случай терроризируя традицией жителей. Везувий как будто был перенесён – в чьём-то воображении – в Рим. Но скурить весь воздух Рима Бегемот не мог. Итальянская сигаретка ненадолго прописывала в Италии, в этом мире. Чтобы прописаться в Америке, в этом мире, нежной душе надо позволить своему хозяину выспаться и с утра приняться за великую мастурбацию – творить надежду, надежду про Америку, про свою жизнь, которой по сути ещё вполне рано заканчиваться, с которой можно вести переговоры и о чём-то договориться. На самом чистом языке, чтобы не сталкиваться с наречиями изощрённых умов. Привычный язык Бегемота – латынь, от трудов отдыхающая ныне в основном – может, тому же Бегемоту мало достойного на ней теперь можно сказать, тем более если постоянно обращаешься к минувшему, язык не усталости, но классики. Теперь язык речевого целибата. Бегемот предпочитал девствовать и, честно говоря, девственнику это выгодно. А мозги та часть земной плоти, которой редко касаются руки. Намазанные кремом или намазанные кровью, редко посыпанные золотом, чаще пеплом, они творят и творят – строят и играют, играют с Бегемотом и строят для него. Лепят ласку. А процесс мастурбации, как любой другой, тоже может затянуться, это на руку времени, но сводит с ума, не дожидаясь оргазма, Бегемот пришёл к решению. Может быть, это уже когда-то и где-то, даже в этом городе, было, но оно не утратило свою новизну. Особенно для Бегемота. Город, который пускает информацию за свои крепостные стены, отпустит и его. Он не приревнует к небесному Иерусалиму. Однажды может получить и новые известия душа, которая пускает старые новости за свои крепостные стены. Странное чувствуется быстрее прочего не только вблизи, но и на расстоянии. Бегемот с этим столкнулся. Почувствовал, что все его из прежней компании собрались в рай. Достойное решение скучающих. Захотелось иных пейзажей. Если раскрыть окна на запад, увидишь богов. Красивы ли они? Не знаю. Знаю, что они там есть. Войти в дом одного из них и убить его, чтобы попытаться занять его место. И посмотреть на реакцию других божеств. Они примут меня за своего, потому что они не видят. Они даже не заметят, что я не совсем человек. Мой запах? У меня его нет. Главное, собрать свои вещи… Чмокнуть пару подружек в кошачьем гетто. Никого не чмокнуть в аду – что сложно, потому что он и есть то кошачье гетто. Расцеловать на прощание воздух Рима и улыбнуться последнему закату здесь – ты не его ловец. Как некий московский парнишка под аббревиатурой ДДБ, расширенной с целью демонстрации противоположных тебе граней до самопрозвища ловец закатов, скрывающийся от возрастных морщин морали в двадцать первом веке, который, может быть, ещё наступит, а может, уже был. В общем, Бегемот, ты не ловец погод, отдельно – заката. Да и он тебя, наверное, уже не ловит – как навеки сшедшие с пути ( истинного ) года.
Бегемот навострил лапы в тот же край обетованный, что был избран Воландом. Рим заранее привыкал к двойному сиротству. И знал, что из принципа не простит ни того, ни другого. Но что до обиды за спиной того, кто идёт вперёд, она рано или поздно отстаёт. Если бы Рим мог, он дал бы ещё один, дополнительный толчок Бегемоту, но тот толкался уже в толпе своих вариаций на тему одного большого волнения. Это было долее непереносимо. Бегемот от возбуждения подпрыгнул и быстро зашуршал в сторону сладкого материка. Пожить и потрудиться во имя возникновения нового опыта. Опробованные материки часто оказываются сладкими материками. Эффектным отбытием Бегемот решил пренебречь. Не надо фотографов и рёва трибун, почётной грамоты он не возьмёт на память. Любимую девушку с цветами в толпе провожающих можно убрать насовсем. Так, граждане, мой автобус. Самолёт, поезд или лайнер. Я вонжусь в пространство стрелой. Кто есть здесь, успевайте целовать меня. Быть может, вы последние, кто успеет это сделать. Насладитесь моими губами. И мною, готовым. Прежде, чем мои мысли побегут к будущему хозяину моего сердца. За которых, за хозяина и за сердце, я не смогу нести ответственности. Доля влюблённого – среди прочего и снова в жизнь – принимать данность. Бегемот последний раз обратил свой взор к Риму, к своей знакомой, с которой он никого не забыл и по этой причине вспоминать не пришлось никого. Картину, что воспринял взором, решением души порвал. Первым же усилием ментальное фото было забыто. Картина не на века. Лишь на его век. Но она осталась целой, но плюс в том, что в прошлом. Там её постоянное честное место, а место Бегемота в будущем. Именно в будущем, потому что в настоящем ему себя не удержать. Картина было попыталась продемонстрировать способность к перемещению – она хотела бы отправиться к горизонту и за него в нём раствориться, но тот `уже, чем кажется отсюда. И не всему дано вместиться. Опираясь на плечо Бегемота или отпустив его – ей то плечо как посох… странника, изменчивой относительно ландшафта натуры, но Бегемот ей пригодился бы. Но, может, не она ему. Поэтому прощаться, тоже, как и все, прощаться. А ветер пойдёт с ним. Достойная пара для мужчины, для кота, для мужчины... для мужчины или кота? Может быть, это лучше выяснить по дороге. Ветер всю правду узнает, но не всю растреплет. Спутник представился «Ветер», дуновением подтвердил и окончательно присоединился. Но насовсем ли, подумал мудрый Бегемот. Его нервы, вынужденные спартанцы, пленники образа жизни, ветер, конечно, снесут, но это будет ошибкой, что земной шар для них везде один. Вдохновлённый должен будет понять это первым, и очень многое именно он должен будет сделать в дороге. А основное вдохновение приходится на Бегемота. Частично гражданское лицо, частично солдата, который ищет войну. За любовь. За взаимную ли? Но беспокоен, так как с вдохновением боится он не встретиться. Вдохновение работает со всеми и с каждым с целью пропаганды собственного подхода к слову, к жизни, к телу, когда нет прямого подхода вдохновению к душе. Когда нет подхода вдохновения Воланда к Бегемоту. Действительно трудно следовать вместе по тем дорогам тихого заговора, которые предназначены для одного. С них аккуратно заходят в будущее, на них стартуя, подходят к цели, именно на них начинают понимать, что самого удобного конца, может быть, не будет. В таком пути напарник – свидетель будущей неприятной альтернативы. На желание избежать которой была израсходована вся искренность выше. Ветер ушёл в сторону по дороге. У Бегемота была цель, у Ветра нет. Ветер понял это в очередной раз, круто улыбнувшись прямоходящему Бегемоту, которому предстояло продираться вперёд одному. Бегемот по новой рассмотрел скулы одиночества. Они слегка выросли и, пока, встали на этом. Дальше облик не менялся, нет надеждам на сходство с ним – это лик не святой. А Бегемот как минимум послушник. Честный путник готов всё выносить. И даже собственное послушание ценить в себе и понемногу, во время отсутствия остановок, благословлять. Это странность? Конечно, нет, если подсознательно вызрела привычка; «Пропала моя шкура» крикнет он, почему-то не по-латински. На современном русском или современном итальянском кричится лучше. На английском ещё не испробовано. Голос звучит, работает чище. В него не вставлен вечный двигатель ( как в душу ). Но путь надо пройти. Лёгкая фантазия на тему путешествия перед путешествием не так продуктивна, как хотелось бы. Но это ещё можно пережить без опережающего предстоящие события разочарования, уверенность в конце света приходит позже, чем уверенность в полном благополучии. У путешествия нет утешения слабым фантазёрам и неопытным спортсменам, которые двинули тела по чёткому примеру душ, а души трудятся только на себя. И в дороге тоже. Поэтому путешествие всё старается казаться прекрасным. Оно до конца старается быть новостью. Потому что без новостей трудно странствовать и убеждать душу стойко стремиться в порт прибытия. До которого телу ближе безусловно, но раньше души оно не войдёт в него.
Через неделю Бегемот был в Нью-Йорке, городе, где уже давно жили Фагот, Азазелло, Гелла самостоятельно и мастер с Маргаритой под крылом у Воланда. От постоянной щекотки под крыльями настроение у Воланда не становилось лучше. Звериные истерики по ночам проходили на ура, причиной были влюблённые. А можно сказать короче, знакомство затянулось. Один причинный долгий день никак не мог найти положенный ему закат. Воланд насчёт этого заката неоднократно обращался к очень известному знакомому, который очень может быть был его племянником или вообще ему никем, как и всем в этом мире, но того больше беспокоили проблемы с отцом ( Иисус Батькович оставался в своём репертуаре ). Влюблённые оставались с Воландом. Дни гонялись за ночами и сменяли их, солнце обжигало, не давая загара, если раньше трудностью Воланда была излишняя смуглость, люди сразу начинали подозревать, то теперь он бледен. Но здоров. Воланд плакал и тихо, и громко, и просыпался обречённо и так же обречённо смотрел в бледное лицо дня – лицо, как у школьного учителя. Воланд ни перед кем не отчитывался за плохие отметки. Отменный организм и традиционные обязанности иногда отвлекали. Воланд не почувствовал, что Бегемот появился в городе. В то время Воланд, объясняя нехватку своего свободного времени для мастера и Маргариты, кричал: «Я рабочий человек». Они пробовали верить ему. Он был занят. Он был занят для всех. Вечер, раскинул руки и задавил несколько слабых, тонких людей. В нью-йоркской пещере, как и в остальных местах, выживают сильнейшие, умники, до которых доходит, что город близнец каждого из них, и которые быстрее прочих ему это прощают. Простить непростительное, с этого начинает каждый горожанин. С прощения можно многое начать и продолжить. И прощённый, город продолжает достойное и полное приключений существование близнеца. До тех пор, пока… Умники, умники, пышущие здоровьем, обманывают природу и проигрывают одинаково. Все как один. Все как одинокий кто-то. Городишко смотрит на него и думает, раскрыть ему свою душу или нет? Он смотрит в глаза городишке и думает, с душой лучше или без? Вспоминаются разные варианты, никакие не устраивают. Любой поиск всё чаще только для проформы. И положительный результат в его конце не вдохновляет речь, но вгоняет в уныние. Которое опасно тем, что не сразу скидывается. Оно скорее имеет все шансы быть результатом и быстро пристроиться в чью-то душу. Почему не в душу Бегемота для начала? Он не со всеми частями себя на «ты», с некоторыми он остаётся на «Вы» – душа одна из них. Часто она кажется ему прохожим, задержавшимся возле него. Спросить, который час и не поверив, что уже так поздно – для всего, сбежать прочь. Караваны пешеходов перекрещиваются с цепями автомобилей и выдают могучие христианские кресты, которые всё-таки охраняют смешанный мир и его головы. Охрана тем, кто так временен, необходима. Впрочем, временно всё, и время суток тоже. Вечер потянул шею, разглядывая всех и каждого. Теперь он обратится за лечением к лучшему доктору – суровой амнезии, чтобы после следующего дня опять любоваться всеми и каждым, как будто в первый раз. Этот фокус уже сколько раз спасал его и продлевал ему жизнь. Правда, с осложнением. Но об осложнениях в дивную нью-йоркскую пору не распространяются. Спасаются в первую очередь, но теперь его мучает вопрос «А зачем?» И понятно, что никто ему не ответит. Голоса заняты небольшой хвалой, которую нельзя останавливать, творят апологию, потому что больше творить нечего в мире, который ещё поддаётся переменам и в душах, которые уже не поддаются переменам. Не могут поддаться ни одной перемене и ярость – единственный результат – уходит в массы. Они более надёжны, и народ правит, не верно, но всем, «regnat populus», «народ правит», «regnat populus», «народ правит» – и многие сомневаются, хорошо ли. Но в царстве народа, свободного вечером, принимается всё. Всё, от чего отказались в царствах иных, не сумевших отказаться от святости. От святости простоты. Которая не всегда хуже воровства –иногда и в некоторых городах она просто фон. И звучит, скорее траурная музыка. Под которую трудно двигаться. Но путешествие и по прибытии продолжается. А настроение можно отменить или взять себе напрокат. Будем смеяться или будем петь. И умрём со смеха, как от голода. Удержитесь от смеха, друзья. Лучше слушать. Рано спасать свою душу, рано обрекать её на такое спасение, в котором уже не останется шанса на гибель. От гибели требуется только шанс, и непременно шанс на перерождение. Что ж, и это, если в правильное время, то возможно. Бегемот легко вступил. Нет, шаг завоевателя ему вовсе недоступен, но быстрый шаг праведника среди коллективной ночи ему покорился. Не с обещанием будущих побед, действительно трудно предполагать, что и дальше будут покорённые. А над Нью-Йорком была надпись «Убежище для грешников» – мягкий перевод с латинского. Который никого не пугал, говоря правду. Лишний перевод с известного Бегемоту латинского. Сообщая правду всем и в особенности каждому, он внушал: «Убежище для грешников. В рай походов нет». Таял в нью-йоркском воздухе призрак заповеди – первой среди необходимых. Не пугай, говоря правду. Никогда, никого не пугай. Если ты сам хоть раз пугался. Не сдерживай уважение к страху, своему или нынче чьему-то тяжёлому страху. Нет пятен случайных на платье, нет пятен случайных на лице – в душе всё не случайные пятна. Пятно – это бездна на плоскости, этим и интересно. Теперь бездна взывает к бездне. Разными голосами или одним голосом, который похож на разные. Нет, Бегемот не имитатор, не чревовещатель даже – не кукольник, способный намотать голосовые связки на кулак необходимости. Он знал, что жизнь – это странствие. Знал от Сенеки. За что тому было «мерси». Подменив на время Луцилия – не незаменимого адресата, как показало время. Нет, не перлюстрация – просто пара строк взаймы. Эпистолярный подход к жизни равен самой ценной линии в жизни – горизонту. Когда первый раз прозвучало: «Peregrinatio est vita», он не знал, что это так сильно, настолько о нём. Он ещё не испугался. Потом, когда он всё понял, не стал счастлив, но принял. Оратор грустно посмотрел куда-то мимо и Бегемот не увидел конца взгляда. Его взгляд может стать таким же. Отличаясь лишь мелким. Бегемот не готов был разделить презрение к судьбе, потому что она ещё была нужна ему. Как подруга, о чей хрупкий хребет можно опереться. Ночь приносит совет. Кому? Тому, кто рядом с ней окажется? Тут нет почти случайных, все подготовлены – к советам. Ночь пролетела, как большая крылатая тварь, любующаяся своими птенцами только издалека, позволяющая своим птенцам героические пакости, странные подвиги, идущие не на благо людей. Птица пока осела в своём гнезде. Теперь она будет отрицать все свои поступки, а птенцы будут учиться. Птица осела в гнезде, предоставляя своим безумным птенцам самим справляться с навалившимся на них и на всех днём. Новый день, вооружённый тростью и пистолетом, при галстуке, официально представился проснувшимся людям и остальным существующим в городе, уже не Риме, а Нью-Йорке. Не все ему были рады, но всё же многие. Да, кое-кто действительно был рад продлённой возможности получать страдание и радости в неравных пропорциях. Которые укорять – совсем не по-нью-йоркски, вовсе не по-городскому. Но только мудреют обходящиеся без матери птенцы гораздо быстрее, они ищут возможность обогнать самих себя, чтобы разделаться с последними конкурентами – собою, наследственно безумные птенцы не захотели нового дня так же, как они всегда его не хотели. Они готовы отвергать своё будущее – благородные привычки просто и быстро не исчезают. Они и сейчас его не хотят без поддержки людей. Без их участия в нём, потому что только участие людей добавляет нужное безумство дню, в котором света много и также много тьмы. Тьмы разума, который ровесник этих птенцов. Откровенный ровесник. И смущаться, склоняться перед стыдом некому. Наследственно безумные юные птицы предложили Бегемоту стать и быть одним из них без обязанностей, только с одной – в тяжёлое будущее не лезть, не стремиться. Так и обращались они к нему, прямо. Что они в нём угадали, потенциал полёта или потенциал безумия, обязательность таланта и в том, и в том? Может, им просто понравилось его лицо. Пока без ярко выраженной ненависти. Хотя таким просто ни одна симпатия не даётся. Бегемот обещал им подумать, не спеша всё же соглашаться. Для начала он не птица. Он взмах крыла не примерял. Не примерял и впечатления от неба. Он перьев ворох не ронял над взволновавшим пейзажем. Единственное впечатление было от ветра. Он так всё знает про себя, что трудно говорить такие простые вещи. Можно сказать формальность, он имеет некоторое отношение к кошачьим. Некоторые сказали бы, что прямое. Но некоторых слово не считается в небесном суде. Этот смысл – ваш верховный смысл? И ещё, Бегемот не наследовал безумие, как эти дикие птахи. Он не отворачивался от него, но навстречу не кидался. Из чувства, из инстинкта самосохранения, возможно. Всё же иногда хранить себя, да на земле, ему доселе неизвестной, разумно, что тем птахам в пример. К тому же ему необходим разум для встречи с Воландом. Что птицы могут понять о безумии этого свидания? Догадывается ли Бегемот о всём его объёме в одной встрече? Спасётся ли, даже если догадается? Какая-то из всех этих встреч обязательно должна состояться. Бегемот полагает, что она состоится. Какой ценой, ему всё равно – он нищий. Он нищий для встреч и тайный богач для каждого расставания. Утро стало светить ему. Особенно ему, он так ждёт свет, Бегемот готовится, свет должен показать каждого, кто ещё не успел сбежать из города, из жизни. Всегда хорошо вместе смотрятся две своеобразные единицы – горожанин и город. Вечная, достаточно вечная, пара авантюристов, они в странной ( прочной – не прочной ), хотя не в странной, а в законной паре есть друг у друга. Их всегда двое, а если бывает больше, то это ошибка и город раздирает это стихийное соединение, как судьбы сами того просят. Он всё делает в условиях повышенного стресса, которым вечность одаряет невечных, для пленников своих – горожан, он даже может быть в странной фантазии городом, оставив своё имя за название центрального района. Если написать на лбу всё, что может быть в голове, скольких можно было бы предупредить… Но Бегемот сюрприз для своих счастливых современников. Это не первое поколение его счастливых современников. Малыш Бегемот тянет на себе вечность своего зрелого организма, так что современников он видел не впервые. Они никогда не меняются на этой земле, не позволяя и ей измениться. Дню новому остаётся это только освещать. День успел размять свои члены, опять за чей-то счёт, скорее всего. Но его теперь не уличишь. Его теперь ни в чём не уличишь. Но сам день может уличать, и сразу наказывать, гостей непрошенных тем более. Непрошенные особенно быстро развивались. Город не смущался тем, что заставлял их взрослеть дополнительно. За такой город будут молиться в первую очередь. Молоко с губ, из груди, из белизны благословлённой кожи текло в жёстком свете солнца. Бегемот был занят делом, он был котом в городе, в котором нет и не было сметановых улиц. Улицы, безусловно, уходят все в горизонт, который каждая находит ( Бегемот мог бы учиться искать сразу у них ), но не все они крадутся в будущее, от которого, конечно, надо ожидать многих хлопот. Бегемот начинал уже хлопотать понемногу. Он не рассчитывал сотрясти своими хлопотами сбалансированный мир освоенного другими города. Бегемот вдыхал уличный истёртый воздух, не скрывая, что принюхивается к его смутному лицу, что ищет что-то в нём, чего ему нельзя сейчас увидеть, может быть, ему одному. День устал раньше Бегемота. Дня было не жаль. Их количество точно не известно. И точно не известно количество дней Бегемота, количество дней Воланда. Пропуская свой взгляд сквозь каждую корпускулу вечерней атмосферы, Бегемот пытался угадать, какая ночь придёт к тем, кто его интересуют. Задержат ли те свой взгляд на этой новой ночи. Бегемот без стеснения думал «новой», потому что эта ночь будет обновлена его присутствием в её тьме. В тьме, которая уже, может быть, тьма Воланда. Нью-Йоркская тьма Воланда. Он нюхал, нюхал и нюхал мягко, он опасался быть жёстким, он опасался быть мягким с нею. Бегемот не рассчитывал на этот деликатный поиск, как, впрочем, в деле господина Воланда он ни на что не рассчитывал. Сам Воланд не имел бы надежд. И их почти не имел Бегемот, но они сохранялись делом, он уже примеривал свои таланты на этот город, служащий убежищем одному господину, чьи волнения Бегемоту интересны и важны. Он неразумно скрылся от совместных перспектив и неразумно в Нью-Йорке прячась от единственного, кто в состоянии здесь освоиться, как даже не сумел в собственной шкуре подхалимского кота, во имя неизвестного страдает в униформе невидимки. Бегемота это раздражало, не столько далёкое месторасположение рая, для него далёкое, сколько небольшая, но непоколебимая зависимость души от материй, вполне бездушных. Полис – это душа или нет? Этот город работал на него наверняка бесплатно, как Бегемот в своё время. Лучшие воспоминания об этом времени Бегемот берёг, как бесценный багаж. Лёгкая сумочка, почти дамская, вмещала эти сокровища. Бегемот перестал ждать, что когда-нибудь она начнёт оттягивать его плечо. Но на той стороне, где она находилась, стала развиваться хромота. Бегемот пытался спасти свой бок, но не хотел брать её в зубы. И тем более ещё больше не хотел брать её в сердце. Но сердце всё равно не пустое, оно напилось перед этим жизни, жизни с Воландом, но без рая. Хромая ночь и хромой Бегемот разошлись, задев друг друга плечами. Бегемот кинул «извините», ночь прошептала «прошу прощения», не в Бегемоте крылась причина конфликта в планетной космогонии, воплотить которую в слишком резвом вечере повествования взялись два задумчивых тела, не имея чёткой цели. Но это был этап, когда целей ещё не боялись. Чуть дальше и им могли бы доверять, от сердца беря доверие, не помня о жадности, никогда не упуская цель из видимости, даже видя её только на горизонте; это ночь появилась среди пешеходов чуть раньше положенного времени. Столкнувшись именно с тем, с кем надо было столкнуться.
Бегемот решил двинуться к своей первой цели. На всякий случай собираясь благословлять её. И к первому вопросу. Который может остаться его постоянным. Нью-Йорк принял позу, пригодную для спокойного сна, остыли подушки, взбудораженные долгой прелюдией, и солнце село. Светлеет луна, в каждой ночи всего одна – светлый бог, Бегемот отвернулся от её счастливой рожи. Спиной к свету жить проще, во всяком случае сегодня. Зато Бегемот оказался лицом к расшевеленной Гекате, с вечным планом околдовывания мира в её голове, от рождения склонной к безумию голове. Богиня ночных видений не давала названий снам и это – лишняя работа Бегемоту с его не оправданными реальностью снами. Может быть, древняя Геката по долгу службы всё знает об этих незаконных снах, но арестовывать Бегемота ей ни к чему. Он не посторонний в её ночи и в деле, в котором оба они на первых ролях и у всех на виду теряют больше, чем приобретают. Служить развлечением это им не умеет, собственные жизни гораздо больше служат им развлечением. Встреча восхитительна, но не запланирована усталым календарём встреч Бегемота. Он без подарка, светлое подношение случайному другу – лишь акт дорожной вежливости, не всегда доступной. В жертву Гекате приносят щенков. Бегемот растерялся перед девочкой, скромный алтарь сильный намёк, она хочет собачку. Я сейчас не при собачках. Бегемот беден для этой девушки, знающей, что такое материальная культура, убеждающей свои жертвы в том, что город – её столовая. Где она получает необходимое питание со дня его основания. А всё-таки опережающая Бегемота по количеству стыда на одно лицо. Но, может быть, потому, что Бегемот уступает в количестве причин. И потом, Геката трёхликая, а Бегемот всего лишь двуликий. А за всем прочим Бегемот добрый малый, и он не так уж дуро смотрится рядом с Гекатой. Они явно выглядят, как люди, имеющие что-то общее. Возможно, много общего. Не уточнять, похоже, стоит, что именно общее. Возможно, друг для друга они странные товарищи. Но главное сходство всегда находится в голове. Вместилище всего. А главные отличия расположены так, что днём их так же как и ночью, не отыскать, если не призвать строгим порядком. Диктует ли это симпатию? Скорее обязанности в отношении друг друга. Они, вероятно, достаточно святы и выполнять их обязательно. И в этой второй ночи уже есть место бытовому подвигу. Это быстрое воспитание, оно не отнимет с таким трудом сбережённых сил ни у одного из них, ни как у невольного воспитателя, ни как у невольного воспитанника. Ни в том, ни в другом нет греха, с которым было бы нельзя справиться в нужном месте и в соответствующее время. Всё, что невоспетые герои назвали бы своей задачей-максимум, это предупредить зарождение опасных мест друг в друге. Черт, которые до полной неузнаваемости изменили бы первоначальный облик первопроходцев, идущих по своим делам прямо в души. Что это может быть? Что-то, перенятое у ландшафта. Предположительно глубины, полные неизвестности. В Гекате нет морей, но она видит их в Бегемоте и он первым может в них утонуть – дойти до дна и измениться. Уже сейчас в нём есть то, что предсказывает будущую возможность коллективного для многих его будущих добрых хозяев самоутопления. И ни одна собачья душа в компании Гекаты не против такого расклада для компании другой. А Бегемоту повод поразмыслить – ночь как раз время для этого. Он не хочет приносить жертвы ни себе, ни чужой богине. Это ещё не отказ от веры, но другой тон в беседе с верой. Не посещая храм, но видя его издалека, нет возможности определиться с тоном до конца. Геката бывает в храме, когда ищет прохлады в самые раскалённые, непереносимо жаркие ночи. В которые дел больше всего и больше всего незаданных вопросов, которые жители города не знают, кому и когда задать. В такие ночи Геката смотрит только на страдальцев. И когда новые страдальцы прибывают в переполненный, но прозрачный город, она знает, что они все увидят ещё больше. И не было случая, чтобы кто-то отвернулся. И не было случая поэтому, чтобы она отвернулась. А она всё чаще хочет отвернуться. Она не любит драматические комедии в исполнении пьяного от укуса жизни. Кто был укусан пьяной жизнью, сам стал пьяным. Неблагодарным и больным, через годы уже самостоятельно бегущим от лечения. Но бег неуравновешен, так вечно выходит, когда о лечении всё-таки не забывают. Когда такое пьянство введено в чью-то жизнь насильно, оно никогда до конца не опьяняет. О той трезвости, что остаётся для самовоскрешения страдальцу и испытуемому одновременно, она что-то слышала в страшных снах, что иногда бывают у неё. Она согласна мучиться за тех, кто не решается страдать ночью. Несогласный отстрадать ночью только увеличивает свои обычные мучения днём. Но нет разумных в её царстве. Их с Бегемотом головы, внешне разные, содержат образы святых ребят, которые ныне обретаются в раях, нарисованных в грамотных библиях, они с Гекатой оба помнят начала нескольких молитв, не зная, что там дальше. Что никогда не беспокоило апостолов внутри каждого из них. Какой же это повод к беспокойству, когда вечные души их подопечных каждая – как молитва. Бегемот и Геката – странные молитвы, ещё не обратившиеся к жестокости. Но каждый из них на пути ко всем изменениям, которые не могут произойти с теми, кто вечно в дороге. Даже вечность уязвима по сравнению с ними для перемен. Для перемен, которые никогда не случаются со странниками, хотя именно за ними они и охотятся, и вместе, и поодиночке. Ставка на одиночество, которую делал каждый, пока не дала никаких результатов. Но самые терпеливые получаются из таких, как они. Самые догадливые понимают, что компания имеет преимущества перед одиночеством. Вопрос, какая... В прошлом – одна, в будущем – та же: старая расселась по горизонту, как городские голуби по проводам. Пора линять, здоровая линька украшает парня, пора менять свою шкурку на другую, на честную, Бегемот не даст в этой жизни осложнений псам. Бегемот скользнул в сторону от всех собачьих жертвенников. В Нью-Йорке полно пещер, в которых такие же малые, в той или иной степени добрые, становятся внезапными гостями хронически не спящих хроников-полуночников. У драматического героя своеобразный этикет. Обязывающий героя и его радушного хозяина к цивилизованному юмору, стилизованному под ночную трагедию. В трагедии они сумеют выжить, тогда как комедия расправится с ними. Где-то в середине ночи жёсткий Бегемот позвонил в квартиру Понтия Пилата, прокуратора, если кто помнил. Он не рассчитывал на тёплый прём этого в принципе постороннего мужчины. В конце далёкого десятилетия они виделись… так мельком, знакомые показали их друг другу. Открыли, впустили… узнали. В коридоре ни дуэли, по необоснованному поводу, ни расспросов, ни мерзких поцелуев от посторонней особи в одежде. Мы пришли не в дом родной, зашли в квартирку чужих судеб, чтобы сменить уличные декорации на декорации чьей-то души. Чьей-то бешеной хозяйки. Бегемот слишком не Одиссей, чтобы быть Одиссеем-возвращенцем, когда Понтий Пилат слишком Пилат и не родной, чтобы быть не Одиссею Телемаком. Почему добропорядочный эллин не сознаётся, что он теперь житель Нью-Йорка? В честь чего он затаился под личиной эллина, не умея ночь натянуть одеялом, под которым неопытные в этой жизни скрываются в одиночестве или с кем-то, приглашённым с ночёвкой в гости. Получился ли сюрприз? Такая картина: любая пара современных людей играла со временем и пространством и, доигравшись, оказалась в Греции, ныне исчезнувшей. Берег моря и само море, перед которым в философских позах сидят нагие люди ( мужчины ), они медитируют, мастурбируют, самые умные из них просто думают, такой нормальный древнегреческий процесс. И тут один из современных говорит: «Взгляни на греков, мы такими не будем». А греки сидели, ничьи молитвы не будили в них любопытства. А множество молитв стоило бы послушать; для общего развития, которое всегда приветствует Греция ( если остаётся Древней ), для терапии, в которой никогда не нуждался собственный организм, для дополнительной мудрости взгляда, который придётся бросать на обстоятельства своей жизни, для установления дополнительных зрительных связей с горизонтом – практически как с заграницей. Пришельцы не умеют показать сочувствия, а аборигены у древнего моря не умеют принять. Между гостями, за которыми немалое старание, и хозяевами, в которых первый день уже что-то спасительное пытается сказать последнему, легла независимость, это непреодолимо. Барьер между странниками и теми, кто на своём месте, непреодолим. Тем более в коридоре или на берегу моря – даже древнегреческого. Общими усилиями все это признали. И ощутили лёгкость первоначального человеческого бессилия. Но разговор возможен, в крайнем случае немой. Получился ли сюрприз? Сюрприз – беспроигрышный дар тому, кто сюрпризов, как новых черт в давно известном лице, не ждёт. Не больший, чем для самого Бегемота, пришедшего, идя к римлянину, к грекам – как в любых отношениях, где переходят от многих партнёров к одному, от многих богов одного политеизма к одному-единственному богу неустойчивого теизма. А хранить, они знают, придётся им. У воды и в суше – в сухости мировоззрения, в простой день и плоской ночью, когда другие решают навещать нас, преодолевая для этого и время, и, что много проще, пространство. Древних греков в будущее не отнесло; море не растворилось в их размышлении, не смогло раствориться в столь малом, и грекам опять осталась работа в их собственном несовершенном времени. Получился ли сюрприз? Ночь сама по себе всегда сюрприз – что она наступает после очередного дня есть раз за разом неожиданность. Ей удивлялись древние – не все выносили градус неожиданности, поднятый до звёздно-блаженствующих, вытягивающих туда же душу высот, и современные Бегемоту антропоморфы снова пали душой, хотя и не на колени, пред тьмою не суток, но тьмою как неясностью о грядущем. О чём должен быть разговор людей, когда ещё слышится звон оружия древних греков – даже не осознавших, что они уже римляне, встречающих непрошенных гостей в Древней Греции и по всему миру и опять идущих за истинами, которые все сложены будут в философию? Мы попробуем:
– «Вы решительный малый», – человек вспоминал лицо гостеприимства. – «Лихо перепрыгнули океан», – вежливо добавил Понтий Пилат.
Волны сонной талассы ещё боролись со сном. Но двое так и оставались у её берегов – их нью-йоркская палатка была разбита на её вневременных берегах, сейчас к ним подошёл третий.
– «В один прыжок», – добавил Бегемот.
Мужики посмотрели друг на друга. Они оба по очереди ухмыльнулись; это Пилат ухмыльнулся первым, Бегемот последовал, раз был пример. Впрочем, лучше ухмыльнуться, нежели судить поздний визит. Даже свой.
– «Ко мне не первому?»
– «Был кое-где».
Гекаты тень мелькнула, но далеко не прошла в жилище Пилата – не была приглашена. В отличие от Бегемота, который мог выбирать, но старая компания лучше. Она не испортит борозд Бегемотовой души. Бегемот не стал перегружать ночной информационный горизонт Пилата деталями. Тем более что часть из них потом могла б уйти в день. Если подпускать тумана вовремя в правильную гостиную, хозяин перестаёт ориентироваться, гость двоится и уплывает, оставаясь сидеть в кресле. Но не Пилат, правильно нацеленный, говённого цвета доберман.
– «Там кое-где ещё в своём уме?»
Нет, никто никого не любит. Если честно, Пилат, нам не срубить его крест, лучше отвернуться. Среди людей не нашлось никого способного проследовать к добру, хотя к рассвету, как обычно, последуют все. Бегемот бесцельно уставился на девственно чистый лоб.
– «В прошлом мы были на «ты», – неизвестно к чему вспомнил Пилат.
– «Да», – Бегемот закончил теребить пустую чашку.
– «А сейчас?»
– «О’кей».
Пилат налил Бегемоту в чашку вина. И море открылось в руках Бегемота. Безымянное, как с точки зрения бесстрастного, если не равнодушного, пространства улица, где находился дом Пилата, и не такой уж и пушистый гость пилатовского побережья не был в настроении давать ему название. Сам Пилат – тем более. Моря уже не производили впечатления на Пилата.
– «Скрепим союз».
Оба принюхались к своим чашкам, по обычаю высматривая дно, мастурбируя над созерцаемым, кому что по щедрости сулившим. Оба не носили очков, оба не нуждались в счастливых биноклях. Чтобы подсматривать за жизнью, чем и один, и другой занимались исключительно редко и от великой скуки, им всегда хватало одного глаза на двоих. С тем, что завелось в его руках, Бегемот не пытался установить контакт. Временное соседство не могло превзойти душевное постоянное – спутников не меняют на переправе. Они делились им друг с другом без мыслей о бескорыстии ради безопасности. Зрелища дробятся ради миллионов глаз, и даже ради четырёх глаз, отталкивают и захватывают, расширяют горизонты и сужают сосуды. Чего не мог выдержать один, выдерживал другой. И вместе, не находясь друг с другом, они смотрели на новый мир, который устал говорить всем о своей старости.
– «Ты выпил твоё вино. Теперь ты стал понятнее. Не надолго мы станем братьями по ситуации, но всё-таки вряд ли по мыслям. Мысли редко устанавливают родство».
– «Вкусно», – сообщил Бегемот.
Бегемоту надо регулярно принимать специальное вино, чтобы иметь облик человека. Пилат что-то где-то слышал об этом и теперь решил помочь. Бегемот, увидев, что ему протягивают стакан – как геологический конструкт, в котором разместилось его личный океан обновлений, ничего отрицать не стал. Он уже не стеснялся этой необходимости. Тем более при П… При Пилате, который угощает его таким вкусным вином, которое уже ничего не изменит в его жизни. Когда-то жизнь могла меняться – словно рыба, подчиняясь эволюции, выходить на нарастающие вокруг берега – без вина и это казалось юностью, потом жизнь менялась без смысла и это казалось развитием, потом меняющаяся жизнь спросила Бегемота – тебе не надоело? Бегемот подтвердил, что молчание знак согласия – он промолчал. Событие не разошлось широко. Об это знает только Пилат, он как лекарь. Хранитель океанов. Он сам не всегда знает, откуда его знание. Вот поэтому он тоже выпил. Вкусное вино, но продолжать не хочется.
– «Я знаю уже о двух странностях, вторая – Иисус. Ты ведь понял, что ты – первая?»
Глядя, как пьёт Бегемот, Пилат всё-таки согласился, что им стоит поговорить. Пилат легко соглашался на поиск – поиск как процесс. Были причины. Он постоянно искал внутри. Говорим, говорим, говорим. И ищем совсем не буквы. Друг на друга и на себя не глядя. Не зная, слушает ли нас вечер, который давным-давно должен был стать ночью. И мы давным-давно должны были стать людьми беззаботными, чтобы не только в ночи быть уверенными, но и в дне. Если бы бог наш знал тоску по уверенности, которая наша часть теперь неотъемлемая,.. то просто на одного осведомлённого стало бы больше; беседа шла, как странница, несчастная, оттого что трезвая. К прискорбию трезвая… Бредущая берегами Бегемотовых водоёмов. Много видящая по сторонам. У Бегемота не проходила в глазах прямая очевидность свободных табуреток в доме Пилата. Где любящие гости? Тишина, прерываемая звуком мытья посуды и давно привыкшие к этому стены без полотен художников – жизненное пространство героя прошедших веков. Но ему ещё дано испытывать неловкость. Пилат видел, на что смотрит, между прочим, с никому не нужным здесь пониманием, Бегемот. Метаться поздно… Пустая табуретка… Дура, никем не занятая. «Где мне отыскать для тебя задницу? Где взять друзей, когда ни время, ни история не дарят их мне? Ну да, я один, один-одинёшенек, один, как пуп, как ещё сказать? Из суток в сутки упрекает лысиной, гладкой холёностью пустоты, ведь это унизительнейший намёк на правду, на мою правду, на истину моего положения в этом веке. Я хожу в кухню и из кухни, по надобностям моего быта, стыдясь себя ( - бя, - бя, - бя, - бя ). Это путь на Голгофу?» Военная машина Пилата замерла посреди кухни конца двадцатого ненужного века – начала двадцать первого ещё более ненужного века. Мысли Пилата как кулаки обрушивались в пустоту, которая уже давно была должна самым твёрдым образом представиться. Она таилась из скромности, таилась из вежливости, таилась из сочувствия и в итоге совершенно боком вышла Пилату. Пилат отчаянно вздохнул. А что во вздохах? Печальные издёвки над избытком пространства, над недостатком горизонтов. А вот кот, у него с горизонтами всё в порядке. При малейшей неисправности горизонтов он сам брался их чинить. Но бывают поломки… Поломки, в устранении которых нужна помощь – здесь взгляд Пилата обернулся на себя. Смотря на себя и внутрь себя, он видел Бегемота, стоящего напротив: кто в своём уме, у бога не просит, просит помощи у старой компании. Бегемот принёс пример ночную частью суток прокуратора, забывшего все законы прошлые и не предчувствующего будущие. Эх, что же это я всё молюсь, как плачусь? Пилат закончил со своим теистическим настроением, почтение к своему несчастью выветрилось. Пилат, конечно, не родился заново, и в новом веке это невозможно, но новыми глазами он почти взглянул на старый мир своего жилья со смутным его кладом. Вдоволь насмотревшись на Пилата-прокуратора, страдающего на некомфортной арене сиюминутного Колизея, Бегемот пожелал других картин. Сменить Пилата мог только Иисус. До сих пор он мог многое, но не мог научить этому того же Бегемота. И Бегемот терпел. Он знал, что они перейдут к лицезрению неизбежного – и для Бегемота сегодня тоже – но прежде он должен был попытаться...
– «Пилат, ты никогда не хотел попытать у себя способностей к телепатии?..» – ведь Бегемот с его нуждою так открыт. Как дверь.
– «Тот, о ком ты всех будешь спрашивать, станет ускользать от тебя, как горизонт – при приближении горизонты именно так и поступают» – Пилат располагал одним таким...
– «Как мне искать его, по запаху? По сходству мыслей?»
– «Ах, Бегемот, ты так конкретен. Но это не единственный конкретный вопрос. Как мне искать понимания в миру? Ведь есть вопросы конкретные, касающиеся и меня – они оказались подняты раньше твоих, ты переступил этот порог, а они уже стояли, и не один час... и не один день. И не один год. Моя душа приют для их очереди, они в неё как в мавзолей, что на площади в Москве... но без цветов. Может, тот, кто нужен тебе, тоже вместо стен обходится высокими материями неустроенности, которую может обеспечить только душа, как рискнёшь предположить, Бегемот?.
– «Никто не живёт в высоком состоянии души, у всех есть адрес» – Бегемот настаивал.
– «Но не всякий адрес должен быть известен тебе».
Как адрес своего счастья – Пилат тоже не знал его. Допросы с пристрастием кратко осмотрелись и не стали располагаться в этом жилище. Лойола или Торквемада? Да нет, по-прежнему всего лишь Бегемот.
– «Как проводишь дни, Понтий Пилат?» – у Бегемота ужас не отражался на лице.
Ужас Пилата всегда появлялся на лице его, как точный часовой, когда речь случайно или согласно чьему-то замыслу заходила о его досуге.
– «Я вовсе не скучаю. Я обращаю внимание на телевизор и радио, они работают у меня порой, смотрю в окно, слежу за светом и по мере желания обязательно выхожу, я бываю в местах, кое-где меня знают, но и дома мне интересно».
– «Не стоит стесняться одиночества, Пилат», – сказал Бегемот.
И Пилат сложил руки на животе, он закрыл живот двумя руками. Как двумя руками закрывают беременность или проще – бремя. Вот только кто чем беременен... Или выпирающий некрасиво пупок. Он двумя руками закрыл бы рот своему психологическому гостю, но трогать гостя – это дурной тон для последнего интеллигента.
– «Я не сказал бы, что я одинок. У меня даже есть собеседник, правда, он всегда молчит. Но это всё равно не разговор с самим собой», – вот теперь Пилат главный в этом диалоге.
Вот теперь он перешёл к страницам той книги, что пытался писать он. Думая, что имеет в этом соавтора... Бегемот напрягся, слегка не доверяя своему предположению. Пилат его понял. Да, у него в квартире клад. Поэтому в квартире сигнализация. Бегемот и Пилат смотрели друг на друга. Они волновались, сигнализация молчала.
– «Я могу показать его тебе», – спокойно предложил Пилат.
Волнение росло, волнение, которого никто не покажет. Которое можно вечно чувствовать.
– «Копию?» – спросил Бегемот.
– «Я императорский прокуратор Иудеи, я обхожусь без подделок».
– «Понтий Пилат, ты бывший прокуратор Иудеи», – тихо произнёс Бегемот.
Пилат только молча посмотрел на Бегемота. Сейчас тот объявит пару – бывший человек и бывший обвиняемый, Пилат и это примет, если он смог принять эту смерть. Сейчас он снова её увидит, опять ничего не изменилось. Каждый раз, ходя туда, он надеется… Смертны все, но не надежда. Он лежал в своей комнате, с открытыми шторами. Бегемот остановился на пороге, Пилат прошёл дальше. Но не достаточно далеко для себя опять. И они говорили шёпотом, как в храме. И вот-вот их души могли стать храмами. Которые они, может быть, даже использовали бы по назначению.
– «Он не хочет открывать глаза», – промолвил человек, бывший прокуратор.
– «А что он здесь не видел, тебя?» – зловеще спросил его кот.
Пилат, не соображая, вытянул руки по швам. Пилат был бы рад своей казни, но знал, что Бегемот пришёл, чтобы казнить другого. Он с усилием разжал зубы:
– «Он не испытывал бы отвращения, глядя на меня».
Бегемот тихо улыбнулся.
– «Я уверен в этом, прокуратор», – Бегемот прямо смотрел на человека, – «он слишком добрый».
«Да, он добрый, а я убийца», подумал Пилат, – «но кто таскал говно все эти годы? Тот, кто был должен», – успокоился Пилат.
– «Перед кем я должен извиняться, перед ним или перед тобой?» – вслух промолвил обречённый человек. В конце концов дерзость должна иметь границы. Но, похоже, никто не наказан, кроме него.
– «Вот тебя и можно пускать во второй класс», – засмеялся Бегемот. – «Прости себя сам, если хочешь. Поверь, это возможно для тебя. Ещё тысячи ночей придут к тебе и всё возможно в снах».
– «Бегемот, я не виноват, что он умер», – равнодушное лицо Бегемота не дало Пилату заплакать.
Значит, не виноват.
– «А почему мы шепчем?» – рявкнул Бегемот. Может быть, это время проявить немного садизма по отношению к себе, но Бегемот, как все в послеиисусовую эру живущие люди, проявит его к Пилату.
– «Чтобы не разбудить его», – прямо сказал Пилат. Он не шептал уже и не кричал, но общался. Он привыкал к общению. Не мыслью. Словом. И в этом был упрёк его лежащей пассивно заботе. Вокруг которой он всё-таки не закрывал шторы.
Бегемот долго смотрел на Пилата, и промолчал в итоге. Как приятно промолчать, когда ты можешь это сделать, без ущерба для разговора и своих надежд. Слишком обильное общение, как и обильный ужин, не насытит на всю жизнь. Ты всегда можешь перейти в стан голодных, причём не по своей воле. Не переполнять желудок и голову. Соблюдать словесный целибат.
– «Тишина так созидательна», – это сказал Пилат, как тот, кто решился на глупость и как тот, кто решился на мудрость.
Пора пробовать созидать рядом с теми, кто вечно спит или не менее вечно мёртв – чем и занята цивилизация, созидающая возле мавзолеев. В итоге установленная болезнь одна – вечность.
– «Нам пора его покинуть, чтобы не слишком утрудить себя. И может быть, его... Хотя у нас всё равно не получится быть слишком навязчивыми».
– «Сколько таких экскурсий может быть в жизни?» – Бегемоту надо бы знать непременно.
А для Пилата непременность стала просто словом, в которое он мало верил, но он верил в Бегемота, и он зовёт её жуткой загадкой, жутким поводом жить – в отличие от Бегемота, за которым можно наблюдать хотя бы как за мечущимся пятнышком на горизонте далёких событий, и пользуется, и пользуется этим поводом, ничему не научая самого себя и не беря дополнительных уроков. Но этот урок он может ответить.
– «Может быть, каждый день несколько в жизни, которая их заслужила, и ни одной в жизни, которую и охраняли, и миловали».
Никто не смотрел ни на кого там, где глаза давно устали присматривать за выполнением
– «Значит, тебе не хватает милости?»
Если бы Бегемот мог быть менее проницательным, он сам много меньше бы огорчался за тех, кому не помочь. Ему никто не лгал, рассказывая о себе. Пилат гораздо чаще ( каждый день по полному циферблату ), чем его гость слышал тишину и уже давно был рабом ненависти к ней. Тишина всегда означала Его` молчание. Если бы она когда-нибудь могла для Пилата означать другое, не немоту Иисуса, а свободу от бреда, на создание которого давно перешли все звуки. Но немота Иисуса гремела по комнатам, а последнее время и по миру, но в мире её прокуратор не слушал, а в самые разнузданные свои часы она оглушала Пилата.
– «Я не думаю, что тишина щедра», – в конце этого жёстко решил признаться Пилат. Тишина похожа на пещеру, в которую тебя запирают при жизни. При жизни с Иисусом, при жизни в Нью-Йорке, из которого сбежать и забрать Иисуса труднее, чем покорить весь Древний мир. Но пойти войной на тишину Пилат не примет решения. Она единственный честный свидетель их движений, может быть, даже друг к другу, которые ещё происходят в их жизни, как бы она ни спала, и дают им хоть какую-то бодрость. Эта бодрость важнее их обедов, которые они всё равно пропускают – она пытается кормить не плоть, которая скучна, а их дух, который ещё может что-то дать. Хотя за превосходное качество даваемого духом, он не может больше ручиться.
– «Мне не нужен молчащий гуру».
Пилат добавляет это в порядке логического продукта с конвейера разговора. Да, тот, кто берёт над нами шефство, должен говорить. С нами, всегда только с нами, и с другими в наших интересах. Непримиримо – а ведь он не примиряется своим лежанием с этим миром, даже если внешне примирился с лежанием ( у Пилата свои догадки и подозрения, делающие его счастливым ) – спокойный Иисус взял шефство, вернее даже может быть, ему вручили шефство над Пилатом. Что странный акт по отношению к Иисусу. Но более понятный в отношении Пилата.
– «Так мы покинем его или нет?»
Пилат хотел покинуть, чтоб вернуться. Его неизвестные бдения у очага неспокойствия и вечного мучения его всегда повторно приглашали Пилата к себе и определяли его среди других в истории. А Бегемот так часто покидал, что был уже, пожалуй, машинален.
– «Так же, как он нас?» – автоматически спросил Бегемот.
И ничего в этот день автоматически не говорил Пилат, и в ночь он взял ту же манеру. Она больше должна нравиться Бегемоту и развивать общение до новых совершенно состояний. Что так удачно множатся на два и совсем не множатся – на три.
– «Знаешь, что говорят те, кто часто смотрят в спины?»
Что же они могут видеть и что же они могут говорить? Пилат откроет этот секрет.
– «Того, кто ушёл, вслед не упрекнёшь».
Бегемот посмотрел на внутренний горизонт – чтобы избегнуть всех упрёков, надо скрыться за каким-то горизонтом. За каким-то, пригодным именно для этого.
– «Значит и мне вслед не будет упрёков».
Пилат осмотрел его, не заходя со спины. Что ещё можно понять про этого кота или парня – может быть, зависит от освещения или обстоятельства, когда он в каком-то смысле доступен? Стесняется ли он своей доступности, которую он получил на это время как недуг? А впрочем, он может обернуть это своим вдохновением. Всё всегда вместо того, чтобы задыхаться, можно оборачивать вдохновением и учить себя стесняться доступности познания, порою это может совпадать с тем, что на этом свете может обернуть своим вдохновением Пилат. В своё вдохновение надо иметь причину вкладываться, вот что первое этого подвига.
И про меж прочих дел вспомнить день недели, даже если сегодня на земле стоит другой.
– «Нас губит воскресенье, губит, одаривая леностью. Вот он может постоянно и стабильно этому сопротивляться. Но он отказывается учить меня».
Однако много свободного времени высвобождается впереди для всех...
– «Нечего делать в воскресенье, верьте в бога…» – произнёс Бегемот, задумчиво глядя на Пилата. Но ничего не вкладывая в свою задумчивость.
Но Пилат всё старался вложить в свой ответ что-то, что-то, о чём Бегемот мог бы не спросить. Высказаться насчёт кого-то, кто в отличие от Гекаты прошёл в этом жилище и внутреннем, не только внешнем, мире Пилата чуть дальше.
– «В неделе семь дней, Бегемот, но ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, ни в четверг, ни в пятницу, ни в субботу, ни в воскресенье я не верю в него, потому что не его свете существуют такие, как я», – Пилат выдохнул последние слова с особенной злостью. Выдохом он не погасил священного пламени дружелюбия.
Бегемот лишь спокойно улыбнулся.
– «Во-первых, ему совершенно не обязательно быть хорошим, подозреваю, он может это себе позволить, во-вторых, ничто не подтверждает того, что он на этом свете главный, в-третьих, ты можешь покончить с собой», – довольный Бегемот заткнулся.
Неизвестно, осуждал ли Бегемота мёртвый свидетель их разговора.
– «А как же он?» – Пилат кивнул на лежащее тело.
Тело обо всём молчало, ничего не поддерживало и не осуждало. Так ведут себя все, отсутствующие навсегда – умершие, их даром становится нейтралитет.
– «Что он?» – слишком непонимающе спросил Бегемот.
– «Меня не станет, а он останется здесь?» – одна сторона Пилата краснела, другая покрывалась мёртвой бледностью.
– «Теперь он твоя любимая вещь?» – Бегемот наслаждался интервью.
– «Он не гниёт», – сказал Пилат, ненавидя Бегемота.
– «Он и не должен, у него хорошие гены», – ответил Бегемот.
Мёртвые мстят живым, подсказывая другим живым правильные вопросы. Бегемот приготовился и спросил:
– «А серьёзно, Пилат, как ты его намазал, что он не может начать разлагаться? Ты сам?» – кот-насмешник очень серьёзно смотрел на бывшего прокуратора, незаметно презирая его. И, может быть, все известные законы физики и примыкающей к ней биологии.
– «Нет, мне помогли соседи», – тяжело бросил Пилат. Беседа становится невыносимой он чувствует, что начинает заболевать.
– «Не бойся, он не начнёт портиться», – то ли издевался, то ли уже перестал Бегемот.
Пилат неровно вздрогнул.
– «Если он начнёт портиться, я освобожусь вместе с ним».
Пилат почти мечтал об этом, но больше всего на свете не хотел этого. А Бегемот всё это понял. Он даже понял молчащего Иисуса, он догадался о ценности молчания и о новой религии, что исповедовал теперь Иисус. А молчащий всегда что-то исповедует; и молчащий как правило исповедует молчание. Последняя религия, на которую может решиться умерший. Первая, с которой начинается бытие. Даже если начинается повторно.
– «Это альтернатива, не бесспорный факт, что самая перспективная, ещё хуже, когда теряешь честь, точнее, когда не теряешь, а попросту обнаруживаешь отсутствие таковой, может быть, врождённое», – кот взглянул на Пилата. – «Но это не твой случай, Пилат», – Бегемот сощурил оба глаза без малейшей к тому необходимости.
Ночью температура обычно падает. Пилат мог бы дрожать, но сдерживать себя он тоже мог и давно привык. Можно признаться, что сдержанности его учил Иисус. Для всех и всегда, даже в самый идиотский день, лучший учитель, Пилат убеждался в этом снова и снова. Бегемот не мог следить за процессом учёбы – Пилат не собирался приглашать его задержаться.
– «Я давно усмирил свою плоть ради той плоти, что легла, чтобы быть его нянькой и сторожем, хотя он не нуждается ни в няньке, ни в стороже. Ни, может быть, во мне самом. Ни даже в себе. Он последнее время абсолютное отрицание».
Тут Пилат` получил лучший ответ. Вряд ли кто-то здесь сможет превзойти Пилата. Ответ не позволил навсегда выйти из квартиры – Пилату не было дано, выдано на сегодняшний день такого разрешения. Он и не рассчитывал получить его, не от Бегемота сегодня может прийти такая милость. Бегемот готовил лучший вопрос, но не был уверен, что у него получится. Пилат не обращает внимания на лучшие вопросы.
– «Пилат, у тебя нет где-нибудь собаки, щенка?» – почему бы не купить желанный адресок у всезнающей Гекаты?
– «Всё равно, какого пола? Нет, нет!» – домашние животные это пройдённый этап человечества, домашние трупы – грядущий.
– «Ну ладно», – Бегемот выдвинулся в направлении улицы. И она не была продолжением этой квартиры. И такого продолжения Бегемот не вынес бы.
– «Эй, Бегемот, что ты скажешь нам`?» – «мы с Иисусом» – Пилату нравится, как это звучит.
– «После смерти Иисусу повезло со сторожем».
– «Бегемот, ты зря кот, тебе надо было родиться собакой», – бросил ему Пилат, неужели умница Бегемот не поймёт их?
– «До свиданья», – попрощался Бегемот не с Пилатом. Он сам закрыл за собой дверь.
Выходить из мавзолея – этот опыт они как компания имели во всех странах и эпохах, подвизающихся с мавзолеями на информационных горизонтах мира. Так было и в Москве, так было и с посредственной пещерой, не раздвинувшей горизонтов спелеологии и ставшей мавзолеем на три неполных дня, таким образом раздвинув горизонты кладбищенской архитектуры и дополнив нюансами оперативную практику – пополнив список самых известных – впоследствии – нычек... теперь её клиент переехал в Нью-Йорк – это понижение или повышение в социальном отношении? Впрочем, с чем нельзя спорить – это однозначное повышение цен. Жильё даже для мёртвых под вечным небом восходов и закатов недешёвый коллективный постоялый двор. Квартира снова была отсечена от улицы. Хотя тюрьмой она не была ни в коем случае. Но была заветом. Заветом, с которым ещё надо справиться. Пилат постепенно продвигался в понимании его – его ковчег, его корабль, его плавание меж стен, от виска к виску, от стены к стене. Гость ушёл в утро. Гость, пришедший с толстой полночью, легко обнажил гнилые зубы хозяина. Стыд за свою нездоровую челюсть, не способную здраво кусаться, обрёк владельца челюсти на подобную всем мукам муку досовершенствования. Невозможная работа, даже эволюция с открытым лицом отказалась от неё. А некоторые люди иногда берутся. Хотя, что люди! Это мелко; берутся птицы, а не люди, пусть на ногах, но всё равно они летают, даже если от кухни до лежанки – лежанки с павшим горизонтом. Чего теперь стесняться? Все долго притаптываемые запахи поднялись в воздух, будто то были уродливые птицы, не нашедшие серди себя ни одной благородной. Пилат, призванный удушливой орнитологией, был вынужден прийти в себя. Теперь придётся заново привыкать к квартире. В ней не осталось аромата кота, но ни Пилат, ни труп на кровати его не забудут. Он ровно столько силён, сколько хотел Бегемот. За исполнение своих желаний он борется, обранивая примеру по ночам в чужих квартирах. Пилат вытер выступивший пот. Обойдясь одним полотенцем. Так же всю жизнь он обходился только одной виной. Он не знал разнообразия. Ему всегда этого доставало. Его раскаяние хорошо этим питалось. Пилат помолчал немного на латинском. У него было вдохновение. Молчание ему удавалось. Как и молчаливые разговоры. По всему этому выходит, что Пилат успешен. Что он вечно на лучшем коне Древнего Рима. Вот ,кажется, те греки и эволюционировали – или деградировали – до Рима... Иисус никак не прореагировал на неоднозначную телепатию Пилата да ещё и на мёртвом языке. Тем более эти подозрения, которых не чужд даже мёртвый... Обращаться к мёртвому на мёртвом языке. Это что, намёк? На то, что Иисус мёртв? Это было обычной реакцией Иисуса – отсутствие реакции на Пилата и раскаяние. Это подобно безумному терпению. Может быть, Пилат автоматически обратился к мёртвому на мёртвом языке? Возможно, это был теперь его родной язык? Его вторая латынь. Вторая и дополненная версия. Пилат вернулся к английскому языку.
– «Иисус», – крикнул Понтий Пилат, – «ты думаешь, ты хорош? И ты прав. Не слушай этого хвостатого судью, он сам задумал преступление против слабой женщины. Та женщина ещё слабее тебя. Ты должен сочувствовать слабости. Клянусь тебе, должен», – Пилат заметил, что в этот раз почему-то слишком быстро начал хрипнуть. Это его неприятно удивило. Но потом он подумал, что Иисус наверняка ничего не заметил. Как и – что главное для этого мира – его припадка телепатии. И стало ещё хуже. Во всём всегда виновата потребность быть замеченным. Она как дурная привычка и Пилат назвал бы её, указывая самый грешный минус. Но всё равно сейчас он продолжил. Как все ораторы вынуждены продолжать. Но в профсоюз ораторов он не вступал.
– «Но ты не знаешь жизнь. Благородство носит траур и в итоге, что я мог сделать? Твои многочисленные друзья меня не понимали, а я их терпеть не мог. И как-то в нашей вражде ты был третьим лишним, может быть, поэтому ты и умер. Но ты обязательно ещё встанешь, этим утром или следующим. Я приготовлю тебе кофе, ты выпьешь его и я помою за тобой твою чашку. А потом ты примешься читать или говорить, а я не признаюсь тебе в том, что не понимаю твой язык – и не потому, что он арамейский вместо бессмертной – пусть воскреснет хотя бы она! – латыни, я склонюсь, слушая, слушая… Мы будем жить в мире с нашим горем, пока небо пробует анализировать его. Результаты его анализа будут интересны человечеству, но не нам. Я на своём языке, абсолютно человеческом, буду говорить тебе что-то, в чём не буду уверен – мне будет нужно твоё мнение. И ты дашь мне его, потому что последний твой закон, который я помню – это бесконечная щедрость».
Пилат положил свою ладонь на лоб Иисусу.
– «Ты устал».
Пилат ушёл в свою комнату и спал до обеда, просыпаться рано незачем – он всё равно не положит свою руку на плечо Воланду, чей адрес он не сообщил Бегемоту. Его сон пришёл в его квартиру, но подходить к нему не стал. За отсутствием иных обитателей в квартире он никому не приснился. Через некоторое время Пилат встанет, поняв, что сны опять его обошли стороной. Он давно перестал гневаться по этому поводу. Не у Иисуса научился, сам к этому пришёл. Пилат всё ближе подходит к терпению, его путь всё легче, но шаг всё короче и интересуется он реакцией только одного свидетеля. Это совместный путь, в этом его бесконечная ценность. Пилат слишком богат, слишком богат, но никто не берёт налогов с его богатства. Уже поднявшийся Иисус будет знать чуть больше того, с чем ложился. Не будет вполне ясно, ему и квартире, что ещё он узнал, но всё-таки его знаний будет больше. А у Пилата знания уменьшаются. Сон, который не посетил Пилата, прошёл в неизвестность; вместо Пилата ему придётся иметь дело с ней. Пилату кажется, что у него та же участь.
Что разозлило Бегемота? Пассивность третьего собеседника или то, что он был мёртвым? То, что мир может показаться мёртвым в такие моменты? А после казаться другим он так быстро уже не начинает? Пилат много нервничает, по сути разрывается между гостями и своей заботой, владеющей жизнью. Приличие и величие оказались несовместимы. Гость это вытерпит, но как это терпеть Пилату? Он счастливый заложник нестерпимого. Он моет посуду без перчаток, раньше Пилат босиком не ступал на чистый песок. Пилат фифа. Бегемот сегодня утром мог засвидетельствовать это перед самим собой. Сейчас он мог засвидетельствовать лояльность Пилата по отношению к грязным тарелкам в его руках и к квартире – западне вокруг него. И Пилат не стеснялся удивить. Даже самого себя, даже несколько раз. Кто-то или что-то резко подходит к человеку и жёстко меняет его лицо. Кто-то или что-то даже лёжа. А когда человек спрашивает, вернут ли ему его старое лицо, оно не оставляет надежды и забирает воду из его пустыни. Так человек может начать умирать от жажды, которую ему ещё рано понимать. И человек, допустим, Пилат, принимает Бегемота, сбежавшего из ночи и всё ещё бегущего из неё, не зная, то ли это развлечение для него самого, то ли для его сбежавшего откуда-то гостя, то ли для его собственных нервов, то ли всё-таки для странного полуночного Бегемота. Характер развлечения здесь уже не важен, а важно старание всех развлечься, не нарушая темпа трагедии. Не меняя её сюжета – никакими вопросами, а главное – не ответами на них. Главное, ночь не достанет сегодня их обоих. К тому же традиционно она не достанет тихого Иисуса. У ночи редко случается ст`оящий улов. Её судьба – вечная диета и она старается заразить этой диетой всех. Бегемот всё это понял. Но всё равно думал, разбиться ли его сердцу. Впрочем, ради Пилата? Ради Пилата разбилось другое сердце. Лучшее сердце мира. Также может быть, сердце Пилата уже разбилось на миллион кусков, каждый из которых в свободном плавании всесилен, но в тени собратьев скуп и скуден, и Пилат терпит их все в себе – что за ощущение они могут давать прокуратору? Вряд ли то, что он бывший прокуратор, не в этом мука. О муке можно долго, специально долго рассуждать6 пока рассуждаешь и чувствуешь тоже. Вероятно, Пилат терпит что-то иное, сравнимое с бездыханностью соседа по замкнутому пространству – тупику жизни и с далёкой-далёкой неизбежностью нового вдоха, вздоха скорее. Он уже звучит где-то вдалеке, но не на достаточном удалении. А два человека закончили разговор, не начиная дорогу мучений, не начав его смаковать. Тема этого разговора могла быть только одной, но она не всегда подходит к случившемуся настроению. И велеть фактическому настроению подчиниться настроению желаемому – незаконно по понятиям этого города гостей и их хозяев. Сожалеет ли Бегемот о выписанном им судьбой разговоре, у которого мог быть миллион судеб? Бесконечный нью-йоркский миллион судеб и всё равно только один иудейский итог. Самый лучший разговор всегда короток. Как бы его участники ни длили его, их рты умолкнут в тот момент, который будет концом их разговора. И все его перспективы ему не помогут. Даже перспективы самих Бегемота и Пилата – команда скромниц, к первому месту не стремящихся. Потом дела сменяют разговоры и разговоры постоянно проигрывают. И чужим победам нет объяснений. Нет объяснений, которые принял бы ты.
До рассвета Бегемот тырил по карманам. Стыдно ли ему? Нет, не до этого. Глаза соревнуются с другими глазами, один горит резче, другой светит мягче, некоторые глаза видят смысл для себя в этой жизни. Не смысл, но занятие есть в этот раз у Бегемота. Общение с людьми. Не очень нужны деньги, но капитал в размере стандартной горстки золота даёт ровно столько света, сколько необходимо смущённому существу в незнакомой обстановке. Бегемот любезно не ставил в известность тех, у кого занимал. Поэтому он сам себе сейчас присвоил почётный титул «хранитель покоя». Бегемот тихо занимался своим делом и баловал себя размышлениями. С «сейчас» у каждого свои взаимоотношения. Вот он, свободный делец, пополняет свои запасы. Он на периферии своего рабочего дня, на разгар рабочего дня у него намечены старые знакомые. Каждого нужно видеть лично. Потому что ничто не заменит наслаждение от личной встречи. Он твёрдо решил доставить наслаждение и себе, и своим… должникам. Как бы далеки они от него не были. Как бы они не были далеки от самих себя, но со своей наружностью они связаны. До чутких ноздрей Бегемота дошёл запах возможности и больше он не покидал сердце, мешок – накопитель. Возможности – это то, что обычно имеют боги. Бегемот ещё помнил их имена, некоторые из них знали его имя и знали, чем он отличается. А он отличался наблюдательностью. То есть какое-то наказание всегда с ним, потому что много улавливать взором – это одна из необъявленных казней египетских. Проходить сквозь которую или перешагивать через которую – вот уже и размышление о прелести выбора, Бегемот как новичок этого места внимателен к чужим прелестям, а прежде он всегда думает, смотреть на землю или на небо. Там где-то в небе сейчас Юпитер занимается мастурбацией. Как многие знакомые по утрам. Бегемот сожалеет, что он не на их месте. Он засовывает руки в собственные карманы, идёт, не беря чужого, думает, не отвлекаясь. Мастурбация – это вечный призыв для бездельника, для того, кто всё же надеется на немедленное счастье. Наивна надежда или нет, но она у них есть. Бегемот приглядывается к небу, где, как всегда голышом, почесывая спину, Юпитер ходит над головой. Его шаг приучен к тому, чтобы не опережать вечность. Это заблуждение, что с неба не уйти. Но долго спускаться. Долго пытаться. Долго подталкивать себя к пропасти, на дне которой самая жизнь. Кое-что боги делают сами. Телепортация так и не вошла там в моду. Спускаться на верёвке, которая обвивает шею – это было бы прорывом, но на земле это до сих пор называют смертью. Боги тоже не нашли пока другого названия. Они в разных местах его ищут. Сейчас, не касаясь земли, Юпитер идёт к книгам – эти книги написали люди, не боги, Юпитер уже симпатизирует определённым фамилиям. Он уже испытывает зависимость от некоторых языков. Юпитер терпит образование. А вечности терпеть пытливого Юпитера. Настойчивого, как законного бога. Как законного читателя. А это много законнее, чем бог. Читатель на такие вещи имеет право, о которых боги только ещё начинают догадываться, облака раздвигая, как шторы. Читатель – это парус, на двухместной лодке, для него автор ловит ветер. Когда отец Юпитера впервые застукал его за книгами, он решил, что застукал сына «с книгами». Но ни интима, ни криминала не несло и не давало это чистого духа занятие, но у него всё равно должно быть, чем смущать – это непременно. Папа Юпитера говорил ему: «Я не улавливаю пока, в чём греховность и не знаю, существует ли такое понятие для бога, но ты можешь первым открыть его ( хотя такие первооткрыватели не нужны в нашей семье ), богу лучше выпить, закусить, читают книги больные боги. Или люди, что одно и то же. Их болезни быстро их лишают божественного статуса и делают зависимыми слабаками, они зависят от чьего-то вымысла и ждут продолжения вымысла, а не сладкой или в крайнем случае какой придётся действительности, которая покоряет нас, богов. И в ней мы творим многое, пока люди пытаются защитить свои головы. Работаем, как наши предки. И вдохновение нам переходит по наследству. Ты же лишь бороздишь небо пятками. Теперь дошёл до этого… Это что, единственное, что может дать тебе вдохновение?» Юпитер был шокирован, и откровенностью отца, и правдой жизни. Которая ещё кое-кому ударила по голове, не сожалея ни о чём, в этой же эпохе. Но боги по-другому переносят сильные впечатления, стресс не меняет их, а даёт повод к новому шагу в покорении мира, их собственности, но сознающей свою ценность, поэтому ищущей всегда альтернативы для себя и всех, кто к ней относится. Хорошо, что появился такой бог который хочет покорить книжные полки. Юпитер давно решил открыто баловаться тем, что ему не подобает. И ловить в этом наслаждение, которое давно признано птицей фантастической, попутно он должен был принять решение как все герои пренебрегать угрозой порки. Он сам иногда путал себя с ловцом тайного, но оргазма, апофеоза незнакомой книги, сказавшей не всё об удовольствии, но всё о поиске его, стремился пережить написанное, хотел пострадать за тайную страницу чужих слов. Родители в свою очередь тоже были шокированы. Бог-интеллектуал – это преступно и преступление нельзя наказать. Нечем наказывать такие преступления. Бог, который преступает что-то, всегда заходит очень далеко. Не за наказанием он идёт. Но куда идёт их ребёнок, даже божественные родители не предчувствуют. А дети всегда ходят к пропасти. В книгах, написанных живыми, но не вечными, была скорбь. Понятная, между прочим, и богу. Странная и для бедного бессмертного желанная, и практически недостижимая для бессмертного. Вот и первый минус бессмертия, который никогда не сможет грозить всем смертным. Но если богу придёт в голову меняться… Ему бы лучше разведать ситуацию. Люди не скорбь описывают в книгах своих, но печаль они схватывают, которая прежде схватывает их, и от умелой руки им самим спасения нет. Мгновенного спасения и быть не может для опытного, но невозможно также спасение в перспективе, которую со смертными мог бы разделить и бог. У которого нет предрассудков относительно своей и их судеб, все судьбы происходят из одной каши, которая первоначально не имеет вкуса. Он знает край родной. Он одарён умеренно. Он знает, что правит на задворках цивилизации, отсюда и книги, которые пытаются вырваться из условий простоя, и вырвать человека с собой заодно из информационной провинции, или бога. Он же не скажет, что ему не нужно такого рода спасение. Спасаясь книгами, он какие-то новые пространства завоёвывает – успешно, если родители не пытают себя в соседней комнате. Ему руки сейчас главные родительницы. Постоянное нахождение тяжёлых книг в руках развило их мышцы и внушило им, что труд всегда найдётся, будет найден, если мысль отправится на поиски, разлило блаженное напряжение, укрепило шею, а крепкая шея стала требовать крепких мыслей в прочной голове. И преимущественно о настоящем, которое принадлежит каждому мученику. Его костюм сейчас очень успешно идёт в прокат. Кто-то привыкает к нему. И Юпитер уже узнал, как он выглядит. А с чего всё началось? Юпитер стал личностью, ощутившей свои запросы, их буквальный вес и даже будущее некоторых из них. Личностью, воспевшей свои запросы человеческой песней, потому что божья тут не подходила. Она звучала бы фальшиво, она не прозвучала бы вообще на земле, которая в общем-то по всем законам должна быть филиалом неба, предназначалась… Он так и хотел, суметь воспеть запросы, чтобы потом всегда добиваться их удовлетворения. До пропасти особой и не доходя, небо – его место и книги возникают там, на божьем просторе, который был бы хорош и для людей, как приятные сюрпризы для него и опасные продромы духовной революции, которая случится сначала наверху. Есть, конечно, и сдерживающие начала, ровно те же, что у людей. Неприятные знаки с неба не стереть, но можно и их попрать. Опытной божьей пяткой… Книга для него пустяк, штанга для него пустяк и это заслуга книги. Досуг Юпитера отличается от досуга всех богов. И он формально балдеет от этого. Легка радость, которая никому не служит примером. Разрядка, чтоб мир не уничтожить. Не отвергнуть от сердца своего, конечно же, желающего более крепкого соития. Но где найти ровесника на такое? Юпитер старше и Иисуса, и Пилата. Он старше самой Земли и идеи, которую она считает главной своей. ( И про эту «старину» боги тоже слышали… Земля давно повторяется. ) Но даже если бог старше всех людей и их совместных ошибок, ему требуется особого рода чтение – запрос к самому себе в тот или иной день. В тот или иной день, который обязан принести ответ, на небо, а после на землю, но тот же точно. Зачитаться специально для этого, перекормить себя словами, оговориться, случайно назвать отца Зевсом – всё это не преступление. И то, что делает Бегемот, не преступление. И не заблуждение, которое воспевает только тупики. Это манера выживания, месть – это тоже манера выживания. Так учат самые мудрые книги, и жизнь. Там, под ногами, Бегемот один из самых преданных её учеников. Ощупывая нутро карманное сокровенное, он также ласкает её, лаской, предназначенной себе самому. Воображает и воплощает сразу же. Подводные камни чужих карманов всегда скользкие и мало соответствуют любому воображению. Но не пленяют его, захваченное за работой. Кто серьёзнее, древнегреческий верховный бог или древнеримский в тот трудновоспроизводимый момент, от которого сердце биться скорее не начинает, но минуты побегут не медленнее, потому что при любом соотношении сил надо продолжать? Момент сам не выворачивает карманы, он как депутат, который не сдерживает обещания, после его избрания картина всегда хуже, чем до него; удовлетворение, конечно же, на дне не затаилось, рука Бегемота соскользнёт с камня, с бедра, с груди, не сможет взять и присвоить чужую мысль, никогда не дойдя до души и не ощутив под собою лица, в которое сам Бегемот мог бы взглянуть. А он хотел бы и лица, даже и за этим занятием он взгляд один нашёл бы, чтобы бросить. Но что сейчас он будет делать? в целях политического привета, который несёт в себе больше, чем политику, он будет просто нащупывать. Всё та же рука, единственная работница, книгами, как выше по этажу чьи-то руки, не занятая, а занятая уже очень долгим поиском, примет ещё работу: предчувствовала ли, что придётся ей освоить траекторию, чтобы коснуться лба Юпитера, от которого немало зависит. Будет ли Юпитер благодарен за фамильярную ласку или проклянёт? Потому что нет у него на лбу пота, чтобы стереть его. Но всё равно от Юпитера не отвернуться. Юпитер зеркало Бегемота, в котором видно только небо, не землю. Немного пыльное зеркало, немного пыльное небо, но более пыльным, чем улица, оно быть не может. Ему пока не подскочить с улицы в зеркало, столкнуться с отражением лбом было бы хорошо. Неплохо бы сообщить старому отражению что-то новое о себе. Что выяснить успел, пока входил в плотное тело загаженного… то есть заселённого города – будущего места всех действий. Хотя, наверное, незаметно он уже стал местом настоящим. Вовсю работающим на своего нового посетителя, да ещё посетителя с такими целями. В итоге немного тусклое небо, но, может быть, дело не в пыли. Дело в усталости, соскальзывающей с плеч и мирно укладывающейся на чьём-то небесном полу. Чтоб ноги прошли по нему и тоже устали, хотя это редкость – подхватывать усталость не через голову, а через ноги. Но бегемот хочет сейчас приблизиться к своей голове. Когда в характере нет тайн, искать ещё более трудно. Среди краж и их бессмысленности, которая и есть ответ прежде вопроса, Бегемот осваивает прямо за делом новую специальность – психиатра, чем больше сфер, в которых ты можешь обслужить себя сам, тем шире горизонты твоей самостоятельности, цель которой однажды заметить, что ей тесно в этом городе. Бегемот, не выдумывая, работает прямо над своей памятью ( то есть он пошёл сразу в кладовку ), он помнит, что был резок с Пилатом. Что был ему другом, когда не мог никем другим. Не мог же он быть его проклятием. Хотя, возможно, именно этого ждали. Что теперь вызывает у него заботу. Среди светлого дня он не более подвержен страху, чем буквы старого закона, который как старый отец – добром проклинают за зрелость. Но опасениями, вполне законными и точными для более крепкого усваивания он может быть полон. Это нервы, нервы, которыми ещё пользуется душа, она последняя, кого можно отучить обращаться к ним. И он задумывается вместе с ней, зная, что губит себя лишней мыслью, не прошедшей правильного отбора. Его задумчивость долгой тенью может лечь на все его дела, которые так и не начнутся. Но вот улыбка Юпитера. Он не собирался затмить солнце этого дня, которое по совместительству солнце этого мира и владеет им больше, чем владеет им золото, Юпитер верил, что это способ сообщить добрую весть – одну из первых. Не в силах Пилата натравить Юпитера, сильного физическим телом и мощного интеллектуально, на Бегемота. Спокойного и пассивного в каждой краже, как того требует ему самому неизвестная наследственность. К чему тогда волнение о громоподобном фиаско, которое законно, если в присутствии Юпитера всё мелочь. Неужели мысли о законности немного изменили цвет лица, которое открыто этому дню, но пока закрыто для следующего? Нет, эти мысли сейчас не актуальны. Они всего лишь потеря и не найти того, чья она. Есть более близкие. Они как самые родные люди, связаны с устройством в этой жизни. Развивая свои дела в чужом городе, он принимает к сведению обстоятельства, они на приём к нему первые. Бегемот не подумал о том, что это может быть район Юпитера. Не в том смысле, что он здесь ворует. В том только смысле, что он здесь живёт. Значит, привык. Значит, уже может показывать пример. Значит, рядом уже достойное ученье. Можно два раза помочиться в разных противоположных концах района и он станет вашим навек или надолго. В случае Юпитера, наверное, надолго, хотя было бы логично предполагать, что навек. Но Юпитер уже стар несмотря ни на то, что он вечный бог, ни на то, что он вечный подбожонок с умопомрачительной судьбой, которую никому не повторить. А с другой стороны он полон созидательных сил и молод. Короче говоря, он совсем как Бегемот. Его творчество, как и творчество Бегемота ( кому-то близко, кто ещё помнит о нём, милые родители, к примеру, а кому-то просто опасно ) было обречено на провал, глубокий, как шахта самых упёртых работников. Но они из тех, кто отказался зависеть от провала. В этой связи и настигают вопросы. Их, конечно, проще сбрасывать с неба, чем закидывать туда с земли.
– «Что тебе больше нравится, Бегемот, «Податель добычи» или «Несущий победу»?»
– «Я по особенности своей не полководец-триумфатор, я просто свободный кот, то есть человек, что бы это ни значило, мне не приходится лизать задницу Юпитеру-богу и Юпитеру-другу. И за свою добычу процентов на двадцать отвечаю я сам, а это много в сегодняшнем безумном дне».
От Бегемота отстали с вопросами. Отпрыгнули даже, интервьюируемый победил интервьюера. Что приятно обоим. Бегемот покончил с карманами и с Юпитером, но остался на улице. Невнимательный к знакам свыше, которые понятно о чём говорили, задумчивый к самому себе, умный и глупый, вечный в движении к свободе и всё же новичок в обращении с памятью. Его творчество не оставило следов там, где можно было бы их искать. В душах опустошённых прохожих. Но это не он сотворил их опустошёнными и не прошедшие дни – они брак в небесном производстве. Там это уже поняли, поняли и споткнулись, но уже не знают, как это производство остановить. Оно теперь похоже на рвоту – кто-то всё не может закрыть рот. Мир, город никогда не опустеют в этом смысле, если только перестанут скраивать карманы… Скраивать подходящие мусорные баки, чтобы и бросить в них что-то, и порыться в них, потеряв. Никто не даст прямо сейчас этому комментариев. Нет понятных автографов таящегося автора, но есть очереди, ищущие, где тут выход с представления, которое служит только одному. Это естественно, а от естественности автор отказаться совершенно никак не может. Что же, Юпитер не тронет Бегемота… Бегемот знал, что у него у самого дома есть пара котов. Не любимцев, но симпатичных. Хорошо, если у Юпитера привычка к кошкам. И это не страшно, если у Бегемота нет привычки к Юпитеру, потому что Бегемот найдёт в себе привычку к Юпитеру. К случайному району, где всё возможно в воображении того, кто воображает. Вот он – Бегемот после Пилата. Но ещё не Бегемот после самого себя.
Улицы длинны ровно настолько, чтобы повторять вечность. Глядя на них, Бегемот знает, что он повторить вечность не сможет. Бегемот часть улицы, но не похож на улицу. Разобраться в себе по этому поводу не трудно. Он домашний кот, поэтому не может быть похож на улицу. А улица ни от кого и не требует сходства, она знает, что у каждого, кто на ней, в голове другая улица и другой путь. И проходят они по другому городу, с которым не соперничать этому, имеющему несчастье быть реальностью. Но по реальности тоже бегают интересные объекты. Объекты этой реальности и своего собственного подвижничества. Результат которого не за горами, но почему-то и не в завтрашнем дне. Мимо стрелой промчался мастер. Промчался первым номером. Не ведя за собою ни своего какого-нибудь запаха, ни идеи, новой среди обычных идей. Бегемот встал.
– «Мастер», – позвал Бегемот. Ни радости, ни огорчения.
Восковая кукла, свободно бегающая по жизни Нью-Йорка, остановилась. Мастер не захотел меняться и не изменился. Он только договорился со слабоумием о том, сколько места оно займёт на его лице. (Он немного ему проиграл.)
– «А, существо, принадлежащее к породе странников, но в душе возвращенец», – мастер быстро искал подходящее случаю выражение лица. Оно постепенно устанавливалось на его лице. Как над городом потерянных безбилетников правильное, правильно оформленное для этого города, небо. – «Внезапно и приятно. Я не буду плакать, но я рад. Станем обниматься?» – мастер поправил галстук-бабочку под подбородком. Не исключено, что именно она больше всех нуждалась в исправлениях.
Бегемот не понял, чем кончились поиски мастера, он смотрел на Бегемота как на Иисуса в городе. Изнутри себя на пустое восстание тела, не воскрешение.
– «Меня нельзя трогать руками, я как бы призрак», – шепнул Бегемот.
Абориген всё понял.
– «Вы в Нью-Йорке миловать или казнить?» – аккуратно поинтересовался мастер.
Город стал прислушиваться к этому разговору.
– «Казнить».
Ну да, мастер знал, что услышит именно этот ответ. Этого ответа ждали они все, все его мысли. Он им не запрещал этого ожидания. По сути это было его ожидание. Мастер помолчал, чему-то своему улыбаясь. Помолчал и Бегемот, не улыбаясь. Мастер поднял глаза на кота:
– «Давно решили?»
Бегемот вдохнул сырой с дырами нью-йоркский воздух. Чего скрывать…
– «Да».
Суд уже открылся. Место расправы здесь и он, трезвомыслящий судья, тоже здесь. Будет судить, пока может… хотя сколько их ещё впереди, этих судов. Особенно со всё теми же участниками.
– «Ваш ночлег определился?» – мастер неизвестно почему затёр чей-то чужой плевок. Бегемот посмотрел на все другие оставшиеся чужие плевки.
– «У Понтия Пилата».
Глаза мастера стали как его мысли.
– «Вы единственный», – тихо произнёс мастер, возможно, с уважением.
Что Бегемот мог ему ответить? Что Понтий Пилат ему симпатичен, несмотря на его чудовищное преступление против церкви и религии? Что они оба близнецы-изгои, только Бегемот добровольный? Бегемот не грешник в церкви и мастер не исповедник. Истории в будке не будет. Не быть ей посреди прохладной городской улицы, хоть она и не хуже церкви, и так же как церковь набита людьми. Так же пряма, прямолинейна и сыровата, как церковные подвалы – прибежища лихого скарба. Бегемот ровно смотрел на мастера, считая старые веснушки под его глазами. Мастер прекрасно понял, что Бегемот не одарит откровением. Что же, мастер и так знает, что молодой человек дойдёт до конца. ( Неприятно, что пока неизвестно, до чьего конца. ) Но вряд ли в любом случае он помашет оттуда лапой ( рукой ). Увидеть бы его ещё пару раз… Почему бы им вместе не собраться на подвиг. Название ему они придумают по ходу.
– «Сдвинем наши лбы…» – Бегемот на ходу построил отличный лозунг. И стал почти принадлежать ему.
– «Решимся быть коллегами…» – о чём-то своём помышляя, пробормотал мастер.
Мастер и Бегемот посмотрели друг другу в глаза, они взяли и кем-то друг друга назначили. Чему-то принадлежать, хоть чему-то, если ты уже не принадлежишь человеку, обычно запиравшему тебя с твоей литературой, как зверя со зверем. Он помнит имя тому человеку, «Маргаритой» теперь отдаёт каждый гром. Благо, грозы в Нью-Йорке сейчас не ежедневны.
– «Бежим пить чай», – мастер воскликнул это уже будучи почти счастливым и ещё раз воскликнул, видя, что Бегемот кивает на место общего питания: – «Только в домашних условиях?»
Мастер, не распуская рук, дыхнул на Бегемота, тот побледнел. Стал бледнее с головы до ног. Надо было добавить и, не прикасаясь к Бегемоту, мастер подышал на него чуть сильнее. Бегемот исчез. Мастер исчез вслед за ним. На этом месте воздух стал свежее, а может в нём появился какой-то газ. Может быть, вопрос и ответ появились разом. Повеление одного и полное согласие другого, естественно, у них всё получилось. Получится и у дома мастера. С мастером он привык творить по ходу. Комната то увеличивалась, то уменьшалась. Думала и решалась принять нового пилигрима. К своему пилигриму она уже привыкла. Он чудачил и задумывался и уходил в дали только в мыслях. В действительности он ходил поблизости.
– «Я по-новому организовываю свою жизнь. Теперь я свободный человек, наконец-то. Знаете, после того, как я побывал в психушке, после того, как я отсидел свой несправедливый срок в тюрьме, и слишком короткий, чтобы окончательно привыкнуть, и слишком длинный, чтобы остаться верным себе, я уже ничего не боюсь. Пишу по-новому, живу по-новому, беседы новые завожу… а вот беседы всё о старом. И редко старые беседы бывают с молодыми».
Что это, намёк? А может быть, ласка того, кто ещё не умеет их оказывать. Даже самому себе.
– «Разве Вы были в тюрьме?» – поднял на него глаза Бегемот.
Человек развёл руками.
– «Ах, мой дорогой сударь, Вы циник», – мастер тепло улыбнулся, – «моя долгая жизнь уже тюрьма. И знаете, я ведь не дождался Вас и сам избавился от своего надзирателя, прописанного мне, должно быть, каким-то сумасшедшим амуром», – мастер таинственно засмеялся. Но таинственность смертна, он об этом знает. Надо переключаться на дела, надо переключаться. Потому что они ещё до твоего рождения переключились на тебя. Домашние мелочи как хранители глупых путников, те поймут рано или поздно их заслуги. Очень мягко горела свеча, обещая ещё какое-то время показывать горе, приносимое неудачами монологов. Она показывала Бегемота, который, чтобы там ни говорили, был честнее своей тени, он выпускал и втягивал бесполезные когти, сидя прямо. Она показывала, говорливого нынче, доброго мастера, неизвестно, отчего говорливого. Но речь как бы была третьей гостьей и не вполне его. Мастер из-под полуопущенных век рассматривал напряжённого кота. Героя беспокойного похода, который, безусловно, продолжался, даже когда он сидел.
– «Что-то Вы неспокойны… нет», – мастер выглядывал кого-то в Бегемоте. Успешно.
Нечто в Бегемоте скрыться не успело. Пришло в гости вместе с ним. Метаться негде,
квартира мастера всё равно слишком мала. Надо отвечать.
– «Я теряюсь перед ходом истории, проходящей так, что поднимает ветер мне в лицо. Что это?»
– «Одиночество, Бегемот, одиночество, родной».
Как обнять того, кого нельзя трогать руками? Но кого всегда можно коснуться своими мыслями. Плевать, что он ночует у Пилата, в этой истории им не быть врагами.
– «Давайте встретим утро, крепко заснув, кто на хозяйской койке, кто на диване прекрасном для гостей. Это не будет солидная поправка сил, окончательное выздоровление, но для разбега Вам что-то надо».
Чтобы хорошо разбежаться, нужна только память. Но усталому путнику не хотелось сшибать с гостеприимной ноты хозяина. Бегемот последний раз втянул когти. Мастер вспомнил детство. Бегемот пристраивался под одеяло на диване и, может быть, благословлял диван. Никогда неизвестно, на кого сегодня упадёт благословение. До скончания дня никогда неизвестно, на кого сегодня упадёт благословение. Проще угадать, на что упадёт усталый путник. Бегемот не пытался быть загадкой. Сейчас он будет падать…
– «Ой, я же сегодня ночую у Пилата», – повторение мать учения, Бегемот приподнял голову, растерялся и не сразу нашёл свои когти. Два варианта – это не то, что один праведный путь. Кто любит искушения? Тот, кто одарён, чтобы их преодолевать или тот, кто любит им поддаваться. Кто же Бегемот?
Дом задал вопрос своему хозяину про сегодняшнего гостя только один – про то, что у того в душе и на уме. Его душа и ум поддаются хоть какому-то анализу? Прогнозы будут? Хозяин отвечал в совершенствующейся своей манере не дому, а гостю, как будто не возражал бы ответить сразу и жизни.
– «Но вы же можете передумать. Сами знаете, принадлежать одному – безумие. Которое могут позволить себе только мёртвые тела. Как бы застывшие на полпути в побеге от жизни. Безрадостное возвращение ко всем ошибкам сразу. Впоследствии не преодолеть ни одной».
Теперь мастер хотел и мог учить других свободе. Пусть слушают его, только пусть слушают… Бегемот послушал его, поверил ему, потому что это было нужно, и просто мявкнул ему:
– «Сегодня я Ваш».
Мастер кивнул ему несколько раз и несколько раз себе.
– «Сегодня Вы мой», - громко сказал мастер и после сказал главное. – «Спите крепко. Здесь вы можете это себе позволить», – бедный мальчик, после такого путешествия… Мастер мог теперь о нём заботиться сколько угодно, точнее, целую ночь. О самом себе заботы всё же скучны… Бегемот рухнул на подушки, кто его накрыл одеялом, он уже не увидел. Но он увидел, вероятно, сны. Не так мало для начала. А потом он увидит следующий день. Следующий за кем? За днём прошедшим. Над этим днём не было особого бога, и над следующим его не будет: только безбожное старание. Которое само однажды займёт место бога. Будешь ты стараться, Бегемот? Будешь помогать обретать своё место новому богу? Он не может ответить, он спит и видит пока во сне пустоту, во сне нетрудном, но первом его здесь. А кто под боком спит, Бегемоту, может быть, и не надо даже уточнять. Пробуждение будущее всё уточнит за всех, всех, всех. И будет это пробуждение отчасти и Бегемота. Чуть позже, чем завтра, потому что завтрашний день ещё не нашёл для себя гениального смысла. Но уже нашёл гениального разведчика.
Утречком Бегемот быстро раскачался, не разыскивая специальных качелей, он обошёлся раскачиванием круговорота души в днях, то есть лишь внутренним приказом самому себе – он пока один солдат у себя. Та бодрость, что он обещал сам себе накануне, появилась у него. И била ключом, она нуждалась в действии. Бегемот тот, кто предпримет его немедленно. Наставлений прежних лет не вспоминая. Случайным искрам знания не доверяя. Всё, что было прочитано Юпитером в книгах, не может ему пригодиться. Здесь каждый день даёт иное. А мастер проснулся крайне неровно, причём даже буквально, сначала одни морщины его пробудились, потом другие, видимо, отчаянно догоняя первые, хотя куда спешить им? мастер не хотел участвовать в их гонке, но он был счастлив, что уберёг своего Бегемота от вездесущего присутствия Маргариты – главного фашиста их мира. Если бы Маргарита постучала сегодня ночью в дверь, костяшками пальцев или кулаком, мастер не открыл бы ей. Нынче эта дверь спасала чудный замысел и чудную надежду вместе с ним. Сегодня дверь была гениальным изобретением бога, а может быть, человека. В принципе уберегая, воссоединяя с собой Бегемота, может быть, у него получится ещё сильнее оттолкнуть Маргариту. Слишком далеко в таких случаях никогда не бывает. Они, женщины этого века, всегда возвращаются, потому что в следующий век пока не пропускают. Но возвращаться ей некуда. У Воланда информация со старых времён, теперь счастливого брака нет больше. Мастер решился и сделал дело, и это было лучше литературы. Дела вообще лучше литературы. Может быть, это было лучше самого мастера. Непременно так, иначе это так сильно ему не понравилось бы. Изгонять из своей жизни тех, кто толкает тебя на преступление по отношению к самому себе – это развлечения для человека, который очень хочет выжить. В любом городе, на каком бы континенте он не был установлен. Рядом с теми, кто заняли этот город более прицельно. Он всегда проигрывал, пока боролся мирными способами. Он говорил об этом, говорил о жертвах – был готов стать биографом Воланда и намекал на свою свободу. Может быть, трудность в том, что Воланд всегда плохо слышал, когда кто-то начинал говорить о своей свободе. Это где-то оскорбляло душу Воланда, а Воланд предпочитал не слышать оскорбления. Это сильно мешало мастеру. И в общем не должно было помогать Бегемоту. Ведь он прибыл сюда, чтобы очень оскорбить Воланда. Только так можно назвать намерение обрести самостоятельность под боком у того, кто с радостью старается научить ей всё человечество в целом, но отнимает её у истинно любимых. Это потому, что он не хочет развращать их предчувствиями нового? Его никто не спрашивал об этом. Но расползались в сторону от него по городу, чтобы не терпеть. Мастер понимал, что он летописец пустоты и не делал записей об этом. А сейчас появился, наконец, тот, кого он назовёт «мистер прецедент». С этой стороны к мастеру приближалось обещание. Мастер поднялся сегодня для великого соучастия. А энергия Бегемота перестала бить ключом уже через час, бодрость стала скромнее. Но Бегемот ещё не начал ощущать нехватку завтрака. Как ни странно, ему хватило мастера. Просто мастер был сейчас таков, что душу, душу в первую очередь переполнял. Переполненную её было тяжелее нести, но это ощущение, он знал, скоро пройдёт. Пустота всегда постепенно заползает, таковы традиции встреч новичков городами. Пустеющими сразу с их появлением. Подчиняющимися самым странным правилам вежливости на свете. Но не надо слишком долго смотреть в эти правила. Лучше ему следить за своими ногами, куда они идут; тут любая улица может быть полем битвы. Это отчасти называется в ногу с обстоятельствами. Всё идёт, мимо тебя, а может быть, к тебе. Бегемот вдруг поднял голову от тротуара и обернулся, людская вода ушла в сторону, появился номер второй.
Это шла Маргарита. Бегемот негромко произнёс: «Спасибо», он ещё узнает адрес своего бога и отнесёт ему цветы, и заставит его принять их – так велика его благодарность. Это его жирный шанс начать операцию «Отлучённая Маргарита» и дебютировать в роли свободного кота, и здесь же финишировать, потому что затягивать – это моветон. Это то, чего стесняются все практики. Так, это она. Жива и здорова, красиво идёт. Он пойдёт рядом с ней до первого подходящего закоулка, тёмного и правильного, чтобы там свернуть ей шею. Люди не услышат её последнего слова. Хорошо это или плохо – эти темы высокой философии не должны затрагивать того, кто решился тронуть низкую поэзию чужой жизни. Там нет ни одной рифмы, которую стоило бы помнить. Под этой поэзией не бывало до сих пор ни одной известной подписи. Она, вероятно, ждёт только того, чтобы её перечеркнули. Но Маргарита сама этого вслух не попросит. Надо понять её, весь размер чьей-то проблемы, когда есть инстинкт самосохранения. Она – от души горожанка, дочь города должна знать про уличную опасность. Бегемот – сама улица, если надо, любая. Если спросить этого Бегемота «Бегемот, чего тебе хочется?», он сразу откровенно ответит, что хочется ему быстро прикоснуться к виновнице, свернуть шею и не робеть перед наказанием. На эту тему его сегодняшние мечты. Если бы мечтой можно было убить. Но справедливость придётся устанавливать по-другому. Может быть, даже руками. А что? Бегемота руки достаточно хороши для тихого и почти случайного уличного подвига. За который никто не похвалит, но никто и не успеет осудить. Маргарита унюхала близкую сложность. Её нервы ей сигнализировали сразу. Она быстро увидела о ком. Сегодня у неё болела голова и она не могла серьёзно защищаться, но она сразу поняла, что ей надо что-то вспомнить. Она пока не вспомнила. Когда день резко вставляет в тебя заботу о чём-то, с чем ты не хотела бы входить в родство, ты вспоминаешь, что можно спать на ходу. Баюкая себя дальней-дальней целью, до которой надо добрести, что бы тебя ни задерживало по дороге. А разговор уже начался – ещё точнее, был начат.
– «Маргарита, давай играть. Я такой Отелло, а ты такая Дездемона, но дело не в том, что ты мне изменила, а в том, что ты заняла моё место. Оно близко мне, я ревную его. Таким образом я застал тебя с моим местом. Ревность зашкаливает. В книгах, тебе неважно, в каких, говорят, что одного из трёх в таком случае ждёт моральное унижение. Я не знаю, надо ли иметь мораль для этого и считается ли такая альтернативная мораль, как у тебя, но мы прибегнем к тому же. Вот тебе моё обещание как человека, долгое время ничем не занятого».
Бегемот поделил свою душу на равные части и вложил в каждое слово, ему самому не много досталось на будущее, но Бегемот остался доволен. А Маргарита его не узнала. Бегемот замёрз в асфальте, солнце и в двух часах пополудни. Ладная статуя относительной миниатюрности монет не соберёт, стриптиз не покажет, веселье не устроит. Бегемот не позволил цементирующему раствору пробрать его до костей, он ещё понадобится этому дню. Ожидания у дня, как и у него, не шуточные, но кто воспримет их всерьёз? А тот, вероятно, кто знает, как это – иметь такие же. Человек-кот серьёзно осмотрел габариты будущей неприступной крепости, представил себе то, как она зовёт полицейского. Будущее происшествие ему понравилось. А как же иначе? Равнение на скандал даётся легче всего. Но удовлетворяет ли, того никто не знает. Приблизительно так, возле самого врага это и выясняют.
– «Марго, это же я! Бегемот с праздника жизни. ( Который разгорается тут недалеко )», – возопил Бегемот. – «Я принёс с собой тепло того карнавала, что веселил меня это лестное время. А ты стоишь здесь, как глиняная царица, чужая своему внезапно нашедшемуся поданному. Поверь мне, царица или королева, нет никакой разницы», – Бегемот убеждённо взглянул на Маргариту. – «Ты интересна мне любая. И под дождём, и под снегом, и даже под градом, и даже под падающими кирпичами, естественно, падающими на твою голову, и поднимающаяся на Эверест, и царящая в канаве, и мне не справиться со своей страстью. Я готов выгрызть твоё имя на камне. Предварительно поставив этот камень над твоим местом вечного успокоения. Даже если оно будет для тебя неспокойным».
Сказал и выдохнул жар Бегемот, внутренний пламень выдал первый продукт. У Маргариты появилось нехорошее предчувствие. Она взглянула наверх, на небе ни облачка. Синяя пустыня, сулившая скорое обезвоживание и смирение со своим духом. Там наверху равнодушный Моисей водил племена облаков четыреста лет, как сорок и четыре тысячи были впереди ещё. Исхода не будет. Она на улице, которая не имеет выхода именно в этот час. Если она купит карты и погадает о будущем, хотя бы о следующих минутах, будут ли они милостивы? Им-то это нужно? Им нужны ловкие руки, сами они везения не гарантируют. Что же делать тому, кто под разлившимся синим бредом грезит о спасении? Ответ сам лёг на нужную извилину в царствующем глиняном мозге – всегда главное, чтобы спасительный ( для мозга или для нации маргарит ) ответ лёг всей формой своей на правильную извилину царствующего мозга. Делать вид, что не узнаешь нападающего, хотя, надо признать, в большей степени вопрошающего, чем нападающего. Сцена, где тон задают вопросы, может длиться вечно, раз нет стража порядка, лучше стоять и молчать. Вымалчивать помилование, как самую большую сладость в своей жизни, для себя. Всё-таки Маргарита промолвила:
– «Что Вам угодно?»
Напрасно. Бегемот окончательно решил побеседовать с ней. Сколько чудесной энергии он съест у этой Маргариты. Бегемот нежно и надёжно улыбнулся.
– «Мне хочется вас ограбить, пристать с ножом к горлу, может быть, даже ранить при этом. Интересно, что сказал бы об этом доктор?» – вкрадчивость Бегемота была чехлом, в котором пока находился упомянутый нож.
Пугливой Марго уже показалось, что нож был извлечён.
– «Какой доктор?» – если Маргарита и была умна, то в прошлой жизни, в этой же увы. И, как всякое «увы», это тоже требовало разъяснений.
– «Мой лечащий доктор», – Бегемот врал и ему не было стыдно.
Правда, врал только насчёт доктора. Он сроду не лечился ни у одного врача и насколько понимал себя, то по принципиальным соображениям. Он считал, что врачи – дураки. Но людям обязательно надо ходить к докторам, чтобы те могли контролировать кое-какие процессы, протекающие в человеческом организме. Поскольку прилежный Бегемот прогулял все до одного походы к означенным спасителям рода человеческого, лёгкое сумасшествие не покидало его облик. Оно было очевидно Маргарите. Гораздо больше, чем своё падение в бездну разговора. Его метлой не отбросишь в сторону. Хотя, как она ещё помнила, метла – это не средство уборки, а средство передвижения. Но из неудобной ситуации с помощью метлы, наверное, не уберёшься. Но как-то надо пробовать. Маргарита пыталась спешить в другую, противоположную от чокнутого кота, сторону. Наружность котика мягко говорила ей: «не пущу». Вот и нашёлся тот, кто действительно хотел задержать её возле себя.
– «Я не понимаю», – Маргарите и не хотелось. Куда лучше заниматься своими делами. Если путать пустое настоящее с её московским прошлым, то она в гуще дел. Бегемот понимающе покивал головой.
– «В психиатрической лечебнице, в которой я ранее содержался, меня понимали», – Бегемот грустно вздохнул и посмотрел в сторону. Мастеру должное он отдал. – «Все. А у вас не получается, Маргарита Николаевна», – Бегемот сделал вид, будто собирается укусить свою добровольную собеседницу.
Маргарита дёрнулась на пару шагов назад. У кота вытянулся хвост от восторга. Но если честно, ему было не до веселья. В подлунном мире не так много людей, у которых можно вытянуть хоть какую-то информацию. А бывшая королева словно воды в рот набрала и выпускала только, совершенно не нужные Бегемоту, слюни на свою растопыренную кофточку. Кот уныло глянул на гордую женщину, та держалась настороже, как будто вела беседу с бешеной собакой. Бегемот не мог сейчас спасти женщину от её глупости. Кто переупорствует, Бегемот – узнавая или Маргарита – не узнавая, выяснять было бесконечно скучно.
– «Мне кажется, на сегодня пора закончить нашу, приятную обоим и полезную для Вас, беседу», – он на страшной скорости поскакал в своё одиночество; вылазка в мир подошла к естественному концу, установить с человеком контакт не удалось, человек оказался неспособным к диалогу.
Бегемот быстро достиг пункта своего назначения. К слову о докторах, у него был хронический недуг. Кот Бегемот был одинок. В основном он предпочитал беседовать с самим собой: вполне нормальное раздвоение личности при вполне ненормальном одиночестве. Если существует кошачий рай, то там обязаны обеспечивать одинокие души парами. В случае же несуществования такового упорный Бегемот собирался заполучить контрамарку на размещение в человеческом раю. Как существо с большим вкусом, он плевался при мысли о долгосрочном пребывании среди человеческих персон, да ещё облагороженных нахождением в раю, но многое в жизни и после неё надо просто терпеть. Зато рай. Когда ты всё сказал земле, последующее молчание становится обременительным. Пока же, пока же разговоры продолжаются, твои и с тобою.
Будучи выпущенной на свободу из кошачьего плена, Маргарита подумала о том, сколько развелось хамов на улице. Ещё один такой преступник и ей придётся глотать валериану ил докладывать жалобу мастеру. Пусть расскажет о насилии над ней Воланду, самой нельзя, некоторое время уже Воланд крестится при виде её. Это странно. Впрочем, находиться в добрых, всегда ровных отношениях с сатаной непросто. Когда он отправляет только что открытую дверь обратно на её место, находящееся ровно в дверном проёме между двумя косяками, расшибая тебе лоб, убеждаешься в том, во что не хотелось верить. Марго хотела, чтобы Воланд был другом для мастера, редактором их жизни, надёжным, верным покровителем: дружеский чай, собака у ног Воланда и они, два внимающих ученика. Последнее время мастер хотел жить отдельно от неё. Шокируя её, он каждый день прибавлял по одной своей вещи к уже лежащим в чемодане. Не изменяя себе, невозможно было остановить его. «Мастер, мастер», – неслышно шептала по ночам Маргарита, – «повесь вещи обратно в шкаф и не уничтожай дьявольскую идиллию, устроенную для нас не последними людьми». Она знала, что мастер не слышит её. В последний такой раз она приподнялась на постели, думая идти к Воланду, чтобы поговорить с ним о поведении мастера, и хорошо услышала то, как Воланд аж завизжал, находясь в совсем другой части города. Маргарита легла обратно и поняла, как сильно хочет она мужчину, сейчас и здесь, не умеющего кричать. А утром мастер побежал на свою отдельную квартиру, которая была неизвестно где… Где те времена и ночи, когда они лежали в одной постели, фантазируя о дарах от Воланда? О странных гостях в жизни, выматывающих вас во имя вашего же будущего. Кто-то из двоих, наверное, хочет в это будущее больше, чем другой. Она, женщина, всегда искала для себя направление, которое не было бы ошибочным. Её толкало в одну и ту же сторону. Она и прежде сердцем ту сторону проверяла. Не к дьяволу вовсе, в противоположность от бога, нет, всегда только к человеку. И именно в той-то стороне её всегда что-то подводило. И снова, и снова повторялся опыт. Где-то как-то на улице Маргарита всё-таки нашла себе мужчину. Им не пришлось вместе делить картонную коробку, инстинкт самосохранения подсказал ему отказаться от её дружбы. Мужчина сказал ей: «Лучше беги и уноси с собой свои растрёпанные волосы. Иди к мужу…» Марго не посмела дрогнуть. Он не назвал меня ведьмой и я ушла по направлению к мужу. По направлению к маяку, который согласился бы погаснуть, лишь бы я не нашла к нему дороги. Молва может заклеймить меня четвероногой ищейкой, но я всегда останусь двуногой тенью-копией Лаверны, которая, конечно, лучше умеет устраивать свои дела и чужие. То есть нет, не чужие, наверное, а тех, кто водит с ней знакомство. Чужие ли они после этого на земле? А хочется, хочется быть прибыльной подругой древних джентльменов удачи. Мастер не джентльмен и удачу ему дал Воланд, но моя душа, пусть не тело, привязана к нему. А что связывает в этом мире тела, то и гонит их друг от друга. Всё это время, объясняться с которым никак не было времени, и объяснения которого некогда было выслушать, они с мастером пробовали бежать в разные стороны: она за советом к Воланду, он за новым словом в тишину. Его тишина оказалась пещерой, укрытием, ей же была судьба обретаться снаружи всякого спокойствия. Обретаться счастливо в картонной коробке не одной, а вдвоём с чьим-то путеводным светом – жестокий урок, пользу которого никому не передашь и выгоду которого никому не докажешь. То есть подсматривать, подсматривать и подсматривать и не беречь глаза от света, который приходится воровать, хотя он светит открыто. После такого ответа Марго во многих интервью могла бы сказать: «Мои слёзы были ему завтраком, обедом, ужином, сама я ничего не ела. Его кормила собой. Его насыщение было моей задачей и требовало меня. Он выбирал блюда и я была блюдом. Меня, безусловно, не одобрили ни в одном ресторане, но если бы были ко мне добры…» Последняя, видимо, женская гордость не допускала, что он мог отравиться таким питанием, она может быть только благом. Другому мужчине она тоже успела много дать. Больше, чем себе оставить. Тяжело, конечно, натыкаться на повторение, как на острие копья, но всякая женщина окружена копьями. Мужчина улицы никому братом не был, он остался с тех времён, когда мир пробовал давать альтернативы. Для Маргариты альтернативы быть не может. Он никого, никогда не копировал, но даже небо видело, что лучше бы он был актёром-пародистом. Небо всегда право, а Маргарита тем более. Заставила себя и убедилась. И после этого рейда воли воли не осталось. Остался инстинкт, и инстинкт Маргариты болезнь, которую не превзойдёт ни один доктор. Тут негде быть борьбе за превосходство. Был счастливый период, когда Маргарита пила. Наполнялась доверху волшебной жидкостью. И жажда долго не мучила её. Жажда бежала от неё, вернее, от того насыщения, которое было Маргарите доступно в дни те и ночи те, которым частью её жизни удалось всё-таки стать. Маргарита не думала о том времени, когда она вернётся. Возвращаются, в конце концов, добрые знакомые, которые потрудились запомнить дорогу в самые достойные места. Пила, как работала, работала, как пила. Напитки не выстраивались перед ней ни наподобие бравых солдат, желающих победить её, ни наподобие линии проституток, готовых к употреблению. Маргарита пила грязно и вынужденно быстро. Праздник свободы не получался. Хотя она старалась. Старалась что-то сделать в энциклопедии свободы. Она попробовала вписать в неё новое. Но не знала всё-таки в итоге, ни на пьяную голову, ни на трезвую, что это значит в сегодняшнем дне, который принадлежит тебе. Собственность нова и не требует себя делить с каким-то ещё возможным собственником. И не гарантирует никаких собеседников женщине, требующей их, требующей спасти себя от отсутствия предназначения. Рядом с неудовлетворёнными требованиями ничего оставаться не могло – не выживало, но оставался прекрасный алкоголь, или не очень прекрасный. Он не мог повторить ликом лики, которые смывало море забвения и высыхало на них. Не творя ничего необратимого. Да и вообще ничего необратимого не происходило, винный запах лучшая надежда, вполне достаточная для любого интеллигента, понимающего, что интеллигентность его – хлипкий плотик беспомощности, крепкого попутчика на такой не подобрать. От таких усилий показались ей альтернативные модели любви и можно было воспользоваться ими, но не рискнула и презирала себя за это. И вот теперь опять какая-то встреча. Или невстреча, как может предположить опытный ( жестокосердие, в общем-то, спутник алкоголя ). О, это мужчина. Причём «о» получилось не протяжное, каким мог бы быть последний облик усталости, а краткое, такой бывает первая, неразвитая энергия, пропащее по сути «о», не привлекающее никакого корма в тот рот, откуда вышло. Маргарита тем не менее работала над ситуацией. Вынуждена она была работать с тем, что есть. «Коварный, признайтесь мне, вы лучший мужчина этого города?» Уже после вопроса Маргарите становилось легче, но она всё-таки ждала ответа. Мужчины его не давали или не знали, который дать, шарахались в сторону, шарахались прочь. В такую даль, откуда ими уже не казались. Глаза, не смотрящие далеко, не лгали. И Маргарита не знала, в чём дело, она в это время не полагала, что аромат перегара должен так пугать. Тем более смелых мужей улицы, хотя все они, конечно, выходят из дома и вечером входят в дом. Без запахов мир не может соответствовать обонянию, которое уже живёт в нём. На том стоит взаимодействие, орошающее жизнь, которая всё-таки пока не может закончиться безбрачием. Маргарита не хотела, чтобы приключения заканчивались. Ей надо было придумывать дальше. Чтобы даль накормить и себя в ней голодной не оставить. Это имелся в виду голод многих лет, которые останутся без опыта. На пьяную голову она решила изображать других женщин. Не для того, чтобы найти себя, для того, чтобы найти мужчину. А мужчина просто стоит в уме всех женщин, он столб, вокруг которого весело пляшут. Полупьяные и полулюбимые плясать не могут. Зачем же ей такая опора? Может, чтобы он выжал из неё излишки алкоголя. Остатки прошлого и настоящего, побитые остатки, в которых ей уже не спрятаться. И не скрывать все варианты лица, которое не стереть с головы, как голову не снять с шеи до особого распоряжения палача, который, конечно, есть на всякие случаи жизни. Голову снимать – лучший способ лечить от проблем и пробелов в собственной занятости. Мужчина, хоть пишуший, хоть нет, тоже лечение для женщины признанное. Но, видимо, не родился ещё этот силач. Видимо, Маргарита родилась одна на эту арену потухающей любви, которая и наследников не хотела оставить миру, и вообще остерегалась хоть как-то наследить. Маргарита думала родить его сама, своим усилием, которое надёжно более, чем неусилие других. Охотно в общем сотворить это своим организмом, ничем достойным до этого не занятым, даже ввиду скорого кровесмешения. Остановило ожидание. Остановили девять месяцев скуки, в которой благословения только на девять дней. Хотя дикому сердцу, знающему дикую жизнь хотелось родить в ритме современного быстрого дня и этой быстрой минуты не удерживать ( потому что не удержать в сердце лишнего ), не длить ( так как длинноты замедляют упомянутую пляску ), но гордиться ею за скорость её спасительную, скуку не нагоняющую. Если родить весело, то и помощь после должна быть весёлой. Может, это удивило бы даже Воланда. Но даже с родами она должна соблюдать субординацию, не обгонять, пока не было замыслов, иначе Воланд вообще не примет роды. Не примет советчик падающих, но ещё не падших, не примет маститый Воланд главный акушер всех тех, кто рожает ради надежды. Кто ради неё узнаёт, какое у самого себя нутро. Ради воскрешения пробует заглянуть дальше – в душу. На всякий случай того же Воланда. О месте, где должны были, но не состоялись роды, добавить нечего. Чем занимается многократно отвергнутый? Пьянство, гуляющее всегда рядом, было единственной опорой пьяной женщины. Развлекающейся собою, то есть самым дешёвым и благонадёжным способом. Не будем уточнять, отчего пьяной. В том важности на грош, а смуты на века. Стыд воспоминаний просто был отмечен движением ума – скорбь не захватила маленькое сознание. Тем более там же работала память общих впечатлений. В далёкой киноленте спокойный ( хотя, наверное, патологически спокойный ) и мудрый профессор говаривал психопату, теряющему мир в сомнениях: «Твоя женщина пахнет собою и никогда ничем и никем иным». После этого можно было бы и успокоиться. Но образы прошлого, не остановленные настоящим, в котором образов, достаточно сильных для обороны, попросту не было, ещё раз восстали перед женщиной мастера. У Маргариты сделалось страшное лицо. Это был Бегемот. Точно он, кто ещё? Он накажет. Марго всё думала, думала… и никто не спасёт. Как далеко он захочет зайти? Он вырвет назад своё прежнее место в команде Воланда, дав пинка ей, Маргарите. Её походный чемоданчик, который собирается в дорогу сам, всю жизнь ждёт команды полководца, которую она всё не даёт, но однажды им придётся пуститься в путь. Что откроется перед ней, когда она выйдет вон? Откроется равнодушие Воланда, покажется вонючая пасть одиночества, которая разомкнёт свои уста и дыхнёт на неё. И Маргарита не привыкнет к аромату помойных куч и к виду гнусного физического состояния. А оно у всех скитальцев такое – не поддерживают пути обильные, а истощают душу, ей надо развиваться в своём месте. При своём обычном окружении, которое, пусть подводит, да проверено. Как надломленная женщина охарактеризует его, пока понимает, где она? Во-первых, она в своих обстоятельствах, собственных, если должна у неё быть хоть какая-то собственность. Во-вторых, и поимённо надо назвать его составляющие с небольшими характеристиками оных. Воланд, Бегемот – мужчины, сильные и духовно богатые… Мастер и Маргарита – женщины, ищущие свою мужественность в веке, который разрешает мужественными не быть. Он сам дорогу всем даёт. И только после миллиона истёртых дорог бесполезных, почти несовместных, висок закопченный рождает открытие, главное во всяком веке, не будет желанной пощады здесь тем, кто не способны сами задержаться друг подле друга. Пусть даже помнят, что цель правильно ориентированных девиц не быть мужественными. В итоге век этого не разрешает. Загадка, подлая загадка ещё одна. Кто предполагал, что разгадкой может стать Бегеомот? Кто думал, что он станет закрытием всех дорог века? Как Маргарита путешествовала в бытность свою девкой, так невозможно путешествовать ей будучи, пусть маленькой, но королевой. Лёгкость дороги, любой хорошей и правильной, обернулась камнями (парой камней) в пятках. Только оставь мне, Бегемот, это место. Силой возьми в другом месте, здесь некого грабить, здесь сами всё отдадут, но не бери. Здесь строили уют, который тебе просто не нужен, а другим он не по карману, поэтому пренебреги результатами чужих хлопот безмерных. Рядом с этим уютом дрожит слеза бесправного слепого человека, заставь её упасть и все умоются её бескрайним морем. Но, может быть, хрупкую, пусть плохую, жизнь удастся сохранить. И удастся ей. Ей не нужны будут награды. Но враг нападает на твою страну, сколько бы человек там не жило, скрывая свои цели, как твои жители скрывают свои жизни, но ты одеваешься и идёшь на поле боя. Это смешно, Маргарита – воин. Но не смешно, Бегемот – агрессор. Бывает, что войны останавливают боги, они не хотят снова шума, но иногда им лень составить движение и запрещающее движение не рождается. Тогда страдает Маргарита. Страдание – уже война и она может быть за обоих участников. Проигрыш и победа, удивляясь, лягут в её грудь. Побеждая в войнах, в которых не участвуешь, себя ты лучше узнаешь. И Маргарита опять вынуждена что-то новое узнавать, и новости раскладывать в себе, как в особо жизнелюбивом шкафу. И всё же пробовать огородиться занавеской сна, в пользу которого она уже поверила там, где многие измождённые верят ему – на улице, месте всякого боя в пыли. Позволит ли Бегемот перепутать себя со сном и насколько бедным надо быть в душе, чтобы отказаться от реальности в пользу сновидения, с которым предстоит сражение. В котором предстоит поражение и новая интересная потеря? Интересно ли так терять, даже Бегемот может подсказать, тут надо отдать ему должное… в первый раз, чтобы потом отдавать должное бесконечно. Он на то и намекает своим появлением. Идентификация произошла, лицо гада было установлено. Маргарита не смогла почувствовать себя героем-полицейским. Но снова, может быть, жертвой. Правда и ошибки жертвы не одинаковы каждый раз. Всё мешает им выстроиться в стройное заявление, у них нет характера, они обретают его только когда напрямую от них начинает зависеть её жизнь. Мир избило землетрясение, но только Маргарита его заметила, потому что трясло её мир. Можно ли ей быть Атлантом и доверит ли она себе самой небо, того она пока ещё не догадалась решить. Хотя предчувствовала, что время близко. Её скудную душу лихорадило, как будто это была душа великого человека. Сейчас Маргарита действительно старалась жить. И она выбирала моменты, подбирающие для своего развития именно жизнь. По кускам себя в них раскладывала и в кои-то веки не ошибалась.
Бегемот спокойно брёл по улице. Какие нынче витрины… Всё ясно, он не сможет навредить ей, этой женщине-пугалу. Слишком несчастна, но красива тоже в своих неудачах. Бегемот вспоминал её целую шею, славную шею, старался игнорировать свои чистые руки и благословлял её и её вечного, нелюбящего мужа. Можно и себя благословить, но нет подходящего повода. Страшная и странная неприкосновенность Маргариты выяснилось сразу же. Бегемот удивлён. Что ж, пусть живёт пока. И если это однооликое создание улучшает или хотя бы украшает жизнь пусть даже мастера, то тут надо согласиться с богом, давшим зелёный свет такому существу. И вообще надо заметить, что работа до человеческих дел имеющих отношение светофоров на небесах, в аду, на земле до крайности, которую трудно пережить, престранна. Но странность устойчива. И местные с ней смирились. Смирение неестественно, более всего неестественно осознание его – чьими-то силами – личностью, но именно так и происходит, и мир кружится, чтобы могли забыться… личности.
Маргарите плохо жилось в Нью-Йорке; нужно было ходить одетой, это её раздражало. Тем более никакое одеяние не скрывало сути её отклонения. Восторга её отказа от норм. Нужно было многое. Твёрдо ступать на хамоватый тротуар и наказывать его своей ногой, бить его по несколько раз на неделе, как плохого мальчика, к примеру, стащившего монетку, и оставлять другим стирать с его лица гримасы – потому что лично мужества нет. Бессильный рот не может крикнуть ругательство, высказаться в адрес самой земли, у которой одна из лучших возможностей видеть твою подноготную. Мерзкий и пошлый контакт с прогрессирующей реальностью, только твоей болезнью ( так кажется всем, болеющим именно этим ). Но метла для Маргариты мысль устаревшая, да и кто знает, как ею сейчас пользоваться, хотя возможно, что Маргарита смогла бы вспомнить законы своего полёта. Ещё ей очень нужно вспомнить законы своей прошлой жизни. В них что-то было. Если не вечное, то правильное с точки зрения её самой – пережитка прошлого, но ещё бодрого тем не менее. Это именно её и оправдывает. Без бодрости такой не оправдали бы. Даже с тем, что она правильность какую-то помнит. И это что-то правильное оставило её сейчас. Временами Маргарита готова быть порядочной девочкой, не раздражаясь, не имея способа измениться непоправимо. Но времена быстро проходят, они меняются и где найти то время, в которое можно было измениться и проложить несколько путей до счастливой остановки? Она делает причёску перед встречей с Воландом, хотя должна её делать перед встречей с мастером. На худой конец перед встречей с городом. Она понимает, что не в причёске её сила. Но что ей делать, если сил вообще не осталось? У неё остались волосы, и ей даже кажется, что их слишком много по всему телу, но кошмар вовремя проходит, когда уже у Маргариты в руках ножницы для того, чтобы исправить ситуацию. Своевременный приход врача хоть один раз по идее мог помешать уверенному существованию беды. Но Маргарита не верила и врач не приходил. Беда тоже меняла причёски, чтобы по-новому подавать свои лица, все до одного никогда никому не знакомые. Лица, которые могли стать иконами для атеиста, искали истинного атеиста среди них. Час решительности мог пробить для Маргариты, она могла найти ножницы, чтобы верной своей рукою остричь волосы беды наголо. Унизить беду до того, как беда унизит её. Голая голова не способна давать агрессивные дееспособные идеи, очаровывающие и распинающие, но все головы одинаково покрывает ночь. Формальная ночь для лунатиков ( чья лунатическая подноготная в отличие от атеистичности давно подтверждена ), из которой сложно сделать прогулку. Но прогуляться от мастера до избавления от мастера Формальная ночь была всё же ночью… Хотя бы тёмной и подобно истинной ночи располагающей глубоким часом, в котором человек может делать своё дело безнаказанно и навсегда оставлять след. Маргарита подняла голову к небу. Небо забито созвездиями, они шумно дышат над ней, заглушая её дыхание. Ей кажется, опять, что она сама не дышит. Но дыхания неба для организма с лёгкими не может быть достаточно. Собственный вдох или вздох сложно заменить даже самым прекрасным явлением почти полоумной природы. И Маргарита позволяет себе один вдох. Небо не поблекло. Потом ещё один вдох, она не успела забыть самой формы движения воздуха, и под конец вздох. Небо и созвездия за ним не пробовали повторить за человеком ( впрочем, некоторые рисунки человеческих или похожих созвездий на земле они копировали – время кошачьей мяты на земле, пожалуй, прошло, наступило время кошачьих созвездий ), в безвоздушном пространстве мудрость заметнее и ею легче воспользоваться. Дано ли женщине? Женщине с жадной грудной клеткой, но с пустыми лёгкими, не изведавшими воздуха свободы – её не пропустят в будущее. Не пропустят к созвездиям. А ей очень нужно в будущее, потому что оставаться в настоящем неприлично. Искусственные румяна, прилагающиеся сейчас к её лицу, осыпятся осенью, ветром снесены и невозвратно потеряны, они и не вспомнятся стенами, на которых еле держались. Дурное время, когда она наносила их для чужих балов, прожили другие, а румяна раскрывают свои секреты: они держаться на её слюне, смешанной с сахаром, и Маргарите стыдно за этот рецепт. Хотя в своё время он её спас. И даже сейчас она ещё румяна. Так про больного можно и нужно говорить, что он жив. Но на карты для него не раскидывать. Что можно сделать для Маргариты? Не задевая ни чьи интересы. Вряд ли что-то можно. Вернуть ей мастера, чтобы обеспечить её работой на ближайшую вечность? Но как обеспечить её работой, которой она гордилась бы? Как обеспечить её мастером, которым бы она гордилась?.. ещё больше. Она ответов не знает, но хочет, чтобы знали те, кто возьмутся помочь. Пусть души их будут мудрее, чем её. Но и она не пассивна. Она даже богу может дать совет. Послать ей сны, чтобы обеспечить ей занятость. Потому что на фабрику её не отправишь. Кажется, у неё неплохая кровь. Вряд ли королевская, но, может быть, человеческая. Слегка подпорченная алкоголем, вероятно. Но важно ли это на божьем суде? И, кстати, доберётся ли до него Маргарита? Может быть, её не пустят к порядочным обвиняемым. А к оправданным, видимо, никогда. И, видимо, она ещё добавить себе вины, как будет всегда избегать оправдания. Оправдаться перед самой собой женщине никогда не дано. Оправдаться перед любимым? Значительно труднее, чем его перед собою оправдать. Последнее в этом веке ещё можно сделать. С остальным уже не успеть. Что-то и здесь может её к чему-то приговорить. К чему-то, что потом не смогут повторить на верхнем этаже. А может быть, там уже пусто. Может быть, Маргарите можно поднять голову и не опускать её, попытаться судить пустое помещение. Но может также быть, что там остался дух, на стенах след не оставляющий. Другие же висят на них много дольше. Маргарита похожа на картину, с которой не всё просто. И наличие у неё шанса нельзя выяснить, просто глядя со стороны. Наличие её шанса не очевидно, но она всё-таки может чувствовать его присутствие.
Бегемот всё понял с Маргаритой. Месть то ли уже получилась, то ли невозможна. По Маргарите этого не понять. А понял он, что они почти равны в безвыходности своих положений. Месть одному будет местью другому. Весёлый, но лишний обмен. Значит, надо не откладывая переменить дела. Пока все эти дела не успели переменить его. Пока какие-то местные дела и дела прошлого не переменили адресатов его чувств, и незатейливых намерений. Его настроение подсказывало ему одну вещь, что нужно успеть попасть в одну компанию, что намечается одно мероприятие, которое сможет всех если не спасти, то подтолкнуть в направлении спасения. Запланированное путешествие в приятном направлении. Да, Бегемоту всё равно, какие у него будут попутчики – направление всё и всех их, неприятных и разных попутчиков, оправдывает. Даже Бегемот с разбега сейчас готов их оправдать. Он покинул Рим, который снабжал его нестандартным, но кровом. Он обрёл Нью-Йорк, находящийся непонятно где, не одаривающий его ничем. Хотя стоило сюда приехать, чтобы извинить Маргарите. Возможно, спустить Маргарите, но от изменения терминов в прощённой вине ничего не изменится. Возможно, она направится даже в том же направлении. В маршруте, точнее – в конечной точке, сейчас уже ничего не изменится. Времена заметных перемен прошли стороной, сюда почти не заходя. А к кому конкретно здесь можно было подойти? Бегемот довольно быстро с этим смирился. Подал не мелочь попрошайке на углу, но лучше – пример смирения всем, но предчувствовал, что никто его не подобрал. Так бывает с даровым, с добром – его справедливо подозревают в простой усталости. Бегемот не остался на споры с проницательной улицей. Переключился на основную, сердца его и ума задачу, которая несравненно главнее. Главнее всех действующих начальников этих мест. Бегемот телепатически связался с вольным, слишком вольным и независимым мастером. Независимым от всего сразу по разнохарактерным многим причинам, по политическим, по антирелигиозным, по философским, по причинам внутреннего законченного кризиса, по причинам, имеющим прямое отношение к надежде. Количество причин облегчало с ним связь, но всё-таки что-то осложняло для мастера.
– «Добрый день, мастер. Я хочу побеспокоить Вас насчёт домашнего адреса общеизвестного деятеля Воланда», – Бегемот вежливо ждал ответ.
Мастер понял, что свободу сейчас защищать не надо, хотя он всегда готов был защищать её и считал, что нужно это делать, и решил поговорить. Но только на том языке, что был сейчас у них в обиходе. А значит и в распоряжении.
– «А никакого другого у него нет. И он очень часто по нему находится, бывает дома и всем нам доступен. Но мы старая сборная, мы команда, которая не проигрывает, наши головы наперечёт. Пополнить наши ряды кому-то может быть и дано – снова – но вспомним ли мы того, кто вернулся иконой только для одного? Ведь в деле бытия замешены все», – да, как будто это говорил не тот мастер, что гостей кладёт на мягкий диван, а не в гроб, но в этом городе всем свойственно быстро и часто меняться, чтобы регулярно возвращаться к себе старым.
– «Мастер, я в затруднении».
– «Знаете, Бегемот, мне будет трудно помочь Вашей деликатности. Она как-то не благословенна сегодня».
О том, как не напролом Бегемот собирается к Воланду станут говорить легенды этого мига. И сами они тоже будут об этом говорить. Не одобрительно, но и не смея вразумить того из них, кто больше в этом не нуждается.
– «Мне нужен сам Воланд, нужен. Нужен, мастер. Как Вам после изматывания самого себя нужен отдых»
Мастера телепатическая связь не обременяла.
– «Охотно верю, тем более это не трудно. О том, о чём Вы говорите и о чём мыслите… Тайна его адреса превосходит государственную тайну. Понимаете, о чём я? Вам сначала нужно захватить это государство».
Мысль мастера до больших высот пока не дошла. На этой подстрекающей ноте телепатический сеанс был закончен. Это было не легче, чем закончить школу с золотой медалью, хотя того же такое окончание не обещало. Вообще обещаний не было. Бегемоту пришлось продолжать изучать город Нью-Йорк. А он не особенно этого хотел. Нью-Йорку вообще не было до этого дела. Небу, в общем, тоже. И это не было сговором. Но, может быть, не было и случайностью. Судьба иногда может задушить шарфом, свободно болтающимся на Вашей шее, не пугая конкретной верёвкой. С которой мороки больше, а вдохновения меньше. Короче говоря, она будет уничтожать Вас тем, что к Вам ближе. Даже если с переменным вдохновением. Но есть такие места, где вдохновение не иссякает, там оно – проклятие места. Точнее, кого-то, запертого в этом месте. В одной из промежностей, скрывающихся между домами почти пристойного города, Бегемота порадовал уличный комик. Бегемот попал прямо на это свидание, хотя хотел бы избежать или сбежать. Но оно произошло, пошлое, некрасивое, если честно, то откровенно горькое, разочаровывающее даже плоскую грудь «туриста», где уже царило разочарование. Бегемот преодолел первый шок. Стоило или не стоило знакомиться с этим напоминанием ближе, Бегемот не мог убедить себя ни в том, ни в другом, пока присмотреться пришлось; его непрошенное второе я вовсю работало, оказывается, днём и ночью, при любом настроении, при любых свидетелях, при участии некоторого принуждения, которого и не стыдилось в себе, потому что это общий опыт, известный и свидетелям его ежевечернего приключения с самим собой, и ничего предосудительного он не творил с ними, всего лишь обращая их в зрителей, в любом месте. Независимое второе я таким быть не может. Оно свободно звалось вторым я любого, у кого сходная судьба. Оно всё ещё свободно занималось тем, с чем Бегемот давно завязал. Оно его дискредитировало и откидывало назад на пару столетий. Бегемот не особенно боялся вернуться в прошлое, но его тошнило от дежа вю. Бегемот кинулся было останавливать высокого артиста, но было ему нужно остановиться до того, как он поймёт, что тот обречён. Обречённость – это якорь, но надо ли вставать на него, если впереди ещё есть кое-какие впечатления? Или работа для кого-то… Вот что необходимо – называть вещи своими именами. Второе я, не останавливаясь, трудилось, не останавливаясь, шутило…о чём-то неважном, как показалось Бегемоту. Возможно, оно разбирало прошлое. Возможно, ему и не нужно было участие и соучастие Бегемота и Бегемот замер, оказавшись свидетелем. Его настоящее дробилось и снова собиралось вместе. Бегемот боится опят стать шутом. ( И шутом недостойного свидетеля его шутовства ). Запас веселья у него кончился. Запас ума невыносимо пополнился. Как глазам его притворяться? Глядя в глаза Воланда, глядя в глаза других возможных зрителей, и их друзей, его бывших друзей и даже бывших врагов, как можно их назвать уже, а их соберётся возле Воланда. Априори невесёлых, бездарных в самостоятельном поиске этого, и для каждого надо будет добывать веселье. Уничтожая его для себя. Опять обрести хозяина. Которого невозможно будет остановить. Поток шуток обовьётся вокруг шеи и станет делать намёки… Но даже если он захватит две шеи, хозяина, любящего их, это не Бегемот боялся многого, всего не перечислить. Особенно того, что бывает в прошлом. Оно реальнее настоящего. Но когда в Риме на земной поверхности лагерем расположился ад, имеющий в виду и его в качестве достопримечательности, а дальнейшие намерения не озвучивая, ему не было так страшно. Невероятно, искренне страшно всему его сердцу. И не от открывающейся пустоты, а от того, что все пустоты заполнены и негде затеряться. Но и оставаться на видном месте ему не с чем. Бегемот не помнил ни одной шутки, сказанной ранее. А новых не было. И признаться, Бегемота радовало их отсутствие. Бегемота на сегодняшний день устраивало присутствие других настроений. Он искренне предполагал в них спасение. Он хотел спастись и ими, и даже депрессией, если они в неё обернутся. Если решатся в чём-то едином собраться. И здесь сейчас ему пришлось осознать со всем удивлением и отчаянием – синоним спасения снова шутовство, – такое долгое падение, с которым никогда не добраться до дна. Даже если очень хотеть его достичь. Там, где Воланд, вообще не бывает дна. Только колодцы, по которым можно вверх или вниз, в зависимости от твоего собственного настроения. Можно рискнуть всем… Однако. Он сильно опасался, что при виде Воланда сработает инстинкт. Найдётся ли у Воланда великодушие не привлекать своего бывшего исповедника на дальнейшую службу? Под которой тот как под крестом. Преодоление искушения – такого достоинства никогда не было среди достоинств Воланда. И Бегемот это знал. Преодоления искушения – такого достоинства не было в сердце Бегемота. Никто никогда не преодолевал жизнь больше, чем собирался лишь для приличия. Теперь, даже если его подкинут до интересующего его места, он может оказаться не там. Не с тем, что ещё хуже. Перенести это снова могучим сердцем и не признаться отражению в зеркале в новом провале, вот то, что не дастся ему на новом месте. Бегемот застыл в очевидно двусмысленном положении и весь день наблюдал профессионального весельчака. Тот заставлял имеющийся у него день хоть немного работать вместе с ним. Это не так трудно, просто безуспешно и нулевой старт для карьеры. Отсюда ни в какую другую область она не пойдёт. Это мёртвая петля, которая стала ежедневной работой, чтобы стать ежедневной потребностью. Удовлетворять которую сложнее, чем твою вчерашнюю даму, затаившую на тебя обиду, не отпускающую, но не соглашающуюся идти с тобой же в следующий день. Это тупик, где можно только разориться во всех смыслах. Бегемот не дал ему ни доллара. И пожелал ему миллион удобных случаев, чтобы вырваться как-нибудь хоть в ад отсюда. Но он вырывается отсюда каждый вечер, «вырывается с возвращением», так пока он для себя это называет – совсем отсюда дороги нет. Он хотел бы лучше увидеть пример безвозвратного ухода из проклятого места, из профессии, из занятия, которое становится жизнью, не для зрителя, для артиста «комедийного» жанра, в котором никогда не было веселья. Хотел бы пример! потому что выхода нет. Но просто движение туда-сюда – это дано. Уличный комик ушёл с улицы, а точнее по ней вдаль куда-то, когда безразличная ранее тень стала сжимать псевдосмертельный круг. Он ничего не оставил за собой на тротуаре, потому что точно знал своё место в городе, на всём городском тротуаре. Не мог он занимать места больше, чем запомнил профессионально. Этот артист старается для города, а ночью город себя не помнит. Памяти города просто запрещают работать дальше. Её так и спасают, и контролируют. Потому что город старается помнить даже больше, чем вообще могло произойти. Это естественно для всякого ума, который пытается облагородить своё настоящее. Но неестественно для прошлого, оно точно знает свой размер. И никому не следует увеличивать своё прошлое ни на работе, ни на отдыхе. Обычный его размер – это вечность, от которой сумел урвать. Но всё-таки внутренняя работа продолжается и ночью, комику и самому всегда должно быть смешно. Бегемот не посмел спрашивать у артиста о его частных впечатлениях. Обречённому нечего ответить, потому что сама манера вопроса, что задают ему сухим языком факта самого наличия сегодняшнего рабочего дня, предполагает всезнание того, кто укрывается вопросом. Но это не может быть надолго, опоясываться вопросом перед тем, кто опоясан ответом, не дано никому. Вопрос о впечатлениях хорош после совместной постели двух закономерных любовников, комик же закономерный мученик, впечатления только подводят его – мартиролог этот достаточно обширный и у самого комика не было ни малейшего желания озвучивать хоть что-то из него. Хотя Бегемот и так всё знал. Знал и боялся забыть, а его честная память и не старалась заснуть. Её бодрость разрушала здоровье сегодняшнего спокойного дня. Но с этим днём он, в отличие от действующего юмориста, ещё кое-куда пойдёт, в себя хотя бы сходит, зная наверняка, что вернётся. Всё, занавес, темень.
Бегемот стоит, как свеча в ночи прямо, а ночь проходит. Никоим образом не задевая чужих интересов и, может быть, хотя бы давая выспаться комику. Сны на заказ, завтрак на заказ, день по утверждённой программе, в которой есть место пыткам, вечер по обязанности и взгляды на ночь, которая слаба. Он будет делать вид, что у него появились силы. Он может освещать для себя свои мысли и сопровождать ещё более ярким светом намерения. Намерения свои он отдал бы ещё прежде, чем свет. Бегемот – странная свеча, некоторые ломают голову, какой такой подсвечник он не отверг бы. Появляются ли они иногда на этой планете, которая не торговая лавка. Найти своё гнездо не во всяком городе можно, лучше сразу искать в сердцах. Но куда целится странная свеча Бегемот, странная и для тьмы, и для дня, скрывающая цвета своих огней, то пламя, которым она может завершиться однажды – присоединиться к мировому пожару. Вот у того действительно намерения захватывающие дух. Он потому и все свечи проглотит, которые слышали когда-то о нём, что они все о нём мечтают. Он предводитель для них, как мужчина для нескольких женщин, оставшихся без надзора. Но безнадзорных нынче много, их множит время, производство шутов с ненатуральной преданностью поставляет артистов весёлого жанра, в котором все они боятся разбираться и знают, что могут угадать своё проклятье. Над встречами с ними работают. С рассветом шатающееся солнце освещает процесс, который ни оно, ни его закат остановить не могут, также не может оно участвовать хотя бы в одной конвульсии – оно не бесполезно, но не всесильно. Шуты шара земного знают это лучше всех. Сколько среди них артистов через силу – неизвестно. Конвульсии всех одинаковы, ко всему – неестественно бодрые и естественно бодрые – готовые или почти готовые бодрить один какой-то день, выбранный для лучшего всех времён представления. Артисты – лучшее, что есть на этой земле. Её самая слабая сторона, ждущая удара, а получающая аплодисменты. Эти аплодисменты пугают мысли и ловят артистов, как ловец бабочек Шпицвега своих насекомых с тёплого полотна. Так же живых ловит старение – сачком усталости. На лице мира образуется ещё одна новая морщина и никто не знает, на чьё человеческое лицо она перейдёт. Она легко может скользнуть, как школьник-первоходка на гололёде, и выступить на кошачьем. Если понадобится, Бегемот сбежит из цирка второй раз. Ещё дальше, чем в первый. Возможно, он даже сменит имя. На не типичное для него. Чтобы Воланду было сложнее вычислить. Чтобы Воланду всё на свете стало сложно вычислять. Чтобы вычисления его имели ограничение. Не в этот раз атавистическим, хвостом заметая следы, которые всякий живой оставляет. Из приличия невидимым. Этот хвост уже давно не проступает в реальности слишком часто и явно, но Бегемот от него не отказывается. Он продолжает пользоваться им, потому что не так много средств в его творческом арсенале. И после всех проб и ошибок это средство его любимое. Среди зрителей могут оставить Маргариту. Ему ещё никогда не грозил паралич и он не наступит перед её очами. Им предстоит отталкивать пустоту. Им предстоит отталкивать чужое неудовлетворение. Он уже не мальчик, протестовать против старого стиля, но он именно тот, кто сюда немного новизны хочет допустить. Других зрителей, чьи нравы напугают его меньше уже известных нравов. Он дёрнет, пардон, выпьет, божественного нектара и увидит сон после обморока девственности. А не окажется божественного нектара в его жизни, ничего – тогда он энергично ломанётся прочь от скопища глаз и чужих душ на сухую. Он будет столько резв, сколько нужно тихому коту, чтобы сразу скрыться. Нью-Йорк – это впечатление, неважно, какого характера, каких нервов. Его нервов в любом случае устройство помогает этому городу произвести впечатление на него, и остаться здоровым. Обменявшись, избежав больниц, не сосчитав дорог, все по верёвкам этих нервов ломанутся во все стороны света. У Бегемота будет на одно впечатление больше, но он не разбогатеет, его карманы знают равновесие. Знают, что нарушать его бессмысленно и опасно, как нарушать целостность современных взглядов. Он умудрится остаться целым и, может быть, невредимым – в общем откуда-то отсюда у него постоянный тонус, не скрюченных мышц, а души, что, безусловно, всегда в более выгодном положении. А у уличного комика навсегда станет на одного зрителя меньше. Он потеряет самого неблагодарного зрителя. Он не должен расстроиться. От него не было ни пользы упрёков, ни прибыли. Поэтому к делу. Приехать легче, чем уехать. Поэтому, скорее всего, просто придётся сбежать… Жать – ать – ать… Какой-нибудь скверный паспорт, подорожная только до ближайшей станции, где конец. Но главная подорожная – это воля, которая пригнала сюда, она же возьмётся уводить отсюда. То есть погонит отсюда в более удобную даль. А ценнее всего встречный ветер. Чья природа не поддаётся изучению и нельзя исключать, что принципиально. Природа Бегемота принципиальна только в необходимой степени, не у кого учиться вокруг. Но всё равно есть чем заняться. Бегемот начал потихоньку изучать четыре стороны света. Было бы хорошо для него обнаружить пятую. Пусть совершенно пустую сторону. Но запасную, потому что четыре уже известны всем. Там населено всё подотчётное пространство, безбожно и безошибочно. То есть этот, например, город везде продублирован? Тогда это беда. Которую Бегемот знает уже во всех подробностях жанра. Интересно посмотреть, как этот город смотрится, когда его не видишь. Не хочешь видеть, не можешь рассмотреть во всех должных подробностях; из-за нехватки времени на счастливые экскурсии это не было сделано раньше. И пусть нет уверенности, что необходимо сегодня, но что-то можно сделать для этого, если в последний раз. Но лучше раз и навсегда отвернуться. Пусть всё это неожиданное малодушие. У Януса две морды, вторая не так благородна, как первая ( для благородства ей не хватает мудрости ). Бегемот теперь точно знает, какая из них его. Со стыдом он справится, о Янусе забудет, о всех своих вторых и третьих «я» забудет легче, чем ждёт, забудет все имена на букву «М», одно-единственное на букву «В» и «П», и, «И» оставив в памяти, удерёт, не как виновный, но как сама вина. Их всех вина и в чём-то самого себя. И вот, встретившись с мастером в реальности, как в своей душе, он ведёт лишний разговор, и чувствуя, и предчувствуя, что это только пустой комплимент словам, которые мечтают быть использованными.
– «Хочу, не собирая чемоданы, покинуть места, в которых официально отменено приветствие долгожданных возвращенцев, пришельцев по духу и посетителей по факту, который отрицать уже нельзя».
Бегемот никогда никому не казался профессионалом разговорного жанра, то, что слишком заметен, это всё ничего, с острова на остров перебираясь, он и не должен тушить огни.
– «Зачем Вам уезжать?» – совсем не понял мастер.
Мастер смотрел на Бегемота, Бегемот смотрел внимательно в ответ. Он скажет…
– «Моё завтра в этом городе отвратительно предсказуемо», – Бегемот, разумный кот, как его любимый исторический персонаж Александр Македонский, которого он никогда не повторит, в деяниях своих стремясь к меньшему, склонил голову влево. – «Я готов переспать с каждой помойной кошкой, чтобы покинуть его».
Вот так действительно стремятся некоторые, но не дай боже оказаться в реальности рядом с одним из них. Если зацепят, утащат с собой. Мастер повёл слабым плечом вправо.
– «Похвальная готовность», – когда мастер возвращался к людям из своего безумия, он возвращался теперь с ехидством, как с ружьём наперевес. Но застрелить Бегемота – трудное дело. От того места, где тот стоял, стало исходить электричество.
– «Похвальная готовность, Вы говорите? Сударь, да, я готов», – Бегемот мявкнул себе что-то и чмокнул воздух от переизбытка ненависти. – «Сожалею, что у меня отсутствует собачий нюх. Найти ублюдка Воланда можно было бы без Вас», – что ещё мог добавить Бегемот, что ожидание его выматывает? Что тоска по чистым ярким дням уже стала что-то вроде этих дней преподносить, а он боится галлюцинаций? С ними всякий ещё более одинок, чем без оных. Это даже дети знают, уже вкусившие одиночества. А если учесть, что всякая хорошая душа – это душа ребёнка, то повальное знание загоняет в ещё большую тоску.
– «Вы, пожалуйста, не психуйте. Не психуйте, сударь. Найдёте Вы Воланда, это нетрудно. Воланд Вас спросит, не слишком ли мало Вы нагадили, чтобы поступить с этим миром, как хитрый жених с глупой невестой, сбежать».
Белый костёл с горельефами проклятых святых в отставке, исполнительный священник с ногами спортсмена – бегуна, неизвестная в белом с непонятной фамилией, кто-то всё время хихикал, кажется, это он, Бегемот…
– «Я никогда не обещался», – Бегемот почти искренне возмутился.
– «Ну конечно, ну конечно, Вы нет. Но правила приличия всем на свете уже всё пообещали, и от Вашего, может быть, имени тоже. Вы же в высшей степени приличное животное, вот и мучайтесь от этого. Вы не хотите мучиться один или просто не признаёте важности всего, что придумано уже для нас?»
Это не самые чёткие сутки их всех, что землю посещали. Непонятно, чего мир требовал от Бегемота. Почему устами мастера?
– «Кто моя невеста? Я до сих пор девственник, весёлые драки, случавшиеся холодными вёснами, в которых я никогда не участвовал, выплюнули мне не оскорбительный для меня статус инвалида. Я настоящий пас от честного слова, тем более тогда, когда не даю такового. И не стоит, мастер, никогда не стоит погружать меня в болото общих стандартов. Я буду странно там смотреться».
Но болото им сейчас необходимо. Мастер хотел до конца довести испытательную беседу. Хотел дойти сам и довести Бегемота до интеллектуального оргазма. Как ему казалось, им осталось недолго.
– «Воланд знает, что Вы несколько ленивы. Но строгого допроса всё равно не отменит. Но он не сможет не спросить Вас, я думаю, никаким подходящим Вам голосом».
Воланд никогда не удивлял. Бегемот первая жертва этого его качества.
– «А я знаю, что он засранец, какие нечасто встречаются честным котам и людям». Мастер внутренне с ним согласился, но сказать надо было другое.
– «Нам всем повезло, что мы знаем Воланда. Он хороший человек и полезный друг».
И мастер, и Бегемот – оба прокашлялись. Дружить или не дружить, когда нет выбора; оба никогда не могли сделать выбор. Оба всегда хотели иметь его. Не для сторонних глаз, для личного пользования.
– «Ваше свободолюбие подобно двойному геморрою для многих», – спокойно произнёс мастер.
Бегемот захохотал, как гиена.
– «Да, сударь, подобно геморрою…», – повторился мастер.
Гиена Бегемота постепенно заглохла, отбросила лапки и окоченела на его же глазах.
– «Вас когда-нибудь били?» – уступая озарению, спросил мастер. Очередное озарение его поимело, то есть им овладело.
– «Со мной много чего делали», – не завидуя чужим озарениям, ответил Бегемот и продолжил: – «И ещё много чего сделают. Мой несчастный зад, моя несчастная спина, а главное, моя несчастная голова давно договорились между собой делить несчастья. И лично мне немало достаётся. Несмотря на их великий труд. Я всё пытаюсь сделать так, чтобы мне не перепадало, но они надёжно отваливают мне мою долю, в нечестности я никогда не мог их упрекнуть, к собственному огорчению. В этом плане я гарантирован. Во всех же остальных… иначе».
Какие-то гарантии в этом мире – уже неплохо. А их характер – гениальный мученик найдёт ему применение. Хотя бы в этом разговоре – уже какое-то применение.
– «Кстати, о несчастьях, трудностях и проблемах. Вот Вы сейчас сидите у меня и мечтаете о бегстве, рассуждаете о Воланде, как о контрольно-пропускном пункте. Маргарита, конечно, не знает этот адрес, но риск есть. Почему же Ваша шкурка не дрожит?»
Бегемот пробежался по стенам… взглядом. Его ноги не устали, но перспектив таких быстрых, чтобы им соответствовать, не видели.
– «Между мной и моим долгом перед вопросом Маргариты предельная ясность. Я этот долг не выполнил, и долг немного изменился. Более важен, наверное, долг перед самим собой, и вот это тот долг, который непременно надо выполнить. А мелочи сбегают от нас…и их не жаль».
Мастер стал внимательнее. Значит, Маргарита не сражена. Значит, риск для него остаётся. А риск – это всегда так скучно. Потому волнение бесконечно. Потому что предчувствие сильно; а в обществе Бегемота так легко предчувствовать вещи, которые неминуемо сбываются прямо на наших, всё время обещающих облысеть, головах. Маргарита никогда не умела видеть скуку, поэтому была скучна. Непередаваемое достоинство плебеев и фанатиков – никогда не скучать.
– «Бегемот, отступать перед препятствиями пошло».
Мир мастера покрылся чёрным и мастер думал о предательстве или в лучшем случае изменчивости всех цветов жизни. Чёрным по белому пишутся романы, чёрным бывает их содержание, черны случаются последние мысли автора, но бумага-то невероятно бела! Как же на ней трудно пишется иным цветом. Всякий другой цвет – уже туча, неохватная для взгляда.
– «Ой, мне всё равно, милый мастер, как можно это назвать и как можно это проклясть, немного пошлости не опасно чистой душе. Я склонен думать, что так иногда жизнь заботится о нашем иммунитете. Для которого мы сами первая опасность. Мы для себя самих дурная армия, кто-то должен нас остановить. Почему это не сделать какой-то пошлости? А цвет у пошлости всегда ярок, тёмные очки у Вас есть? Ваша готовность универсальна? Вы боитесь других цветов? Не соответствующих Вашим нынешним минимально опасным настроениям. Или вы думаете, что они максимальны?»
– «Хорошо. Если я снова… захочу к Воланду, это чистое и потому втройне опасное безумие, так вот, в этом моём и где-то навязанном мне безумии будет мне оказана элементарная помощь в виде информации по его местонахождению?»
Бегемот, видимо, на всякий случай, рассматривал местность за окнами. Но определённо это ещё не та стадия, когда с местностью сговариваются. О чём с ней вообще можно договориться наверняка? Она ведь ****ь, по которой даже колокол уже не звонит – отказался шуметь по этому поводу. Посильная помощь, он зовёт это посильной помощью, когда от помощника требуется всё его вдохновение, всё мастерство, стоящее за этим вдохновением; мастер хотел бы быть снисходительным ко всем обстоятельствам своей жизни, но выбирать придётся какое-то отчеканенное фактами, или словами Бегемота, так тоже можно назвать. В воздухе совсем нет влаги… Слёзы местных богов невозможно ни раскрутить, ни спровоцировать на заботу о влажности воздуха. Всем всё равно, чем дышат имеющие лёгкие, словно имеющие проклятие. И ведь в наднебесные сферы его не передашь, а было бы справедливо. Мастер смочил в горле. Останками собственной слюны.
– «Адрес Воланда знаю не только я. Его знают также Пилат и некоторые другие ребята. Он, хотя кажется тайной, известен многим. Среди многих этих пока нет Вас, но также среди тех, кто не знает его адреса, нет прекрасных муз, чья поддержка украсила бы его жизнь. Это похоже на то, что кто-то с кем-то квит».
Бегемоту последние годы вообще было трудно верить в существование муз. А поверить в то, что сам он муза – это не роскошь, это глупость. Непростительная даже для того, кто совсем замучен забегом, цель которого по ходу дела только выясняется. Но одни слова он последнее время всякий миг помнит. И не стыдно их повторять бесконечно, это классика его дней.
– «Ну дайте, ну дайте. Ну дайте жене каплю, а чашу нектара! Я не захлебнусь в ней, поверьте. И в чаше выплыву к берегу, только назовите, где он находится. Свой берег необходимо знать всякому».
Мастер убрал в шкафы все чашки, не их обезопасил, себя. Места не для озёр, для морей, надо держать под запретом. Тем более что сейчас такое время, когда может легко найтись тот, кто заполнит их слезами. И мастер перехватил взгляд Бегемота, который смотрел на них как на места для океанов. Своих каких-то, видимо, океанов. Но в известной воде может заблудиться и старый капитан, который собирается слишком далеко. Такого иногда некому удержать, а иногда есть кому.
– «Бегемот, не смейте так просить. Вы власти не получите, ни над собою, ни над вождём, да её и у меня нет», – мастер даже огляделся. Но мог бы и не паясничать.
– «Знаете, мастер... как личность с опытом скажу Вам кое-что. Паясничать всё равно что делать поясницы больными. Даже если стоишь прямо. И себя здоровым не делать», – и это значит, что наше коллективное заболевание, и каждого индивидуальное продлятся. Вот до того горизонта. Который снова информационный.
И вот теперь как дальше? Свидание с Нью-Йорком продлено, словно заболевание, которого ты вообще-то ждал, которым ты рассчитывал выжить – альтернативно, но выжить, свидание самодостаточно и жизнь ни продлена, ни укорочена, она всё такая же вечная. Такая же человеческая под человеческим небом. Войти в неё, а лучше втиснуться полноправным членом этого похода – чем лучше себя смазать по такой погоде? Бегемот проходил мимо квартир Пилата и мастера и ночевал на улице. На ней ему было уютнее. Он проглатывал уют и снова ждал другого, и делал другой шаг прочь от него, но возвращался к нему, как к чистой независимости. Комфорт, какого бы происхождения он ни был, делает нас независимыми и многообещающими. Без адреса Воланда трудно прийти к нему посредством одного внутреннего видения и зова. Тем более непонятно, чьего. Что-то всё зовёт его, и у него нет уверенности, что это что-то, а не кто-то. Но ему не страшно от этого. Он тоже вроде как стремится. И в преддверие скорой чьей-то ярости ему очень хочется указать пальцем на мастера. Если трёпка, то заслуженно его.
Бегемот гарантия мастера, что его не женят. На войне не женятся. Если Бегемот и Маргарита начнут третью мировую, мастер готов поставлять им, но всё-таки особенно любимцу, продовольствие и сидеть за рулём скорой – последнему он научился у одного русского поэта, побывав третьим невидимым, как и все, кто на очереди к чтению в этом мире, участником его диалогов. Возить лечиться он на ней будет совсем задравшихся. Складывать о них роман он не станет, но литературную явь помножит этими развозами. Бегемот вообще как литературный помощник. И это тем важно, что с вдохновением у мастера ситуация запора. Тут не помогут витамины и, естественно, более пошлые препараты тоже не помогут. Поэтому на алкоголь и слабительное мастер не обращал внимания. Что-то должно разбудоражить его воображение, новый – не литературный – бой перед самым носом, которому ароматы нужны особенные, а достаются всякие. И Бегемот случайно наталкивался на мастера, бродя по окружности замкнутого лагеря, в котором он то ли остановился, то ли застрял. Но, быть может, с теми, кто ищет, это может случаться одновременно?
– «Если Вы не готовы выживать по-настоящему, то немного чая проникнет в Вас, как шпион, которому Вы сдадите усталость», – не забота, но диагноз первее.
Как ни странно, в чае не было приворотного средства. Да, мастер не положил его туда, рассчитывая на должный выработаться патриотизм объекта. Его внимание к деталям местных дел. Его хоть какая-то забота о их будущем, в котором им нельзя отказать без крайних причин. А этого не бывает. Крайность как характеристика происходящего рядом с нами ничтожна – нам не суждено напрягаться. Воля мастера, к примеру, в романе.
– «Иисусу, возможно, хочется встать с ног на голову и через физические кульбиты это понять. А может быть, просто постоять так некоторое время, возможно, пережить в этой позе ряд трудных периодов – ведь поза не так трудна, как жизнь. Ведь поза, которую ты занимаешь, чаще всего помощь тебе».
– «Хорошо, что у Иисуса не осталось родственников. Хорошо для меня и очень хорошо для него. Вы знаете, его история – все эти авторские права, в общем, непонятно, кому принадлежащие. То ли нынешнему богу – а Вы слышали-то про него? странный тип, то ли этому…м-м…какому-то там Матфею и компании таких же. Нет, хорошо, что Иисус скинул всех родственников. Они добавляли бы ему возраст. Одиночество омолаживает, а Пилата можно рассматривать как случайную морщину на социальном лице. Лице, которому, наверное, всё-таки всё равно, бывают ли морщины случайными».
– «Зато у него много друзей. Тоже те ещё фанатики. Убьют за него, так страстны. И что интересно, их страсть не гаснет. Но не очень-то им тепло от такого огня, они продолжают чего-то искать и в себе, и в других».
Мастер профессионально был проницателен.
– «Вам не хватает друзей?»
– «У меня не много друзей, но меня всегда покоряло их качество. И личное притяжение некоторых из них».
– «А я Вам продемонстрирую тупик – друзья не выход».
– «Мне вредно нервничать, мои нервы уходят на моё воображение, они доходят до него и не возвращаются ко мне. Интересно, они навсегда пропали?»
Интересно, навсегда ли пропал тут Бегемот. В страсти, окружающей его, не найдёт его никакой спасатель. Даже если сам бог вышлет его по самые наивные поиски.
– «А жить вообще вредно. Мастер, жизнь так устроена, что наносит только вред. И можно умереть от депрессии и жить от желания её продолжить».
Всегда очень трудно говорить о продолжениях.
– «Будете так говорить, когда преодолеете первые две стадии общения с Воландом. Вот тогда Вы будете крутым человеком. Или крутым собеседником. Или крутым набежчиком, кажется, набеги – это то, чем вы теперь занимаетесь? Впрочем, как хотите и как угодно, сейчас, да и всегда, любое занятие почти любому подходит».
– «Ну Вы же всё равно как-нибудь раздобудете эту встречу, будущее не сможет обойтись без неё. Она не у нас с Вами, а у него в планах. С этим придётся считаться, даже тем, кто совсем считать не умет… и не хочет, о всей видимости, учиться».
– «Мастер, мастер, Вы даёте мне надежды. Которые я не смогу перенести. И я верну их Вам, Ваш глаз увидит их вновь. Каким он станет?»
Мастер показывал своим глазам всегда слишком много, этим он возбуждал их. Сам же оставался возбуждён всегда. И для ответа ему возбуждаться совсем не надо, ответ у него готов.
– «После того, как напишет роман о Иисусе, он может быть любым. Абсолютно свободным. Даже стопроцентно моим. Я хотел бы вернуть себе его. Бордовым, серым, карим – мне всё равно. С любой татуировкой всякого несчастья некачественного креста на сетчатке. Любые взгляды, любые виды, всё может быть. Может быть, однажды я не отличу чистую бумагу от чистой гранитной плиты, которой накрыто неизвестно что. Но будут ли такие времена, мне доподлинно неизвестно».
– «Скажите, а Вы спите?» – странным мог бы показаться такой интимный вопрос ( интимный, потому что касается отдыха мозга, как органа, который единственный удерживает интерес к бытию ).
Мастер даже не покосился в сторону кровати. На которой он, судя по всему, действительно даже не бывал. Может быть, и не помнил, где она стоит на посту, на котором её никогда не сменят. Потому что износиться ей не дано, так же как не дано износиться мастеру, пока он сводит литературные концы с концами жизненными.
– «Как же спать, когда жить так интересно?» – а глаза косили от усталости, то ли слабые глазодвигательные мышцы, то ли слабые замыслы, на всё данные посланцу в этот мир, посланцу без таких уж особых полномочий, с какими было бы, конечно, легче развернуться во славу чего-то истинного и возлюбленного, досконально во всём разобраться между великими литературными замыслами...
– «У Иисуса есть исторический двойник», – просто сказал Бегемот.
– «Кто он?» – осторожно спросил мастер это опасное животное, чья информация всегда надёжна.
– «Жанна Д`Арк», – ответствовал Бегемот.
Мастер погляделся в чайную ложечку, потом опустил её в чашку.
– «Логично…» – мастер не стал отхлёбывать от чая…
– «Да, это логично, если пользоваться моей логикой. А логика занудного зверя доступна немногим», – что Бегемот хотел сделать, обидеть или высказаться, он не объяснил даже самому себе.
Но мастер не мог и не хотел ничем смущаться. Смущение – это грех, который всегда мешает в литературе.
– «А если выбирать между ними?» – мастер продолжил задавать вопросы по очень интересующей его теме.
– «У Иисуса и так много поклонников, я выберу Жанну», – Бегемот погрузился в дремоту по поводу продолжения беседы.
– «Ещё одна женщина…» – мастер отложил свой бутерброд.
Ещё один камень, который полетел неизвестно куда.
– «Моя лачуга в дебрях Нью-Йорка и огонёк в глазах домашнего духа, объединяясь воедино, вместе говорят каждой женщине, прибившейся к порогу, «Прочь, исчадие ада!» Это, собственно, мои мысли. Почему они рождаются во мне, я не пытаю жизнь. Но вот ещё какой момент я хочу уточнить. Как Вы считаете, Бегемот, если женщин нельзя бить, можно ли их кусать?»
– «Может, сначала выяснить, стоит ли их есть?»
Бегемот отхлебнул чаю, чаепитие должно продолжаться, какая бы истерика не началась у мастера. Мастер не стал начинать истерику. Он собрал перед мысленным взором все свои листики, которые он не один год пачкал серьёзными мыслями; «Жанна или Иисус, женщина или мужчина, переломный момент или раннее средневековье?» – мастер завёлся от этой мысли и как следствие заставил земной шар вращаться заметно быстрее.
– «Бегемот или Маргарита?»
У кого он это спросил? Неужели у себя? Мастер долго смотрел на Бегемота, продолжая сидеть к нему лицом и лицо это ничего не выражало. Конечно, Бегемот. Никто не сравнит его со скоростным скакуном, но он верен самой скачке, под которую лучше дышится. Но интересную тему выбора не надо так быстро бросать.
– «Я знаю, что Пилат очень печётся о своём неподвижном друге», – произнёс мастер.
Его немного «мохнатый» собеседник задумчиво помолчал.
– «А я только знаю, что он неподвижен», – произнёс Бегемот в ответ. – «И постоянен».
Да, постоянство близкая и важная тема для мастера, который мечется по темам, сбегая от постоянной своей. Сбегая от наполнения собственного лба, в который больше уж нельзя вкладывать. Лоб Бегемота тоже пропасть заполненная, это известно всем прочим пропастям, мастеру – тем более, нет, ему не нужны от него услуги. У парня свои проблемы, которые съедают его, начиная с ног. Празднуя обеды, когда он сам уже готов дойти до ужина. Сейчас мы оба подумает о такой доступности Иисуса…
– «Если бы Вы пронесли меня в своём кармашке мимо свирепого Пилата, мимо сердца пустого, но никогда не спящего, то этим Вы здорово подсобили бы литературе. Это была бы величайшая контрабанда. Символизм такой ноши мал, но практика велика. Я возлюбил бы Ваш карман. Временное моё, но чудеса со мной творящее обиталище. Переходить в любое другое после этого было бы лишним, но по зову крови перешёл бы, делая большущий шаг к литературе. Не к Иисусу».
– «Я не носильщик», – Бегемот насупился. ( И потянулся к куреву. )
– «Ай-ай-ай, парень, Вы же не курите. Не начинайте, я лучше сам проникну», – мастер правда не хотел просто использовать Бегемота.
Использование котов с человеческими душами чревато невероятными муками на том свете для совестливой души. И кем-то, где-то, когда-то это будет наказуемо на этом свете. Может быть и мастеру достанется это наказание, если он постарается. Но пока ангелы не начали выпускать пособие по старанию, увлекаться импровизацией, якобы спасением всех неорганизованных, мастер не будет. Но пока он хотел, чтобы постарался Бегемот. Не для мастера даже, а просто душу свою использовал так, как она давно не чувствовала. Когда ты в новом городе, когда ты на новой жизненной земле, на которую трудно сразу гладко встать и в которую ещё труднее безгибельно врасти, лучше всего вернуться к себе старому, то есть изнанку, что внутрь ушла, за тонкий хвост извлечь в мир, который она, казалось бы, навсегда покинула. Мастер готов показать аргументы с их парадной стороны. Он вообще не возражал бы запустить Бегемота в мир с парадного входа.
– «Это не сумасшествие – желание написать роман, в который веришь. А вот веришь до сумасшествия. Не жалейте мой разум, ведь я доволен им. Может быть, а в этом мире всё возможно, больше, много больше, чем он мной. Жалейте мою веру, ведь ей ещё предстоит покорение вещей, совсем невероятных они как маленькие дети будут разбегаться, ускользать. Чего я жду? Погони невероятной и абсолютно вероятной для того, кто знает, как она происходит, то есть для сопутствующих, соучаствующих обстоятельств. Вы ещё, быть может, спросите меня когда-нибудь, а не жду ли я для себя какого-то восхождения, которое было бы достойно компании лучших, я отвечу, что – всегда».
И Бегемот ему сказал:
– «Тогда Вас должен слышать Иисус, а не я. Иисус, а не я. Иисус, а не я. Не я. Не…»
– «Хватит», – больше никаким словом не хотел оборвать мастер.
Лаконичность, возможно, может и спасти в какой-то ситуации. Бегемот прервал себя. А мастер на стене пытался увидеть образы, с которыми настоящее согласилось бы иметь дело. Мало таких образов, мало для него, для всех.
– «Бегемот, может быть, это и так, но Иисус, незаконно покинувший место Голгофы, никому, ничего не должен. Его черты лица таковы, что все долги роздали. Кто ещё может спросить с них? Кто может спросить так их, что им будет ещё раз интересно ответить».
– «У Вас никакого признания для Иисуса нет?»
Мастер сглотнул и часть признания он проглотил. Такое признание всё сразу целиком проглотить нельзя, и если заниматься этим, то глотать надо по частям, то, как по самой щадящей инструкции, глотать его части ( части признания ) надо по очереди. Все сразу – это отравление. Это вознесение прежде окончания дел, которые способны поднять над толпой. И это не жалость к оставляемой толпе. Это взлёт бровей над глазницами, что, оказывается, могут опустеть, так и не увидев дна в глазах напротив. Бегемот догадывается, свидетелем какого обеда он является; разделить такой обед нельзя, его глотают в одиночку. А потом никогда не делятся впечатлениями…но это старая вещь, молчаливость после уже ни от кого ничего не утаивает.
– «Значит, нет признания?»
Боже, весь мир знает, что признание есть. Но мир не знает, прозвучит ли оно когда-нибудь. Бегемот на самом деле не тот катализатор, который может запустить любую реакцию – он предчувствует это, конечно, и поддерживает светский разговор исключительно в гуманитарных целях. В этих же гуманитарных целях светский разговор пора закончить. Молчание, тем более молчание на какую-то тему – это гуманитарная миссия, подвластная причастным.
Разошлись. Не написав роман. Не написав маршрут.
Возвращается старая угроза и Бегемот срочно вспоминает, как в неё играть. Шансов немного, потому что он забыл, Воланд не забывал. Как давно последний мечтает в неё сыграть, в эту незабываемую игру, но так неосторожно позабытую Бегемотом. На самом деле он никогда не забывал её, он почти позабыл Воланда, но и его не до конца. Но не прощено ни то, ни другое, ни третье, и четвёртое окажется камнем, который полетит в тебя. Перед Бегемотом поднималась грозная фигура Воланда. Легко поднималась и непринуждённо. Совершенно не пугая наблюдателя, но, впрочем, не зацикливаясь на том, чтобы вызвать к себе доверие, поднималась по своим делам, собираясь ласкать кошку. Хотя кошек возле него на памяти Бегемота никогда не было. Может быть, он хотел из кого-то сделать домашнюю кошку… Но что хорошего он может пообещать? А что хорошего Бегемот может забыть? И что плохого? Память для того дана, чтобы счастье всегда трудилось, убеждая своего обладателя в замкнутости настоящего. В превосходстве своём над памятью, которая таких удовольствий дать не может. Бегемот отверг аутотренинги, поздно верить в них искателю трудного приключения (а если ты пытаешься хоть немного найти справедливости, это уже трудное, очень трудное приключение с неизвестным концом) и в конце концов он отверг самоконтроль. Без самоконтроля ему, пожалуй, будет лучше. Без самоконтроля у него, пожалуй, прибавятся шансы выжить. Не удивить дежурящее рядом с ними удивление, а выбыть из рядов обречённых. Если он встретится с ним неподготовленным, сможет ли импровизировать? Нужна ли ещё импровизация в их отношениях не друг с другом, но с намерениями по отношению друг к другу? «Отжив жизнь, мы ещё сами себе должны выдать силы на послежизнье». Вот так определял отсутствие конца всему Воланд. Он предполагал, что оба они конца не увидят. Теперь Бегемот был почти что у входа в тот самый бесконечный мир Воланда, который он разложил в этом мире, не выходя никуда из последнего. Бегемот не придумал ни стихотворения, ни заговора, ни маленькой молитвы, что, как умный чёрт из табакерки, отведёт беду, его несчастье встречи. Его добрый ум остался пассивен. Не выказав уважения активности самого Бегемота. Он посчитал нужным приготовиться к психологическому армрестлингу и попробовал позаботиться об этом. Проба пера почти стала пробой пера мастера. Он счёл, что немного он всё-таки готов. Ничего особенного, кроме чистоты первоначальных замыслов, он против Воланда выставить не может. Но и Воланд против него много выставить не может. Кроме памяти, которая ему никогда не отказывала. Безотказной и верной помощницей была всегда. Тут Бегемот готов взять пример. Тут он мудрость предпочтёт гордости. Пошло не помнить изысканных кошмаров и Воланда бояться пошло. Достигли ли они и достигнут ли когда-нибудь того момента в отношениях, когда это будет логично? Ведь они знают о логике всё. Логика давно отказалась их прощать, потому что знать её тайны – быть преступником в её глазах. Да и в глазах друг друга они часто выглядят не лучше. Что раз и навсегда, им незаметно, их сблизило, ближе всех примыкающих кожных покровов. Страху Бегемота время засыпать. Надолго. Но не Бегемоту вместе с ним. У Бегемота долгое время будет бессонница. Она будет и у Воланда. И у многих, у многих. Почти у всех. Тот, кто избежит её, не будет счастлив. Какие-то вещи берут много, но, сопровождая человека, дают ему компанию на все его дни. Неужели Бегемот думал, что к нему это не относится? Он в отношениях со всем, что бог дал ему в современности. Ему следует овладеть растяжкой – простым и славным упражнением, чтобы не повредить паховую область, ведь шаг, которым он бежит, двусмыслен. И преимущество это перед однозначностью бытия подле Воланда, и самообман порою. Бегемот слегка задумчив. Жёсткие ласки, нежные ласки никогда не повторяются. Хотя он мечтал бы об отсутствии ласк со стороны хозяина. Об отсутствии хозяина. О своём отсутствии на сцене их совместного настоящего. Об отсутствии многого, многого. Но вечное присутствие всего… Уничтожение вторичной девственности пройдёт безболезненно, хотя и более преступно. Оно преступно потому, что Бегемот каждый раз должен начинать заново. Каждый раз изыскивать желание и возможность что-то создать в себе снова. Его вечная юность тут не помощник. Она самой собою остаться хочет, все шансы сохранив на свой спектакль. И если Бегемот готов работать в одиночку, в самую страшную одиночку, какая даётся истинным труженикам и от которой голова не болит, то уже небесными мерами можно измерять его труд. В общем, к Воланду он готов. На его обычное общество вообще плевать. В собственной голове одна мысль, и, строго говоря, ни Воланд, ни те, кто рядом с ним теперь, с ней никакого родства не имеют. Он просто должен делать то, что должен. Что актуально для дня сегодняшнего в его голове. Со сносками для сочувствующего, кто рассматривает со стороны.
В общем, Бегемот скитался около дома мастера. Тихонько и ненавязчиво взывая к удаче, самой небольшой. С которой могли бы взять пример какие-то другие силы. День, ночь, утро, день и вечер с должным блеском в глазах. Его маломагические, больше среднечеловеческие силы не были вечным ресурсом и в общем в скором времени должны были закончиться. Всё очень ждало мастера. Если даже ему и рано пока появляться, он должен уже что-то начать предчувствовать. В конце концов чем раньше ты чувствовать начнёшь то, что по своей или не по своей воле ожидает тебя впереди, тем спокойнее будет всякий твой путь. А мастеру давно не хватало покоя. Бегемот готов был послужить благородной причиной, или хотя бы просто своевременной. Собирался лёгкий дождь, который ни в коем случае не принёс бы облегчения. Но всё равно пролиться надо. Не умывавшегося Бегемота слегка намочить, не удивляя. Быть может, побыть с Бегемотом рядом теперь и к чёрту сейчас основную миссию дождя – омыть чему-то грядущему дорогу. Она и так не зарастёт – некому перекрыть её, все слишком прочно закреплены за своими местами. Все проступают вовремя на полотне бытия. Мастер по законам логики ( которая их простить не может – даже она не знает прощения – но не может не обслуживать ) появился, деловой, непраздничнй. На Бегемота за его присутствие не рассердился – это как Пилату сердиться на присутствие тела Иисуса. Он оглядел его и что-то принял к сведению. Когда дело в одном-единственном вопросе, озарения настигают тут и там – они похожи на подростковые прыщи, вдруг высыпающие я зрелом возрасте. Бегемот поставил где-то на то, опоздают первые капли или успеют упасть, когда они ещё будут на улице. Он выбрал, что успеют. Он верил в удачу других явлений помимо своего собственного этому миру – его явление миру могло и не преуспеть, он считал, что надо строить для неё дороги, иначе она, дитя чьё угодно, но не человеческое, заблудится. Мастер мог бы этого не делать, но проникновенно посмотрел в опустошённые глаза визитёра, словно проникал он и ещё куда-то, куда вход был пока только Бегемоту.
– «Ну, какие у нас на сегодня затеи?»
– «Затей нет».
Всё остроумное затеяно давно. Тот, кто затевал этот весёлый мир, знал, что его не обойдут. Ко времени Бегемота и дорог-то таких не придумают. Не придумали и дорог обхода.
– «Тогда загляните к старичку», – пригласил любезный, когда-то сорокалетний, теперь скорее всего вечный мастер.
И прошли они быстрым шагом ещё по нескольким улицам, и не солдатским маршем, и не бегом, а так, что почему-то неловко стало обоим. Мастер вёл его от своего дома, от «их» дома, к своей студии за неимением других названий. Зачем он сам явился к тому проблемному дому перед дождём, уже стало неважным. Появляться в одних и тех же местах и покидать их снова и снова – это, быть может, ещё какое-то удовольствие. Мастер отворил ворота на лестничной клетке – не в рай ворота, но в место подготовки, его, конечно, лишь мастера подготовки – и почти свет хлынул на них с его раскованным гостем.
– «Милости прошу в мой скоротечный дом, он же мой монастырь, он же мой либеральный приют на одну персону ( но на время можно втиснуть и Вас )».
Мастер был доволен. Бегемот зашёл, за его спиной упали первые капли, которые как-то постигли пространство и пренебрегли крышей здания и несколькими верхними этажами, оказываясь здесь. Но Бегемот уже не помнил про свою ставку.
– «Монастырь? А почему монастырь, мастер? Вы верите в бога?» – Бегемот задал свой вопрос.
Мастер не старательно прищурился. Не старательно задумался. Стараний ему не хотелось сейчас.
– «Ну почему бы нет? Учёные же находят какие-то подтверждения его существования…» – мастер замолчал, потому что Бегемот заржал. Он ржал под абсолютное молчание бога.
– «Находят… Они ищут, а он прячется от них?» – Бегемот смеялся с ненавистью. Ему не хватало существования бога, и с избытком хватало существования всех остальных. Но просить его существовать только для себя, в это он верил ещё меньше, чем в просьбы, адресованные Воланду.
Мастер так и понял.
– «Ну, ну, дружок, кончайте смех, ведь я почти поверил в бога», – мастер насупился, уже начиная изображать сумасшедшего.
«Свободное дело», решил Бегемот. Пусть они верят, Бегемот никогда не поверит. Ему и одному не дурно. От отсутствия бога головокружения всё равно не те, что от голода. А от отсутствия точных, он бы даже сказал точёных, сведений ему не станет лучше.
– «Так почему монастырь?»
Между прочим, если повторить этот вопрос сто раз, он станет пыткой.
– «Потому что я легко и просто существую без лишнего. И без необходимого, кстати, тоже», – мастер раздвигал на окнах шторы. Свет нужен не был, но чтобы лучше показать своё сумасшествие, он всё же должен быть освещён.
Бегемот не захотел уточнять, что называет лишним мастер. Отбарабанить разговор и закончить с таким неподотчётным делом, и вздохнуть открытым ртом без страха подхватить заразу. Бегемот почему-то не озаботился тем, что он не поставил прививку от сумасшествия. Вколоть что-то для безопасности своей разумной личности не догадался. Спасаться от безумия в ненадёжном мире. Это просто не пришло ему в голову. Наедине с мастером пребывать и оставаться его не дрогнувшим визави – практиковать такое наравне с Бегемотом отчаянных охотников не много. Он понял, что он такой второй за всю жизнь мастера. Того, кто был первым, изгнали. Тот хотел быть ещё и женой. Теперь просто попутчик этой компании. Свободная женщина, не желающая быть свободной. Опасен ли мастер? Бегемоту, Бегемоту, который хочет извести Маргариту? Навряд ли, Бегемоту он скорее благодарен. О чём ещё говорят добрые глаза, направленные на него... как два магнита, пока не включённые на полную мощность? Двоелуние, запечатлённое на лице человека – земном лице – который даже не может скинуть его на бумагу. Можно продолжать беседу. Души наверняка готовы, а сердца правильно бьются. Но не друг с другом, а во имя почти одной цели.
– «Сейчас разговоримся», – пообещал мастер Бегемоту. Все шторы были открыты, но свет им вряд ли мог быть полезен.
Свет Нью-Йорка специфичен, он не милостив, если глаза уже не достаточно девственны. Мастер точно собрался поднять Бегемота на подвиг беседы. Бегемот был психологически к этому готов. Готовность возникла сама, когда ещё он вяло думал о неизбежном. Когда себя он сознавал как неизбежность чью-то. Мастер организовал им с Бегемотом свет, организовал место, перед этим организовав себе свой духовный лагерь. Он даже организовал своё добровольное заточение в нём. С регулярными выходами в ненавистный, но забавный свет. Он любовался новым в свете. Лицо Бегемота получилось простое и открытое, как на иконе. Мастер пощурился. Простота и открытость лиц, что обжили иконы, находятся под сомнением. Он никогда им не верил, имея всевозможные подозрения. Не домыслы, а конкретные умозаключения.
– «Скажите мне честно, когда Вы шли сюда, за Вами была слежка?» – ну какое мастеру до этого дело? Чьей слежке он опасается в свободном Нью-Йорке, который стоит уже века и балует даже и не преданных, а вынужденных своих обитателей отсутствием своей навязчивости? Бегемот подыграл ему, хотя не было уверенности, что это надо делать.
– «Кроме бога, который видит всё, меня никто не видел».
Бегемот заявил всё, как оно есть и даже заявил на бога. Мастеру понравилось такое стукачество. Он тепло улыбнулся небу, которое было за потолком, вероятно, богу предназначалась его ничуть не сумасшедшая, а совершенно осмысленная и внятная улыбка. Отводя глаза от потолка и адресуя остатки улыбки, что были в них, Бегемоту, он профессионально проконстатировал, свою проблему, скорее, а не плюс этого мира:
– «Да, зрение бога не стало хуже».
Мастер выжидающе посмотрел за спину Бегемота. Но никакой бог оттуда не вышел, он был в другом месте. Быть может, в сердцах, более склонных к такому сожительству, протекание которого тревожит только отсутствие достойного будущего.
– «Богу принадлежит весь день, чтобы смотреть. За людьми, за собой, за мастерами, за котами и дьяволами, между прочим. Хорошо, что он любит подглядывать. Хотя, что он видит, я не знаю. Есть ли красота в нашей жизни? Есть, не сомневайтесь. Но я всё думаю, ценит ли он?» – мастер не перешёл на плач, не облегчая этим трагедию монолога.
Если богу принадлежит весь день, не хочет ли он поделиться частью собственности с Бегемотом? Для его дел всё-таки какое-то время нужно. а ему ведь ещё и гостя развлекать. Хоть монастырь, но веселье нельзя отменять. Да оно и неотменимо.
– «Что делать, Бегемот, прыгать или бегать?»
– «Станцевать безумный танец в одиночестве… но вот сейчас здесь Вы…»
– «А если…»
Бегемот не мог не иметь в виду Маргариту. Она в конце концов всегда может оказаться под рукой, и предназначена для этого. А они для чего предназначены, для продолжения разговора на собственную беду?
– «Нет, Бегемот, только в одиночестве».
Мастер меж тем постиг все возможности и отверг их, все, кроме одной – в одиночестве быть и оставаться. Та же возможность в распоряжении Бегемота, более того, возможность эта и у Воланда есть. Адреса не давая, мастер это подтверждает.
– «Только ночью происходит волшебство», – мастер открыл это Бегемоту и был честен и доволен, и думал, открыть ли ему какую-нибудь солидную истину. Как любил он поступать с какими-нибудь бедными умами. Такую, чтобы посерьёзнее. Чтобы бедный ум сразу стал богаче. Но Бегемот вообще для этого опыта не подходит. Он и беден, это факт, но и вечно перспективен, он собирается богатеть, но каким-то своим способом. Возвращением своим он не сделает Воланда богаче, это факт. Но тот ли это вопрос, которым должен заниматься сумасшедший? Ведь разум его может сделать самые неожиданные выводы.
– «Мир страшная холодная могила, просто для кого-то его маскарад достаточный», – мастер вынул из кармана сигарету, несколько сероватую вместо натурального белого или молочного, законно ожидаемого цвета. Он, не теряясь, не размышляя, понюхал, после чего пососал её и его вердикт был твёрд. – «Вот я покурил, теперь срочно беседовать». Бегемот, не теряя времени, видя мастера, старался вызвать в себе жажду беседы. Но не было жажды даже стакана воды. Он хотел жаждать предстоящего разговора, хотел жаждать голоса мастера, потому что если кто-то в Нью-Йорке и может сказать ему голосом надёжным помимо общих диссидентских вещей то, что интересно именно Бегемоту, так мастер только, только он. Он уникален. Доступен и общителен. В общем, на этом этапе существования Бегемота за бортом необходим. А мастер продолжал о маскараде, что он прожил. По определённым причинам не мог остановиться.
– «Хорошо в маскарадах то, что они заканчиваются. От них устают и к ним не прибегают, но чаще бегают от них. Думал сам стать исповедником, но кого мне исповедовать? Безумную Маргариту или слишком сложного Воланда? На мне не столько грехов, чтобы так мучиться. Лучше я исповедуюсь Вам, это обогатит вас. Всё-таки, Бегемот, обогатит. Не бойтесь моего богатства, я уже не боюсь его, оно медленно, со временем становится благом. Вы напрягитесь, мальчик, поверьте».
Бегемот таки нашёл в себе немного веры. На что он собирался потратить её в дальнейшем, он не знал, скинуть решил сейчас. Это как год матушки, его самое начало – новенькой в этом монастыре. Настоятельнице предстоит со всем знакомиться. Пусть кидаются с исповедями...
– «С каждой минутой Вашего молчания я становлюсь беднее».
Мастер польщено подвигал бровями, за этим его коснулось сомнение – а не издеваются ли? – но после всего этого он расслабился, вздохнул и поехал:
– «Самое сложное было отстроить стены монастыря. Они не хотели меня окружать, мне казалось. Зачем, если меня окружает Маргарита? Но я доказал, что такое окружение слишком похоже на окружение врагом. Пустота, их прародитель, говорила со мной. Мне дали добро, но не дали материала. Я воровал кирпичи, иногда лепил их сам. Из собственной уверенности получаются самые лучшие. Я не отказывал себе в уверенности, это материал будущего».
Мастер получил Бегемота в собеседники. Он с радостью понимал, что Бегемот не собирается бежать. Это тот, кто останется с ним сейчас. Разглядывать стены монастыря. А Бегемот понимал, что ему нельзя бежать. Нельзя бежать до выяснения, видимо, тайной дислокации важных звеньев, единственно связывающих желание с его удовлетворением. Теперь это желание звалось нуждой. У мастера ведь тоже была нужда – смотреть. Мастер не желал обвинять Бегемота в иконоподобии. Как не мог упрекать себя в икононенавистничестве. Двое разных, но надежда есть, что где-то схожих, сейчас дружат и нашедшая, как и они все, себе в бытии место собака в качестве третьего присутствующего не может им помешать. Этот день ничего не оставил мастеру, кроме желания говорить. Что делать с таким наследством, если бы не Бегемот, мастер не знал бы. Мастер решил явить ему сумасшедшего монаха. Разговоры целебны, они лечат разум, особенно, когда ты защищён конкретным образом. Свет заполнял квартиру, сцена была готова. А мастер не смущался перед единственным, если не сказать одиноким, зрителем, хотя почему не сказать так, как есть? Одиночество тут, в монастыре, как дома. Но самый надёжный дом – это души. Бегемота и его, мастера. Ситуация с душами – это ситуация, обладающая условным выходом. Собака ждала его больше, чем Бегемот. Мастер предпочитал об этом не догадываться. Он выбирал тот мир, который хотел воспринимать. Но, ах, как собака ждала его, но он не мог не видеть его. Но, наконец, Бегемот стал присоединяться к собаке. Столь неожиданным для Бегемота и столь ожидаемым для многождущего мастера был их тандем, ведущий к взаимопониманию, которое устанавливается только во имя совершения общего подвига. Гость с домашнего пса пример не будет брать. Собака – это просто лишнее сердце. Он не занял её позу. Не разделял её устремлений, но присутствовал, проявляя себя как зритель. Двух зрителей мастеру было достаточно. Он не пытался подчинять массы. Его больше заботило качество. Он видел его сейчас, видел и позволял себе наслаждаться. Единственный зритель в прошлом ощущение качества не давал. Он звался Маргаритой и опустошал артиста мысли однобоким пониманием его выступлений по делу, которое до поры до времени считалось их общим. Бегемот не подтвердил бы, что имеет к этому отношение, он действительно не раздаёт людям возможность наслаждаться. А люди всё ищут, ищут сами. Бегемота утомил их поиск, хотя он тоже в нём участвует. Он тоже участник. Его нельзя вычеркнуть. Собака стала повизгивать. Ей многое было невыносимо. И она не могла понять чужую жизнь и странный её ход. Ход крёстный, но мимо бога. То, что собака представляет в этой комнате «вообще людей», как-то не доходило до разумных обитателей комнаты. Зачем делать неприятные открытия?
– «Жизнь монастыря – это не только я, насельники этих келий все идеи, что служат со мной заутрени и вечерни моей жизни».
Под жизнью монастыря может пониматься всё, что угодно. Всё, что может быть похожим на монастырь в тот или иной момент.
– «Вы знаете, жизнь мира – это нечто, что во многом похоже. А Вы участвуете в обеих, не можете пропустить ни одной и абсолютно ничего не можете пропустить в себе».
– «Я летописец не только нашей компании, но и самого себя. и, честно говоря, я не знаю, что интереснее», – мастер как будто правда попытался задуматься...
Но всю компанию сейчас нельзя было обозреть, а самого себя – тем более.
– «В жизни я не настолько собран, как в литературе моего иудейского периода, в который я по-прежнему верю. Мой нью-йоркский период обещает наследовать достойно и поддержать эту традицию в литературе и моей жизни. Я почти готов и я готовлюсь – как к соревнованиям с духом, с собственным, который надо и собираюсь превзойти, я Вам внушаю? впечатляю? понимаю – я могу... я не слишком активно собираю себя, это есть, не экономлю силы, но привычка, с тех пор, когда для меня шестерила баба – так и повелось, скверные привычки, надо избавляться, как от плохого запаха изо рта, может быть, меня соберёт кто-то другой».
– «Буду терпеть», – решил Бегемот. Может быть, сразу обо всём он так решил.
– «Потерпите, пожалуй. Оно того стоит», – уверил мастер.
Вера Бегемота крепла, как креп ствол оконного растения, что не постоянно получало свет. А у мастера были бытовые заботы, достойные Эйнштейна. Быт не подчинялся и восставал против чётких строк его нечёткого ума.
– «Собрался надеть трусы и вспомнил, что постирал их. Без трусов неприлично, сейчас придёт женщина. Какая-то придёт, сейчас... или однажды. Сила социального притяжения – любовная гравитация фундаментальная сила, которая действует на все объекты бытия и на субъекты бытия тем более – сближение человека и человека, как дождя и тротуара. И когда буду молиться Богу, надо надеть. ( Да и вообще надо носить, а то отвыкаешь. ) Что же делать… трусы не просохли. Надо бы завести вторые, пусть это роскошь», – мастер кружился по квартире в сайдстепе в брюках, продырявленных его авторучкой ниже возможных неприличных мест. Он бил себе колени, когда творил…
Частично голые колени умнейшего из литераторов мелькали белыми пятнами языкознания, но примелькаться не могли тому, кто понимает в литературе.
– «Знаете, Бегемот, хорошо, что мы с дорогой Марго не успели сделать детей. Вся бумага моего великого романа ушла бы на их подгузники».
– «Это не судьба для великого творения».
– «Что предлагаете?» – быстро спросил мастер.
Бегемот даже не стал делать вид, что задумался.
– «На всякий случай кастрировать Вас».
Мастер что-то прикинул и сказал Бегемоту:
– «Свинья».
Бегемот улыбнулся.
Помолчал и мастер, и он одумался.
– «Да нет, Вы правы», – одумался мастер. – «Романы создаются головой, единственный рабочий инструмент, единственная часть моего тела, которая мне дорога. Все остальные части я могу отдать на благотворительность… Как думаете, примут?»
Мастер наткнулся на фотографию Маргариты, взгляд к взгляду. Расстройство ума и расстройство души. Отсутствие будущего после паники настоящего. Которое именно в панике себя и находит. Восклицание зрело не долго.
– «Ах, за что же гениям дураки вокруг?»
Бегемот осознал степень риторичности вопроса и беспомощную слабость формулировки, но не оставил без ответа.
– «Не могу знать, маэстро».
Маэстро обернулся к нему. Маэстро внутренний и наружный затравленно посмотрел, было понятно, что он так смотрит не первый раз.
– «Ну и что, мне опять развернуть его к стене? Как сотни раз до этого… Ведь он снова повернётся сюда, лицом к комнате. Лицом ко мне…», – этот портрет был слишком элегантен и жесток, как заметил Бегемот, слишком. Ещё он заметил, что мастер несчастный это заметил.
Мастер сбегал на кухню и вернулся с ножом.
– «Я зарежу этот портрет».
И рука не дрожала, но просто мысль определялась, как быть лучше.
– «Странные погоды внутри и снаружи... Осень моей души. Видимо, исповедоваться не буду. Внутренний мир суров: подъём рано и быстро, завтрак, если успеешь – много молитвы, всё это ускоряет досконально мной изучаемый процент схождения с ума. Впрочем, о чём это я? Ведь я уже сошёл. Вы, должно быть, интересуетесь, почему я так плотно взялся изучать этот процесс… Просто он ещё раньше вдруг взялся изучать меня. Хорошо, я вовремя заметил… своего непрошенного учёного», – учёные самого разного толка вокруг...
– «Я уже не могу смотреть, как течёт время!» – мастер подошёл близко-близко и заплакал для Бегемота.
Кто никогда не плакал для Бегемота, тот уже не заплачет, тот сэкономил все слёзы, что мог отдать, и силы душевные сэкономил. Тот, наверное, бухгалтер. Одарённый бухгалтер от жизни, которую рядом с собой и не заметил.
– «Перед сном делать нечего, всему отмолился днём. Лечь и спать?
Тело отвыкло. Сон, как чужой человек, часто мешает. Но сказать себе самому по секрету, во сне нет её», – мастер сначала блаженно улыбнулся, потом зло усмехнулся.
Бегемот смотрел, как чужие армии топтали его врага и молчал. Я не хочу быть джентльменом, я хочу, чтобы её не было. Женщины, нежеланного гостя, Маргариты. Она не главное зло мира, но Бегемоту достаточно. А вот что мастеру будет любопытно узнать…
– «Вы засыпаете, чтобы избегнуть её, не повторить в сотый раз ошибочной встречи».
Мастеру захотелось скорее выдать Бегемоту какую-то награду... положенный гостю, пусть даже деловому гостю, обед.
– «Не знаю, зачем я их варю, у меня всё равно не сил это есть. Вечерами я истекаю кровью от нанесённых мне душевных ран. Люди – они всё сделали.. Перекусите?» – мастер расставил тарелочки. – «А по утрам встаю без сил».
– «Можно вовсе не ложиться», – с великой горечью заметил Бегемот.
– «Да, но наши предки валялись за каким-то чёртом, вот и мы привыкли. И потом, как узнать, что это новый день, если днями не особенно интересуешься?»
– «Да, но от предков к нам перешли и сила воли, и светлый разум – Вам, похоже, особенно много перешло последнего».
Мастер посмотрел легко и просто.
– «Ой, сударь…» – что он ещё мог сказать в ответ на такой бред?
– «Я заткнулся», – Бегемот деликатно улыбнулся.
– «Всё, что перешло к нам от предков, в сто лет не вывезешь», – мастер выключил печь, он не захотел доваривать обед.
Пусть многое само доваривается, если на то есть у него чрезмерная охота. А мастер стал обретать меру. За разговором и в разговоре. Далее он внезапно начал декларировать личную документалистику... где-то записанную, где-то усвоенную памятью, где-то кожей.
– «Зима: если разведу огонь, смогу согреться. Когда Господь допустит, возможно, поем. Ближе к концу зимы: Я большой стоик – замерзая, не плачу. Желая, не ем. Молюсь ещё усерднее – в голове пусто. Но это законный эффект от молитв. В которые я не верю. Они не хотят работать на меня поэтому же. Тяжело с молитвами, не доверяя им и их замыслу».
– «Знайте, свободный Бегемот, я тоже сражаюсь с капканами Воланда, как Вы», – мастер не стал заканчивать воздушное фуэте, больше похожее на убийство циркулем.
Он ждал, что скажет Бегемот. А что Бегемот мог сказать? Он никогда не исторгал из своей груди вопль восторга, встречаясь с революционерами и партизанами, а этот партизан и, оказывается, революционер на этот вопль нарывался и сам вопль зрел и просился на волю волдырём. Мастер, безусловно, не мог читать мысли Бегемота.
– «Вы верите моему сумасшествию?» – спросил мастер.
– «Сложно ответить, я ничему не верю», – сказал Бегемот.
– «А-а, вот за это Ваш мозг так дорого ценится. Сомнение, которое по нему бродит, не всякому даётся».
– «Тогда скажите мне, когда я умру, моё серое вещество законсервируют?» – не без любопытства спросил Бегемот.
– «Не знаю, что Вам сказать, признаться, я больше по литературной части, да Вы и сами знаете, разве что попробовать договориться…» – мастер большими ясными глазами взглянул на Бегемота.
Бегемот ответил мастеру, в большей степени деловому, чем можно было предполагать, темнотой своих глаз, его серое вещество стало ему дорого.
– «Да нет, Вы сбежите», – продолжил мастер. – «И это верно, уносите Ваше тело далеко от тех, кто думает им поживиться».
Сумасшествие мастера сейчас не проглядывало. Что это проглянуло, страшно было догадаться. Но Бегемот догадался. Умственное большое крепкое здоровье чужого человека, которое ему не нужно. Человек не хочет быть здоровым, не может себе позволить здравствовать – великая свобода в этом.
– «Ну-с, о чём с таким хитрым видом думаем?» – мастер сейчас любил Бегемота. Да, пусть без взаимности, он понимал это, но искренне. Больше, чем Маргариту когда-то. Пусть это красивое сравнение, пусть последнего никогда не было – но ведь все думали, что было. Пусть.
– «Что-то он давно не заявлял о себе и я начинаю скучать».
– «Не то чтобы я сомневаюсь… Но факт – любви нет. В конце концов, кто его видел? И видел ли он нас когда-нибудь? На свете много мастеров, чей-то рабочий стаж больше, чей-то лик светлее моего, сколько я имею шансов на взаимность? Вы, конечно, романтик и максималист, скажете, что бескорыстие и самопожертвование – в них заключается главная штука».
– «А чей талант больше?»
– «Не знаю, Бегемот», – мастеру было пора возвращаться к роли психа.
Мастеру было комфортнее в этой роли. Тем более у него были записи, все как одна правдивые, их делала его честная рука, которая его пока ни разу не подводила… только когда-то, когда он желал безумно ударить Маргариту, она висла, полная сил и могущества, которому выхода не было и быть не могло.
– «Середина весны: когда вспомню, что такое пища, обязательно поем. О, я объемся... боли и понимания многого... Угадайте, чем это кончилось? А вот моя честная запись ближе к концу весны: «Если не вышибу из себя святой дух, есть вообще не придётся: не то чтобы я волновался, но, по старой памяти, вроде бы это было хорошо. А по старой памяти, Бегемот, многое было хорошо, да? Но я всё хорошею и когда-нибудь я удивлю мир!»
– «Вы уже удивили меня», – Бегемот хорошо улыбнулся взволнованному психу.
Дневник безумия всегда прекрасен лаконичностью. Последний день весны: изо всех сил стремлюсь к атеизму», – мастер словно хотел объяснить, что он ещё на что-то способен.
– «Выяснилось, что ворота заперты. Сегодня весь день бил о свой лоб кирпичи. Выяснял, возьму ли стену», – мастер говорил Бегемоту о том, что он действительно что-то делает и готов делать больше. Он серьёзно смотрел на Бегемота.
Сумасшедшие, дай им команду, создадут этот мир заново.
– «Знаете, у нас всех свои незаконные слабости. Внимательно выбирайте, какой закон нарушить. А я Вам подсказываю, что религиозными догматами можно плеваться, как скверными косточками, и убивать, между прочим», – мастер мягко доверился балдевшему зрителю, точно зная про того, что тому некому передать полученные секреты.
– «Я ни к чему не подготавливаюсь здесь… если только подготовиться к тому, что оставишь когда-нибудь от себя одну оболочку... будет ли она строчкой, а строчка ею – вот моя забота ,или то, что должно ею быть».
Мастер так хотел получить хвост Бегемота, большие глаза Бегемота и судьбу Бегемота, что его слюни не мешали ему, стекая по его подбородку. Бегемот сейчас не боялся наводнения, но он не желал мастеру истекать слюной, просто чтобы без обезвоживания, которое уже открыло столько пустынь, в которых пропало больше хороших людей, чем пропадает их среди толп плохих людей.
– «Вы знаете, что включает в себя Ваша пенсия?» – Бегемот вставил свой голос в концерт сумасшедшего.
В общем это переломило ход представления. Оно не то чтобы изменилось, но оно задумалось. О чём? О том, чтобы расширить свой сюжет отрицанием. Мастер побледнел, но собрался с силами и сказал:
– «Я не хочу ни вечного дома, ни награды, ни вечной Маргариты под боком».
Он не хотел никакой, и этой тоже, пенсии. Он не желал маленького островка допустимого счастья. Пожалуй, не надо дальше пользоваться его гостеприимством. Бегемот, поёжившись геометрически, собрал свой позвоночник в человеческую прямую. В самую прямую человеческую линию спины. А мастер в это время собирал всё своё непонимание для последнего крика, и он решился на него.
– «Да, лучше бы я был кастратом», – мастер показал то, как нож мог бы покончить с его матримониальными неприятностями.
Бегемот ощутил весь вкус этой картины. Он знал, что такое плохое настроение. Как ни страшно это сейчас, но мастер расстроен по причине, о серьёзности которой девственный Бегемот мог только догадываться. Он мог осквернить себя этими догадками и не удовлетворить монастырь мастера. Но, может быть, птица, возящая на своём хребте удачу, ещё недостаточно высоко взлетела. Бегемот в хорошем прыжке одним пальцем ещё коснётся её, Бегемот подпрыгнул.
– «Ну дайте мне его адрес», – попросил Бегемот.
Мастер вздохнул:
– «Не для того, чтобы сократить нашу общую муку, для того, чтобы уменьшить срок Вашей муки, получите…»
Бегемот закрыл глаза и прошептал:
– «Не на чем записать».
Вот и всё, теперь они найдены, и Воланд, и рай. Рим, Нью-Йорк или мировая Аляска, неважно, в какой части света этот мир покинуть. Бегемот ты или потрясённый делами маленького мира человек, когда выбываешь из космической комедии, неприличное счастье оказывается не по силам бывшему участнику дурдома. Если это не свобода, то что? Боль от неё по всему беглому твоему позвоночнику. Всё мужество твоё сознаёт её. И готовится, и готовится, и готовится принять. Не отказывать же такой потрясающей пришелице. Она не особенно случайна. Так прекрасна ни одна женщина быть не может. Но мастер не кастрат и Бегемот не бесчувственный клоун, поэтому их судьбы немного превосходят их ожидания. И поделом им. Мастер ждал, когда Бегемот протянет руку за сказочной реальностью, набитой ошибками и прочим хламом. Но Бегемот почему-то не спешил. Ведь если даже не протягивать руку, она просочится в душу. Не в душу мастера или случайного прохожего, которому так проходить ещё вечность, всегда мимо и мимо того, по отношению к кому он случаен.
– «У меня нет ни одной авторучки. Равно как и перьевой. И нет чернил, чтобы макать в них пальцы. Но я могу пойти украсть», – Бегемот практически обещал. Что ещё он мог обещать, съедаемый свободой тех, до кого он доберётся.
– «Я дам Вам», – мастер протянул Бегемоту карандаш и бумажку, – «запишите сами, Вы посадите глаза, разбирая мой почерк».
Бегемот принял бумажку, счастливо мявкнул и каллиграфическим почерком записал улицу и дом. В своём воображении он уже сейчас видел этот дом, он даже видел хозяина этого дома, сидящего в жёстком кресле. И без конца благословляющего своё жёсткое кресло. Он не был щедр на благословения, но тут он не скупился – он за что-то терзал свою спину. Все за что-то часть самих себя терзают. Или иногда гостей своих, но это, чтобы воспитать их. И себя через воспитание, которое ложится на других. Бегемот настойчиво продвигался к выходу… Чтобы скорее подойти к тому креслу и его хозяину. Или своему хозяину... В общем, к человеку в нём. Который может много больше, чем этот мир пытается сделать.
– «А что Вы скажете о моём монастыре?» – мастер будто потянулся к умному гостю. Слишком сильно к нему потянулся, рисковал получить растяжение. Которое в монастыре ему не пригодится.
Бегемот легко помолчал, после чего осмысленно произнёс:
– «Я бы уронил на него ядерную бомбу», – Бегемот вышел, вытащив за собой мастера… Бегемот жёстко собирался попрощаться. Но с благодетелями прощаются молча. Нет слов для благодарности… Мастер вернулся к своему дому, который без мастера не мог. Если мы погибнем под ядерной бомбой, то погибнем вместе. В религии моего дома есть одно хорошее место, в котором никакого бога нет, ты сам – единственное твоё обязательство. Поэтому просто понять того, кто всех своих богов уничтожил. Он уничтожал, трудился, чтобы больше никогда не возникали препятствия, препятствия и боги, кидающие счастье сверху, как кирпичи. Дар сделан им стоически. На сегодня закрома опустели.
– «Я всё отдал мсье Бегемоту».
Один обеднел, другой не стал богаче. Бегемот помчался по теперь известному ему адресу. Он не спал что-то около суток и его собственный правый глаз непроизвольно подёргивался, некстати и без всякого смысла подмигивая прохожим, и новый Воланд манил его не тропическими просторами эксклюзивного века на земле, он подманивал его только на одно слово о рае, скалистом, холодном. Общественном. Ум, в большей степени поганый, чем надо, мог бы между общественным туалетом и общественным раем найти сходство и раскритиковать последний, оставшись безнаказанным. Ум скромный, терзаемый нуждой, скорей согласился бы на аскетизм не логичного рая. На многое согласился бы. На всё. Бегемот шёл, не волнуясь, не волнуясь о качестве приобретённой своей удачи, неважно, какое оно, её лицо, лишь бы довела его до главного человека в его жизни. А там можно будет поговорить о делах, удачные дела скрывают приятные секреты, о которых приятно догадываться, неудачные дела ничего не скрывают и тебя не могут прикрыть. Также не прикроют они и твоё будущее, коим придётся быть грустной вечности. Бегемот толкал своё тело сквозь густой туман, давно лежащий между ним и каждым домом Воланда. А тело тумана, сотканное из проблем, было чуть мягче камня, последнее испытание, предложенное Бегемоту. На это он не сказал ни «спасибо», ни «будьте прокляты». Слова пропадали бы в тумане вечного бега, его куда-то и кого-то от него. Ни Бегемоту, ни Воланду не нужны слова. Они общаются понятиями, смысл коих не раскрывается сразу даже им. Они же в вечном ожидании, а Воланд теперь в двойном. Перед раем Бегемот готов что-то послушать об этом. Он продрался к нужной улице, застав материк в сильной спешке. Он ступил на эту улицу, ничему не изумляясь. Его глаза были изменены теперь уже исчезнувшим туманом. Он, не остерегаясь, поводил ими, пожиравший кашу из своего счастья и насыщаясь, просто насыщаясь её глубинами, которые всё равно не ценил, но согласен был приучиться и к этому. Но обстановку он оценил верно. Атлантида собиралась затонуть, то есть скрыться на дне, не описанном ещё ни одним водолазом. Она первая разбогатеет на эти впечатления. Но будут это впечатления утопленника. Бегемот о каких-то из них догадается, потому что первое открытие уже сделано. Гостеприимство заветного жилища не охватило среди прочих своих дел его, дома никого не было. Воланда не было. Бегемот очень тяжело взглянул на дверь. Я иду к тебе, ты идёшь от меня. Я втягиваю живот и зря облизываюсь.. Но нашей встрече быть. Как быть этому миру ещё слишком долго. Каждый, кто бежит, должен знать, что бежит по кругу, потому что земля круглая. И камень, брошенный вслед, тоже достаточно кругл. Но в этот раз он брошен не будет… Это любезность того, кто смотрит в спину. Просмотр драмы не был запланирован на этот вечер, но драма шла во всех закутках, которые мог обшарить глаз Бегемота, тот самый, правый, подёргивающийся. И он смотрел добросовестно. Опять в жизни Бегемота час икс, вечер икс. В нём будут люди, каждый из которых человек – икс. Будет рассмотрена мечта – икс, которой Бегемот не вполне доверяет, но поспешил уже отдать всего себя. Доверенность давя, по сути, случаю. А он счастливым никогда не бывает. Он может быть запланированным небесами, но в их же собственных интересах. Как ты к этому можешь иметь отношение? Пока к небесам отношения ты иметь не можешь. Странный этот вечер, который до сих пор по непонятной причине воздерживается от фамильярности, скорее всего рано или поздно шепнёт, что пора. И Бегемоту придётся принять это к сведению. Но, возможно, он воздержится от шёпота, если увидит, что Бегемот сам догадался. Бегемот сам всё сделает. Адресок у него в кармане и давно уже в голове. Бегемот не так давно часть своей головы переоборудовал в кладовку. Она постепенно заполнялась. Другой части своей головы он заповедовал размышлять о делах насущных. Он уже достиг подобия покорности, он попробует выехать на подобии. Не лучший скакун, но понятно, как сидеть. Бегемот вздохнул. Гладиатору пора выходить на арену. Даже если зрительские места пусты, на месте хозяин, который оплатил этот выход. Кот вонзился в пространство, занимаемое настоящим и сам стал настоящим – чьей-то истиной, опровергнуть которую ещё не готовы.
– «Бонжур, сир и все прочие», – Бегемот не стал приседать в реверансе, как собирался.
И общество этого не заслуживает, и надоело. В комнате ещё дневной свет. Новизна никогда не была принципиальна для потёртой мебели, в конце концов её всегда касаются одни задницы. Бегемот отметил, что задницы распределились следующим образом. Гелла валялась на коврике подле красивых ног Азазелло, который старался не наступать на тюленя женского пола. Маргарита сидела в центре комнаты, всё на том же полу – почему-то все женщины, находящиеся в комнате, а именно две штуки, сидели или валялись на полу – если нельзя голой, то хотя бы с открытыми коленями. Она ровно дышала и не знала, зачем явился Бегемот. Солнце ходило за окном туда-сюда, не зная, почему в мире всё так, а не по-другому. Мастер и Фагот на пару мечтали о чём-то. Примадонна происходящего в комнате, Воланд, стоял спиной к коту у окна и закуривал. Раньше в квартире водились мыши, но их некому было ловить и их пришлось выгнать. После того, как ушла последняя мышь, пришло одиночество и поставило свою стофунтовую ногу на ногу Воланду. Так было, теперь он здесь… Нужно начать разговор, чтобы у гостя был повод задержаться.
– «Бегемот, я заведу мышей, если ты останешься», – Воланд со своего места первым нанёс удар. Он не стал оборачиваться. Он ещё не собрался для этого с силами. Но они были на подходе, он очень надеялся на это.
– «Вы же знаете, сир, что мышей я боюсь», – Бегемот смотрел на ключ от рая, которым играл Воланд. Играл так беззаботно, словно не догадывался о потрясающей заботе посетителя, быть может, игривого прежде человечка, а ныне завороженного последней и по назначению, и по оценке магией, именуемой усталостью.
– «Да, Бегемот, мышей ты боишься», – Воланд положил ключ от рая себе в карман.
Как трудно здесь остаться, но надо. Значит, надо разговаривать. Бегемот начал находить у себя подходящее настроение. Ещё немного и вернётся его прежнее умение.
– «Чего же Вы боитесь, мой друг?» – теперь Бегемот смотрел на Воланда. На его равнодушную к его явленному присутствию, а главное, стремлению ещё задержаться пока, спину.
– «Я боюсь, что ты опять уйдёшь. У меня не получается к этому привыкнуть», – не найдя, что ещё добавить, Воланд замолчал. Маргарита пошебуршала на полу. Ни Воланд, ни Бегемот не опустили туда глаза. Шебуршание прекратилось. Воланд уже сейчас готов был признаться в любви Бегемоту, но дурной тон – делать такое раньше десерта. Который в общем-то и не должен был сегодня появиться. Ничья не вина его отсутствие в доме, где гораздо болезненнее переносилось отсутствие другого. Так, может быть, просят прощения… догадываясь, что манифестом эта просьба быть не может. Бегемот никого не собирался извинять. Своего врага на полу он заметил. Бегемот слышал, как она шебуршит. Бегемот не знал того, что Воланд посадил Маргариту на пол. Она села, потому что она не из тех, кому показано говорить Воланду «фу». Короче говоря, она не Бегемот. Глядя снизу вверх на присутствующих, в основном Бегемота и Воланда, она ненавидела многих, в основном Бегемота и Воланда, затруднённо понимая, что её место никак не может быть ниже дивана. Но ей дали понять, что не она гость сегодняшнего Воланда. Она может стать предметом торговли. Она может стать предметом, который задвинут под диван, если не будут в нём нуждаться. Она может превратиться с их позволения в потерю своего времени, но восполнять которую не бросятся присутствующие. Им их удел явлен был в другом; каждому надо свидетельствовать. Или хотя бы запомнить познанное. Воланд понимал, что ему Бегемота надо как-то заманить вглубь квартиры. Или хотя бы, как минимум, твёрдо зафиксировать здесь. Когда справедливый ветер сдует остальных гостей, ему, главное, не потерять Бегемота. Остальные всплывут как-нибудь, не прямо здесь, так невдалеке.
– «Ты сядь, Бегемот, ведь ты не через пару минут уходишь, и твой вопрос ещё не решён», – Воланд повернулся к Бегемоту лицом. За спиной осталось говорящее с ним окно. Но у Воланда новый объект.
Бегемот молча подошёл к пустому креслу и шлёпнулся в него беззвучно.
– «Привет, Бегемот. Привет, Бегемот», – по очереди произнесли мастер и Фагот. Бегемот воззрился на Воланда. Красивый его бывший хозяин невероятно постарел или лучше сказать проиграл старости бой, но всё-таки он ещё дышит. Для чего?
– «Однажды и я воззрюсь на тебя, Бегемот, и я удивлюсь твоему могуществу – я всех заставлю удивиться. И будет у тебя могущество, которого никогда не было у меня. И знаешь, что самое приятное в нём будет? Ты однажды не пустишь меня в рай. И я не буду умолять тебя, за это ты извини меня. А может быть, и буду, никогда нельзя знать. Так что ты не теряй надежды», – Воланд ухмыльнулся.
Бегемот сейчас никак не мог заглянуть в своё будущее. Ни через одно из этих окон, потому что совершенно точно Воланд не мог. Бессилием немного попахивало в этом доме. Что, что ему сказать Воланду, Воланду – хозяину дома, Воланду – контролёру, Воланду – чтецу, если не мыслей, то намерений? Воланду, сжавшему зубы в неизвестном усилии. Который пытается что-то не сказать. Но не всех усилия таковы. Между мастером и Маргаритой завязался диалог. Дань вежливости или акт любви, никому здесь неважно.
– «Иди ко мне на пол», – позвала мастера Маргарита. Почему она позвала его?
– «Там много, милая, твоих ног. Хотя для меня и недостаточно. Но свободного, истинно свободного места ещё меньше. А чтобы там мог разместиться свободный человек, вообще недостаточно».
– «Ты находишь возможным в обществе говорить о моих ногах?» – Маргарита вскинула брови, опустила нос.
– «Но надо же о чём-то говорить, а с тобой говорить трудно. Чем проще будет тема, тем тебе будет интереснее, и, что важно, безопаснее для твоего здоровья. Я друг твоего здоровья. Поэтому я даже не стану подтверждать, что говорил не только о ногах, но и о свободном месте, а точнее о самой свободе», – мастер друг здоровья Маргариты.
Это она точно знает. И точно знает, что это ничем не затруднённое хамство, судьба которого быть положительно воспринятым тем, кто нашёл его в себе. Но ведь всегда есть, что добавить в светской беседе. – «Сидя здесь, я чувствую, как пахнет твоё невежество».
Маргариту не раз уличили в невежестве, и делали это куда более серьёзные люди. Но маэстро был лично заинтересован в объективности и абсолютности каждого доказательства. Он строил своё здание свободы именно из таких кирпичей. Одно доказательство – один кирпич для самой прочной стены на свете. Это была праздничная стройка.
– «У него дурной запах».
Мастер добавил к жестокому предложению точку. Опыт подсказывал прекрасной Маргарите не ожидать мнений, высказанных в её оправдание. Действительно, кто? Фагот – дружок мастера по заговору против всего мира в честь какой-то мечты? Воланд – умный и ленивый маньяк, прижавший глаза к Бегемоту? Азазелло – восставший без знания хоть какой-нибудь молитвы, восстания поддерживающей? Гелла – молчащая в глупой попытке соединиться с паласом? когда ни паласу, ни ей не нужна эта ненормальная близость. Бегемот – похоронивший его прошлое под плитой с надписью «Маргарита»? Никто из них не соберётся быть её адвокатом. Их сборы, если вообще случатся, будут иметь другое назначение. Маргарите, может быть, и непонятное, но во всякой приличной обстановке вызывающее. Сами они это перенесут, ну а мир? Маргарита посмотрела на входную дверь, кого она ждала? Ангел-то войти не может, для него заперто навечно.
– «Ты молчишь, но ты же не занят разговором этих двух не случившихся партнёров по сексу?» – Воланд устал звать взглядом Бегемота.
А вообще взгляды – вечные посыльные. Но и они однажды понимают, что надежды нет.
– «Достаточно того, что они сами им не заняты. Никак не могут заняться…»
– «Ты заметил, в какой карман я положил ключ? Ведь у меня был выбор»
Два кармана против Бегемота или целое войско? Их безмятежность обманчива, глубину их не измерить, нет такого физического закона в природе, карманы сатаны глубже карманов тихих смертных. Пропастью каждый может оказаться…
– «Хоть для меня это и важно, но нет», – Бегемот холодно смотрел на ноги Маргариты. Глухие ноги, бездарные указатели неверного направления, благо, мастер уже выровнял свою дорогу. Простые ноги, не идущие в будущее... они более глухи, чем всеобщее отсутствие слуха у потерянных для мира, безнадёжных стариков. Те, кто здесь, тоже старики, независимо от возраста и пола, тем более в этом все относительно равны. Если вообще может быть равенство. Но Воланд всегда был против. Неравенство лучшая поддержка живущим, не от него конкретно, но… но всё-таки обретённая.
– «Могу я при всех сказать, что ты карманник? Вымирающая порода рыцарей, которые не могут огорчить в глаза. Только мысленно вы добираетесь до самой души, никак не можете себе в этом отказать».
– «Можешь. И сам прими к сведению, что здесь, в Нью-Йорке, я этим уже занимался», – Бегемоту надоели ноги Маргариты, и он перевёл ледяной взгляд на ноги Азазелло. Лучшие ноги городов; стран, народов.
Воланд пытался не путешествовать за взглядом Бегемота. Он не разделял интерес к тем видам, что Бегемот находил. Его видом был Бегемот, не оцененный ещё никем вид так, как оценил его Воланд.
– «Что ты думаешь о том, чтобы побеседовать на тему, интересную всем присутствующим. Например, о тоске? О том, что по общему суждению много страшнее насморка и много чаще встречается на вящем пути тех, кто в остальном во всём здоров, но здорово заблуждается».
Воланд сам был готов рассказывать об этом историю за историей, лично Бегемоту – как снова и заново себе.
– «Тоска сама говорит о нас и как правило справедливыми голосами тех, кого и мы способны оставить. Звучат они над ледяными душевными просторами, и может быть это Антарктидой, и может это быть Арктикой. Ничто эти голоса не заглушает».
Они нерадио, которое можно выключить, но это понятно Воланду.
– «Я устал бегать дурным бегом за твоим беглым взором. Посмотри мне в глаза. Только в мои, найди их».
– «Я забыл, где они бывают», – географию наружности всегда учит только зрячий, но тот, кто в какой-то момент, бывает, хочет ослепнуть, самому слову «география» перестаёт доверять, тем более что всякая ведёт только к тому, к кому ты приблизиться вынужден, не более.
– «Они находятся на лице, выше носа, но ниже лба», – точно подсказал Воланд.
– «Ах, эти огромные озёра?!»
Маргарита фыркнула, но тихо.
– «Ой, Бегемот, ты же никогда в них не утонешь… Или ты можешь?»
У напряжённого шёпота не бывает градаций, это всегда кто-то надрывается из сил последних, чтоб только не слыхало ничто, кроме сердца, чей обладатель и сам не глух, но отменно демонстрирует все качества глухого. Злой гений учил его без лени. Без лени он учился…
– «Я хлопочу всегда о мире, но люблю войну. Естественно, что мои вкусы передаются моему окружению, которое считает за лучший тон во всём следовать мне. А я и не могу отпугнуть преследователей, тем более что они не отпугиваются перед тем, в чём видят перспективу».
– «Когда-нибудь я позволю тебе разделить мои взгляды. Но ты должен психически подготовить плоть. Я высасываю энергию – строю надежды, не для себя».
Бегемот подумал, что это дурдом. Воланд был с ним согласен. Но Бегемот – птица свободная, тогда как молодой страстный Воланд хронический квартирант этого мира, его тесноты и накопительства сумасшедших, на который давно плюнули все известные Воланду высшие силы, впрочем, низшие тоже добавили в тот плевок. Отсюда страхи немного разные. Но их в сущности один пустяк объединить. Воланд вдруг пересёк полкомнаты, как полмира, над которым уже так хорошо поработали географы, оказавшись вплотную возле Бегемота, он словно оказался возле какой-то цели, к которой долго шёл. Напряжение сразу не могло его отпустить.
– «Я должен быть жестоким, чтобы не заплакать. Чтобы не засохнуть и не разложиться песками губящей пустыни, в которых не только я могу утонуть».
Бегемот молчал.
Александр начал распиливать и рубить Гордиев узел, одновременно приговаривая «Ах, ты мой хороший». Как законное следствие появились слёзы… в глазах Воланда. Это будет не путь в рай, это будет путь в землю обетованную под предводительством безумца. Кого-то такого, как Александр в блестящем припадке страсти к свершениям. Ведь Бегемот может пойти… Кто ещё из присутствующих?.. А Бегемот может. Так его и уведёт чужой великий предводитель... от Воланда, как от зеркала.
– «Я буду ловить твои слёзы, чтоб ни одна не пропала, они могут пойти на сегодняшний, способный напоить многих, компот».
И Воланд заплакал. Он ждал, как Бегемот станет ловить редкие мутные слёзы его прозрачных глаз. Так ловят радость, в которую не верят, насчёт которой не могут раздобыть лицензию, чтобы испытывать. Так никогда не ловят бабочек.
– «Всё кажется, что что-то мы забыли».
Кто-то всё хлопотал, вряд ли добрый гений этого места, у этого места такого нет. …Иначе Маргарита никогда не попала бы сюда.
– «Например, покормить Бегемота», – произнесла Маргарита.
Корма для его души у неё нет, поэтому столовую открыть она не может. Но ведь она и незаконно может попытаться с рук…
– «Настаиваю на избавлении от благотворительных обедов», – Бегемот не думал обижаться и не думал что-то жрать для потехи.
– «Ты на диете, адский кот?» – Марго распахнула и захлопнула рот со звуком. Мастер забыл, что бросил и закурил. Он начинал стыдиться.
– «Боюсь яда», – Бегемот был лаконичен, как порыв жёсткого ветра, что боком прошёл мимо его щеки, взметнув его чёлку и делая из неё рога по обеим сторонам его головы. Бегемот был готов быть рыцарем, борющемся за справедливость. Без пособников, без единого сообщника во всём мире. Мир от этого не хуже. Портится здоровье, худеет надежда, получают порядковые номера нервы, потому что их в итоге остаётся мало, но сама прекрасная идея продолжает жить для него даже тогда, когда ей пытаются передавить горло всякие неумные женщины. Они как стога стоялого сена – в глотку поздно, в гниль обернуться рано. Поэтому сразу ко всем делам пробуют пристать. Не от сердца, но от скуки они дают советы.
– «После того, как умрёшь, можешь попробовать воскреснуть», – равнодушно заметила Маргарита.
Бегемот тоже изобразил равнодушие.
– «Истории известен один такой случай, в тот же день выяснилось, что случай печальный: один человек воскрес на глазах своих друзей, оказалось, что это галлюцинация», – Бегемот от всей души улыбнулся и это получилось почти правдоподобно.
– «И ты моя галлюцинация».
– «Ну тогда не надо рисковать», – сказала Маргарита.
Было ясно, что Бегемот не станет рисковать.
– «Я бы не советовал убивать моего гостя», – подал свой низкий голос Воланд.
– «Он выживет», – решилась на дерзость Маргарита.
– «Он непременно выживет, а ты?»
Это Воланд спросил, а, может быть, судьба? А может быть, нервы, которые трепали не только люди, но и ветер. Единственный трепач по делу. Так, может быть, нервы, спрос с которых в этой комнате невелик? Фагот уронил сигарету, он в этой компании ветеран. Как ветеран он может ронять сигареты на пол, ронять сигареты на Маргариту, на шар земной вспотевший, на собственный свой путь, если он в силах его осознать. Резко сменить тему, чтобы присутствующие забыли свои дороги, что ждут за дверью. Но сбить их с пути несмотря на кажущуюся простоту непросто. Пяткой они верные дороги набили, до половины уже проверенные.
– «Мастер – Адам в литературе, а мне остаётся быть Евой. Словно разные платья примерили и никому ими не угодили».
– «На фреске Мазаччо «Изгнание Адама и Евы из рая» Адам и Ева выглядят побитыми дождём», – тихо сказал Бегемот. Может быть, он вдруг захотел остановить их, спасти то в них, что, конечно же, не подлежит спасению от его руки.
В центре комнаты Маргарита продолжала смущаться. Ненависть к ней одного из присутствующих продолжала расти, как Луна – это чувствовалось всеми... как приход каких-то вод, как углубление океана, возле которого они все жили. Маргарита пыталась определить, с какой стороны приходит ненависть, но в комнате были помехи, Азазелло и Гелла были увлечены, хоть и не увлекали общую карусель в свою сторону, но всё равно как-то влияли на ветер, вращающий её.
– «Маргарита, если Вы не умеете, Вы можете учиться по ходу», – раздался в левом ухе Маргариты шёпот Воланда, сидящего в другом конце комнаты.
Маргарита нехорошо вздрогнула, после чего замкнулась в себе. Словно в доме, предназначенном под снос. Общение разгоралось, костровище питалось собравшимися душами. Бегемоту начало казаться, что намёки, полученные им ранее, лживы.
– «Как насчёт Бегемота?» – спросил Бегемот. И было это ему особенно интересно.
– «Насчёт Бегемота жизнь примет меры», – это был голос Маргариты.
Жестокий, но не пьяный. Маргарита была удивительно трезва, когда большинство присутствующих разомлели от враждебной атмосферы, враждебной к кому-то другому, и Бегемота тут нельзя выносить за скобки, а из этого дома выносить рано, следовательно стоит оставить как верно указанного недруга атмосферы этого умеренного благородства собрания каких-то членов этой жизни.
– «Fatum non penis, in manus non recivis», – ответил ей Бегемот.
Воланд закрыл глаза, у Бегемота была такая же привычка. За ругательства на латинском он надрал бы Бегемоту уши. А за правду расцеловал бы. Мастер в это напряжённое между Бегемотом и его бывшим хозяином время был очень занят. Ему пришёл на ум тот интеллигентный гарем, что напомнит всему адекватному человечеству его будущая ( как награда ему ) встреча с «ушедшими» знаменитостями. Как-то не подумалось, что все они покойники. Но откуда другие дары от Марго?
– «Мы делим и счастье, и горе, в общем, нашу жизнь», – сказала Маргарита.
– «Любовники постель делили, а гении делили города», – промяукал Бегемот.
– «Ура», – произнёс Воланд. Но он знал, что любое «ура» не найдёт отклика и случайно в Бегемоте. Даже если исторгнется.
Какое-то «ура» сказать бы ещё этому месту, в котором всё-таки есть и замечены были места для возведения мостов от сердца к сердцу, в обход всех сомнений. В обход всех шумов ненужных Маргарита засмеялась.
– «Из нас двоих гений только мастер, а я только талантливая жена и ты, Бегемот, ничего не сможешь с этим сделать».
Вот сейчас она уверена, сейчас уверена, а перед прочим, может быть, ей удастся возвести стену, вроде той, что перед ней возводит мастер.
– «С этим ничего, но с вашим браком – да», – холодно ответил Бегемот.
– «Неужели развод? А если мы не согласимся?» – Маргарита готова была засмеяться.
– «Надо, чтобы согласился только мастер», – ни Бегемот, ни Маргарита не смотрели на мастера.
На Воланда, на присутствующих лишних персонажей, они одновременно напоролись на меч противника и думали, отравлен ли он у врага. Если бы злодеи отравили своё оружие, беседа как форма общения получила бы два новых яда, яд Маргариты и яд Бегемота. Но эти злодеи своей страшной природой были кастрированы. Получилось так, что они заявили о своей импотенции, серьёзный вред они не могли принести брюху врага. Но всё равно за своих врагов никто и нигде не мог быть спокоен.
– «Ну, ну, ребятки, вы договоритесь. Это мирное несмотря на ваши желания собрание. Гелла, подтащи-ка сюда кофейку. Мне две чашки. Остальным как угодно».
Воланд решил подать полезный пример. Пусть не сразу популярны благие меры. Они найдут благодарных. Гелла поднялась с пола, с сожалением посмотрела на ноги Азазелло и с сожалением отметила, что он ни о чём не жалеет. Ляжки, за которыми бушевали стихии, иные нежели в комнате на семь персон, чьё назначение быть комнатой только на две персоны, и многие в этой комнате предпочли бы их здешним. Гелле бы быть Александром Македонским и без стеснения сдаться бёдрам Азазелло, как великий полководец – и только раз в жизни – бёдрам друга Гефестиона. Но внешней поддержки её желаниям не будет. Это эпоха иных забот. Воланд старик, у которого потерялся котёнок. Ну его, с его бедой. Длинная беда, которая ложится и из одного угла комнаты доходит до другого, меньше всего напоминает сквозняк, она напоминает гроб. Кто из присутствующих протянет свою руку в гроб к Воланду? Он знает, что в гроб своими неумелыми лапами полезет только Бегемот, спаситель неучёный и герой лишь для Воланда одного.
– «Ты можешь подняться с пола», – просто сказал Воланд, не глядя на Маргариту.
Нечего ему было в ней рассматривать. Гелла доставила кофе. Воланд принялся похлёбывать. Удивительно, что возможно обнаружить, что жить можно и в гробу. Кофе был вкусным, мысли были честными.
– «Приятного аппетита», – пожелала всем Маргарита через голову хозяина дома. Точно волю свою она перекидывала через военный блокпост на тот берег бытия. Кто с аппетитом, кто без него обратили своё внимание на кофе. Кофе от дьявола, неизвестно, что в него подсыпано. Скорее всего, ничего. Везде пустота, даже у дьявола пусто.
– «Мастер, а что ты планируешь, может быть, тайно, на литературном поприще? На поприще всех бед и ловли счастья».
Это кто ж его спросил, то есть подвёл к краеугольному, подлому камню, под которым он давно уже не пробует скрываться и который не пробует обойти против часовой стрелки, чтобы сотворить со временем что-то именно своё, авторское? Варианты, конечно, есть; может быть, жена, то есть Маргарита – кто-то, кто на «ты» может к нему обратиться… то есть все, кто в предбаннике ада регулярно собираются для того, чтобы предчувствовать рай. Кому насколько дерзость позволит. Он первый дерзок дерзостью свободной – он ответит.
– «Напишу роман о Бегемоте, который нашёл лучшее место. Не осуждая этого Бегемота. Поздравляя его в общем-то где-то в душе, где, может быть, просторы есть, о которых я сам не знаю. Как-нибудь соберусь побродить по ним».
– «Поверь мне, мастер, этот роман запретит цензура», – с абсолютно прозрачным намёком заявил Воланд. Сегодня вообще жестокий заявитель.
– «Вот такая мы весёлая компания», – радостно изрёк... а пусть будет, что неизвестный, мы до сих пор чей-то радостный бред.
Бегемот коротко оглядел каждого. Лбы не пусты и надлобье каждого звенит по-своему. А всё равно после худо-бедной тренировки в общую мелодию слагается разношерстный звон костяных колоколов. Но каждый хочет прозвучать во имя собственной тоски, уже доказано, что святой, и вдохновение молчит, как партизан на допросе, оно не говорит, кому достанется. Может быть, тому, кто первым раскроет рот?
– «Будешь с нами дружить?» – сдержанно поинтересовалась Маргарита.
– «Homo homini lupus est»,– тихо и страшно сказал Бегемот, пора сворачивать вечер. Пора провожать девушек. Пора останавливать вечерние такси и отправляться в одному тебе известные места. Пора искать свои мысли, чтобы вернуться домой даже после строгой ночных часов летаргии. Поставить на стол завтрак самому себе, неспящим глазом отсмотреть восход солнца и не останавливать воду из крана. Бегемот посмотрел в пол и сглотнул.
– «Джентльмены, ночь закрыта, у меня отпал хвост», – Бегемот встал, возле него на караул встали дежурные весёлость и тоска. Сменить друг друга они не могут и знают, что век им сопровождать Бегемота. Сопровождением двойным, наикрепчайшим.
Когда Бегемот уходил, Воланд не смотрел в его сторону. А все молчали. И неизвестно было, ушёл уже или нет. Настроение вечера – вполне рядового осколка текущего века – было чётко продиктовано авторитетной персоной, присутствующей среди них отнюдь не инкогнито. И его молчание – это как приказ, хотя на самом деле оно было скорбью. Пощёчиной, им самому себе залепленной. В квартире потух свет. Но не потухла жизнь. «Вернись, мой прошлый день. Я не окажусь здесь завтракающим рядом с пустым окном. Рядом с собою – самым жутким обществом на свете». Что ещё мог позволить себе думать Воланд? Зачем ему вообще мысли, где он не найдёт себе палачей? Дождик на улице избирательно уничтожал лица и осанки, множа бессмысленных сангвиников. Крохи меланхоликов, флегматиков и холериков отчаянно хотели уцелеть ради человечества. И пока им везло. Бегемот встал у косяка дверной рамы подъезда, прислоняясь к нему спиной. Ах, как хорошо непринуждённо стоять под дождём, дружить со своей непринуждённостью и сохранять непринуждённость, как ровное дыхание. Из Бегемота вышла не особенно легкомысленная кариатида. Но ещё менее легкомысленный кошмар для заслуживающей его. Имя её скрывать бесполезно, оно Маргарита.
– «Во всех беседах начинает всегда тот, кто их предчувствовал активней».
– «Жизнь жестока, я буду драться за мастера – это имеет смысл», – выдавила из недр души Маргарита. Выдала ли она своё тайное кредо, под дождём не много видно, как и бывает под дождём. Тишине дождь не мешает, но с разговором он может что-то сделать. Не помешать осмысленно, а только подсказать другой язык, душе неясный прежде – на нём лучше врагам сражаться. Схватываться друг с другом, вместо того, чтобы схватить самую щедрую на влагу каплю.
– «Мир без любви страшен для тебя, Маргарита», – молодое лицо Бегемота было по-фашистски прекрасно, роль палача предоставляет возможность быть гуманным, но Бегемот уже притащил крест, природа города достаточно кровава, оставалось распять женщину. Бегом бегущий закат пытался что-то сказать Бегемоту, их здесь много, закатов, шмыгающих один за другим, но животное стояло отвернувшись. Маргарита медленно опускалась на колени, отказываясь читать молитву, приземляясь после, ставшего ненавистным, полёта в метре от человеческих лап Бегемота, которые отказались отрываться от земли. Кот помнил и не мог мстить, хотя хотел. Смешить Воланда – это одно, но смешить Воланда плюс его случайную королеву – для Бегемота возможно работать только на одного хозяина. Случайная королева меняет жизнь и в новой невозможно устроиться, Бегемот перестаёт быть официальным шутом, теперь он шут неофициальный, а, может быть, даже и без этого. Он может сам смеяться своим шуткам, приглашать к этому кого-то, в кого совсем как в зрителя и слушателя не верит, и смиряться перед ним, тем самым смиряясь перед самим собой.
– «Я всё равно верю в доброго бога», – Маргарита принимала среднее участие в самой себе, но бог должен быть. За него она готова бороться. Возможно, это её второй мастер. Засранец Бегемот всё понимал, ничего не принимал из этого, во всяком случае внешне.
– «Вся эта вера в бога, она началась с Иосифа. Приходит к нему его женщина и говорит: «Ося, я беременна, должно быть, богом, как ты на это смотришь?» «Мари, смотрю отлично, мы вырастим нашего мальчика, он будет в порядке». Так всё это было? И пусть она своему мужу говорит, что беременна от бога, а не от парня из соседней хижины, а я большой мальчик и знаю, откуда берутся дети. Вот так, крошка Маргарита».
Сильный дождь не заливал уши и Маргариту.
– «Бегемот, я сказала бы тебе, как ты грешен, если бы ты мог это понять», – громко сказала коленопреклонённая Марго.
– «Прости, Маргарита, ты опоздала, моя душа шлюха под твоими чистыми окнами», – счастливо усмехнулся Бегемот. Вечер начинал налаживаться, кто из них двоих хотел плакать, останется неизвестным. Бегемот глянул наверх, третий этаж оставался тёмным. Он сделал два шага прочь от сгорбленной фигуры, прочь от запаха нафталина из-за древности её души, но запах этот может вырваться и носиться по городу, представляясь образами допотопными и ищущими несчастного – избравшего официальную несчастность, как новый вид брака – мастера. Как только Бегемот сделал шаг в подъезд, третий этаж осветился. На пару незаконных, не зарегистрированных Маргаритой мгновений возникла надпись «Ад». Маргарита продолжала расстраиваться не о том, кто в ад этот пошёл. Она горевала над семейной драмой Марии, Иосифа и неизвестного. Судьба Иосифа её не волновала. И Бегемота тоже. Судьбоносцы были определены. Как и их судьба. Которая, впрочем, решалась. Как судьба эволюции. как явления этого мира... всё ещё подлунного. Воланд шептал в стену: «Где он идёт?», Бегемот думал: «Он ждёт меня», ступени наслаждались весом того, кто ступал, ступал. Судьба определённо движется в мою сторону. Какая из двух голов решилась на эту мысль, городу-то всё равно. Бегемот равнодушно взглянул на Воланда. Достаточно равнодушно, чтобы он заметил. Но важно, чтобы и сам Бегемот заметил своё равнодушие. Хозяин ада выдаёт билеты в рай. Погано, но естественно. Что придётся делать? Поймать брошенный билет зубами? Пусть так. Пусть так, Воланд, бросай. Страстные войны бушуют в душах наших врагов и всё равно выигрываются нами, но вот о ком это Бегемот?
– «Бонжур, сударь. Ваш сумасшедший домашний кот вернулся к своим пенатам, то есть к Вам», – Бегемот пожал плечами и распластался перед дирижёром адской кухни. Пушистая спина животного имела бы шансы слиться с ковром, у сегодняшней человеческой не было шанса. Воланд скользнул по ней взглядом и не стал комментировать. Но Бегемоту он ответил.
– «Я не верю ни в одно сумасшествие ни одного сумасшедшего, которых здесь много, и ты, бегемот, не мой домашний кот. Извини этот холодный приём, но я знаю, ты не одобряешь банальную вежливость. Но я не скажу тебе «пошёл вон», поэтому располагайся, как сумеешь. Постарайся устроиться с комфортом. Впрочем, как равный напротив меня или у моих ног, как собака, какая разница?» – ласково улыбнувшись, Воланд закурил. Вечер вскочил в комнату и прошелестел о своих обидах, нанесённых ему непонятными смертными. И Бегемот, и Воланд поняли его.
– «Если мне хотелось быть собакой, то только бездомной. И никогда, никогда не просить помощи», – Бегемот собирался сдерживаться, но не вышло. Одним прыжком он поднялся с пола в чистой квартире Воланда. Но не прыгнул на дьявола, а просто встал в нескольких метрах, руки в джинсы. Никогда не вставал вопрос, кто сильнее, кот или дьявол. Не встанет он и сейчас, Воланд тихо думал. Сигаретный дымок проложил границу между началом разговора и его продолжением. Упомянутый вопрос и сейчас не встал. Бегемот напоминал ему вернувшегося блудного сына, который вернулся без любви к своему отцу. Он так и не надел улыбку прежде чем войти в его дом. Его пригнала нужда. Страшная жажда в человеческой душе гнала кошку по полям, по голым городкам, городки на её пути были голыми, потому что даже мальчишкам с камнями она не пришлась по нраву, люди в этих городках спали. В людях спали люди. Ни одного полного колодца в дороге, юный Бегемот тянул туда лапы под лай собак с индифферентными мордами. Воланд сожалел, что не был тогда рядом с ним. И вот сейчас Бегемот, стоя невдалеке, был его злым врагом. «Мир, мир, благословенный нами обоими, спустись к нам», мысленно молился Воланд. Бегемот не разделял его молитвы. Весь его вид говорил, что такое не могло прийти ему в голову. Горло Воланда никогда не было таким привлекательным. Единственное, что уважал Бегемот – привлекательность момента.
– «Зачем пришёл?» – задал вопрос всё такой же неуязвлённый Воланд.
– «Хочу на свободу», – дерзко рявкнул Бегемот. То, что было за окнами, не было свободой. Бегемот предполагал другую. Его предположение протянулось через всю комнату до самого Воланда.
– «У нас рецидив», – констатировал Воланд. И то ли рад он был, то ли просто забыл обо всех проклятиях… Менять настроение самому себе последнее дело... после того, как оно было признано первым.
– «Пошёл ты, Воланд», – промолвил Бегемот.
– «Ого», – протянул князь тьмы, которая летала за окнами. Не хлопьями, а цельным парусом она прижалась к окнам и влекла их.
Воланд снова закурил, Бегемот прикрыл глаза, оба помолчали, отдыхая от диалога. Бегемот пришёл, Воланд понимал это, и он не уйдёт, не посмотрев на цель. Насколько может быть важным поражение для него? И что, собственно, самая главная цель для Бегемота, вечный рай или Воландова голова?
– «Тебе нужна помощь?», – Воланд откинулся в кресле.
– «Да».
Хорошо, можно поговорить об этом. Может быть, если очень занят разговором, некогда ненавидеть. Избавиться от ненависти на срок длиной в одно мгновение – великое облегчение для маленькой кошачьей души и для большого дьявольского сердца.
– «Мы будем разговаривать сейчас и я попробую забыть на это время выражение твоего лица. Незабываемого лица, надеюсь, забываемое выражение».
Воланд начал, избитое своё очарование направляя на Бегемота:
– «Годы вдали от меня не изменили Бегемота, он всё ещё мой лучший друг, симпатичный мне и верный мне. И я всё ещё жив, я убеждаюсь в этом странном факте, как в новой погоде в новом дне старой жизни».
Бегемот слушал песнь заболевающего соловья и не мог ласково молиться за него, пение грозило ему многим.
– «Но и я друг Бегемоту, я в этом не сомневаюсь и не рекомендую ему сомневаться. Я всегда всё могу доказать. Кроме твоей виновности, Бегемот».
Бегемот смотрел на ноги гуляющего Воланда, твёрдая голень всегда легко могла дать пинка. Бегемот продолжал слушать, глядя на неё.
– «В общем, смысл сказанного в следующем: мы можем хорошо дружить друг с другом и со средой и не надо никому из нас куда-то снова отправляться. Никто не будет рисковать своей душой, ну и телом в дороге».
Ну в общем Воланд понял, а вообще-то и всегда знал, что всё это бесполезно. Некоторым хоть кол на голове теши. Но он продолжал:
– «Нью-Йорк – славная деревушка и вот так с ходу два паренька со вкусом могут найти смысл в существовании, хоть в городе, хоть в жизни. В жизни друг друга особенно хотелось бы», – Воланд вопросительно, но в общем-то безнадёжно посмотрел на Бегемота. – «А ведь мы парни со вкусом?»
Бегемот прекрасно знал, какие они парни. Парни, которым нечего делать вместе.
– «Воланд, ты можешь натереть на языке вечные мозоли, если будешь так рисковать». Воланд стал ещё серьёзнее. Он взглянул на строй мыслей, которые вынужден был признать сейчас своими.
– «Дорогой мой Бегемотище, ты претендуешь на билетишко до рая? Давай проверим, подходишь ты или нет. Мы определим степень твоего риска и нашего риска, ведь брать тебя в компанию значит быть готовыми к юмору бытия, а заметь, я сейчас говорю не только за себя».
– «Давай проверим», – настороженно ответил Бегемот. Армия Воландовых котят внушила ему беспокойство.
Воланд сразу приступил.
– «Для лёгкой разминки я начну с главного. Сейчас для нас существует одно главное, я бы хотел сказать, и для тебя, и для меня одинаково равное, но для тебя это важнее. Я сейчас раскрою. Есть кое-что, что меня самого не смущает, но может обеспокоить весь рай, а не его добрую половину. Ты окажешься в странном положении. Я волнуюсь за тебя. И мои волнения оправданны. Бегемот – ведь ты кошка», – Воланд раздавил сразу двух котят. Они легко и быстро умерли. Именно для лёгкой разминки с главного важно начинать. Но не всегда следует и возможно заканчивать главным. И главными, даже если они главные для своего сердца. Это просто заметка на полях будней.
Бегемот ощутил нехватку воздуха. Его лицо первым заявило об этом. Остальные лица и их владельцы – в отличие от простых смертных владельцы в вечности – вот-вот были готовы подтянуться. Так, как Воланд, о нём ещё никто никогда не заботился. И, видимо, к добру Бегемота. Начал Воланд. И как умел он тонко подметить особенности Бегемота. А точнее одну большую особенность. Ну, во всяком случае, заметную. Тут он, конечно, прав. Он столь удачно и решительно всё заметил, что Бегемоту оставалось с ними согласиться. И подобрать блаженство для себя по размеру.
– «Пусть это будет кошачий рай».
Больше Бегемот ничего не сказал. Не смог, слова против дьявола отказались пойти воевать. Воланд чутко принял его человеческое страдание. Он сам был человеком и мог страдать. Кошачья природа Бегемота поддалась на это подобие внутренней антропоморфности, которым случилось блеснуть Воланду, но человеческая природа в нём его опередила. Она помешала случиться объятиям, которым ни к чему было случаться. Человеческое всегда легко и быстро судит. Наткнувшись на неё, Воланд решил продолжать проверку. А Бегемот молча признал свой проигрыш на этот час.
Воланд разворачивался, он, разворачиваясь, заходил на круг, чтобы коснуться всё того же вопроса бытия. То есть своего вопроса.
– «Ещё меня волнует твоё предательство. У меня был шут и его не стало. Я не мог улыбаться и сейчас не могу, потому что ты не смешишь меня. Все эти годы мой рот рисковал засохнуть. А чем рисковал лично я, мне не дано сил вспоминать про это, хотя я мог бы углубиться».
Бегемот холодно смотрел на эту речь. Все эти стенания честного парня лихо строились на плацу квартиры и обстоятельства, которое всё же в поэзии нытья пришлось кстати.
– «Ты взял другого шута – Маргариту».
Господи, а что Маргарита? Бездарность как божий вымысел хуже всех его вымыслов, и мысли Воланда полетели к Бегемоту, наподобие истребителей, как сказал бы военный человек, защищающий последний крик, как свою сподобившуюся проклятия родину: но только тут вместо крика тишина. Она стара, как история, как роды человека. Редко удачные. Всегда бывающие посмешищем для чайлдфри. К стыду купола небес, под которыми творится этот цирк. Мир проходит сквозь неё, застревая в ней. Что не мешает ей.
– « Продолжай в том же духе, убийца котят».
– «Я не просил тебя о визите, а ты пришёл. Возможно, тем самым испортив мне настроение. Ты не бережёшь мои настроения, а ведь ничего вечного в мире не бывает. И настроения проходят, как дожди... или как люди – в землю, ещё раньше дождей».
– «Всего приятнее приходить туда, где тебя не ждут и к тем, кто тебя не любит».
Святая истина в этих словах не помогала этим словам не быть шоком.
– «Ты прав, Бегемот. Развлекайся», – разрешил Воланд.
Бегемот туго усмехнулся.
– «Я слишком печален для этого. Увы, Воланд, солнце пьяного веселья закатилось и мы оба вынуждены быть трезвыми. Вряд ли ты захочешь узнать, как я провожу свои дни», – Бегемот печально посмотрел на Воланда со всё ещё сохраняющейся пьяной тенью в своём лице.
Воланд знал, что дни Бегемота являются трагедиями с разницей в названиях. Трагедия «Понедельник» идёт перед трагедией «Вторник», трагедии «Среда», «Четверг», «Пятница», «Суббота», «Воскресенье» идут после «Вторника». Бегемот хочет дать им другие названия, но никак не придумает. Хорошо, что он понимает, что для него это не жизненно важно.
– «Что может сделать тебя пьяным?» – из чистого любопытства поинтересовался Воланд. Котяра сделал вид, что задумался.
– «Простой рай, Воланд», – прищурился Бегемот.
Воланд повторил его прищур.
– «Ты хочешь, чтобы я, сатана, выдал тебе билетик в рай?» – Сатана проверил свои ногти на чистоту.
– «Да, Воланд», – Бегемот перестал щуриться.
Воланд оставил проверку. Громкий смех раскатился по всему Бронксу, но только звучал он в головах двух собеседников, которые, не улыбаясь, смотрели друг на друга. Вечер и вечер встретились в ничейной местности, город призраков и город неудачников занялись взаимным сравнением и оба проиграли или оба выиграли неизвестно что.
– «Значит, рай. Всегда популярное место, есть небольшой процент мазохистов, те рвутся в ад, хоть кто-то слушает мои рекомендации, но эти странные, а большинство желает норму. Хоть и мало имеет о ней представления. Значит, ты с большинством?»
– «Так случилось в этот раз», – Бегемот демонстрировал смирение с судьбой.
– «Пока ты дотащишься до рая, ты растеряешь последние клочки твоей уже не такой нарядной шкурки», – Воланд сомкнул веки. – «Он очень далеко, кот».
И рай отодвинулся от Бегемота неизвестно, насколько километров, но намного. Сатана с закрытыми глазами, паршивый виновник глупой задержки, по разумению Бегемота преступной задержки, всё равно не напоминал мёртвого. Не всем дано при жизни мёртвых напоминать.
– «У тебя что, сончас, Воланд?» – Бегемоту пришло в голову потрясти Воланда за его сухое горло, но Воланд раскрыл глаза.
– «Нет, я притворяюсь, чтобы ты ушёл», – он почувствовал опасность для своего нежного горла. В то время как сердце его находилось в постоянной опасности.
Бегемот не понял, в каком направлении находится рай. Не понял он также, как исчезнуть из небытия.
– «Но вот куда я отсюда уйду, вот вопрос тебе», – Бегемот встал, расставив ноги на ширине плеч.
– «А это твоё дело».
Хм, свинья. Так решил Бегемот про Воланда. Но свинья очаровательная в своём равнодушии к его, Бегемотовой, участи. Равнодушие, как прогрессирующая болезнь мозга, не имеет обратного пути.
Счастливый мальчик, вставший за своё дело, между прочим, из личного интереса, из самого святого интереса, какой может быть. Воланд наслаждался этим размышлением, щекоча себе горло. А пойти-то ему некуда, ну у кого он мог уже побывать, мастер или Пилат? А дальше? А дальше заборы непричастности, за которыми в кои-то веки приятная дума…
– «Слушай, Воланд, кончай борзеть», – Бегемот пытался вернуть мир. Но Воланд уже проглотил его. И если Бегемот хочет его вернуть, ему теперь придётся доставать его из пищеварительного тракта Воланда, может быть, голыми руками. Поэтому лучше заходить со стороны рта. Бегемот ниоткуда не хотел заходить. Но он не знал, что делать. Бегемот – гастроэнтеролог без диплома. Но Воланд не боится. Воланд приглашает Бегемота к этому контакту, пусть мира добьётся, как все воители, которые безутешно раскаивались в начатых своих войнах за святую землю свободолюбия.
– «Я стопроцентно одинокий человек. В мечтах я живу с кошкой, хотя человек лучше. Но всегда остаётся надежда, что найдётся тот, в ком это сочетается» – Воланд слишком говоряще посмотрел на собеседника, хотя к чему смотреть говоряще, если так легко и нелегко говорится?..
– «Моё настроение, цены на пончики для полицейских, нож у тебя за пазухой, Бегемот – всё это не имеет значения, я справляюсь с ситуацией многих лет, когда я лучше бога», – Воланд встряхнул головой. – «Когда я хорош, я как собака сторожу, я больше жду, чем сторожу твоих шагов голодный звук. К сожалению, я слышу. Твои шаги звучат на далёких мостовых. Психологически я готов к тому, что они пройдут мимо, молчит моё сердце, даже если я знаю, что ты и подавно готов пройти мимо меня. Задержка для тебя я, вот кто я такой».
– «Вот видишь, я зашёл», – Бегемот немного скучал. Но от скуки не лечат в человеческой общей империи, которую ещё никто не признал поднебесной.
– «Но мы ведь уже выяснили, что тебя интересует. Мы даже смогли выяснить, что это – не я».
– «Помолись», – сдержанно попытался утешить Бегемот опечаленного Воланда.
– «Я не верю в бога. Но мне нужно верить в человека. Как в бога. Но ты этим человеком быть не хочешь», – Воланд не хотел утешаться.
– «Я хочу…» – начал вновь Бегемот.
– «Да знаю я! Обо всём, чего ты хочешь», – грустно воскликнул обделённый богами Воланд. Воланд, обделённый в первую очередь Бегемотом.
Бегемот, как что-то с тротуара случайное, приподнял брови и забыл о них. Они опустились сами. Но уже по-другому маршруту. Ранее не известному им, потому что он был неизвестен Воланду. А дальше поднялся и прозвучал вопрос.
– «А ты, видно, хочешь, чтобы для тебя сейчас встало мёртвое желание? И даже, может быть, в моих глазах?» – Бегемот открыл их максимально широко. Чтобы Воланд видел, что его, этого желания, нет.
– «Это всё классика, представления об умершем… что он войдёт, сядет, будет призраком. Не будет, Бегемот. Узнаёшь себя? Мёртвые безвозвратны, чёрт возьми, совершенно безвозвратны. Как их не заклинай. Никто к нам не вернётся. Я скучаю по некоторым, ты же знаешь, я одинок, к тому же страх смерти ко мне идёт геройскими темпами последнее время. Но желанные покойники где-то вдали и остаются там. Я бездарно с ними флиртую, мой флирт возвращается мне камнем. Но раз я жив, мой лоб неуязвим. На крайний случай я способен и готов им жертвовать, я только хочу, чтобы оценили. Это понимает, наверное, твой бессмертный дух, который всё-таки умер. Имей он возможность выбирать, согласился ли бы он быть привидением? – вот главный риторический вопрос вечера и века, который я записал на себя… Я ведь имею в виду, Бегемот, не вопрос, а век».
– «Когда я умру, узнаю, как это, быть привидением», – насрать Бегемоту на риторику, на призраков, на одиночество Воланда.
Тот как будто почувствовал.
– «Да, ты умрёшь. Ты умрёшь, но не сейчас», – заржал Воланд.
– «Я хочу в рай», – Бегемот наклонил голову, он очень хотел в рай.
Воланд глядел на Бегемота, как глядели бы чиновники его желанного рая и признавал, что если запустить этого мальчишку в край непуганых душ, он будет там единственной думающей душой. А это вредно остальным душам и их опекунам. Куда денется необходимый баланс? Бегемоту это всё равно. Да и Воланду тоже. Но он вроде как должен думать. И о себе.
– «Бегемот, ты апостол от упрямства. В раю черти имеют ангелов и никто не знает, где находится бог. Ну оставь ты рай. Мой мальчик, беги ко мне в объятия ада, я там единственный хозяин и я всегда на месте. У тебя отличное знакомство. И абсолютно бескорыстное с моей стороны».
– «Давно черти в раю оказались?» – решил подать свой голос Бегемот. Просто подать им, как милость. Им – кто здесь и не здесь.
– «Они всегда там были», – Воланд откинул голову. – «Но я не всем об этом рассказываю».
Бегемот очень задумчиво дышал, он представлял маленьких ангелочков с крылышками и хотел быть одним из них. Его очаровывали их пустые бездарные сутки.
– «Бегемот, рай – это пошло».
И дальше без комментариев. Во всяком случае без справедливых. Зато от сердца… в котором нечисто с некоторых пор.
– «Держись за эту ценность, сегодняшний Бегемот, другой у нас не будет».
Только и сказали посюсторонние звёзды, никогда не болтливые. Изголодавшийся вампир, превозмогая боль, принимает утреннюю улицу, с трудом осознавая, что удовлетворения не предвидится в ближайшую вечность. Бегемот плакал и переставал, становился похожим на людей и становился похожим на всех котов, что легко глодают свою долю. Бегемот и рабочие коты – они свободны по-разному, рабочие коты всегда возвращаются на свои рабочие места, чтобы всем вместе сделать маленький шаг вперёд, ради этого растут их дети и варят их жёны, сделать историю их дней похожей на сказку значит обмануть их. Они счастливы в рабочем аду. Руки Бегемота работали в чужих карманах, мысли Бегемота бежали от собратьев. Его лицо не говорило им ничего, а наедине с самим собой выражало смертельный гнев. Бегемот медленно, но верно становился человеком. Кто-то будто ждал его превращения, не скорого и не медленного, главное, обязательного. Время никогда не имело важного места в интересных историях. Время привычно бегало ветром на улице и помелом в домах, двигалось всем привычным бродягой, порой сбивая то одного, то другого и не выравнивая после. Такова политика судеб, она не прозрачна и не вызывающа, часто на более подробный разговор вызывать некого. «Я превращусь в столб, мёртвый, фонарный. Единственный на свете волшебник Воланд выдавит из меня свет на доброе дело, верно, и я, довольный и пустой, промурлыкаю благодарность вновь обретённому господину. Такова моя судьба? Не такой судьбы хотела для меня моя мать. Но мамаша не знала магии. Но мамаша Бегемот уже не может помочь своему сыну. Настали времена, когда только по почте можно отправить свои советы, но где та почта? Малыш Бегемот отвык от мамы, научился ценить усилия Воланда и отсутствие собственных усилий. Это определённо у него улучшился характер. Додумался также до того, что, на радость Воланда, иногда совместное проживание рассматривается им как возможный приличный для него вариант. Хотя такие варианты обложили весь мир оброком и платят в конечно итоге все неприкаянностью. Но если это приличный для него вариант и Воланд ему уже в душе сожитель, при котором возможно не оцарапать бок, то с этой жизнью пора кончать. Пора ещё раз наорать на неё и увидеть её спину, ночуя то у Пилата, то у мастера, то у Нью-Йорка, он, гость мира, по одной причине страшился думать, кто за него платит в этом мире. Он знал, что мир задаёт вопросы и голос его звучит как колокол, который звонит по тебе, требуя тебя в свою вышину. Как грибы в год дождливый, денёчек за денёчком ложились в сумку Бегемота, предназначавшуюся для пустых дней. Бегемот только ахал, удивляясь их количеству. Даже если захочет, он не сможет их все проглотить. А ему всё добавляли. На первое день, на второе ночь, на третье безнадёжный рассвет, кошачий и человеческий. Нужны ли тебе десерты, Бегемот? Твоё питание не сбалансировано. По сути я знаю, где моё место в их прекрасной иерархии. Я убью моего астролога, но он всё равно скажет, что так расположились звёзды. До звёзд добраться сложнее, тем более, если ты всего лишь кот. Кот без официальной работы.
Ах, к чёрту неудавшуюся весну моей жизни, миллионы кастратов обходятся без вёсен. Я пригоден ко многому в оставшиеся три времени года. Я даже найду в себе силы поверить в то, что кто-нибудь со мной согласится. Может быть, кто-то разделит со мной бездарность. Кто-то должен дать мне шанс. Один, не кошачий, а человеческий шанс. Мой человеческий шанс на бездарность ( даже если занять его у кого-то под луной, даже если это осиротит на предмет отпущенной ему бездарности на жизнь его какого-то бедолагу ). Со всем результатом, который может выпасть человеку. За шансом – без вести пропасть даже не неловко, за разрешением на повторный шанс не стыдно. Удалой Бегемот двигал лапами в своё будущее, «будущее, будущее» это как песенка, где неизвестно, что петь в конце. Бегемот душевно желал конец отодвинуть, и свой, и Воланда, и чей-нибудь ещё. Такой пилигрим мира. Город цвёл в ночи, пытаясь процветать по-своему. Легко переваривая подарки, падающие в него с неба, приходящие неизвестно от кого. Улицы были безопасны для Бегемота. Как существо прозаическое, но полуволшебное он от рождения был гарантирован от хулиганов, разбойников ( так считалось официально, это не было правдой ). Понятно, что главное уметь пользоваться своей верой. Кое-как умел и Бегемот. Он, взрослый кот, на большой картине с одним сюжетом, этим миром, ну так надо как следует завести этот обречённый мирок и самому завестись как следует. Воланд ещё не бог, его команда всё-таки не убийцы. А Бегемот не брат-близнец Иисуса. Если ему удастся избежать необдуманных страстных решений тех, от кого он зависит, его взор может остаться радостным. Город тихо плавал, как все города по миру, и Бегемот не тонул на нём, вокруг него лежала очень лунная ночь, Бегемот слышал, что в такие ночи легко сходится с ума, естественно, людям. Ещё легче их отражениям – что как дети от родителей, спешат отделиться от своих прототипов. Бегемоту угрожал Воланд, Бегемот подумал, что двое ему угрожать не могут. Ему легко удалось сохранить спокойствие. Луна кралась за Бегемотом. Она намеренно изменяла свою тень. Где её учили, неизвестно, но она старалась: то она прикидывалась грязным троллем, по пьянке приютившимся в городе, то притворялась маленькой девочкой, непьющей и приятной в общении. Бегемот ничего не чуял. Он шёл спасать себя и Воланда и тихий разговор, потому что тихий – лучший. Его шаг не учил его, но не путал слишком сильно. Лунный шаг и шаг Бегемота совпадали, пока не мешая друг другу. Сколько ещё между ними совпадений, было интересно Луне, но пока не Бегемоту. Луне было приятно переключиться с мастера на Бегемота, вообще с писателей, включая самых разных и запертых в специфических домах отдыха и тем обретших дом поэтов, на пушистых не умеющих писать романы бродяг. Луна напала молча. Бегемот слишком поздно заметил её присутствие. Иногда так слишком поздно замечают присутствие в своей жизни собственной тени. А тень тем временем претендует на первенство среди вас двоих. Порой насильственным путём. Луне нечем бить, у неё есть только свет, да и тот порой приходится брать взаймы у солнца. Что происходит на земле под луной, то же происходит и под солнцем, и при участии тех же. Все берут у всех взаймы. Часто и внимание. И есть привычка выбирать одного в низине земной под собой, чтобы знакомиться до невозможной близости. Бегемот застыл, луна раздробилась на несколько маленьких лун с разными лицами. И снова ничего нового – часто бывает много маленьких спутников жизни большой планеты, скитающейся по ночам так же, как и днями. Но так зачастую окружают и собаки. Таким образом смотреть ей в лицо стало сложно. Вместо лица стала чудиться морда. Настолько близко, будто взамен своего собственного лица. Но ещё выражение не было менее доступным от своей многогранности. И был вариант держаться за собственное выражение лица. Перед которым вызревали давно предсказуемые события – это как встреча давних знакомых: им часто везёт встретить друг друга где угодно на свете. Окружающие сумерки были идеальным полем для похода белого крестоносца. Лунный свет достал до сердца, вера Бегемота в удачное завершение дела пошатнулась. Не безразличие, но злая ирония, априори опасная, а апостериори тем более, разлилась по мозгу. Захотелось расслабиться во имя того, чтобы быть жертвой. Бегемоту было хорошо. Но лучше бы ему было плохо. Так плохо, как может быть при неудаче, а не при неизвестности. Как ни странно, Луна старалась для него. Знала ли она Бегемота в лицо? Да, знала. Теперь осталось догадаться, действовала она самостоятельно или выполняла чью-то волю. Она была самостоятельной ( и трезвой ), она выполняла свою волю в случае с Бегемотом. Чтобы повстречаться ему, скользящему сквозь плотное тело ночи, вежливая луна решилась приблизиться на ненормальное расстояние к земле. Отдавшись земному притяжению так же как земному сумасшествию, она могла утверждать, что выглядит точно как прежде. Она искала в Бегемоте земное падение, которое может произойти во многих тех, кого она видит под собой. Их души слишком обидчивы и не склонны знать утешение, ни земное, ни небесное. Маленькая подружка земли всё знает про страдания огромной подруги и про страдания на ней. Луна не стеснялась своих действий. Не каждую ночь она развлекалась без одежд. Вечный дом – холодный космос никогда ( даже тогда, когда люди ещё не планировались, хотя похоже, что эта пакость была запланирована давно ) не выделял её среди других космических тел. Это только люди произвели её в покровительницы своих странностей и этот пост сделал и её странной, освобождение всегда возможно – с поста смещают быстро, ничто не вечно под Луной, ничто не вечно для Луны. Простая круглая девственница и вот такую её пригласили поближе к земле. Здесь многое ей показали и девственность сама отпала от неё. Может быть, она ненадолго сбежала из дурдома. Бегемот пошёл туда, куда шёл прежде. Ничего не изменилось в его кротком мире. Да и вокруг ничего особенно не поменялось. Луна, как собака, бежала рядом. Бегемот терпел и Луну, и её собачью ипостась, вряд ли добровольный хозяин. А вот и нет, не хозяин и животное, а партнёры. Теперь они партнёры, если не придираться к отсутствию добровольного начала в доле Бегемота. Если не придираться к отсутствию дружелюбия, которое ещё не изуродовало сердец, привычных к одиночеству в любой час, а в первую очередь ночной. Мы пара, которая может и распасться, но смысл и для нас есть – временным своим существованием мы не меняем хода ночи, но ход мыслей всегда готовы. Луна отбежала к своим ( кто свой? она не выдаст поимённо ), хотя и долгим до своих был путь, а Бегемоту отбежать почти что невозможно, в какой стороне хоть намёк на своего искать ему? Глаза закрылись перед мраком и привиделся ему за его закрытыми глазами готический многовековой склеп, замаскированный под жилой дом. Бегемоту бы испугаться, вот здесь жалко, что он не может знать будущее, ему бы не связываться с готикой Воланда, отказаться от рельефа его профиля, который совсем не изменился. Который не смог поменяться под давлением веков, сталкивающимся с сопротивлением души. Так абсолютно вся плоть Воланда, только душой поддерживаемая, реагировала на вес времени, и пыталась дать кому-нибудь пример, но мало брали. Пока в бытии открылась дверь.
– «Пришёл?» – Воланд был в брюках и пиджаке и была ночь, и стояла младшей сестрой у плеча мужчины, в душе сатаны.
И был Бегемот, заболевающий плохой надеждой на скорое больное счастье. Покой, который возможно сравнить со сном, помогал городу пребывать в состоянии счастливой полусмерти. Отдельному человеку оставалось стыдиться своей полужизни под луной. Преступное деяние, совершённое в благополучии, никогда никем не будет оправдано. Бегемот поставил ногу на порог, ещё надеясь, что он не поставил её на костёр.
– «Спасибо, что проводила», – Воланд посмотрел на луну, молча сидящую в небе. Проводила и присмотрела, чтобы не сбежал. Отконвоированный Бегемот вошёл в нутро жилища Воланда. На кухне горел свет. Преступник прошёл туда. К огню, который должен там быть. Электрическая печка украшала кухню. Воланд печально улыбнулся луне и закрыл дверь. Он пришёл к Бегемоту на кухню.
– «Как там Пилат?» – что-то имея в виду, спросил Воланд.
Стены дома встали на караул около двоих, которые захлёбывались в своей боли.
– «У них всё в порядке», – коротко поведал Бегемот.
Кошка, которую запустили в дом, не нашла себе место. Хозяин дома смотрел на неё, не зная, как им быть теперь двоим. Кошка поводила головой, и шея болела, и дыханию никого не надо было согревать. Кошка первой поняла, что температура в комнате ниже «комнатной», скоро об этом узнает хозяин комнаты. Покинуть этот дом и этого хозяина, и по дороге скрыться от памяти, но хозяин уже хлопочет для гостя. Дом, быть может, всё это время стоял, чтобы повстречать такого гостя. От которого ничего не нужно, кроме смирения.
– «Если класть кофе в чайник, а не в чашку», – проговорил Бегемот, глядя на действия Воланда, – «он получится либо жидким, либо слишком густым».
– «Слишком много безнадёжности, Бегемот», – ответил Воланд.
Безнадёжность – море, в котором я учусь плавать. За спиной ни породы, ни титулов, когда я подхожу к зеркалу, чтобы обзавестись чем-то. Во всём отказано прозорливыми богами… а любой из них, между прочим, может носить твоё имя. Ну и что, тебя не интересуют новые родственники? Ответ звенит без слышимого звона:
– «Поэтому себе к кофе я попрошу заупокойную службу».
– «Обойдёмся без музыки», – отрезал Воланд. Он сел напротив Бегемота, на табуретку, как на трон.
– «Я не учил тебя оставлять команду, которая помогает жить взрослому мужчине. Ему нужны все, иначе этот тюфяк развалится. Ты знал об этом. ты решил рискнуть, но мир поймал тебя. Из ловушки в ловушку тихо идём, не держась за руки, но не отворачивая подсматривающих лиц друг от друга. И мы вроде бы не понимаем, что на самом деле это подсматривающие души, подсматривают души нашими глазами.
– «Ты хороший учитель», – улыбнулся Бегемот. – «Не расстраивайся».
Их кофе знал, что он не нужен никому в этой комнате, которая аромата силы просто не принимала. Её каприз – он тоже может быть.
– «А ты плохой ученик», – Воланд посмотрел на пачку сигарет и не притронулся к ним.
– «Ты не тому меня учил», – Бегемот.
– «Я учил тебя тому, в чём был уверен сам», – Воланд.
Луна молча заглядывала в окно, не в силах ничего сказать. У неё были средства от таких ситуаций, в которых художник всегда сильно расходится с изображаемым сюжетом, с самостоятельностью сюжета, но ей не добросить их до людей. В одно окно видно обоих. Как в одной картинной раме две картины стали одной. В порядке и под влиянием какой-то идущей верхами над всеми головами эволюции. Она могла быть им третьим собеседником. А люди априори настроены против третьих, незаслуженно лишних. Даже когда те готовы принадлежать им. луне пришлось смотреть, как эти, скорее всего, люди, пытаются погубить друг друга, желая доказать свою любовь.
– «Теперь ты уверен в другом», – Бегемот – он встал и сел, поправив ремень на дырявых джинсах.
– «Бегемот, не говори мне, в чём я уверен, в чём – нет», – пролаял Воланд без тени притворства. Он сразу сел и сразу обратно встал. Сиденье могло выдержать его, но душа не согласилась бы терпеть комфорт в этом контексте, осталось малое и быстро – по бессильности своей присмотреться к окружающим предмета, пока окружающим не в круг, а близостью и содружеством наделяющим кофейник с ненужным кофе, идеальным кофе, которому не смог помешать ни чайник, ни любые неправильные обстоятельства, выглядел так, как мог выглядеть мозг Воланда через пятьдесят лет. Воланду очень захотелось оставить этот кофейник на произвол судьбы. Но никогда не поступать так с нежностью своей и с теми, к кому она по неопытности своей относится.
– «Пошли в другую комнату, кухня сегодня кормить не будет», – сказал Воланд.
Они тронулись в путь через комнаты ( через коридор и пару комнат ), а на самом деле, может быть, через горы и океаны, в которых не выплыть вообще никому, потому что дно в них изначально не запланировано. Как бог всесильный ходить по воде, а им так пройти хотя бы по этой квартире. Воланд на какое-то время захотел стать конницей Египта, но потом вспомнил, что он народ своего времени. Путь любой, пройденный вдвоём, уже удачен и никакую критику не воспринимает. Он неуязвим после своего завершения. Перед опытом потом всю жизнь стоят картины, что стояли по дороге. Они царствуют сюжетом, они внушают подтекстом, а не очевидностью своей, падкой до критики – потому как век такой, посаженный на критику. Воланд, утомлённый дорогой, сразу опустился в кресло, и оттуда начал настоящее обращение к Бегемоту.
– «Что это будет?» – лицо Воланда забыло принять вопрошающее выражение. А Бегемоту было не надо заботиться об ответе, и Воланд не знал, что к концу этой ночи он бросит курить. Многие заблуждения просто покинут его, не пританцовывая перед расставанием. Даже если оно навсегда.
– «Как наказывать сбежавших друзей?» – без слёз продолжил Воланд.
Да не нужно их наказывать. Друзья существуют для того, чтобы наказывать нас. И мы спорим за наказание, ищем его и дарим его, подарок ходит по кругу веками и круг достаточно дурён, даже если смотреть на него изнутри, не только со стороны. Он неровен, он упадочен. Бегемот не хотел поддерживать такой оборот разговора. Такие обороты Воланда. Бегемот понюхал воздух, результат его не удовлетворил.
– «Почему ты спросил меня о Пилате?»
Бегемот сидел и видел, что странные следы разбегаются в разные стороны. И Воланд молчит, обдумывая ответ, а на самом деле даёт им время сбежать. В той стороне, куда они бегут, мог бы уже быть Бегемот. Воланд разлепил уста:
– «На общем вечере ты промолчал о нём, а я правда хочу знать его обстоятельства. Похоже, что он оказался очень привязчив, он оставил себе кое-что на память. Как оно выглядит? Как оно в этом веке смотрится? И мне надо точно знать, спёр ли Пилат крест – на сувенир или для собственной муки. Кто он вообще по духу своему?».
– «Ну а я здесь при чём?»
– «Ты был там у него», – Воланд меньше всего хотел, чтобы Бегемот был шпионом, но сейчас предлагал ему именно это. ( А как же у сатаны без испытаний? ) И Бегемот мог бы сменить призвание шута на призвание шпиона. Но он паймальчик и сам мучился от этого. – «Я был и видел и Пилата, и его домашнее животное или растение, и отчаяние, стоящее возле каждого окна, сложив руки, а во время стандартных пароксизмов обладателя новых конвульсий стоящее по очереди то возле Пилата, то возле кровати. Странствие не великое, но занимательное».
И тебя такого, каким ты хотел бы появиться там. Твой призрак безумствовал абсолютно молча и не понимая ситуации, я не мог с точностью угадать из-за чего, так как должен был смотреть на Иисуса, но боялся, что Пилат тебя заметит. Но я уверен, что Иисус тебя почувствовал. Я видел, Воланд, там тебя именно таким, каким ты хотел бы у них появиться, сделав вид, что забыл, или действительно забыв об унизительном запрете для сатаны. А ты меня видел?»
– «О чём ты болтаешь, безумный кот?» – но безумство плотно подошло к Воланду.
Как неприятный человек в толпе. Чего от него ждать?
– «О безумии, но не моём, как о замечательном качестве добродетельного сатаны. Ведь может быть такое, я имею в виду добродетельного сатану?»
– «Ты должен быть наказан, это запретная тема. Тем более для таких котов как ты. Я лично запретил её. Я лично не смог познать её и запретил».
– «Я не жалею, что поднял эту тему. Я даже не жалею, что явился в Нью-Йорк. А в самый настоящий момент я не жалею, что явился в твоё логово. Может быть даже, я явился в твою душу, потому что ты скрываешься там, а не в своём доме».
– «Я тоже», – непонятно, улучшилось или ухудшилось настроение у Воланда, – «теперь мы точно не будем скучать», – Воланд посмотрел вглубь самого себя, потом посмотрел на Бегемота. – «Как ты думаешь?»
– «В твоём обществе… я стараюсь не думать. Боюсь повредить своему здоровью. Может быть, оно ещё мне понадобится на дорогу…»
– «Моё общество безопасно, тем более для здоровья», – но Воланд не обиделся. Он обратил внимание на другое. – «На дорогу?»
Воланд одновременно потёр себе правой рукой висок, левой подбородок. Бегемот чувствовал себя уютно, это не понравилось Воланду. Глаза Воланда нехорошо блестели.
– «Ты удобно сидишь? Я вношу предложение прогуляться, Бегемот», – Воланд посуровел. Реакция Бегемота не замедлилась, просто его стала одолевать противная покорность судьбе, которую кто-то ему делает.
– «Ты потащишь меня за шкирку на эту прогулку?» – понял Бегемот.
– «Мы оба стаскаемся», – хорошо выглядевший Воланд вдруг обнаружил за собой большие сроки. – «Сейчас мы оба обернёмся назад посмотреть на общие приключения, ты был героем и я был героем. Чего нам не хватало? Как ты думаешь, мы выясним в этот раз?»
– «Значит, кино, да?», – мягко пробасил Бегемот и поёрзал задницей на ласковом сиденье. Как же он не нравился сейчас Воланду. Лживый киноман.
– «Проблема в том, что эти приключения для нас по-разному закончились, да?» – Бегемот был полон понимания.
– «Проблем у нас много».
Сухие руки Воланда разыскивали курево по комнате, находящееся в соседней. Воланд ничего не нашёл. Короче говоря, его карты разбежались. Он очень скверная нянька своим вещам и желаниям. Необходимые белые сигареты отдыхали расслабленно в совсем недалёкой кухне, как в другой стране удачно скрывшиеся, но нужные своей стране, преступники. Найдя, Воланд не наказывал бы их, а просил бы их. Его просьбы ещё странны, ещё традиционны, просил бы их наказать себя самим. Воланд сел за креслом Бегемота.
– «У нас всех есть детство», – Воланд глядел на Бегемота, туша огни аэродрома, над которым Бегемот теперь может только разбиться.
Бегемот подумал и отверг самоубийство. Таков его главный жанр, лучше снова оказаться в своём детстве, нежели сначала поддаться и, как итог, сдаться большому дьяволу. Бегемот позволили себе привязанность к жизни и вот сейчас надо драться, и возможна разлука в тот самый интимный момент, когда жизнь официально признана возлюбленной, и кошки в городе полезли в подвалы и дыры, предполагая порку. Бегемот задержался, пытаясь принять бой, но сатана не даром уже столько лет командовал миром, ему не суждено проиграть, Бегемоту не дано победить. Плач поднялся над городом и рухнул вниз, у плакальщицы не хватило сил. Бегемот понял её. По нему не положено завывать даже пожарной сирене. У плакальщицы не хватило сил опровергать это. У Воланда хватило сил на всё решиться… Он решился остаться Воландом пока.
– «Помнишь мальчика, Бегемот?», – голос сатаны страдал. – «Я расскажу тебе о нём». Дьявол, дьявол… ты никогда не подобреешь. Рухнешь на колени под весом своей болезни и не успеешь улыбнуться. Или хотя бы символически оскалиться. Бегемот поднял голову на палача, тот готовился казнить, прибывшего казнить, Бегемота. Сегодняшнюю ночь подкупили, она ещё какое-то время не будет пускать сюда рассвет. Есть вполне легальный вариант дезертировать с места происшествия, но тебе любопытно, чем кончится твоя казнь. Палач, завершит ли он начатое? Бегемот решился поудобнее устроиться, но настроение момента не давало. Палач потихоньку осматривал шею Бегемота. Возможно, уже прицеливаясь и после до последнего момента изучая, как сильнее удивить возлюбленную жертву. Сегодня Бегемот готов был удивляться. Как Воланд был готов удивлять.
– «Во время беседы, Бегемот, курить будем?»
Словно спросил «Во время беседы заниматься чем-то лишним будем?»
– «Увлечёмся, не докурим».
И сигареты было решено не привлекать. Как никто никогда не привлекает свидетелей к таким беседам. Воланд поймал какой-то там свой момент и начал… Сперва он даже прикрыл глаза, но уж очень ему хотелось видеть Бегемота. Воланд, вспоминая то, что хорошо помнил, прикладывал физические усилия, раскапывая это или имитируя раскопки. Воланд опять вытаскивал мальчишку на сцену.
– «Естественно, у него было социальное имя. А так, он был мальчишка. Я редко его встречал. Он избегал меня, стремился прочь от зла. Я улыбался ему: бунтарь. В бандане, надвинутой на самые глаза, всегда карие, и в куртке, драной по самые рёбра, он диктовал его жизни сложные условия, вредные условия. Он не знал, что всё в жизни станет сопротивляться ему. Я старался реже попадаться на его глаза. Он заметил и счёл, что это первая победа. Я рад, что он хотя бы так заметил меня. Тогда я уже реже улыбался, он продолжал тиранить всех, кто был лоялен по отношению ко мне. Этот парень решился извести сатану. Это меня, Бегемот, понимаешь? Я спросил его, почему он так увлёкся этой идеей? Он ответил мне, что боится мной увлечься, не глядя на меня. Так боится, что всю юность тратит на борьбу со мной и намерен так же поступить со зрелостью. Я не хотел думать о его старости. При этом я не сомневался, что она наступит и гораздо раньше, чем он предполагает. Я не слишком удачливый агитатор. Но скажу прямо, близился конец дипломатии. Однажды он попал мне под руку. Последовала трёпка, ему не было больно, он оклемался через пять минут. Я видел, что он не пострадал. Больше я ничего не видел, он исчез на долгое время из моей во всю набирающей обороты жизни перед тем, как вернуться и поступить ко мне на службу. Но он не кокетничал со временем, армию он не собрал и пытался зарезать меня из-за угла, но всё-таки нашёл творческое решение моего вопроса, гораздо более творческое, чем мне хотелось», – у Воланда затрепетали ноздри. – «На волне благотворительности, которой иногда занимается жизнь, к нему принесло писателя, о, какого творца, хотя не гения и не фанатика. Он был счастлив этой находкой, бесценной, я бы добавил. Он даже не посчитал нужным скрыть это счастье. Не под руку, но вместе они навещали жизнь, часто сговаривались, как её лучше шокировать, чтобы скакала сквозь или через обручи. Я так до сих пор и не знаю, где они познакомились, непосредственным образом осчастливив свои судьбы, но думаю, что это не было романтично. Какая романтика возможна, когда один терпит постоянные интеллектуальные беременности и страдает от человеческого авитаминоза, что сказывается на виде мысли к его же разумному сожалению, а другой умирает от сочувствия, причиняя нестерпимую муку совести первому? Я не специалист по романтизму и никогда не спешил выбиться в такие специалисты».
Бегемот каждый раз хотел рыдать, когда он вспоминал или безответственно ему напоминали того писателя. Но он решил дослушать. Тем более что конкретно это изложение по-особенному задевало душу, которой уже давно не доставалось затрещин.
– «Я, конечно, кое-что понял. Я должен был понять. Раздвигая руками, не мыслью, дебри неизвестного духовного материала, я, честно говоря, рылся уже в себе. Он был мелким писателишкой только с одной идеей: он считал, что нельзя подбивать крылья птицам, и он нашёл одного-единственного благодарного читателя, тебя, Бегемот. Но одного тебя, Бегемот, мало. Нужна б`ольшая аудитория, или более умный поклонник. Тут им мог бы стать я, потому что насчёт птиц я с ним на сто процентов согласен. Но я боялся твоей ревности», – Воланд не планировал издевательства, у него получалось импровизировать. Но, может, хоть о птицах он сказал правду. Бегемот спокойно слушал. Слушал и не скучал. Он не мог думать, что близлежащий мир слушает с этим же вниманием отсыревшую повесть про него. Воланд за его спиной говорил, а не молчал. Молчать сейчас точно не время.
– «Ты дома, мальчик», – Воланд вежливо улыбнулся, – «ты выгнал свою смелость куда-то вперёд себя, а она не вернулась… так быстро, как ты хотел».
– «Ты не имел права, Воланд, так много знать о моей юности. Что в твоих руках сейчас, уже старость... назовём это деликатно, зрелостью».
– «Всё же одна кошка лучше всего человечества. Так говорили боги, когда я знал их в лицо. Для этого я вставал рано. Я умывался и начинал молиться. А кошка опровергала родство, со мной, с богами, и начинала злиться».
Бегемот умирал, пока Воланд говорил. Одновременно существуя в двух скверных комнатах дома под сомнительной вывеской «Время», возвышенный дух кота вступал в конфликт с реальностью и ожившие покойники не сводили с него глаз как со своего ближайшего гостя.
– «Экскурсия в прошлое закончена», – подвёл итог Воланд.
Привет. Теперь у вас свободное время. Потратьте его с пользой. Быстро поймав умом метаморфозу, ты был учеником и вот уже нет. Темница пала и камера оказалась кухней Воланда. Вставай и иди, ты свободен. Кстати было бы умереть на пороге свободы. Но Бегемот пропустил момент, и жизнь, и Воланд в ней остались с ним ещё на неопределённый срок. Бегемот тихо застонал. И не было мелодии в этом стоне. Глух и неровен, как этот час. Но Бегемот ещё немного продолжил его. Бегемот встал на границе с тёмным коридором.
– «Зачем ты напомнил мне прошлое?», – он стоял спиной к Воланду.
Воланд теперь тоже стоял, склонив тёмную голову. Не помня в этот час границ.
– «Чтобы лишить тебя самостоятельности», – он не показал лица. На нём географическую карту разворачивала месть.
– «Ну, вся моя самостоятельность осталась со мной», – Бегемот сжал губы.
– «Я знаю, знаю, знаю, знаю..» – заорал Воланд, подняв тёмную голову.
Сколько знания вложено в него, так много, что он даже с переполненной посудой не может сравнить себя – всё не то.
– «Но ты хорошо потрепал мои нервы и опустошил меня», – вымолвил Бегемот. Плечам следовало бы подрагивать.
– «Я знаю», – ещё раз сказал Воланд.
Бегемот глубоко вздохнул, не будь Воланд дорог ему, убил бы. Но дело в том, что бывший хозяин и дорог, и бессмертен. Что делать с этим дуэтом? Понятным образом существующим неудачно. Продолжать разговор. В первую очередь благословлять и благословлять разговор. Пока благословения ему не будет достаточно для того, чтобы обрести хоть какой-то смысл.
– «Ты отомстил?»
Не интерес к произошедшему, но стихийная усталость выплыла вдруг из двух глазниц, в которых пустоты как будто и не было. Но то, что скрываться там могло такое… это как признание в психологической неустойчивости на незнакомом языке, на котором говорит всё это место.
– «Да».
Всё. В этом был смысл. Злой эпизод, эпизод, в котором зло высказалось, сделан. Бегемот подумал и одобрил. Он сам исполнил бы эту партию, но партия жертвы больше подходила его голосовым данным. Тем более что Воланд так же считал. Он кот, который узнал наказание от прошлого своего, но если бы считал он его своим настоящим… В сущности только об этом их беседа. У его души не появилось преимущество и Воланд знает, что она так же нищенствует, прося случайных спутников угадать пору самого расцвета её, который надеется найти обещанным себе.
– «Бегемот, тебе не было больно?», – нежно прошептал Воланд. Он ни о чём не жалел, но хотел бы сейчас, уже после всего, закрыть ворота, через которые в сегодняшнюю ночь проходило прошлое. Оно не может часто приходить.
– «Не было».
Воланд теперь сильно хотел, чтобы прошлое ушло и оставило его наедине с Бегемотом.
– «Ты придёшь ещё?»
Если душа имеет право на голос, то так она говорит.
– «Приду, Воланд».
Воланд видел, что Бегемот смотрел на стены и пытался понять их… Опять. Не всё можно понять в этом мире и в этой комнате. Что они огораживают, что они ограждают? Пустоту и её возможности? Таких у неё нет. Интимность какую-то беречь ещё труднее, всё было давно переселено в души. Стена собирает своих товарок и встаёт, чтобы быть домом – строит дом, для одного, потому что второй ушёл. Это по всяким стенам ясно. И если ясности ищет Бегемот, то вся она тут.
– «Ты понимаешь, что это был справедливый урок», – констатировал Воланд.
– «Конечно, я понимаю», – Бегемот надеялся, что луна уже ушла. Он надеялся, что все луны ушли. Что путь свободен и между лун, а главное, перед ними для уверовавших путников. Которых никогда не бывает много, но иногда набирается некоторое количество для того, чтобы прошествовать по этой земле. Один другого впереди, но свою дорогу уважает каждый. Что Воланд никогда не пойдёт следом, потому что след его шершав, но от этого и долговечен. Бегемот сознавал, что даже как цирковая кошка он имеет право попросить антракта, чтобы глубиной вздоха своего измерить перспективы эволюции.
– «Но не надо повторять эту справедливость, я не заслуживаю такой большой меры её. Да и скучает волевое сердце, когда она в избытке».
– «Будь спокоен», – промолвил Воланд, всё ещё тяготеющий к справедливости.
Бегемот знает, что Воланду можно верить, он будет спокоен. Но он должен кое-что ему сказать.
– «Каждому своё время страдать. Надеюсь, с моей обязанностью страдать покончено?»
Воланд отрицательно покачал головой. Бегемот принял к сведению.
– «Воланд, тут ещё кое-что. По дороге сюда произошло нападение, не на тело, но на душу. Претензии не были предъявлены, но были подброшены. Я не смог увернуться, впечатались в меня, как будто лбы несчастных в стену».
– «Луна это приговор… будешь обжаловать?»
Нет, у Бегемота нет времени. Мир бежит ещё быстрее, чем он соображает, подстёгиваемый обстоятельствами. И дело в том, что Бегемот бежит по этому же миру в свою сторону. Туда пробраться ещё сложнее. И с Воландом он точно не пройдёт. …До рая он дойдёт, но рай это будет уже не тот. Предчувствует ли это Воланд так же как он? Ведь мудрость никогда не была препятствием повышению любовной температуры.
– «Я утопил тебя в твоём море».
Воланд начал мыть руки и переодеваться, спеша, в чистое. Как заслуженный язычник, он хотел встретить рассвет в новом. Ему так же важно встречать утро чистым, как прочим чистыми входить в вечер, чтобы не запачкать обнаруженного друга. Но всякий язычник поглядывает на того, кто перешёл в христианство. Вопреки ожиданиям Воланда безнадёжность не начала плескаться вокруг Бегемота. Сухой и в меру здоровый, он собрал на ладони свою душу, убережённую прежде, но не в эпоху торжествующей гуманности. Христианство это не большее хранилище тайн, чем всем доступная площадь, на которой все гуманисты становятся полной дрянью; христианство души – это, скорее, потеря для будущего, которому труднее сразу в десятки раз подбираться к объекту, который так ещё недавно был желанным. Бегемот выполз в тот же мир из обиталища, то есть из дома, который своим признать ещё совсем рано, даже для бездомного, который, казалось бы, не должен выбирать. Откровенности моей не может быть перебор.
– «Меня поимели высшие силы».
Потому сел голос и устали глаза, но я не смог поседеть. Если это не успех, тогда я не человек. Бесплатная мука и бесплатная экскурсия, всё обратилось к моей душе, она приняла всё и поступила честно – довела до моего сведения, не скрыла ни минуты частной экзекуции. Бегемот полз по миру, который предлагал всё те же самые маршруты. Он был удивлён, как его прижало к плоскости старушенции Земли. Которая по сути всегда хотела только одного – ещё большей старости и покоя. Ну всё, схватка закончена. Дым улёгся, поиздевавшись над глазами и дав только те миражи, в которых действительно нуждалось сердце и вечно пустой желудок. Воланд, ты уверен, что ты не проиграл? В сплошную темень зло вывернута ветвь руки, её власть украшает город и даёт ему проморгаться в неровном круге фонарей – насильников, она же удерживает их. Именно в этой горсти в трудное ночное время сосредоточены нити, идущие от букв, составляющих ночные искомые и днём правила, которые по своей жёсткости и по своему великодушию превосходят все другие. Воланд умеет их читать, знать и любить, понимая в них каждый слог. Ложь, он не пытался никогда обнаружить во всяких людях своих нежных последователей, они пытались обнаружить в нём друга, навязывая ему особые отношения. Такие умирали от отсутствия взаимности. Добро и скучное зло: в каком полушарии мозга Воланда чего больше? Добра, добра больше. В обоих полушариях маленькие воланды тащат большого Воланда за уши на светлую сторону. Единственное, чего не нужно борьбе зла и добра, это свидетелей. А их и нет в сумраке ночи и в сумраке мысли. И всё равно ничего интимного не происходит между.
Наступит утро, Воланд отойдёт от форточки. Птицы поймут, что им можно петь и вякнут все разом утреннюю песенку о новом дне, который притащится вслед за этим утром. Хозяин тусклых глаз простится с холодным потом, с могучей дрожью во всех членах, горячий душ был отвратителен, обида стояла и в горле, и рядом, затем пустая чашка и запах еды из соседней квартиры, пока Воланд забывал то, что было в душе. Он уже в той поре, когда предпочитают самостоятельность. Следующим утром будет то же. Теперь в душ больше ходят за другим… Но сейчас разделаться с этим днём. Он свеж и бодр, он и помыться успел, но вечно нечист. Имя единственное оправдание. Ему и перед мальчиком Бегемотом тоже неловко, тот, может быть, до конца не понимает всей ошибочности существования Воланда. Но он и свеж, и существует, и в основном, может, из-за Бегемота и продолжает существовать. Хоть кто-то, хоть как-то должен о нём заботиться. Но Воланд, конечно, заботится плохо. Воланду стыдно смотреть в лицо Бегемоту, всегда было стыдно, всегда будет стыдно. И стыдиться своей бедности перед ещё более бедным котом – лучшая судьба Воланда. Не спавший Воланд посылает в огонь древнего камина недавнее издание Библии и нажимает ладонью на горящую свечу… Грех и боль, душевная и физическая… грех и боль. Это было утро Воланда.
В обед у Воланда появился гость, пришёл верный Бегемот. Бегемот не был слепым, визит был некстати, Бегемот был в состоянии понять. Был в состоянии понять Воланда, который никогда не стал бы облизывать раненую руку. Сейчас Воланд пытался лизать сразу несколько мест, которых коснулось прошлое. А коснулось оно везде. После ночного соревнования в жестокости, в котором Воланд, безусловно, победил, Бегемот хотел реабилитироваться. Для этого ему нужен был совет Воланда. Раненый Воланд всегда даёт хорошие советы. Даёт и не просит их после назад.
– «Как самому себе понравиться, Воланд? Как разогнать законные сомнения насчёт себя в контексте или перспективе будущего, которое шокирует? Как выбрать себе своё лицо, которое ещё может вызвать нежность? Ты же не будешь отрицать, что нежность бесконечно важна. Когда и кому, не всё ли равно? Но если ты спросишь уточнений, я назову их и дам им номера без вдохновения, но под давлением необходимости хоть какого-то порядка…»
– «Бегемот, не сегодня. День тяжёлый, я страдаю похмельем после боя, который не был лёгким, гибнут руки… не спрашивай, после чего», – Воланд вспомнил эмоциональную ночь.
Бегемот коснулся их взглядом, не давая им облегчения и себе тоже не давая.
– «Твои руки гибнут всегда, когда некого душить. Это твоя биологическая особенность. Впрочем, не презренная», – Бегемот легко сказал это, хотя готовился когда-нибудь сказать это долго.
Воланд никогда после случая в юности Бегемота, в их общей со злом юности, не хотел применять к нему физическое насилие. А сейчас дал лёгкую затрещину. Бегемот заплакал. Воланд не поверил ни единой слезе и Бегемот сразу перестал. С сухим лицом он вернулся к разговору.
– «Формулу рая, формулу дай мне», – пролаял кот.
Не завести ли мне собаку, подумал Воланд и не заметил, как злящийся Бегемот подошёл подозрительно и опасно близко. Что он может сейчас сделать? Воланд не поставил ни одного опыта на эту тему до сих сложных пор и не знал, насколько такой опыт может быть опасен для него.
– «Адовой формулы тебе не видать. Формулы рая, естественно, тоже. И химия этих курортов вообще не должна интересовать тебя. Интересуйся скучным миром, где рая нет, откуда он так далёк, что просто быстрая дымка он, ничего для твоего искреннего интереса больше».
Воланд уже пустился в танец с головной болью. Танец сложный и трудно исполнять, Воланд знал, что он закончится дракой. Ему бы остаться в одиночестве для этого. Дракой высказывается душа. И с кем она в этот момент дерётся, обладателя говорливой и говорящей души нисколько не интересует. Бегемот не собирался уходить. Воланд тихо вздохнул. Ему нужно было заботиться о манерах бегемота раньше. Теперь бегемот ему этого не позволит.
– «Бегемот, у тебя когда-нибудь в жизни болела голова?» – между прочим спросил Воланд.
Бегемот немножко подумал и между прочим ответил:
– «Каждый день болит».
Бегемот не сказал, почему. Не вспомнил сразу, почему. Хотя обязался перед самим собой всегда помнить.
– «А я могу рассчитывать на твоё сочувствие?» – Воланд очень в нём нуждался этим утомительным утром.
Хотя в надежде он нуждался ещё больше. А Бегемот, разносчик надежд, наверняка ничего не принёс ему.
– «Нет», – честно ответил ему Бегемот.
Воланд вспомнил рай, вспомнил, что Бегемота в нём нет. Даже вспомнил, что Бегемот очень туда хочет. И не понял, почему Бегемот так себя ведёт.
– «И не боишься?» – Воланд сел спиной к окну, не зашторенному окну своей квартиры. Бегемоту сразу подумалось, что он сейчас хорошая мишень для любого ангела – снайпера, может быть, подстерегающего его. Воланд раньше не был таким неосторожным.
– «Воланд, уйди от окна», – вдруг произнёс Бегемот.
А за их окном как всегда было пусто, но это всё ещё не было видом в вечность. И вечность, похоже, не имела видов на них.
– «Чем-то испуган?» – странно Воланд в этот раз усмехнулся.
– «Ты ждёшь сегодня смерти?» – неожиданно догадался в сущности ещё такой юный Бегемот.
Воланд мягко произнёс:
– «Ты, маленький волшебник, меня понимаешь».
Бегемот молча кивнул. И Воланд молча кивнул, чуть погодя. Он даже смирился с головной болью, ну потому что это только мелочь. Воланд даже смирился с Бегемотом, этим утром пришедшим в его передвижной ад. Бегемот был неприятно похож на неприятного посланца рая и, наверное, надо было сказать ему об этом. Воланд много вспомнил, глядя на сегодняшнее лицо возобновлённого гонца, у него не было вестей, но с вида его Воланд читал информацию. И усваивал её, и усваивал прямо через головную боль ( она такой хороший проводник ). Но она была объективной. И Воланд не мог перестать быть объективным, объективный Воланд. Но кого он своей объективностью радовал? Как много сразу размышлений из-за одной головной боли… И она не собирается в посуду – в чашку не уложить её и не свалить в тарелку, никакая утварь в доме болеющего не призвана служить спасению. Бегемот пожалел его, Воланда. Бегемот пожалел себя, как часть Воланда. Это было логичное действие со стороны адекватствующей души, да с любой стороны. Боль тоже гостья, хотя менее незваная. Потому что душевной боли Бегемот вызывает больше. Он делом признанный шаман.
– «Не бойся, я уйду, вы останетесь вдвоём и ты будешь говорить с ней, тебе придётся, что же тебе ответит боль?»
Но Бегемот резко двинулся с места, не объясняя месту, почему покидает его, он прошёл вперёд и встал между окном и Воландом. Воланд не оглянулся на него. Его макушка, его затылок, и вся его спина могли коснуться Бегемота. Домашнего коточеловека и человекокота, зависшего между антропоморфным и отказом от него, спасающего его жизнь, когда ей, скорее всего, всё-таки, ничего не грозит.
– «Спасибо, мальчик, за телодвижение».
Опять порыв ветра – как прорыв воздушной трубы с течением воздушных безответственных масс, и он не принёс с собой пулю, тупую пулю справедливости, которой Бегемот сейчас не желал. Но чтобы не сказали, что тратит время впустую, он всё-таки продул спину Бегемота, чей позвоночник задрожал, но устоял. И Бегемот замечательно устоял, в знак солидарности со своим позвоночником.
– «Кажется, ветерок», – улыбнулся Воланд.
– «Да, небольшой», – Бегемот думал, что всю оставшуюся жизнь будет лечиться.
Его спина – ему опора, опора его жизни и его надежд.
– «Ангелы – божьи боевики – сегодня смирны, потому что ты со мной. Тебе не обязательно оставаться возле этого окна, это ещё не окно в мир. Ты можешь ступить ещё ближе ко мне – вот я действительно окно».
– «Я один как крест, к которому никто не приколочен. Я могу быть твоим крестом, если это не слишком для тебя, потому что это не слишком для меня».
– «Особенно сегодня утром. Сегодня ничего не слишком».
– «Давай сделаем вид, что я живу последний раз…» – Воланд не мог напрямую говорить о жалости к себе.
Если бы эвфемизмы выстоились на выбор, Воланд не выбрал бы ни один или выбрал бы первый попавшийся.
– «Давай представим, что я вечен, в этом случае что мне здесь делать?» – Бегемот к сожалению не забыл, что он действительно вечен. Воланд тоже не забыл и улыбнулся. Воланд улыбнулся его вечности, от которой всё-таки ждал в большей степени добра. Она пока не улыбнулась в ответ, но надо ждать. Её улыбка расцветает медленно. Они оба будут сравнивать её со своими улыбками, безнадёжно. Ни до чего не договорились или договорились до сокровенного друг для друга, может быть, до сокровенной ошибки их взаимозависимых жизней; с Бегемотом – проще, жизнь Воланда, конечно, без дна океан, но это не всеядный океан. Как океан, данный кораблю для наблюдений. Он даёт жить и тонуть по своему желанию всем.
– «Что же, прошлое не даст нам расстаться?» – очень просто спросил сегодняшний Бегемот.
Любуясь спасённым, но не обновлённым, Воландом. Который, быстрый князь погоды, сидел всё на том же месте. Признаться, ему не обязательно бежать вместе с жизнью, чтобы знать про неё всё. И так же жить, как единственно он может.
– «Нет, Бегемот, не даст».
Воланд замер, быть может, он услышит «Я рад», если сегодня ветер не снёс ему голову, то возможно, что это утро чудес. Но на чудеса Бегемот был скуп, именно этим утром. Ветер он принял своей спиной, сейчас даже будущее он принял спиной. И Воланд его этому не учил. Может быть, научила эта ночь. Она принесла им урок, который не проходила сама. А ведь за этим днём последует ещё одна ночь, она же бреет свою корзинку и даже если та окажется пуста, ночь по памяти может что-то выдать. Ох, и щедрые они, эти ночи. Щедрость их тёмным цветом откладывается на моём лице. Сам оттенок может быть печатью, которую я разберу только в будущем.
– «Я всё-таки уйду от тебя, покину в мучительный миг очень физического обретения себя и поучаствую в несолидной пьеске, и дальше стану бороться за то, чтобы поучаствовать в исчезновении века. Навязать своё участие последнему, если угодно, если затрудняюсь пока навязаться в компанию обитателей рая».
– «Не вздумай подозревать, что я это из садизма. Просто я так потешаюсь над фактами, и факт твоего желания примкнуть к блаженным самый привлекательный. Хотя и самый трудный для потехи. Он что-то слишком обещающий. Пророчит вечное спаньё и обезглавливание рано… на пару с ближним. А кто мой близкий? Бегемот, боюсь, что это ты. Просто я не считаю, что вы с раем подходите один другому. Вы будете несчастной парой, а я буду несчастным наблюдателем и даже поучаствовать в вашем несчастье как следует не смогу, я постоянно подыгрывал бы одному из вас».
– «Единственное, в чём я тебя подозреваю, не укладывается в моей голове, как зонтик, который никак не сложить. Это ещё называют упрямством».
Воланд с любовью зыркнул на Бегемота, Бегемот с любовью зыркнул на Воланда.
– «Ладно, мне надо заняться своей головной болью».
Голова начинала раскалываться надвое и Воланд всё-таки должен был уделить ей внимание. Бегемот ни за что бы не стал ревновать к голове, никого, даже Воланда. Он уже способен обойтись без постороннего внимания. Хотя сложно говорить о посторонних, когда речь идёт о Воланде. Тому действительно надо уделить пару минут своим ощущениям, потому что все другие ощущения он делит с Бегемотом. Давно не было таких сильных своих. И вот они пришли – гости долгожданные, но всё равно ошибившиеся дверью. Либо Бегемот, либо они уйти должны, чтобы долго думать над своим возвращением. Потому что и тот, и те всегда возвращаются в края мечущихся. Бегемот тихо оценил его гостей, Воланд тихо скользнул по нему взглядом… и поскользнулся. Собственный взгляд ушёл от него по дороге дальнего обезболивания и он заговорил о пережитом, нет, ещё переживаемом, на своём примере, который всё же ближе всех.
– «Я никогда не буду смеяться над больными, болеющими в этом мире. Им слишком тяжело, они слишком много испытывают на свою голову, а испытаниям тем нет редактора, разумно ограничивающего их вдохновение. Они творят на последнем дыхании, восстановить которое невозможно, если они сталкивают себя с собственным бенефисом до дня, назначенного последним. Фанатики… Герои».
– «Болезни проходят…»
Воланд испытал счастье странное от обречённости.
– «Болезнь? Это было бы слишком просто. Я не думаю, что это одна головная боль. Да и симптомы не те. Мой диагноз другой. Я погиб, не поверив впечатлению о человеке, здесь заранее знакомом. Распространённая ошибка, после совершения которой хочется кинуться к ближнему своему и привлечь ближнего к себе же, потому что больше некуда в этом мире его привлечь. Нет благополучной квартиры, чтобы объединиться с ним по правилам».
– «Насчёт рая и твоего отсутствия в нём… Я считаю нужным официально сообщить, что я помещаю этот нож тебе в спину».
– «Ясно уже…» – да, действительно Бегемоту было ясно, так ясно бывает в небе перед тем, как оно упадёт.
Перед новой, наиболее большой волной боли Бегемот выскользнул из дома Воланда. Потому что всё равно был бы смыть ею. Но и в чужом потоке можно стоять на своём. Одинокий прохожий прямо посередине живого дня настаивает, что он тоже живой. Бегемот ему верит, а он верит Бегемоту. И спина Бегемота болит, и он не может передать эту боль никому. Но вера становится всё сильнее и с кем-то надо разделить её, потому что она превращается в бесконечную. Веру смешную и неуязвимую, и с ней никогда не будет ясно, что же делать. Не что делать в Нью-Йорке, а в мире обитаемом, где правила обитания с веры списаны, но её забыли в мирском шуме, который всё одно – шум океана, что подле Нью-Йорка улёгся зверем прирученным, урчащем верные ноты. Ни на кого не бросающимся, потому что не на кого ему броситься. Теперь этим занимается Воланд. У него целый сад жертв ( который на асфальте этого мира прекрасно взрос ), одна из которых хочет знать, что делать с верой, не в Нью-Йорке, а прямо в душе Воланда, к примеру, если незыблемый пример нужен ( к тому же это место её временного, но кажущегося вечным, обитания ). Да, он нужен, он давно в списке самых потребляемых примеров. Воланд прикладывает к этому усилия. Он, пренебрегая светскими делами, внимательно следит за тем, как небесные мосты строятся между светом и тьмой, и чаще переживает об этом, а не о том, что под ногами. Воланд пробует на себе все оттенки психопатической радуги. Воланду иногда хочется взять и показать свою задницу. В этот раз пришлось посмотреть Бегемоту. Потому что Воланд захотел показать её ему. Сложные чувства это вызвало в Бегемоте. Ещё более сложные это вызвало в Воланде. Какие свидетели могут быть адекватны? Только конкретный день подходит в свидетели… С ними говорят на особом языке полного понимания, за которым всё равно ничего не следует, всё выясняется потом, когда деятель учится скучать. Поэтому лучше сразу остаться наедине. Но это не то же самое, что увидеть задницу своего родителя. Так что какая-то часть мозга Бегемота осталась нетронутой. Может быть, даже неповреждённой. Он не боролся с видением, а принял, как все дары. Не сложные, но в практике его используемые. По-разному и с разной отдачей. Бегемот немного боится, что всякий получатель таких рискует запутаться. Он бы их номеровал, что ли. Но ответственность с Воланда надо снимать. Нам всем достаточно его обычной греховности. Если Воланд будет ответственен ещё больше, это то же самое, как если бы земля взяла в два раза больше людей на свой горб. Она всесильная лодка в плаваньи, от которого укачивает ( но говорят только о новом береге, к которому мечтают пристать ), от которого становятся храбрее, опытнее, седины` приобретают, пустоты в душе, но и ей надо знать причал нормы. Длинный, длинный причал, и перед кем, мы даже не будем уточнять. «Я одинок, мне давно это надоело». Но нельзя прийти и сказать об этом Воланду, у него головная боль. Такая сильная, что стала главнее его, на час, на день – гемикрания, сбежавшая от Пилата, кто-то из праздных спросит «Значит, Вы давно одиноки?» «О, да, чёрт подери, исключительно давно». Так давно, что я не жду конца этого, только своего. Одиночество сильнее самой жизни, пусть это невероятный комплимент одиночеству, но он, поверьте, справедлив. Но не всё безнадёжно. Сначала появятся знаки. Такие, как головная боль у давнего партнёра, потом своя собственная. Намного превосходящая ту, которая присела к вискам старого друга. Тебе не удалась весна души, которая раздавала новые жизни. Либо тебе не достался шанс, либо ты им не воспользовался. Спроси у опытного, как исчезают шансы у горизонта ( особенно у того, который наиболее долго рассматривают ), обвивая горизонт, как верёвку вокруг шеи. Эта весна пахнет скитанием и одиночеством, наплюй на мир и на пророчества. И уходи, куда хочешь. Если тебе захочется, не стесняйся перейти на бег. Он уведёт тебя так далеко, как ты побежишь. Ну так беги! Но стоять, пожалуй, действительно опасно для тебя. И вспомни, что в одной проповеди чрезвычайно правильно было указано, что кто-то где-то имел такое же право на провал как и на успех. Успех вообще дурная медаль, как минимум странная… Просто имей её в виду. И где если увидишь, отвернись. А о проповеди… Угодно ли принять её как мост? Если доживёшь до счастливого дня, она крикнет тебе в спину, желая добраться до головы «Всё же одна кошка лучше всего человечества. Так говорили боги, когда я знал их в лицо. Я умывался и начинал молиться». Та молитва всё ещё продолжается и она ничем не закончится. Но он всё-таки добавит правду «И кошка опровергала родство, со мной, с богами, и начинала злиться». Ему не запретишь это говорить, ведь он так попытается спасти тебя. Может быть, у него выйдет. Всё может быть. Возможно, ты будешь счастливчиком. Но сегодняшним днём тебе сегодня жить. И лучше этот день понять. Во всех его звуках. На углу улицы взрослая собака общалась с городом. Взрослый рай лай обвинял всё, находящееся в городской черте. Значит, она поменяла прежний слезливый голос на более стильный вариант глашатого.
– «Гав, гав, гав…» – вопила собака.
Бегемот поинтересовался её именем.
– «Фрида», – сказала собака.
Бегемот не назвал себя. Четвероногая подруга Маргариты, когда он уходил, попыталась издали его обнюхать, но этот запах уже годами запах, среди которого она живёт. Неизвестно чей, Нью-Йорка. И тем не менее это тип. Он похож на дерево, что выдернуло свои кони и двинулось в места больших дождей. Она и сама отправилась бы в места в этом роде, она давно не лакала из больших волшебных луж, но дряблое горло как старый потолок протекает всякий раз, когда имеет дело с жидкостью. А ему не ведомо то, что ведомо ей. Он думает, что уязвим иногда, а не все двадцать четыре часа в сутки. Она больше знает на своём углу, нежели он на своём месте. Но поменяться местами нельзя. Но можно что-нибудь сказать…
– «Эй, Бегемот…» – прохрипела Фрида.
Естественно, никто не откликнулся. Бегемот не боялся собак, но собака, знающая его прошлое, подозревающая в нём того, кем он является, ему не симпатична. Собака тем временем думала о том, как просто узнать старого знакомого, даже виденного один раз, зато в компании, которая торжествовала. Чужое торжество на тебе отпечатка не оставляет, но всё-таки ты его помнишь. Ты помнишь всех, кто царили над самими собой, торжествовали, как последний раз. А может быть, так оно и было. Будет ли так второй раз? Бегемот вошёл в проулок между домами. Дезертир из свободной Европы встретился с сыростью и сумраком, законными во всех отношениях, кроме ада. Дикий оазис дремал, лёгкие сквозняки мягко прорезали воздух. Бегемоту каждый шаг обещал вечное и верное продолжение дороги, в которую снова и снова стоило пускаться. Там и встречи будут, для которых не жаль изменить своё расписание странствий. Из-за помойных баков вышла метла. Помолодевшая, в чём-то похожая на Бегемота. Они верили в одно и то же. Оба не боялись грязных проулков, но не ждали в них чуда. Метла насвистывала, а Бегемот молча – оба слившись с окружающей средой, не гармонируя с ней окончательно. Ни у того, ни у другого не осталось сил стесняться пустоты вокруг себя. Эти волшебники одинаково уже что-то около месяца жили, не гримируясь. Боль разная, по-разному светящаяся, но освещающая ведь жизнь до самых тёмных закоулков. Мест редкого посещения. Бегемот предложил метле закурить, та оценила шутку. Метла отказалась от сигареты, Бегемот не настаивал. Среди помойных баков хорошо бы завести светскую беседу. Видно, что метла жалеет, что она не во фраке. А Бегемоту всё равно, светский тон возможен и между безфрачными.
– «Как твои дела?» – сигареты могли бы немного помочь, но раз один собеседник совсем не курит…
– «Ну и как они могут быть? Я подметаю улицы и мечтаю о небе. Работаю день за днём, кому-то может показаться, что я отказалась от моей мечты, но моё древко предназначается для того, чтобы быть у кого-нибудь меж ног. О, как я мечтаю о ногах, свешивающихся по обе стороны от моей спины», – метла стояла прямо, но, похоже, ей хотелось раскачиваться из стороны в сторону. Мечта её шатала. Не хуже, чем мечты шатают других.
– «Ты всё время волнуешься, может быть, ты пьяная?» – Бегемот понял бы, если бы выяснилось, что метла предпочла спиваться.
– «Я из русского дерева», – прими мою таинственную русскую душу, будто этой самой краткой из всех исповедей, состоящих из минимума слов, попросила метла, больше похожая на не раскуренную сигарету. Но дымом никто никуда не пойдёт, мы тронемся наверх во плоти – обычные мысли готового к полёту Икара и, может быть, более удачливого. Хотя и из пьяного дерева этот летающий корабль. Но если у кого-то нет крыльев вообще... а подметать пыльные улицы Нью-Йорка, как перед этим многих других городов, своим хвостом он очевидным образом устал...
– «Сейчас я мечтаю о седоке», – метла улыбнулась непонятно каким местом.
– «Думаю, я сейчас могу стать твоим седоком», – Бегемот ответил на улыбку. – «У меня неплохие ноги. Но ведь я сяду на тебя, ты поднимешь меня на метр над планетой и стопой я буду касаться земли», – не много же надежды было у Бегемота.
– «Можем стаскаться в небо», – метла дрогнула от предвкушения. Такая страстная и трепетная, что её мог бы сыграть Иван Бортник, задумай бог перевести её в ряды и воплотить её в рядах антропоморфов.
Бегемот тоже хотел дрогнуть, но у него не вышло. Какая разница, на земле ты или на небе, но ты будешь блевать, насыщаясь жизнью, а с высоты падающего без парашюта тела упадёт продукт твоей гордости или твоего роста высоты – мама наказала тебе держаться. В конце концов Бегемот способен на порыв, если снизу его поддержит метла. Метла училась сдерживать себя, чтобы удержать и на себе кого-то ( так сильно ей хотелось тяжесть чьей-то судьбы приподнять ), хотя зачем ей это? А чтобы вот таких как Бегемот не разочаровывать ( пусть столкнутся с тем, что и для них между прошлым и будущим в суете поражений кто-то старается ), метла подвинулась к нему. Бегемот уселся, метла оказалась у него между ног, как она сама того хотела. Немалое смущение, что могло бы раздавить его до плоскости необратимой, не касаясь, прошло мимо.
– «Неси меня в любую сторону».
– «О`кей, босс», – ответила метла.
Не зависая ни секунды, взмыли вверх транспорт и пассажир. Прочь убери своё лицо, сегодняшняя земля. Возвращение Бегемота придётся уже на завтрашний день. Пока мы можем фантазировать, что он предстанет другим, но всем бегемотам земли уже давно всё равно.
Метла, не обращая внимания на равнодушие Бегемота, делала для него полёт, делала его для себя. Они не полетят к Солнцу, они полетят к Луне, может быть, поклониться ей, может быть, поговорить с ней. Метла словно не знала, как Луна поступила с Бегемотом. А возможно и никто не знал, не о всех её подвигах узнаётся. Луна быстро спускается к землянам и быстро возвращается на свой наблюдательный пункт – её командировки иногда повод для стеснения. Не всегда – для её.
– «Сегодня у меня настроение быть честной».
Слова, обещающие войну со всем, что попадётся. Бегемот ничего не сказал на новое обещание, проскользнувшее в его вечер, а по сути в жизнь.
– «Интересно, как это скажется на полёте?»
Метла продолжала проявлять интерес к своему полёту. К их полёту, она уже надеялась. Первое, что понял Бегемот, это то, что Маргарите было неудобно летать не метле. Метла врезается в седалище и, что самое ужасное, врезается в сиюминутный ход мыслей. Один полёт делает тебя мегерой. Бегемот, никогда не бывавший мегерой, проникался новым. Пыл первозданной стервы, заразительный и чёткий, прополз складкой через его лоб. И лоб уже больше не был чист. Какая-то суета появилась в нём, в просторе его незамутнённом. И первая, исконно чужая смута поразила его, печать впечатав непримиримую. Лоб был опечатан чужим венцом. Наследие, которое принять может любой. Второе поразило Бегемота; с высоты полёта ( а Бегемот летел над небоскрёбами ) люди не казались меньше. Совсем не было птиц. Ветреное небо дышало на Бегемота вчерашним не обглоданным как следует обедом, всеми приправами его, в которых смысла для гурмана давно уже не было, хамски улыбаясь. Кот не принимал столь откровенного заигрывания. Монахиня на метле в его исполнении сердилась и взбрыкивала ногой время от времени. Но после этого каждый раз устремлялась к богу. Бегемот решил минут на пятнадцать из общего времени путешествия посвятить себя ему. И свои мысли тоже. Отчаянное посвящение отчаянному адресату. Это как штопка в хлам порванного полотна, которое не накинуть на развёрстанные задачи. С высоты полёта на метле каждая дорога нитка, которой невозможно починить своё тряпьё. Привыкай оставаться голым в самый неожиданный час среди самых неожиданных гостей твоей судьбы. И привыкай сам голым приходить в гости – тех, кто ждёт тебя, это не смутит. Тем проще голым будет прощаться. Мысли Бегемота со всхлипом прощались с ним и срывались вниз. Болела голова нового покорителя мистического пространства и заодно всего нового поколения бытия. Не очень далеко внизу горела ойкумена, волновалась и смущалась, не умея не видеть чародейских птиц, летящих над её животом. И ласки ждал давно живот, но не ласкал, его никто, не гладил. Менее чувственный мастигофор ( блюститель порядка, в фуражке очень удобной для плеванья того, кто вечно сверху ) привычно не отрывал подбородка от тротуаров, изучая их морщины, которые во многом были и его заслугой, наводя молодой порядок по трафарету среди старости и издёрганного бытия, он врос ногами в свою землю, и думал, что она отдалась ему. Но так думают все, кто силятся ввести порядок в саму её природу. Бегемот воздержался от пошлого поступка. Метла мысленно похвалила его. И Бегемот возжелал ни за что не возвращаться сейчас в ойкумену. Он вообразил, что небо было населено людьми. Что люди любили своих шутов. И не признанием лечили их, а десятикратным пониманием их сути. Простой, но сложно справляющейся со своим назначением быть сюрпризом. Выставляющим это назначение против их любви, чтобы хоть один козырь был у войска шутовского, давно святого. Бегемот хотел бы знать хотя бы одно имя хотя бы одного свободного или не очень шута, понявшего смысл их любви. И не пострадавшего при разборе полётов между весельем и любовью, когда люди поднимают вопрос взаимности. Когда они делают это, не выигрывает никто, как правило. Проигрыши преследуют мир, в их аккомпанементе рождается истина. Ни один шут не обязан любить своего клиента, это вопрос его доброй воли. А у него есть добрая воля, должна быть, иначе работа становится жизнью. А для его клиента жизнь становится работой. Со своей доброй волей Бегемот разбирался неоднократно, и она неоднократно одобряла и подводила его. Под монастырь, от ворот которого он бегал беспрестанно. В побегах он учился смотреть вокруг себя, в округе разбираться. Напудренное лицо неба, теперь близкое без грима, не было лицом дорогого человека. Тем не менее оно переживало, морщины копились на нём совсем точно так, как на земле, что под пятой мастигофора логично не могла молодеть, опустошение или запустение? И лейтмотивом через небесное поле проходит кладбище. Кладбище более живописно, с моргом оно всё занято праведниками, но эти с более верхнего этажа. Впрочем, в равных пропорциях с ерундистикой с обычного поднебесья. Ничто не заявляло о себе. На небесной улице не было мусора. Но Бегемот не захотел фокусничать в морге. Слишком холодно для жизни шутки, тем более для вечной её жизни.
– «Будем знакомиться с фигурами высшего пилотажа?» – метла задала свой коронный вопрос. Бегемот хотел дать свой коронный ответ, но чего больше требовала обстановка, он не разобрался. Тогда метла призналась Бегемоту «Вот насчёт того, что новые мётлы всегда лучше, древние были неправы» и объявила:
– «Мёртвая петля».
Зрителей много не было. Верхняя пустыня не уступает наземной человеческой. Притворство тоже идентично. Круглый шар хотел переплюнуть лампочку, с тем и на небо поднимались когда-то в своё время. То, что она луну сейчас признавать в себе не хотела или не могла – признак болезни. Но какой болезни!? Человеческой. Где-то она подобрала, когда подобралась к ним слишком близко однажды. Теперь молчит и светит с этим, и свет всё тот же, что самое непонятное… интересное и незабываемое. Печаль её, однако, капать скоро будет, в дождь не переходя. А у Бегемота бог в голове засел и не выселить старика или м`олодца, кем бы он там ни приходился сам себе.
– «Привет, Луна, не видела Бога?» – легко начала метла.
Луна сочла, что не легко, а фамильярно. Да так уж всегда её прямая знакомая излагала, учась, видимо, у жизни. Ей ответы не давали повода мечтать, и так скоро оказывались получаемы, что в процессе ты мечту уж и забываешь.
– «Давайте, ищите его», – Луна окинула взглядом Бегемота с головы до ног. Обкидать того смыслами, будто цепями увить, как столб последний у края мира, на который именно что крыша мира прислонится однажды плечом и, возможно, обвиснет, немного присползя боком, цвет неба ненавязчиво изменился, оставаясь в свежем прошлом Бегемота, увлекая за собой с его лица все странные тени, что могли лечь, мимо шли звёзды, мимо шёл ветер, страхи и те проходили. А Бегемот всё оглядывался и оглядывался, пока у него не заболела его прекрасная, ранее прекрасная шея. Зато родился вывод. Здесь наверху, нигде нет бога, как и предполагал Бегемот. Как предполагают люди на земле. Но кто слышит тех предполагальщиков? Только тот, кто выбросив свою осторожность, предполагает звучание их голосов где-нибудь. А ведь они звучат во имя истины; до которой им нет дела, но которая необходима, чтобы мир не пошатнулся. И не шатало после этого Бегемота на метле, которая была надёжней, чем вся твердь земная. Нюансы, конечно, в памяти остались. Марго, кружась в тучах, была совсем одна. Стоит набивать карманы фотографиями, хотя бы вымышленных, близких, собираясь прогуляться по небу. Где же он прячет свой кабинет? У Бегемота возникла идея насчёт религиозного экскурсовода, но потом Бегемот вспомнил, что он не легавая. Бегемот заткнул по известному адресу свой духовный аппетит. Но только, если бога нет, Воланд получается главной силой и врагов, и друзей. Главной силой, главной. Заглавной настолько, что полюбить вынужден Бегемот его будет… «Братик, ты мне срочно нужен», Бегемот не изощрялся, мысленно признаваясь – кому бы вы думали? – Богу в элементарных потребностях своей, ещё ищущей его, души. Удобно, что бога звать Богом – ты никогда не промахнёшься с именем. Если раз одно запомнишь. Доходить ли до ласкательной формы, пока неясно. До изощрений он ещё дойдёт, надо думать, он, надо думать, решится, на размышление ещё одно решится мир, а он уж решится на дело. Скольким и сколько ещё придётся сделать признаний. Весь мир занят делами признаний, которые не могут остановиться и настигают, и настигают кого-то. Он шубу неплохую получил или вырастил вокруг себя, из признаний – она никогда не облезет.
И из догадок – проницательность ось мира.
– «Ты, наверно, хочешь узнать, как мне леталось с Маргаритой?»
Метла снизила скорость. Не до того, чтобы жизнь остановилась. Но чтобы рассказать без запышки. Бегемот молча помотал головой. Пусть у этого мира будут тайны и некоторым он поможет быть. Метла снова полетела быстрее. Куда ей спешилось? «В этот раз Маргарита осталась на земле», подумалось метле. Свежи нынче её мысли. А им ведь тоже свой мир положен и может быть, уже его она облетает. А Бегемот сразу в гости, проходит он по её миру как гость… сидящий крепко. Второй пассажир за всю карьеру, попросить Бегемота передать Воланду, что тот сволочь. Вплоть до настоящего момента самым ярким и, что совсем не странно, единственным воспоминанием был зад Маргариты. Метла честно старалась оставаться удовлетворённой, но Воланд должен иметь совесть. И похоже, что именно этот кошачий парень разбудит его таинственную совесть, до сих пор непонятную метле. А господин Кошачья удача не увидел никого, похожего на бога. Значит, его дело остаётся незакрытым, и мысли его были далеки от мыслей метлы, несущей его к месту, самому далёкому от бессмертия и смерти. Беседа назревала и не получалась. Небо молчало и одновременно ныло. Душа Бегемота начинала говорить с ним и замолкала, потому что Бегемот не отзывался. Он снова подумал о своём возлюбленном рае. Если бы рай так же часто задумывался о Бегемоте, возможно, что это растрогало бы скептика Воланда. Хотя если он из своего скептицизма решил возвести инквизицию и запускать по своему усмотрению процессы воли и памяти, в которых призраки не дерутся друг с другом, а коллективно умирают, то Бегемоту уже по приговору нью-йоркской логики место среди них, просто он попробует растрогать тех, кто плотью ещё развлекается, потому что обличён; насчёт «растрогать» метла всё же не верила. Бегемот вспоминал рай, не мечтая о нём, а только доверяя в своей верности. Метла вновь обращала мысленный взор на перспективы – магическое слово, для каждого и каждый раз обозначающее разное. Метла осуществляет регулярные перевозки достойных света душ, и достойных понимания шутов с земли на небо. Бегемот, безусловно, достойная душа. И метла по этому поводу не имеет сомнений, она сомневается в согласии Воланда. Достоинства Воланда таинственны, но его сила – бездарный, по её мнению, факт. Такой же очевидный, как прекрасный закат или ленивый восход. Метла могла бы прямо сейчас доставить Бегемота в рай, они восходу могли бы уподобиться и не ленивому, а бурному восходу, если бы не запрет Воланда. А она ещё работает на него. Его запрет не сковывает её мысли, быстрые и вольные, но он сковывает её поступки. Метла планирует для себя свободу завтра или через несколько лет, но пока она знает своего хозяина. Завтра или через несколько лет она будет вольной личностью, если бы Бегемот мог подождать… Метла задумалась о Бегемоте.
– «Ну как, босс, тебе полегчало?».
Кто-то сверху ей ответил, наверное, это и был Бегемот. Седок и навигатор, а больше человек.
– «Нет».
Бегемот представил, как мимо пролетает птица, а метле представился разноцветный светофор. С которым сталкиваются благословенные и пр`оклятые наземные транспортные средства.
– «Это правильно, босс, не полегчает…»
«Откуда ты всё знаешь?», подумает Бегемот, «У меня есть жизненный опыт», мысленно ответит метла. Метла ещё пару раз спикирует к земле, чтобы развлечь Бегемота, она всё равно будет надеяться, что у того захватило дух. Можно изменить многое в этом мире и даже изменчивую психику изменчивого Бегемота. Но если есть предел возможностей, лучше для живого существа не знать об этом.
Лицо Бегемота меняется от печального к равнодушному, он не ищет на земле знакомых, глядя вниз. Эти земли бесплодны в отношении друзей. Как сердце Бегемота бесплодно в отношении лишних надежд. Да и то, никто там не поднимает голов к летающему коту, пусть даже он человек. Есть другие силы, чтобы отслеживать летающих джентльменов с отрезанными хвостами. Но уши Бегемота подрагивают, эти треугольники, которые ещё на земле были человечьими ушами, предположительно от тишины. Метлу она не беспокоит, у метлы нет слуха. Особенно в те моменты, когда она не нуждается в нём. Но в пассажирах она иногда нуждается. Бегемоту обязательно придёт в голову упасть с метлы и там уже главное долететь до земной тверди, но та метла под ним твёрдо держит курс и так, кстати, улавливает дрожь тела Бегемота. Поднимается обновлённое солнце, которое за эту волшебную ночь успело пробежаться вокруг земли. «Всё летаешь…», подумает солнце о метле, оно как обычно немного запыхалось. «Всё бегаешь…», подумает метла и пожалеет солнце. Солнце распускает лучи, каждый луч рука, у него много рук, на каких-то прямые, жёсткие пальцы которыми оно работает в Сахаре и в Гоби, оно хочет коснуться Бегемота, веки которого прикрыты, он плачет.
– «Не трогай моего пассажира», – говорит метла и уносит Бегемота к последнему сумраку в дальнем конце неба, что неторопливо поднимается в незнакомые слои атмосферы. Некоторое время они летят вровень, не беспокоя друг друга, Бегемот ровно дышит в полутьме, но сумрак знает, к чему он движется, то есть он знает, что движется к гибели, и он отрывается от своих попутчиков. Он доволен, что они не пробуют догнать его. Он вскорости умрёт один, ничего солнцу не выложив, но всё это проиграв. Могла ли вообще случиться его победа? Метла и Бегемот разворачиваются и уходят в тот момент, когда последний ребёнок тьмы ныряет в небытие. Комок не успевает возникнуть у Бегемота в горле. Молчаливый суицид, запрограммированный природой, не разочаровывает и не очаровывает немую пару, движущуюся по месту гибели. Такой комок появляется в положенном ему месте между телом и головой несколько позже, когда становится ясно, что на месте чьей-то гибели уже не бывать этим живым в следующий раз.
– «Возвращаемся в ойкумену», – решает Бегемот.
Начинается снижение, боги сходят к районам, которые никого не ждут в слепой ранний час, сбывается, что было сказано Бегемоту, но Бегемот не предполагал, что сказано было о нём. Ему оказана честь, которая ему поперёк горла и он в сотый раз пытается проглотить это. Он словно сыт или словно надут тем, чего невозможно избежать. В начале полёта со всеми возможными экивоками уже заговаривали о правде – о её неизбежности. Она не сказала, она показала её Бегемоту. Метла исполнительна, поэтому ещё летает. Успешно конкурируя с птицами вообще и однозначно превосходя городских голубей. Метла возвращает Бегемота поближе к стихии земли, которая рано или поздно начала бы скучать без него. Бегемот ставит ногу на землю, возвращение завершено. «Сбросив» пассажира, метла ненадолго поднимается поближе к элизиуму для второго свидания с солнцем. Это будет странное свидание. Солнце кидает горящий факел и промахивается, метла пригибает голову, опять воображая, что она у неё есть. Всё это уже не касается Бегемота. Он опять на земле. Среди перспектив, что узрела метла ещё в небе; его раздумия о них трезвы, поэтому малоприятны... Раз метла бывает вверху, она с солнцем никогда не простится. Бегемот спал, не свернувшись клубком первый раз в жизни. Но и не раскинув руки, навстречу свободе можно выйти и боком. А руки разбрасывают свободные люди, когда они пьяные. А кто не пьянеет, тому сны… В небесной канцелярии сидит кот, в приёмной. Просто кот, с виду нормальный приятель. Он в середине небольшой очереди к лучшему чиновнику, это не написано на двери комнаты, но он уверен. Он тут сидит не так давно, ещё не успел пообвыкнуться, но ему тут хорошо. Славная очередь, искры в глазах играют у севших до него в неё и после него, ещё до следующего утра они ждут чуда, он тоже. Неважно, на какую тему будет это чудо. Лишь бы чудо имело своё лицо. У визитёров высшее образование и они знают, что не бывает фокусников с родословной, но бывают с честными глазами. И последнее с лихвой на свете всё компенсирует… Честные глаза – главное, особенно когда смотришь ими в глаза людские. Не считая фамилий. В которые заглядывать – скучать. Но привычки давно замена счастью. Они хотят, чтобы их обслужил фокусник с честной фамилией, Бегемот тоже хотел, чтобы его обслужили, никто не знает про его нутро. Он сам порой забывает. Он забывает, как за шкирки кошек выбрасывают вон. Он достаточно очеловечился, чтобы осознанно не помнить его честь порочащий чужой срам. А, может быть, бог сочтёт иначе. А Бегемот уже знает, что его мнение кое-что здесь значит. Бегемот-то понимал, что обслуживает их лживый фокусник с честной фамилией. Такой, каким Бегемот мечтал быть в своих снах. Но каждый свою роль сыграет до того, как проснётся. Две секунды – и больше Бегемот не допустит резвых мыслей. Он будет страстным во временном, но абсолютном искоренении свободного дыхания. Два щелчка пальцами, два удара сердца, два морганья и пусть даже язык от усердия разойдётся на две части – Бегемот прибегнет к любой самой жестокой медитации, чтобы раздобыть черты приятных богу этого странного места. Потому что смутно, но навязчиво желание угадать его вкусы и этим самым угадать вкусы собственные, особенно в будущее грядущие с ним. Они не смогли, не догадались, не узнали в Бегемоте смутьяна, ну, Бегемот, разумеется, не объявит им их ошибку. Любопытно, как кто он записан у секретарши? Если удостоили его записи… А если он записан как какой-нибудь Иеремия Фигсон? Ведь он не Иеремия Фигсон. И не впадает от этого в отчаяние. И найдутся ли у него подходящие документы? Ведь всё-таки он не совсем человек, у него никогда не было никаких документов. Бегемот беспокоился всласть, его мозг делал обычную работу и это хорошо, когда кому-то достаётся мозг – трудоголик. Бегемот жил в этой приёмной в обычном режиме, если был у этой приёмной обычный режим… Посетители выходят с прекрасной улыбкой на чувственных губах. За их спинами гаснет счастливых вздох. Бегемот слышит горло, что этот вздох испускает. И славный дар Кассандры предупреждает его, что из этого горла не выскочит его имя. Но Бегемот должен это проверить. И у него есть только этот миг, в ценность которого даже доверчивый младенец не поспешит поверить. А как же уверовать Бегемоту? А очередь веры не требует, очередь требует выносливости; если вместе с ускользающим вдохновением ускользнёт и она, то после них двоих ускользнувших не выскользнуть из нью-йоркского кольца в желанную сторону Бегемоту. А пока неплохое место в распоряжении его благодушия... ну или нейтралитета, чем этот миг так восхитителен в его жизни, ни один из здравствующих и здравомыслящих мудрецов не постигнет. Бегемот идёт, как все, перед ним захлопывается дверь с хлопком. Бегемот спокойно убеждается, что закрыта плотно. Так же плотно, как душа усталого недоступного человека, идущего к отдыху своему или к ещё большей усталости. Бегемот, понятно, оскорбляется. За спиной встаёт следующий из очереди, чтобы пройти туда, куда Бегемот только что не прошёл. Бегемот ориентируется быстро, в ситуации он не король. Он начинает разговор.
– «Мистер, стойте тут. Мои шансы не исчерпаны, я всё-таки попробую войти туда». Бегемот опять становится спиной к осаженному претенденту, впереди дела серьёзнее. Бегемот кулаком слегка касается твёрдой двери, произведя приятный стук в божьих покоях, Бегемот даёт консерватории небесных друзей время ответить ему. Почему-то он не очень ждал ответа. Нет, ну просто не ждал и всё. Он сейчас не одобряет тишину, вызов её неуместен и слишком тяжёл. Но знал, что этот вызов последует. Последует за всей его предыдущей жизнью, в которой не было лишних оборотов в сторону ограничивающего начала. Тут бы привычку тяжести таскать не руками, но душой; чем тише, тем хуже, такую тишину в многоквартирный дом безумный, который кому-то долгое проклятие без объяснения факта такового проклятия. Но очередь жизнь быстро не отдаёт. Следующий клиент, что тёрся сзади, дыханием намекает на свои права. Для Бегемота это очень не вовремя.
– «Мистер, стоять!»
Бегемот серьёзен, это не тот случай, когда хорошо, что бога ни слышно, ни видно. И сзади могут не дышать ему на спину, ему необходим контакт с богом. Он на ходу готов придумать магию контактов, которая определяет всех и всё устраивает. Сзади вновь берутся дышать…
– «Ни ногой вперёд меня», – Бегемот контролирует своё дыхание.
Так, ну Бог даёт номера. Прирождённый артист – это Бегемот или Бог? От Бегемота никто никогда не запирался, а бог тем более. Бегемот вспоминает свой рай и ещё настойчивее предполагает, что существо за дверью знает до него все варианты перемещений, то есть дороги, из которых какую-нибудь может принять под свои ноги Бегемот, путник дипломированный. Но каким голосом спросить ответ, тем, который ещё в горле держится старым волшебством или тот, что быстрее призрака пропал – раз в привидения вокруг никто не верит, так каким голосом? Тем же, что привык слышать Воланд или изменить его до абсолютной неузнаваемости, такой странной, чтобы удивиться самому?
– «Мистер, – начал Бегемот, в этот раз обращаясь уже к Богу, – «говорить с Вами через дверь тоже интересно, но не ведите себя как ребёнок, как очень плохой ребёнок. Даже если Вы изволите быть ребёнком, Вы должны понимать, что Вы привилегированное дитя, а я здесь кто? Мышь, требующая аудиенции. Откликнитесь громоподобно или же шёпотом, я всё приму. Потому что карманы нищего бездонны, Вы должны бы это предчувствовать. Даже если Ваши предчувствия обманывали Вас пару раз, Вы, облаками лицо закрыв, можете быть уверены, что это не обманет. Ни Вас, ни меня тем более».
Бегемот наклонился к замочной скважине – наружу выдохнули дым, по запаху Бегемот понял, что это «нет». Бегемот онемел, если бог курит и если вовсе не трубку мира, которая, как ничто, давно бы ему пошла, то в каком же состоянии его здоровье – в том же, что и состояние здоровья этого мира? Он готов простить Богу, что тот не индеец, но «нет», из дыма сложенное лучше, чем из камня, подобно камню бьёт окончательным успокоением до всякого разумного срока.
– «Про Вас ходят слухи, но я не верил…» – Бегемот замкнулся от обиды.
О, как же так, Бог – и свинья? Прав мастер в том, что всех живых зовёт свиньями. Бегемот чуть было не заплакал. Серьёзно относиться к монотеизму – это всегда тупик. Должны быть варианты. Варианты для каждого, кто не согласен с монотеистическим венцом чужого бессмертия.
– «Дайте `я свой шанс использую!» – претендент номер один после Бегемота успел набраться сил, пока вынужденно отдыхал за его спиной.
Но Бегемот обернулся и зашипел, глядя в глаза приобретённого конкурента. Это было неподражаемое шипение, Бегемот был поэтом этого дела. Его талант производил впечатление на прозаиков, но часто и прозаики производили должное впечатление на него. Лёгкое отчаяние, под которым скрывалось отчаяние тяжелейшее, подчеркнуло глаза Бегемоту. Он и так был красивым парнем. Красивым для немногих, для своей матери и для своей судьбы. Сейчас его оценил третий и он обрёл друга. Готового на некоторые вещи и склонного ко многому. Они вдвоём стояли перед всё такою же дверью, товарищ принюхался и на молчаливый вопрос Бегемота «ну, как?» он ответил: «Пахнет скверно». Это начало революции. Если хотя бы двое поднюхивают за богом, это кое-что подтверждает важное, что водится на земле – от правды носа не крутят. О да, бог пахнет не ароматно, но так правдиво, как признание вконец уставшего человека. Признание такое, как правило, делается первому встречному. Встреча первая и последняя, а правда предпоследняя – последней преданный близнец. Бегемот сходится с напарником, помощником, но точно не от бога и знает это, никто не действует в одиночку, правде тоже нужен напарник.
– «Может, дверь выбьем?» – спросил-предложил Бегемот.
– «Бесполезно. Я специалист по дверям. Эту только просьбой, а насчёт просьб Вы уже знаете».
Бегемот закатил глаза, специалист понимающе сопереживал, пробиваться к богу, как установили в процессе, занятие для крутых парней.
– «Ну что, смирились?» – секретарша развязно задымила, ища в дыме спокойствие. Перемены в её глазах равны переменам хоть в чьей-нибудь судьбе. Первому глазу, который заметит их, ничего не нужно.
– «Я взволнован, пойду перекурю», – помощник Бегемота отошёл на несколько метров, чтобы ретироваться навсегда. Секретарша жестокого бога глянула ему вслед, решительно всё понимая. Они как будто стали заодно.
Бегемота покинул его напарник и желание общаться с единственным сильным сего мира. Он сейчас наедине с богом, дверь между ними – это мелочь. Но бог-то ему противен или как минимум непонятен. Бегемот смотрел на создателя, он видел дверь, но смотрел на создателя. Потом посмотрел на секретаршу, которую тот держал у себя – по собаке о хозяине… Его мозг работал. Небольшая очередь и эта приёмная созданы друг для друга. Но не для Бегемота. О чём они, надо отдать им должное, всё это время говорили ему. Видимо, с молчаливого одобрения хозяина культурного борделя. Культура не для всех, это же так очевидно, Бегемот взорвался:
– «Эй, ты там! Раскрой свои розовые уши и меня послушай, я кот, я честный, я вправе рассчитывать на небольшую услугу с божественной твоей стороны», – Бегемот проглотил тишину, после этого он ещё два раза сглотнул и на той же ноте продолжал. – «Ты заперся от меня, а какого чёрта ты заперся? Я не жена, пришедшая за алиментами, я не предлагаю развратные журналы и подписку на пошлые газеты, не торгую печеньем и собой, я изо всей моей мочи блаженствую, валяясь у тебя в ногах, ну или предаваясь фантазии, что это я у тебя в ногах. А ещё точнее, предаваясь фантазии, что это блаженство. Ты через дверь, наверное, не видишь. Реклама лжёт, ты не волшебник».
Как это, быть никем? Как это, принимать молитвы, зная, что не имеешь на них право? Покупать их для себя и покупать молящихся – заведомо бездарная и для покупателя безрадостная покупка. Но ни от куда к нему сочувствие не придёт, даже преданная секретарша не может его ничем порадовать, кроме ещё одного крика в его пользу.
– «Он ещё какой волшебник!» – вступилась за босса секретарша.
Бегемот посмотрел на неё:
– «Да? Он ещё не подводил Вас?»
Количество богохульства в одном этом вопросе встало в позу короля – наместника бога как минимум на земле и никогда не поинтересовалось бы, какой мерой измерять себя. Пусть измеряют слепые, но те, кто с острым слухом. Слышится оно полностью, так же как видится тому, кто смотрит на него творящим своим сознанием.
– «Пройдите вон отсюда!»
Бегемот весьма разумно посмотрел в ошалевшие глаза служительницы, за которыми был виден страдающий мозг.
– «Знаете, если отдаваться слишком сильно своей религии, начинаются проблемы с мозгом!»
Секретарша ахнула, Бегемот жестоко улыбнулся: когда кто-то ахает так, как будто охает, есть ещё шансы состояться хотя бы в одной беседе. Пусть в проходной беседе в проходном помещении. А других помещений, может быть, и не будет: где их строить будут для Бегемотовых союзников, такой мир споткнётся о самого себя и вскинется, уже падая прямо перед самим собою.
– «Вас за ухо возьмут и проводят на улицу», – от лица секретарши валил дым.
Очередь тихо внимала им двоим, помещение в сущности своей было рассчитано на перепалки средь милых существ, даже на перепалки между богом и настойчивыми особо, казалось бы, без всяких причин на последнее – последнюю свою настойчивость. Но богу-то как раз и дано их понять. Для того ему и выделен отдельный кабинет в этом мире, даже в преддверие которого многие ещё верят. А если доходят до этого кабинета, что с ними творится… А что творится с богом, принимающим их? Пассивная очередь тихо внимала…
– «За какое ухо?» – от Бегемота тоже валил дым. Но от него, может быть, дым святой. Бешеный Бегемот пошевелил обоими ушами, будучи не в состоянии определиться с каким ухом в случае необходимости готов расстаться, секретарша, подсознательно обезьянничая, захотела пошевелить носом, но не стала. Ей и так был понятен запах. Он слишком часто означал «изыди», но дополнительных проклятий не слал – от добрых противников её бога он исходил… так же как евреи когда-то сразу всей толпой, и он всем своим обилием. Она видит гончих, которые погонят её, тоже устаёт так же часто, как и вдохновляется, но уйти ей было нельзя.
– «Много здесь с его благословения происходит таких сцен?» – холодно спросил Бегемот. Бегемот осведомился для сравнения, чтобы вообще сравнить с подвигами мира подвиги этой приёмной. Он за приёмную не боялся, если и проиграет в сравнении, то выиграет в реальности. Сейчас и приз уже внесут…
– «А Вы первый», – отчеканила секретарша.
Она явно хотела нокаутировать Бегемота. Ей бы стать телохранителем бога. Но не такова мудрость профессионала. В единственной тайной фантазии чёткая секретарша была его заместителем, мудрым и могучим, по возможности вечным. О дальнейшем она не рисковала думать…
– «Давно работаете? Видели сотворение мира?» – Бегемот прищурился. Ожидающим приёма у бога здесь не часто показывали такие спектакли.
– «Моя мать видела», – прошипела секретарша. Из этого следовало, что должность у них наследственная.
Сигарета кончилась, спокойствия так и не пришлось отведать и не придётся, пока здесь этот кот. Ну ведь кот, а туда же. Секретарша не хотела возвращаться на своё место до того, как выгонит взвинченного посетителя. Бегемот не собирался ей помогать. Его место всегда само его находит.
– «Как бог, был энергичен?» – Бегемот контролировал дыхание их обоих.
Секретарша закрыла глаза. Но вздыхать она не стала, никогда перед врагом. Сердцем она чувствовала поддержку начальства. В конце концов недаром же её тренировали как собачку, лучшую в сторожевом занятии. Она и сейчас гордилась своими оценками, и вообще была горда за всех служебных собак или людей. А котов она в общем не любила и дома не держала. И как только удастся избавиться от этого, тут кстати, бог зря не держит охрану, в дверях сразу же будет установлена соответствующая обстоятельствам сигнализация, ни один кот близко не подойдёт к уважаемому предбаннику бога. Дай только небо избавиться от этого! Составлять проект самой совершенной в мире сигнализации – в мире и для этого мира – уже можно сейчас. Под охрану взять всё и допускать на житие в нём по доверию, то есть по доверенности. В неё не фамилия, а слепок с души – вернее всего знак приемлемости. Бегемот оказался в отчаянном положении, старая привычка казалась новой, но новшества не вносила ( а было бы хорошо, если бы внесли, как младенца вносят в залу с взрослою роднёй, но готовой к приёму новой жизни ), вся его жизнь – отчаянное положение, но к богу он никак не попадает. Правда, маленькая надежда заключается в том, что ему неизвестно, надолго ли такое настроение у бога. Хочется верить, что он подобен женщинам, которые ратуют за женственность через истерику. Свою и других женственность они насильно устанавливают на лбах, где обычно прячется от всего нуждающегося в нём рассудок. Бегемот написал дурные слова, одно на двери главного и единственного кабинета, за которым было молчание, второе на спине секретарши. Случайно, не обоснованно оно вышло грубее. Бегемот на миг устыдился за эту несправедливость. Миг был кратким, Бегемот оправдал это тем, что миг по определению краток. Долгим ему не быть никогда, как счастью, у которого под каблуком все и вся.
– «Значит, с моим участием – первая?» – ещё раз спросил Бегемот, имея в виду шоу под дверью. Эту сцену секретарша поклялась ему никогда не простить.
Бегемот заметил себе, что стал бы её уважать, не уйди он раньше. Но в общем он почти начал её уважать. У него никогда не было такой боевой подруги. Мастеру такой экземпляр очень бы понравился. В ней был тренер, напоминающий ей о преданности и, как показалось Бегемоту, она была способна учиться. Ничего, что к моменту его посещения она не начала учиться. Не у кого ей пока было, перенять науку – надо протянуть руки, чтоб не заняты были ничем, хотя вообще висками многие воспринимают. Может быть, так, через секретаршу бог выбивает уважение к себе: сначала секретарша, потом, глядишь, по инерции и он. Так часто упоминаемый в молитвах, так редко отражающийся в глазах – ведь, кажется, лицезреть вседержителя губительно для смертного, не наученного сноровке в этом вопросе. Следует помнить про эту интимную подробность всякого обзора, особенно трудно глядеть через небытиё. У Бегемота возникла светлая мысль, ненавязчивая, маленькая, преподнести местной секретарше адрес далёкого литературного рабочего. Наверное, рабочих она должна уважать, кости их нестираемой симпатизировать. Где твои симпатии, секретарша, где они могут приземлиться… то есть причеловечиться? Вряд ли на моём плече. Оно покато, не только симпатия, голова скатиться может того, кому бы там найти для лба своего лежанку. Не лежат на плечах моих чьи-то головы, кого-то, кого бы я хотел понять, да и принять, чего уж там молчать об этом. Но помолчать с тобой мне, может быть, ещё придётся, ведь ты сговорчива на предмет молчать – молчать и думать о ругани, которая к молчанию, тем более благословенному, никакого отношения не имеет.
– «Так будешь адрес мастера брать? Да, от меня, но на мастера это никак уже не повлияет».
Пора, когда могло быть на него влияние оказано, свернулась в трубу и в виде таком кажется самой бесперспективной вещью всякому инженеру, может быть, и инженеру наших сознаний. Опытная секретарша сидела на своём месте, в мире оно прочно закреплено, пространство дало обязательство сохранить его во что бы то ни стало. Для низкого удовольствия низкого бога и ниже удовольствия не может быть, как то, что тебя предваряет секретарша. Словно не бог, но полубог, а почему ему не быть таким? Такой для глаз всегда попроще, да и попроще глаз действительно всегда на него глядит. Бегемот тронулся в путь из приёмной, благословлённый сразу и секретаршей, и продолжающимся молчанием из кабинета. В этом коротком деле кабинет, и кто бы там ни был в нём, тут всем продемонстрировал своё упрямство, к сожалению, не блистательное. Но та же секретарша с этим никогда не согласится. Остальные фигуры приёмной продолжали грамотно сидеть, как им и положено, получив столь наглядный пример правильного отношения к Бегемоту, да ещё от такого авторитета, под которым небо гнулось, а земля предчувствовала. Нагрузку, которая и на неё спуститься может, да сразу на плечи всякого, пред этим пустые. Похожие на статистов, сидячие фигуры и очень редкие стоячие, совсем редкие думающие думали, как попасть в факелоносцы? Ну во всяком случае не в этой приёмной. Потому что приём здесь как ледяной душ, который любое доброе пламя гасит. Бегемот шёл из ошибочной Палестины, ни в чём не раскаиваясь, в ошибочных краях чего не выдавали, так это раскаяния. Нет его там совсем! И в дорогу оно с собой на всякий случай не берётся никем из мудрых. Бегемот надеялся на хихиканье, его не было. Жестокие хозяева если не жизни, то этой приёмной ничем его не удостоили абсолютно. И пустота была их главным козырем в любой борьбе, и в любой борьбе они с таким козырем побеждали. «Не удостоенный абсолютно» – он боялся, что может быть учреждён такой титул. По его не спасённую душу учреждён, за ним закреплён и оставлен. Ему на дальнейшее рассмотрение, из которого он вывода не сделает. А каждый шаг меж тем на рассмотрение для создания того или иного, скорее даже того, вывода. Вот он гарцует почти рядом с бегемотом, как самостоятельная лошадь – её подковы прочнее, чем его ноги. Ступают они в разные стороны, к нему она – вывод – не приблизится. Он всё-таки совсем бесперспективен, как минимум совсем безнадёжен, ему не постичь того же расстояния, что ей, он может постичь большее, это так, но именно её расстояния ему не постичь… и никому, кроме неё самой, и у всех так. Только сами по всем расстояниям. Тем и живы, что движемся. Шар земной раскрывается, как улыбка или как топка, топка всяких милостей. Дозваться бы того, кто может дать… Но и своевременно рот закрыть уже отдельная наука, не менее востребованная, чем милости, вынесенные на раздачу, которая всё задерживается. Позади дверь снова начала открываться-закрываться и начало слышаться «добро пожаловать, дорогие мои…» Бегемот моргнул, раз, другой… Раз помеха ушла из схемы происходящего – словно процесс посттворения резвее побежал, процесс возобновился. К самому естественному удовольствию присутствующих: все оргазмировали в меру скромных сил и ещё более скромных желаний. Очередь шуршала в дверь, не испытывая к ней никакой антипатии и Бегемот не понимал её чувств. Дверь никогда не одарена достаточно, чтобы улыбнуться. Чтобы не ударить плечо, когда оно принадлежит ранимому посетителю. Кто здесь: первопроходцы, дверопроходцы, а судьбы одинаковые – неизвестность. Бегемот вернулся и вежливо спросил у начавшей успокаиваться секретарши, где чёрный ход. Ну что, та сказала. Бегемот сказал «мерси». Секретарша подумала: «Ну вот и славный парень». Бегемот шёл к чёрному ходу. Здесь он расположился с сомнением и большим терпением. Теперь его место именно это, так решают все ожидающие, берущие в голову муку непременно дождаться. Это ясно, что нога Бога в парадном не появляется. Поклонники не дали бы ему жить. Даже бессмертным надо заботиться о своей безопасности. Кстати, им тем более, потому что надо существовать на благо смертным, на их короткое благо. А тут присовокупляются разные трудности… Бегемот с одобрением подумал, что он не бессмертный. Потом вспомнил, что это неправда, что он всё-таки бессмертный. Сразу стало скучно. А когда Бегемоту становилось скучно, то скучала и его безмятежность. Бегемот счёл, что стоять в тёмном коридоре дальше не стоит. Тут и свеча не выстоит, свеча, возможно, с его мяса бодрого. Бегемот опустился на довольно чистые ступени, впрочем, не очень. Ему показалось здесь хорошо. Этот чёрный ход, как все правильные чёрные ходы в городах этого мира, вёл в проулок, где бог не ходит. Где он не появляется даже иногда. И надеешься на встречу именно в этом месте. Потому что врождённое упорство чаще спасает, чем обрекает годы раскусывать, ка пустые дармовые орехи. Сколько ему до конца рабочего дня? Когда он покончит с полной очередью всех, кто знает о его существовании и не догадывается об ошибках этого существования? А стоит ли покончить с такой очередью на его взгляд? Как взглядывает сам бог? Или трудомученик давно закрыл глаза и гонит их через себя вслепую?.. В коридоре за дверью, перед которой сидел Бегемот, послышались звуки. Раздались шаги… Что можно было бы сказать об этих шагах? Что мог бы сказать о них Бегемот, услышавший их, когда они рождались, как рассвет, независимо и независимый от времени суток, слушающий их с полным пониманием своего дела? Неоригинально услышавший их самым тонким в мире слухом жадного соискателя, а везение не птица – не на кого охотиться. А может быть, шаги, не уверенные в том, что правы? Их мелодия этих шагов старалась сказать как можно меньше. А Бегемот старался услышать как можно больше. Он вслушивался в них, как в будущий ответ, вот только ему ли? Как бы там ни было, самые сложные шаги на свете остановились, словно их творец почувствовал за дверью бегемота. Но как он мог? Ведь два разумных существа разделены дверью, которая во всяком случае для Бегемота была кое-каким препятствием. В мироздании шла борьба выходить – не выходить. Кто же побеждал? Наверное, тот, кто не хотел выходить. И оба эти мученика в одном боге: как ответ не может появиться без вызвавшего его вопроса, вопроса, давшего повод начать искать для кого-то ответ; за дверью, безусловно, решились. Ещё одно из самых важных решений этого мира, и его ценность бесконечно важна для Бегемота. Дверь распахнулась. Рост за метр девяносто, Бегемот вздрогнул, собственное дрожание было приятным, это его садизм или собственный мазохизм стал проявляться… так, наверное, кстати? Аромат одеколона представился Бегемоту. На самом деле его не было. Бог не имел запаха. Чтобы не раздражать никого и поменьше очаровывать. Он не мог отдавать предпочтение знаку плюс происходящего. Всё быстро кончилось. Вот он и видел спину, его спину, его, божьего величества, спину. Надо сказать, замечательную. Про которую невозможно ровным счётом ничего заметить. Никакая. Спина шпиона, отправленного подсматривать за тем, что сам он натворил. Бегемот не видел его головы. Но как же факт, что она должна быть? Ведь какая-то мысль стоит за этим миром. Вот только чья она. . . Бегемот не помнил, куда он смотрел. На какую божественную часть… Что ему запомнилось, так это ноги, твёрдо уходящие прочь. От него, а не от офиса. Бегемот не смог определиться с размером – но ведь не дарить им туфли. Впрочем, и поцелуем их не касаться. Главное, что не касаться их мыслью. Божьим ногам следует быть замечательными, они и были. Переулок – исключение, здесь ходит бог. Бегемоту не кричать об этом. Увиденное не успело потрясти. Единственный свидетель оказался сама деликатность. Бог топчет землю. Виляет ли он задом, гуляя по земле и ждёт ли он окриков – те ли вопросы... Он может предсказать свой успех, ведь он бог. Бог для самого себя, что, наверное, справедливей всего. Учитывая результаты первой пощёчины, Бегемот перевоплотился в полупретендента, в полушпиона. Быстро освоившись с новой ролью, но продолжая с трудом осваиваться в ней, он учил расписание бога, заучивая целые фрагменты жизни и дезидераты ( одним из которых – как и все живущие – был для бога, сентиментального парня, он сам ), он по-настоящему работал. Он испытывал настоящее вдохновение. Идея покрутилась рядом с ним, она ушла, он – изменил позу. Сел за несколько подъездов до божьего подъезда. Он снова видел выход самого одиозного персонажа кругляша Земли, высшее существо то ли намеренно, то ли случайно не показывало ему своего лица. Но это молодое лицо, оно должно быть молодым. А также оно должно быть очень старым, даже старее лица Воланда. Оно универсально; всё ещё не будучи в состоянии сдаться, сидел на ступеньках каждый раз всё дальше. Это значит, всё больше подъездов оказывалось между ним и тем, кто ещё всё называется богом. И Бегемот ещё называл его богом. Главное небесное создание скорее всего догадывалось о присутствии создания земного. Оно не всегда хорошо выглядело и Бегемот имел свои предположения, почему. Но не с кем ими не делился. Он был сдержан, как никогда. Он уже давно поджидал бога – внутри себя... внутри Воланда, и внутри прочих. За исключением всех этих прочих. Небесное создание не стеснялось никакого своего облика. Может быть, от того что уважало себя любым. И оно пыталось уважать этот мир, Бегемот просто чувствовал его попытки. Попытки, бесконечность которых они с богом вместе не могли бы оспаривать. Их спор вообще с чем бы то ни было не выиграл бы ничего в мире, в легенде создания которого один из них взял себе ключевую – хоть и не всегда почётную – роль. Теперь, когда ты точно знаешь, что бог тобой пренебрегает, не чувствует в тебе потенциал, достойный партнёрства и вздоха облегчения, с его, разумеется, стороны, но не со стороны мироздания, ты можешь ещё встретить его в храме, где он, скорее всего, опять тебя не узнает. Распределив боль равномерно по всему телу, ты можешь подойти и плюнуть ему в лицо, не выясняя, какое оно там. Очень вероятно между тем, что плюнешь ты в заспанное лицо фанатика – очередное запасное лицо бога на земле. Потому что для плевка высоты не удостоишься. Приобщишься, скорее, транса, в котором пребывать не так трудно, когда с обеих сторон профессионализм, которому не страшны твои локти и защита твоя от этого в конечном итоге самая наивная по меркам... Кого? Нет средства даже выразить свою окончательную реакцию. Миру неизвестно, как реагируют те, кого никто не замечает – апологеты последнего смешка. Шуты. Обретя ещё одну свободу, чрезвычайно и чрезмерно свободный Бегемот продолжал тосковать по двум своим богам: по Воланду несбыточному, такому, которого никогда и нигде не могут подхватить его глаза и по Бегемоту свободному. Если бы они спросили его, кто из них двоих для него главный, умница Бегемот молча продолжил бы тосковать по ним. С такими богами он может рассчитывать только на это и знает это. Ах, сложные боги, ваши характеры не оставляют выхода вашему искреннему другу. Самый большой богач по части тоски, он каждый раз всю её оставляет себе. Такова его невероятная жадность, от которой он не может отучиться. За неё его не наказывают, она и есть наказание. Может быть, наказание за беспрецедентное его одиночество, про которое он понял, что оно замечаемо многими – самое главное его преступление.
Бегемот прогуливался между двумя безднами, полными печали. Он спокойно шёл по перешейку, разделяющему океаны, глубину которых не соединить в одну бездну, чтобы жертву обоих и утопить в обоих. Он не мог бы утверждать, что это печаль разных сортов, он мог надеяться, что когда-нибудь узнает её причины. Бегемот отвергал свои кошмары, он презирал их, делая всё это из чувства самосохранения, он мечтал продлить свои дни на конечной ривьере чистосердечного безумия. Возможный напарник, компаньон, сообщник… нет, такого не было. Бегемот один осматривал и наслаждался ривьерой. Осмотрев сначала себя в зеркале честных правил. Если бы он там нашёл хоть одно… теперь растаптывая чужой тротуар, не находя смысла в чужих молитвах и хоть какой-то надежды в своих ругательствах, он прогнозировал случайную встречу с богом – себе и своим перспективам. Из грязного здания развязно вылетели, как пробки из бутылки, три гражданина. Страстные походочки двигали их то друг к другу, то друг от друга, то очень быстро прямо. От движения назад их, должно быть, удерживало их прошлое. Оно, как никого, могло их подпирать сзади и пихать в настоящем ради их будущего, которое без этого не взяло бы. Могло бы наступить так же легко без них. Бог – за ним два пьяных ангела. Три ручья бегут и огибают стоящего в тёмном времени. Незнакомое туловище проносит на себе голову. Полную неизведанных крайне далёких мыслей. Не о том, что она сейчас видит. Лицо, никогда прежде не виденное и сразу узнанное Бегемотом. Оно ничего не выражало по его поводу. Может ли оно обаять, может ли отвращать? Всё зависит от того, как ты относишься к равнодушию. Бывают боги, расположенные покровительствовать, бывают не расположенные. Этот бог уже нашёл себе подопечных, в этот раз бог разумный, не среди людей их нашедший. Среди сомнительных высших созданий начавший свой трудный поиск. Искал не клад, конечно. Простоту, от которой и отказаться можно тому, кто переходит на сложность. Ангелов раскачивало, серую пыль волокло по земле. Шторы хлопали на верхнем этаже дома, нависающего над тротуаром. На прокл`ятой проезжей части детские преданные каракули выводили в итоге стройную надпись «Никого не спасти. Никогда». Уж что делать, а читать ангелы умели. Надпись их взволновала, а потом оставила равнодушными. Но по их чудовищным прекрасным думающим лицам было видно, что она их жестоким образом беспокоила. Они терпели, не уподобляясь совсем далёким и непонятным мученикам. Беспокойство уже щекотало их шею, но не набросить верёвку.
– «Возьмитесь за руки», – бог благословил двух бесполых ублюдков.
На Бегемота пахнуло алкоголем. Может быть, следующий пункт программы – гонять трезвенников. Ну кто их знает, как они развлекаются среди людей? Ангелочки сцепили тёплые руки, обретая в компаньоне своё второе я и повторно находя подобие божье в ближнем, в случайном ближнем. Бегемот тоже умел читать, но до этого никому не было дела. Бог наслаждался им созданной парой, небольшим плодом нелёгкого труда. Это было тяжелее, чем его знаменитые семь дней. Семидневка была облегчённой, понятной и труда он не знал ранее. Пара меньше наслаждалась Богом. Что, видимо, давно его не обижало. Отношения давно просчитаны до настроения, которое может вдруг настичь, огреть и не запахнуть растворённой груди. Это стабильность, импровизация была бы по общему решению лишней. Между ними дружба, расчет, любовь, ненависть или привычка. Молодое лицо уже с признаками аскетизма, но сквозь который ещё проступал молодой жир. Последняя надежда доверенного мира. Не худшая и не лучшая, такая как и положено быть надежде, которой никогда не быть ни для кого посохом. Эта жизнь – мой единственный дом, гарант моих чресл, я имею в виду душевных. Долго оставаться на вечернем тротуаре им не стоит, не стоит двум затрёпанным ангелам и их ещё более усталому, сомнительному спутнику. Часть одной кривомученической дороги, предназначенная для прямоногих пешеходов, всё-таки всегда опасна. Хотя бы это бог знал. Ты сам – единственный прохожий, которому можно доверять. Но попробуй найти это доверие, того, кто с этим доверием ходит, ум как носилки используя. Бог остановил машину, Бегемот заметил, что не похожую на такси, ангелы обрадовались ей, такой хорошей в густой воздушной прослойке, которая так хорошо закладывает уши. Бог не останавливал их. Он, как обычно, был достаточно пассивен, другие аплодировали этому транспортному средству – перпетуум мобиле общества. Для чего их останавливают, эти машины? Бог сел в авто, ангелы влетели следом, целясь на заднее сиденье. Под действием алкоголя на автопилоте, на вдохновении и просто в силу зависимости от обыденных привычек. Небесные создания погрузились согласно своему вкусу, автомобиль осел и издал удовлетворённый вздох – его наполнили высококачественным продуктом. Не из небесной ткани созданным, но всё же… драгоценный груз нельзя кантовать без смысла. Бегемот постарался забыть, что хочет так же сесть в автомобиль вместе с Воландом и плевать ему, куда он направляется, хоть в ад. Если Воланду противен рай, они проехали бы мимо, Бегемот не настаивал бы на рае. Он только настаивал бы на Воланде рядом с ним, любым в этот раз. У Бегемота получилось забыть. Подзабыться. Не надолго он будет спокоен. Потом очередное желание выведет его из себя. Сейчас и здесь горячий вечер и холодный вечер контролирует его, его дыхание и каждую вторую мысль. Но Бегемот свободен, его каждая первая мысль сама по себе чем-то становится, в том числе и зовом. Бегемота что-то дёрнуло позвать бога, или это так он просто попробовал имитировать человеческую речь. Обратиться к богу, пусть нетрезвому, значит подсказать ему, что этот бог всё ещё велик и подходящь для просьб, хотя если о ком-то, тем более о боге, говорят, что он «всё ещё», это означает конец его безоговорочный. Увы. Конец фактор не обнадёживающий, но автомобиль тронулся. Уставший кот по-человечески не устало – потому что знал, что смотреть ему на такое всю жизнь – смотрел, как решительный автомобиль увозил его, между прочим, бога. Обязанного поговорить с ним бога. Но уехавшего. Ветер толкнул этот тяжёлый автомобиль далеко вперёд. Тот бросился в дорогу, как начинают новую жизнь. Но что нового в ней с такой начинкой внутри начинающего? Бегемот ещё не бегал за автомобилями. Это, наверное, всё-таки такси направлялось в рай или места близлежащие, его содержимое покорно ехало в том направлении, чтобы продолжить там весёлый вечер. Не задумываясь о последствиях. Которых быть не может, если начинают всё это дни безголовые и не заканчивают бестелые ночи. Чудовище утаскивало бога в своём кожаном желудке, размеренно его переваривая. Смакуя медленно и важно его пребывание в нём. Благодаря за редкую пищу уже не бога вовсе. Бегемот знал, глядя на холодную машину, что там, внутри, его бог радует другого. Автомобиль внешне не выдавал своей радости. Похоже, что в силу своего характера. Принёсшего здесь на улице разочарование. Его номерной знак, как ни странно, не был тремя шестёрками. В общем, знака не было. И бегемот подумал, что из не остановят. Бог в лучшем случае заколдует безумного полицейского без возмещения морального ущерба. Но хотя бы обратит внимание… Сбегать переодеться в полицейского, привлечь их за счастливый вечер. Почти украденный у него. Бегемот как новый праведник представил себе возможную справедливость и его стошнило от неё. Глядя на тротуар, на котором он отметился ненавязчивым автографом, он трещины на нём рассматривал, как самые правильные морщины не кого-то конкретного, а всего собирательного сброда человеческого и чаще это опровергающего, чем подтверждающего. Но Бегемот взглянул на возможные жертвы… Головы ангелов за задним стеклом автомобиля время от времени, через равные промежутки, соприкасались, вероятно, издавая в эти моменты стук, который Бегемот слышать не мог. Ему их не было жаль, но эти головы страдали от земного притяжения, от земного греха. У них на небе там свои грехи и другие за них наказания. И что преступно здесь, легко и понятно в сквере небесном. В сквере за недостаточно прозрачным куполом. Но этот бог притащил их сюда. На раскладываемую им, словно пасьянс, экскурсию, на которой чаще блюют, а не озвучивают восторги. Поступив жестоко. Потому что даже если ты сходишь с ума от присутствия людей, в чём нет исключительной, только твоей патологии, тебе не продохнуть от прочих восторгов. Но он счёл, что есть смысл демонстрировать последствия, они неконтролируемо бы расширяли пространство, так пусть под чутким руководством. Путешествие Бегемота от встречи с Богом до новой встречи с Богом снова восстало, словно Бог проверял существующий город на тесноту. А может быть, это вовсе была проверка Бегемота, и не только на тесноту, но ещё и на бессердечность. Нелепая проверка, смеяться во время которой не хочется. Сколько у вас шансов, только гуляя по городу, встретить бога? Таких шансов редко бывает много. Почему один достался Бегемоту, он не знал. Случайный, и случайно заинтересованный в произошедшем, свидетель становится единственным сознательным зрителем убийственно грустного вечернего шоу, где как нигде по-особенному блистает тот самый бог, надежды на которого остались у лежачих больных и которого не просто встретить. Бегемот быстро постиг шокирующий сюжет. Единственное, участники не были актёрами. У происходящего был смелый сценарий. Не золотом, верно, вписанный в темень, но довольно читаемыми буквами. Как раз, чтобы быть оценённым разумом, более ничем не занятым. Бегемот стоял и смотрел, как Бог ковыряется в канаве, а рядом с Богом ржал мальчик Манхэттан. Уже в длинных, не детских штанах. Трезвый мальчик не хам и не дурак, он лепит свои дела так, что любо – дорого, там, где они выглядят чиновниками, но чиновниками по злой свободной чьей-то прихоти приносящими пользу, и отдыхает по пять минут в день в перерыв законный и короткий, дрожащий в Сахаре трудов. Он смеётся от своего дружелюбия, одной рукой участвуя в несанкционированном соревновании… Через десять злых минут Бог начнёт всхлипывать, столкнувшись с одиночеством в своём поиске. Сегодня всем необязательно молиться, потому что выяснилось, что некому. Но, может быть, следующим богом будет этот мальчик, играющий чьей-то волей, как палкой для сбивания переполненных голов. Этот мир – он представляет собой хороший район, небесная гопота может развернуться широко. Бегемоту не пришлось задаваться вопросом, кто из них троих, дышаших под чистым небом по-разному, главнее. Из-за очевидности ответа. Мальчик задавил окурочек, не подмигнул бегемоту, пересчитал ножи, но не стал метать их и лёгкой походочкой скрылся у тропы, по которой бегают авто, хищные в сумерках разума, в ночи разумного посёлка Нью-Йорка.
А Бог с трудом расстался с канавой. Он аккуратно вылез из неё, оглядываясь туда и сожалея. У Бегемота мелькнул соблазн предложить руку, но Бог мысленно отверг столь слабую опору и соблазн не реализовался. Покинув канаву, бывшую убежищем, куда в первую очередь посмотрит бог? Туда, куда ушёл молодой враг? Бог потерял власть только на один вечер, тяжёлый для него вечер. Исходя из этого Бегемоту надо судить бог или не бог. Бог, конечно, всё-таки. Что такой – заскок конъюнктуры, Бегемот готов дать ему шанс. Если бы шансы выдавал только Бегемот… Тем более что Бог реабилитируется быстрее любого другого. Тут уже плюсы природы бога. Он может позволить и позволяет себе чуть более тех, кто отличается генетическим рисунком, обычно чуть менее хитрым и хитрее в бесконечное количество раз по причине нахождения в бесконечно более простых условиях, постоянно земных; решившись бросить канаву и решившись позабыть о ней, не трезвеющий Бог посмотрел сквозь Бегемота и, скорее всего, сквозь город. Видимо, это загородная свобода притягивала его взгляд. Бог не раскачивался, глядя туда. Определялся взгляд и деревенел он сам. Видел Бога, когда тот был в непотребном состоянии. Теперь он важный свидетель. Но почему он не видит, что к нему относятся как к важному свидетелю? Ведь он зрячий. Да, Бегемоту совершенно не к кому побежать и поведать о нелицеприятном вечере ещё действующего бога. Но ведь он может запомнить это для себя. Под сомнением, что захочет, но ведь может. Неужели его не учитывают даже далёкие от земли персоны? Их учёт – важнейший средь живущих. Может быть, бог думал, как туда добраться. Похоже было на то, что он пользовался земными средствами передвижения – и не столько душами в телах прохожих, сколько более надёжными. Бегемот не уходил. Куда после такого зрелища!? Видимо, Бог не заметил, что надо смущаться. Может, он привык к пьянке. А, возможно, всё ещё уважал себя. Но опять это приснопамятное «всё ещё»… От которого чего-то хорошего ждать разум давно уже не стремится. А могло быть так, что Бегемот был для него невидимым? Иначе беспричинно игнорировать уже странно. Или до такой степени своим, что постыдная краска на щёки не шла. После бога в канаве хорошо бы столкнуться с чудесами. Бегемот тихонько шепнул «Да здравствует сатана», мой хорошо знакомый сатана, после шёпота ещё тише добавил он для себя, он не рассчитывал вызвать резонанс. Он решился показаться опытным диссидентом. Диссидентствующим из-за первичного равнодушия, с которым он столкнулся не впервые, в честь последующего опровержения оного. На миллионы душевных килограммов тяжёлый бог вставил в глаз свой учёный монокль и как следует рассмотрел Бегемота. В деревнях раньше тяжёлыми называли беременных баб – может быть, бог тоже вынашивал что-то? Далёкая, почти не существующая сейчас страна, в которой ходили такие названия, никогда в названиях своих не ошибалась. Нет, Бегемот не стеснялся, во всяком случае не сейчас, да и, наверное, не бога. Впрочем, бог тоже не стеснялся, ни его, ни кого бы то ни было. Поэтому на первых порах они поняли друг друга. Понимание, которое чего-нибудь уже, может быть, стоит. Как первенство неподходящего уму времени года. Всегда царящего возле тех, кто особенно в плену себя чувствует в нём. Какое-то время, может быть, это было то самое время года? Бегемоту казались то тут, то там плечи с головой и без. Лёгкие ужасы призваны возбуждать мысленный аппетит, но Бегемот робел перед голодом. Его аппетит надолго встал воле рая. Нельзя или как минимум тяжело жить тому, кто видел, как бог валяется в канаве. Мало того, что это сильное впечатление, что это сильный удар по психике, которая ударов не любит и чаще предупредительно ударяет сама, эти люди – святая тройка – должны мстить своему свидетелю. И там, где был бог, обязательно появятся сын и дух, в общем, ещё двое. Они должны во что бы то ни стало стереть из памяти непозволительное зрелище. Чтобы позволить его себе в следующий раз. Бегемот нелегко охнул за свою память. Как за близкую знакомую, за которую беспокойно; охается так легко.
И вот снова он в том месте, и всё те же на манеже Нью-Йорка. Нет на канаве именной таблички: может быть, постеснялись за бога, может быть, не заслужил, возможно, бога тоже судят – уже здесь и сейчас. Зачем-то вернулся мальчик Манхэттан. Но почему бы ему не вернуться в свои владения. Этот мальчик – далёкий близнец Бегемота. Сходство не сразу налицо, но кто захочет, тот найдёт клад сходства, не прибегая к раскопкам, лицевым и не обнадёживающим. Мальчик Манхэттан исполнитель благой, только формально уличной, а так вездесущей, казни всего лишнего и нерасторопного в городе. Он творит хулиганство, за которое отвечать согласны почти все. Творит необходимое всем. Доброе хулиганство. Которое все простят. Потому что забудут, как схватывали от него. И когда он легко измывался над временными терпилами – зная, что впереди поколения и поколения новых – он, как кошку, словно бы поглаживал иллюзию, официальную трактовку, творимого добра. Но не все – не обе – и не всегда руки были свободны. Мальчик Манхэттан курил сигарету за сигаретой, его глазам не нужны были виды красивейших мест чьего-то внутреннего мира – чем город в основном и являлся, он формировал ландшафт – творил реку дыма, более совершенную, чем доступные водные артерии места, возле ног ползал старикашка Гудзон. Наученный, неизвестно, в какой степени, жизнью и, неизвестно, в какой степени, рядом стоящим Манхэттаном. К науке он теперь испытывает уважение. Замечательную науку он обдумывает по вечерам, жалко, что нельзя иметь с ней дело как с хорошим партнёром. Хороший и уравновешенный партнёр держал бы в стойле другого партнёра, меньше было бы бездомных от науки. Но равноправие миф. Тем более ситуационное. Докажи, что ты силён и молод. Новые резиновые зубы не спасали его от сырости, когда он дышал ртом. Но это ничего, в других местах вообще не шибко дышат. Но есть и местные сложности. Он сопливил беспрерывно последние месяцы. Сердечная боль облагораживает иных, а этих – таких, как он – изучает, внутри них находясь. Они безнадёжны и бесподобны, и приближающийся инфаркт дарил им озарение, какого они раньше не знали. Он становился счастливым, когда мог спать, но он давно этого не делал. Он всё курил, творя погоду, карманы набиты сырыми окурками. Скромные сокровища одного собственника. Лицо и шея усыпаны плевками, затылок, спина надписью «Будь проклята проказа». Но у него нет проказы. Нет чести, но слово он помнит. Сказанное однажды. Например, такое, как «Да будет свет». Три, а не одно, но от этого они только более жестоки. Потому что свет есть, нет тех, в чьих глазах он отражался бы без искривления. Понятного для выпрямления его. Тот, кто их сказал однажды, возится неподалёку. То ли гадая по пыли, то ли предугадывая в ней прах. Как преуспевает в своей скромности оратор, в своём самоуничтожении! Пытается устранить лишнее – атавизм. И приносит хоть какую-то пользу – мальчик переходит к нему. Не по переходу, что начерчен по человеку как таковому и пыль оседает на него, включая голову и лоб. Бог легко и неактивно отряхнулся, не брезгливо, он только сказал ему «Позвони мне в офис, я отчитаю тебя. Тогда я буду трезвее» и назвал телефон своего офиса. Бегемот записал его на ладони, он теперь имел при себе авторучку ( и как всегда ладонь ), после получения адреса Воланда. Мальчик же Манхэттан захохотал особенно громко и совсем не ответил богу. Но они ещё поговорят, на головах людей, на лысинах и на холмах заросших их ходом по той траве волосяной и собирающейся временами и эпохами в стога причёсок они оба не ходили, но мысль свою пускали вперёд себя, Бегемоту не пришлось гадать, кто пьянее, бог или бродяга. Бог самый сильный, самый пьяный, оставляющий жизнь себе – разумеется, не на память – если надо выбрать между собой, ещё, возможно, полезным для мира, и престарелым путником в никуда. Поэтому бродяга умер. И Бегемот убеждался в первый раз и в раз, который никогда не будет последним, процессом всё ещё руководит бог. Смерть старика Гудзона и жизнь мальчика Манхэттана – и Бегемот между двумя этими событиями альтернативная святая тройка, процессом кидания карт ветром составленная из лучших, но не достигших своих целей по разным причинам, которой с недавних пор на роду написано предпринять грабёж не успевшей измениться жизни. Но пока этот постоянный криминал не задурил головы с остатками свободы, от которой голова качалась под непонятный такт дыхания, самый остроумный из всей тройки прожигателей кислорода и в целом атмосферы планеты изрёк:
– «Раз, два, три… Я звоню на страх и риск, свой, к сожалению, собственный. А голос не пропадает, так я, наверное, продолжу. Оставшийся мне голос я считаю знаком- добрым, наверное… Может быть что-то наверное в этом звонке?»
Он позвонил прямо в кабинет бога, минуя секретаршу, которая там, наверняка, до сих пор была. Сбыть её по реке жизни, по реке карьеры, чувствуя, что это будет главное рандеву из всех, состоявшихся между ними. У чёрного хода он ждал вариантов, пространство так пронизано ходами, как бы могло быть пронизано многократно падение взлётами. Взлетают чаще люди, которые чего-то ждут, чем птицы. Событие с крылами. Душа такие крылья на себя примерит с разрешения бездурного спасенца. В нём Бегемоту себя надо узнать. И Бог вышел к нему. Глазами заранее давая понять, что беседа состоится. Бегемот ахнул, как он был хорош. Именно такой, каким и надо быть Богу, с которым будет говорить Бегемот, сложный его сын, сложнейшее его творение, и пока не доказано, что ошибочное. И под крылом бога невозможно будет это доказать так быстро, как своё дыхание в момент рождения доказал. Но там не богу, там себе. И сам был судией начала. Начало до сих пор началом и осталось: не все приходят к продолженью. Общение начать – не самого себя превозмочь, здесь большее требуется. От первого звука дальше речь пойти решится, вокруг лба и, по груди скользя, до сердца – двух сердец. О божеском и своём сказать «наши сердца», тут правды и сыщик не сыщет, но ты вперёд него найдёшь. Поэтому после долгого молчания, в течение которого время шло так же, как при головной боли, произнесено:
– «Мсье…»
Бог убрал лишний аскетизм со своего лица, пара новых килограммов не портила его. Добавляла к нему, но не к душе его. Но это не к всякому можно добавить…
– «Не надо…» – не величественно, но устало слегка и точно по делу. Это действительно бог.
– «А что надо?» – это Бегемот.
– «Не знаю, что надо тебе, может быть, побольше терпения».
На пару мгновений Бегемот растерялся. На пару мгновений Бессмертие бога и бессмертие Бегемота – не одного характера и это общеизвестно. Важны нюансы – это тоже все знают. Терпение дар – и не у всех он полноценный. Бог не может быть положительным персонажем.
– «Сколько лет Вам?»
Бегемот спросил, потому что от растерянности подумал, что что шансы возрастного на хороший ум выше. Бог ответил, исходя из того, что ему на всё это плевать:
– «В этот раз шестьдесят три».
– «Вы выглядите моложе», – Бегемот начал приходить в себя, настолько, что его хватило на средний комплимент. На самый средний комплимент, можно было б вспомнить и другое число в пространстве азартных игр, тридцать три – отличный возраст, не правда ли? Это классика. Уже пару тысяч никому не нужных лет.
– «Тридцать три – это возраст одного хорошего парня».
– «А сколько тебе лет, Бегемот?» – вопрос Бога тоже, видимо, был логичен. Бегемот принял эту логику. Как её принимали миллиарды и на которой выплывали, правда, не туда, куда плыли, но по их мнению почти удачно… для людской массы, у которой модно «без претензий». Все плыли и всегда и среди них даже самые сомнительные поклонники бога. Но безсомненные сожители.
– «Не помню. Я – не хороший парень».
Так он не расколется. Не вынырнет из самого себя, раз так нырнул глубоко. Рыба вдохновенная, с которой сняли плавники спасительные. Бог мог бы пожать плечами, он мог бы, но в чём смысл, спросил бы он себя.
– «Ты странный парень, но ты сам об этом знаешь. И я теперь знаю. Ты странно терпишь нетерпимое; своё одиночество, которое зовёшь недугом. Своё предчувствие иного, от которого неловко бежать не пробуешь. Отсутствие дороги, которое зовёшь общением со старыми знакомыми. Голодовку сердца, которую зовёшь добрым обедом, но, видимо, из одной только вежливости. В которой тебе не отказали пока новые пенаты, не твои новые пенаты, а всех твоих знакомых. Новизна жизненная навязчива у них, не у тебя».
– «Зачем ты меня преследовал?» – равнодушно поинтересовался Бог. Может быть, ему действительно стало интересно… Тогда при чём оставшееся равнодушие? Бытующее при каждом его вопросе и позорящее каждый его ответ.
– «Очень хотел Вас видеть», – Бегемот почти не лгал. Вся душа Бегемота почти говорила правду, лишь бы Бог слушал эту душу.
– «Я так и понял. То, как ты добивался встречи – в этом была страсть. А она может многое изменить. Но вряд ли меня», – а вот бог абсолютно точно не лгал.
– «Вам необязательно меняться, чтобы поговорить с кем-то. Тем более не Вашим подданным».
Но все подданные в моём мире. В этой мысли бог никогда не ошибался.
– «Но ты чёрт в моём саду. Я хочу знать твою породу и твоё имя. Уже долгое время ты кричишь его в моих кошмарах, но у меня не получается его разобрать. А я всё-таки хочу».
– «Я считаю нужным сообщить, что меня очаровывает и удивляет жёсткий ритм нашего разговора».
Бегемот не особенно пострадал от разницы. Бог всегда отвечал одно, что было правдой и за что не надо было нести ему облегчающей многое, но необязательной ему же ответственности.
– «Разговор с реальным богом сильно отличается от молитвы в церкви. Как впрочем и разговор с реальным… гражданином. Если ты не поданный, то кто?».
Определить самого себя перед создателем, догадаться вдруг, что он создаст тебя по новой ещё раз и учтёт свои предыдущие ошибки, и весь учёт пойдёт тебе на пользу.
– «Чаяньем одним тупым, прекрасным эта жизнь расцвела на благо. Что можно сказать после этого? После этого уже ничего не скажешь, во всяком случае на языке человека», – богу надо раз в жизни признаться кому-нибудь в своей неудаче.
– «Но, ангел мой, в моей судьбе я полный хозяин».
Бегемот и в этом уже сомневался. Но такой бог – единственный. После него нет инстанций. После него начинаются уже революции и передел неутомимый собственного мира. Бежать за помощью к Воланду – это значит признаться в отсутствии своей компетенции, которой никогда не было. Это безвыходный мир безвыходных ситуаций, которые должны бы родить друга, но задерживаются с этим. И выхода из самого себя ещё никто не нашёл. Не в той стороне себя искали? К северу от собственного ума, к западу от собственной души – там поля огромны и беззастенчивы перед девственными исследователями не полей, а ладоней.
– «Мсье, в моём дворе задул ветер перемен, я тоже меняюсь. Мне симпатичны перемены во мне. Вам они тоже понравились бы, если бы вы вникли. И почему бы Вам не сделать это, если в отсутствие двух пьяных ангелов у Вас появилось немного свободного времени? На что тратить, если не выбрать достойно?»
– «Когда я сменю марку автомобиля, положительные перемены осчастливят каждого. Ваша задача, мой дорогой сударь, дожить до этого времени», – он улыбнулся Бегемоту, стоящему напротив коту с дрожью в лапах.
– «Вы прокатите меня, папа?» – в лесу тени и недоверия Бегемот рубил все деревья, чьи породы были ему неизвестны.
Бог посмотрел недовольно.
– «Не надо, человек, не надо, не надо», – антропоморфный собеседник вдруг показал, что он бог. Просто это стало видно. Ему в зеркало постоянно, а кому-то другому только сейчас. Но соглашательские умы признавали, что лучше поздно, чем никогда.
Бегемоту не хотелось это видеть. Он достаточно насмотрелся, как выпендриваться и бог, и дьявол – сатана. Лишь отвернуться хотелось Бегемоту от них обоих. Он не понял это зрелище. Бегемоту без рая, без друга и без безоблачного будущего.
– «Я хожу под закономерностью… даже не знаю, пугает ли она меня».
– «А тут всё просто, я объясню это. С чем я имею дело каждый раз: мальчик (мистер) Манхэттан ковыряется в соплях, потом старик (мистер) Гудзон ковыряется в соплях, вот мне и кажется, что Вы ещё сопливый юноша».
Бог ещё был готов продолжать разговор, но Бегемот захотел закругляться. Как выйти из беседы, не обидев бога, чтобы не удвоить его месть? Просто продолжить напрямую.
– «В отсутствии взаимности с Вашей стороны больше мудрости, чем я предполагал. Но что мне в итоге Вы ответите на мои страдания? Я приму любой ответ», – особенно когда нет выхода, но этого Бегемот не сказал.
– «Мой добрый Бегемот, Вы в дерьме», – не похоже было, что Бог преподносит известие о выигрыше в лотерею. А Бегемот и не воспринял это, как выигрыш.
– «Ну, этот мир довольно жесток».
Очень чётко про него выразился Бегемот. Бог задумался. Бегемот смотрел на него.
– «Я помню о вас, мсье Бегемот».
Действительно, всё это время бог ещё помнил о нём.
– «Я могу для Вас постараться, создать этот мир ещё раз, если Вы верите в эту легенду». Если Бегемот и представил снова возникающие горы, моря и людей, утопающих в этих морях по одиночке, леса, пустыни и тошноту, возникающую при виде этого в его сердце, то он смолчал, проглотил новое создание мира. Он сглотнул и постарался, чтобы Бог не возвращался к этой теме.
Бегемот подумал о себе, нет, лечить его не надо. Заболевают все, выздоравливают единицы и несчастливы после этого.
Всё-таки Бог был, вопреки самому себе, по природе своей гуманистом. Нельзя бросать брата или даже ребёнка вот так. Хоть какую-то помощь он оказать должен.
– «Бегемот, вы производите впечатление отчаянного парня, до меня доходят слухи о том, как Вы шебуршите насчёт Вашей заботы, ну это просто потрясающе! Вас бы в мои управляющие, но этот мир уже ничего не спасёт, меня, я думаю, тоже. А спасать Вас – это не логично, хотя дело стоящее».
– «Ну дайте ему в зуб, Воланду», – Бог сказал это так, будто откупался от нищего попрошайки, прижавшего его на большой площади.
А Бегемоту эта идея показалась новой. Она вдохновила его на улыбку, эта улыбка не была самой удачной в его жизни, это было признано сразу, но на слабый комментарий он не обратил внимания. И Бегемот дал в зуб Воланду. Не целясь, не думая, он попал в зуб мудрости, мудрость он не выбил, но и не прибавил её. После того, как с Богом у них закончилась беседа – изящным вывертом Бегемота, он сказал, что заболела голова – Бегемот, забыв о всех богах, а о этом особенно, захотел встречи с их бесценным антиподом. Бегемот не стал рассчитывать силу, как и вдохновение – он просто подчинился вдохновению.
– «Ох, Бегемот, наконец-то ты не промахнулся», – простонал Воланд. Бегемот отвернулся в сторону, просить или не просить прощения. А Воланд будто вместе с Бегемотом лишался его моральной девственности. От удара ему не стало плохо, стало легче.
– «Я знаю, кто дал тебе этот совет. Мне жаль, что он недооценивает мои боксёрские качества, а главное, человеческие», – но в душе Воланд был благодарен ему. Тому подстрекателю. Бегемот смотрел мимо Воланда, перед ним стояли слова «Ну что, дать тебе сдачи?», которые Воланд не произнёс.
– «Эй, принц боёв, как-нибудь повтори этот удар, может быть, я помолодею. Если подбитое лицо сможет вернуть мне юность. Если твои побои что-то вернут тебе».
– «Вы бить меня, папаша, будете?» – Бегемот решил сразу всё прояснить.
– «Никогда, никогда бить и всегда впредь угадывать твои намерения».
– «Как Бог?» – нейтрально начал Воланд.
– «не слишком умелый фокусник и даже не демагог. И уж, конечно, не спаситель рода кошачьего, да и человеческого заодно. Хотя, может быть, именно такое спасение им приглянется. Он равнодушен ко мне, вероятно…».
– «Вы разочарованы?» – заусмехался Воланд и грустно пояснил: – «Он не умеет производить благоприятное впечатление».
Да, такой у нас бог. Он не умеет представить себя в лучшем свете, и обрести поклонников среди тех, кто отказал ему. Бегемоту было тошно и было по-нехорошему страшно. Какая страшная компания! Бог, от которого несёт бездарностью – он талантлив только в выборе сопровождающих, и который всё знает и понимает, но не создатель мира. Между ними решила бежать жизнь Бегемота.
– «Погоди! Ты знаешь, что у него астма? Организм пытается помочь смерти. Только я не знаю, чему пытается помочь см Бог. Поскольку он априори бессмертен, смерти трудно его взять.
– «В чём его смысл?» – холодно спросил Бегемот.
– «А в нём нет смысла, но у нас есть символ бессмысленности».
– «Я говорю вообще. Встречаются всякие мысли и разум иногда бывает удивительно трезв. В такие моменты смысл трудно найти, особенно в боге. Он, особенно Бог, такие моменты не любит».
– «Бедный, бедный средний бог».
– «А вообще-то бог живущий полной жизнью, с проблемами. Вот он, например, давным-давно не занимался сексом, даже чтобы плодить более совершенных подбожонков. Бегемот понял, что Воланд – его старший брат или ровесник. И кстати возможно, что они даже не расходились во мнениях. И не его вовсе дело, почему они не появляются вместе. Но даже при этом они, может быть, дружат.
– «Интересно, как же бог выбирает партнёров для секса? И каким он должен быть, чтобы не изумить и не оскорбить его?» – Бегемот спросил и непроизвольно замер.
Воланд посмотрел на небо, где всё происходит.
– «Жребий, Бегемот».
Бегемот воззрился не по-кошачьи на Воланда – продавца тайн, продавца не за деньги.
– «Это шутка. Конечно же необходима душевная близость с ним. Необходима душевная близость с любым партнёром. Я бы сказал, общая душа».
Вздохнув от облегчения, Бегемот не стал проверять небо, взгляд туда кого-нибудь может смутить там пустоту, ведь ничего не останавливается, даже когда бог разговаривает в другом месте – и пустота плодится над головами, постоянно спускаясь на землю.
– «Он даже не актив».
– «Если богу будет надо, он обязательно выучит твой язык и скажет тебе всё, что думает о тебе. А вообще в его интерпретации – то есть осмыслении – мир порядочная проблема. Переубеждать его предстоит в обстоятельствах, где дьявол обычная стерва».
– «Но ведь ты понимаешь, что он просто устал? Безумное переутомление добралось до него и изменило его позитивный характер. Теперь у нас такой бог – нам всем в сапоги камень».
– «Никаких обид».
Герой бог один работает на всех фронтах. И в раю, и в аду, и в городе на его улицах в принципе только один он. Нужна ли ему компания, он ещё не понимает.
– «Я б не сказал, что это комедия, в самом весёлом случае – мелодрама. А в правдивом случае… но захотим ли мы с тобой, Бегемот, знать, что это есть в правдивом случае?»
– «Воланд, я хочу знать, что это есть».
– «Парню очень, даже слишком, не повезло, он не только попал в ад, но и в его тело вселился дьявол», – Воланд был неплох, сочувствуя другому. Тем более настолько другому. Бегемот спокойно поднял глаза на Воланда:
– «Дьявол?»
– «Ну, я не один такой, Бегемот. Альтернатив много».
А что касается жизни – у кого-то это мышиная возня, а у кого-то она повествование. Возможно, что у бога нечто среднее. Он мог бы претендовать на среднечеловеческий вариант. По-моему, полное совпадение.
– «Не знаю, общение было кратким. И скорее зрелищным, чем информационным. Хотя именно информацию я пытался получить».
– «А ты сказал ему «Вы милы»? Хоть что-нибудь приятное?»
– «Чем радовать бога, я не знаю».
Так и никто не знает, тут все мальчики. Но вопрос не становится проще. Даже для мальчиков не выходит послабление
– «Бог опять проявляет чудеса телепатии. Он вообще самый догадливый из всех, кого я знаю».
– «Чего бы бог ни добивался, он, похоже, ничего не добился. Что не впервые с ним и нами».
– «Мне нужно уйти, Воланд, и обдумать всё то, что ты мне сказал. И то, что я сделал».
– «Тебе хватит твоей жизни, Бегемот?» – тихо спросил Воланд. Где ответ?
Бегемот проснулся – без головной боли и учащённого сердцебиения. Но без ясного взора, который у него мог бы быть. Который мог бы прийтись кстати в это бытие. Бегемот не заметил того, в какое время суток – может быть, ему и не было это важно. После такого сна ещё нужно время сориентироваться в собственном мнении о всеобщем положении вещей в этом несчастном мире. А то, что он несчастный, понимаешь сразу после сна. Сон – явление серьёзнее бодрствования. Взор прояснился, видимо, только для того, чтобы найти телефон. Взор поймал его в интеллектуальное силовое поле, смотрел на него и думал, как можно его использовать. Бегемот смотрел на него и думал об одном имени. О имени, которое естественно в любых условиях. Для Бегемота нет ничего естественнее этого имени в мире, стоящем на именах. В данных условиях даже совершенно не важно, у кого в гостях он находится и пребывает, как луна в объятиях планеты – вариант только один. Пилат, мастер или волшебный парк были с ним постоянно. Наконец, непосредственный контакт с телефоном произошёл. Это было радостное слияние, чтобы произошло сомнительное общение.
– «Привет. У меня есть кое-что, чтобы поделиться с тобой. Тебе стоит принять это, то есть всё, что я скажу. Ты удивишься, что речь не будет усталой, как мы».
– «Тогда беги ко мне, или хочешь, я прибегу к тебе?»
Оба могут быть бегунами, обоих ничего не сдерживает и бежать друг к другу – их давняя мечта.
– «Да я, наверное, подвижнее».
Может быть, Бегемот и не был подвижнее, но после сновидения ему хотелось пробежаться. Это не могло ничего общего иметь с банальной утренней пробежкой. Тем более что она и не могла бы быть конкретно утренней – Бегемот всё ещё не знал по имени время суток, в котором возродился после чрезвычайно интересного своего переживания. Сейчас он соберётся с духом и плотью и умножит свои переживания сто и столько кратно, чтобы преуспеть в терзаниях себя наверняка. Их встреча была похожа на совет. При чём Воланд выступил в роли основного советчика. Бегемоту неплохо, однозначно неплохо, давалось исполнение нуждающегося, нуждающегося отчаянно, в совете.
– «Воланд, а мне снился сон о боге», – да, пусть Бегемот сообщил об этом немного так, как о неприличной болезни. Или о личной. Но разве может быть приличной встреча с богом».
Воланд посмотрел на сложно сейчас смотрящегося Бегемота. Такие сны должны ли сниться простому Бегемоту? Он и так, и этак, под разными углами, но в общем незаметно, оглядел Бегемота. Безусловно, правдивого Бегемота. Такие разговоры должны ли вестись между очень заинтересованными лицами.
– «Это было ужасно», – продолжил Бегемот.
– «Да», – Воланд продолжал понимающе смотреть. Пусть пока Бегемот возьмёт на себя основную часть беседы. А там будет видно. Бог к этой беседе точно не присоединиться. А Бегемот хотел всё сказать:
– «Ты тоже там был. Ты пострадал немного. Не вникая ни во что, как обычно».
Не упрёк, а справедливое замечание Бегемота.
– «Неужели от тебя?» – Воланд подумал, что это странный сон.
Бегемот думал так же.
– «Признаться, да», – на вопрос он всё-таки ответил.
– «Я тебя поздравляю, ты отомщён?»
К чему, казалось бы, риторические вопросы в этом мире существуют? Значит, есть в них смысл и предназначение для них.
– «Я хочу, чтобы мне бог больше не снился».
Бегемот почти плакал.
– «Кошмары сниться больше не будут».
Бегемот с удовольствием согласился поиграть в надежду.
– «Ты будешь тем рыцарем, что защитит меня?» – с непрочной надеждой спросил Бегемот. Воланд взял и тут же соврал или тут же выдумал, или сам обманулся:
– «Я прирождённый рыцарь».
– «Если надо, я лишу работы всех рыцарей. Но ты знаешь, Бегемот, я лучше лишу работы всех ангелов – хранителей, что могли бы ошиваться около тебя без всякого фанатизма в глазах – что непростительно для них. И непростительно смириться с такими глазами, это для нас».
– «Я знаю только одно. Бог не должен, ему не следует, пугать моего шута, а мой шут не должен пугаться моей дружбы. С этого момента нет страху».
Часть, посвящённая терапии, закончилась. Бегемот начал улыбаться, подтверждая талант Воланда. Воланд задумался над плавным переходом к психоанализу.
– «Ну а теперь расскажи мне всё, как было», – Воланд пригласил его к всё тому же разговору. Бегемот по инерции пошёл и на это.
– «Ну что, это действительно было ужасно. Весь этот сон напоминал явь, пантомиму и режиссёр-постановщик – чья-то злая воля, похоже, томящаяся от собственного равнодушия над нами всеми и злобы к себе самой – ни за что не отвечал. Со мной могло случиться что угодно. И, честно говоря, не доставало твоего жестокого и трезвого ума. Там многие пьяными были, Воланд».
Бегемот решил познакомить ребёнка со всей легенды. А детка – Воланд сам был готов знакомиться. Знакомства как звенья ожерелья висят на его шее... или как камни.
– «Включая его?»
– «Включая», – Бегемот сразу ответил.
– «Ты был шокирован?» – Воланд хотел знать, где проходит порог предела впечатлительности у Бегемота.
– «Я не знал, о чём говорить и как это делать с ним таким».
Воланд заулыбался. Бегемот панорамным взглядом провёл по его зубам. Все были на месте. Впрочем, бегемот и не помнил, чтобы выбил. Просто задел. Но многим снам дано сбываться… Чтобы реальность что-то исправила. С такими исправлениями как правило никто не спорит.
– «Бегемот, тебе следует знать и понять – с очень взрослыми людьми происходит многое. И большинство из того они не могут контролировать. И объяснить потом не могут».
– «Он на какой-то духовной диете?»
– «Я думаю, что он мог сесть на диету, вокруг него столько всего и у него есть хоть какой-то выбор».
– «Сцены насилия – я формулирую своё отношение к ним».
– «Я надеюсь, ты не пытался и не будешь пытаться вмешаться в такую сцену. Иначе она может сосредоточиться вокруг тебя. А это пошло выглядит, поверь мне».
– «Трудно обратить на себя его внимание», – Бегемот нашёл какой-то аргумент.
– «А чьё просто обратить?» – Воланд не отвергал трудности жизни.
Но Бегемот в конце концов обратил.
– «Я много всякого там видел. В безопасности ли я сейчас?»
– «Много видел во сне?» – Воланд зачем-то уточнил, Бегемот кивнул ему и всё же лицом сразу повторил вопрос. Воланд следом стал пододвигать к нему ответ. – «Именно сейчас – да. А в остальное время, наверное, по-разному».
Может быть, он в случае чего пожалеет родственника. Но, увы, они с Бегемотом об этом не договаривались.
– «Мы определились, кем я довожусь богу».
Врать стоило сейчас и не было тяжело. Дальше Бегемот уточнил обстоятельства пронзительным чёртом – голосом с подвохом, который только в том, что вечно прав в своих предчувствиях. К чему повторять избитую истину, что он никому не поклонник достаточный, посох запасной за левым локтем никому.
– «Хорошо, что мне ты доводишься кем-то другим», – Воланд искренне праздновал.
Бог обещал нормальное будущее. Но проблема дожить. Но проблема стать заметным для будущего.
– «А это точно, что я вечен?» – этот вопрос на всякий случай стоит поднять.
– «Точно мне это не известно. Точно мне, если честно, ничего не известно. Но мне кажется, что ты должен верить. И, может быть, уже страдать от этого, это в любом случае трудно».
Что он может как вечный и что он может как скоротечный… живущий организм? Оба горизонта не пропускают за ответами и пока не пропускают сюда ответы.
– «Я отверг второе создание мира».
– «Правильно сделал. Мы ещё с этим не договорили. Мы столько важного ему не сказали о том, что мы здесь можем замечать и не одобрять, между прочим. Хотя и комплименты для него у нас найдутся. А от него мы вообще ещё ничего не слышали».
– «Критиковать бога полезно для самоутверждения. Уязвимое во всех отношениях существо может это себе позволить. Это терапия, от которой многое зависит, и к которой может присоединиться каждый. Давай возвращаться к этому почаще».
Воланду было почти радостно. Почти радостно. Хороший собеседник, хорошая тема, сравнительно гладко они идут по разговору, о всех неприятностях думать не хочется и угадывать их впереди себя, тем более постигать их смысл. Предложить Бегемоту формальный праздник, неформально отпраздновать.
– «Вещий господь, как всеслышащий пёс, всегда готов цапнуть. Ну это понятно мне. Нет таких собак, чтоб пасть их не кусалась», – он помолчал. Воланд, что преисполнился собаками, помолчал. – «Как же ты сумел избегнуть его зубов?»
– «Ты уже вернулся, не подождав меня, к критике?» – Бегемот в общем был готов пойти с Воландом в этом направлении. Осталось выяснить, зачем ждать, но казалось, что ответ всё-таки важен Воланду. Бегемот его дал. – «Я всё время был готов убежать».
– «А в общем какое впечатление он на тебя произвёл?» – Воланду вроде бы как было это важно. Ну, в общем, хотелось знать.
– «Благоприятное».
Бегемот решил, что Воланду, ну, в общем, безнадёжным всё не кажется, но ясно, что бог если и попытается – не спасёт. И не всё от него зависит. И не все. И если удастся найти хоть одного от него зависящего и зависимого – уже хорошо.
– «Ну а потом я очнулся. Вовсе не вздрагивая ни плечом, ни грудью, ни душою».
– «Смена ночи и дня всегда трудна, особенно тем, кто не поклонник перемен, и для тех, кто не ценит эти переходы от чёрного ( ночь ) к белому ( день )».
– «Под хабанеру спится не шибко… Тем более такие сны… каких мне ещё не приходилось видеть».
– «Но теперь есть этот опыт», – Бегемот сам себя догнал и добавил.
Теперь Бегемот часто будет догонять сам себя.
– «Пусть мне хотя бы приснится, что ты остаёшься со мной. Я буду крепко спать, и во сне, конечно, только во сне, может быть, буду держать тебя в… душе» – Воланд не стал продолжать. Даже Воланд не смог. О том, к чему держат в душе самое дорогое и приводящее держателя к моральному разорению, не думается априори, потому что оно не предугадывается даже самыми чуткими. Ростки смущения сильнее и быстрее желания держать в душе их вечный рост.
– «Воланд, почему каждый раз одно и то же, почему ты хочешь видеть одни и те же сны?»
– «Потому что об одной и той же действительности я мечтаю, а в снах я надеюсь её встретить. В снах я надеюсь встретить тебя чаще, чем реальность даёт это мне. Между реальностью и тобой выбирая, я заканчиваю тем, что выбираю реальность с тобой. Но ты в это самое время выбираешь реальность без меня и равновесие хронически нарушается, баланс опять уходит от нас по дорогам, что не ведут назад».
Бог и Воланд рано или поздно где-то соединяются, во всяком случае ( довольно шальном случае ) в воображении обывателя, к которым Бегемот, очень может быть, относится. Что-то сказать и по этому поводу.
– «Сон с вами обоими невозможен».
Почему Бегемот так уверен – наследственное после длительного общения: Воланд в первую очередь всегда терзал бы уверенность всю и всякого. А вот уверенность Бегемота он тронул бы в первую очередь из всех очередей первых. Он встал бы в конце такой очереди и напал бы на неё сзади, на самого себя напал бы сзади, спровоцированный Бегемотом. Сном его своевременным обеспеченные простые моральные чистки, которые не улучшают климат отдельно взятой души и не шлют восхищённые отзывы энергии отдельного ума. Который один работает на своего хозяина. Не зная другого. Хозяин ли, хозяйка – всё равно мужские черты необходимы спасающейся женщине, иначе даже самое минимальное спасение обойдёт стороной. Уточнение насчёт «самого маленького спасения» не комильфо, но говоря о спасении, надо говорить точно. Маргарите становится противен её алкоголизм. Он не нужная ей пара. Лишний член в семье или среди её остатков. Вечное приветствие изо рта до произнесения слова. Среди душевных доходов отвратительная статья расходов. Маргарита начинает тяготеть к экономии. Ей на её собственной персоне подали пример, как надо расставаться. Теперь она хотела повторить это со своей неприятностью. Она хотела бы учить людей поступать так со всеми своими неприятностями – расставаться без мягких слов и обиняков, и карантинное молчание это не молчание космоса. Алкоголизм Маргариты как редкая достойная болезнь. Чьё достоинство не передаётся болеющему. И если ситуация такова, что один блистает, другой позорится, то тот, кто позорится, уничтожит эту ситуацию. И себя вместе с ней. Себя такового. Может быть, и не придёт никто на смену, но пустое место сохранится либо как приглашение вновь попытать пространство на этом его участке, либо как памятник окончательному тупику. Как глашатаю случается говорить от своего собственного лица, так случается и всем. Так Маргарита была готова кое-что сказать. Готовность – это новое платье для человека. Сразу превосходящее все его скромные предыдущие. Таково всё её отнюдь не добровольное молчание. Которое она возненавидела. В котором раствориться было невозможно. Слишком глубоко подлунный алкоголь слепил её уста. Даже когда она брала телефонную трубку, она не всегда могла что-то сказать, и на том конце уже начинали догадываться. Догадываться без печали и иронии, что звонит Маргарита. Маргарита безмерно смущалась. Но не выплёвывала алкоголь, хотя он не был её переводчиком. Ко всем просьба выйти, она начнёт бороться. Воин без доспехов и без вооружённого ума на войне с безвойнием. Бросает свой алкоголизм. Без эмоций простого героя, которые её всё равно недоступны. Выбросила последний стакан. Теперь ей предстоит пить из горсти всё, что в каньонах ладони приключится, и ключевую воду, то есть воду из-под крана. Но пусть она зовётся ключевой и пусть Маргарита зовётся новорожденной. У Марагариты свои музы, музы её странных дел. Её странной головы, её странного лица. Музы, ведущие себя по-разному. Но склоняющиеся к одному, и в конце концов соблазняющие одним. Музы её войны. Возможно, пришло время прислушиваться к ним. К их общему пронзительному голосу. Который раздражал Маргариту, теперь благословлял. Прислушаться к их благословению, перевести его на все языки, которыми пользуются земляне, раздать на улице, раздать ещё до рождения и посмертно – догнать ушедших. И теперь, когда Маргарита возьмёт трубку, её услышат. И, к сожалению, это будет мастер. Потому что не только ради себя, но также ради него. Маргарита отбросила алкоголь как помеху на пути к мастеру. Мастер не знал, что` свершается. И даже не знал, где` свершается. Но н догадывался, кто может это сделать. Все догадки мастера, как ягоды одной виноградной грозди – одна к одной и неразлучны, если не применять к ним насилия. Приятные и важные заботы, от которых Маргарита немного отвыкла. Но это ещё не утрата привычного. Мир знает, что привычка поднимается так же внезапно, как стена, она отделяет того, кто приобрел её на толкучке, на свалке по сходной цене или переплатив, что всё же чаще, от тех, кто не делает перспективных приобретений. Хорошо вернуться в семью, к призраку мужа. Не кормить его завтраком, но кормиться возле его души кормушки. Туда и таких могут допустить, если такие эксперименты ещё не закрыли. Остаётся радоваться, что жизнь не удаётся превратить в призрак жизни. Выходит, жизнь сильнее людей, с ней сцепившихся, и их превращений. Маргариту это вполне устраивало. Маргарита хлопочет о том, чтобы мастер был главным писателем, главным в мире, не в Америке – пусть главным меж планет. Меж голов. Меж душ. У мастера и Маргариты кипит их совместная жизнь. В основном занимая место в воображении Маргариты. Уверенная в том, что этого места будет достаточно. Маргарита хлопочет, Маргарита не спит. Таясь от Воланда, от людей и зверей, она устраивает судьбу мастера. И скрывает это в первую очередь от него. Плохая девчонка знает, что строгий мастер, или муж, не удостоит даже наказанием, столь ей необходимым. Но всё равно не отступает.
Лучше, чтобы эта незаконная метаморфоза произошла незаметно для него. Мастера Маргарита боится больше, чем Воланда. Единственное, что она поняла, не надо этого стесняться. У каждого из её знакомых свои страхи. Воланд боится Бегемота, Бегемот боится рая, хотя этого про него никто не знает, даже Иисус боится ожить, а Пилат, естественно, боится, что Иисус оживёт. Страх благодаря им стал законным. Поэтому Маргарита дерзает. Очень кстати нашлась авторитетная литературная комиссия. Маргариту устроил её авторитет. Она улыбнулась комиссии. Комиссия снисходительно взглянула на вечную и вечно пользуемую девицу-переходное знамя. Маргарита осознавала и признавала законной необходимость озвучить тот обыденный повод, который был и её мотивом, и для неё оправданием в её умалишённой дерзости. Она вкратце изложила историю мастера.
– «Я хочу, чтобы он стал главным писателем мира, потому что он должен им быть».
– «Что занимает его мозг?» – так комиссия переходила к делу.
Для Маргариты мозг мастера как земной шар. Она сама не выходила за границы одной страны.
– «В основном интересуется Иисусом, но есть подозрение, что в какой-то, пока не выясненной до конца, степени проявляет интерес к Понтию Пилату...».
– «Проявляет интерес к Голгофе…» – что-то имея в виду, протянула комиссия.
– «Так, иногда», – Маргарите немного не понравились их интонации. Но она пока была спокойна, она пока не подставляет мастера.
– «Он плодовитая мать?»
Маргарита, к счастью, догадалась.
– «Я не хочу предугадывать культурный режим, но можно ждать как минимум один гениальный роман в год. Он такой, он сможет написать», – если точно, Маргарита не знала, пишет ли он хоть что-нибудь сейчас. Но комиссия знала о мастере ещё меньше Маргариты. Поэтому подозрительность не сходила с их лиц. Но смотреть они могли только на Маргариту. Мастер был вне их поля зрения, он оставался в поле зрения Маргариты.
– «Он такой, всё пишет, пишет, пишет», – Маргарита явно страдала. – «Если удаётся, я прочитываю. Понимаю, конечно, что ничего не пойму. Но он их и не для меня пишет. Я даже подворовываю у него, чтоб ухватить прочесть, он не наказывает меня. Понимает, что я не виновата. Тяга к прекрасному сильнее меня. Когда у вас появится тяга к мастеру, вы поймёте меня. Хотя труднее всего мне рассчитывать на чьё-то понимание. Такова моя, Маргаритина, доля. Его вдохновение – мои адские муки. Но терпеть ради знакомства с гениальностью приятно. Такова моя судьба», – активно закончила Маргарита. Пассивная жизненная позиция – это тоже проявление активности и бывшая охранительница чужого покоя это знала, как покой своих покойных – поимённо.
– «Он склонен к вознаграждениям?» – произнесла деловая комиссия.
– «Сам труд ему награда».
Маргарита ещё находилась на волне вдохновения. Поэтому мастер мог остаться нищим. Но комиссии было приятно. Гениальность начинала производить впечатление.
– «А какие у Вас склонности?»
От интереса появилось несколько вопросительных знаков в их интонации.
– «И его труд награда мне».
Нью-Йорк открыл и захлопнул большой изумлённый рот в уважении к Маргарите. Адский заговор где-то во внутренностях души Маргариты убил комара, подслушивающего разговор. Комиссия решила, что это был быстрый, честный ответ. Бескорыстие тоже талант, но этим они не занимаются. Хотя, если бы Маргарита предлагала себя… Но Маргарита себя не предлагала. Она рекомендовала мастера. И комиссия рассматривала рекомендации. Доверять каждой из них она, конечно, не спешила; нельзя спешить с литературой, даже если отираешься возле её окраин. Окраины они рассматривали особенно пристально. Без провожатого им нет входа даже на её окраины. А они, может быть, заманчивее центра. Где неизвестно, что Маргарита выстоит на своём посту. А вот выстоит ли на своём посту мастер?
– «За кого нам ставить длинную свечку?» – дисциплинированные намеренья комиссии оказали благотворительное и успокаивающее воздействие на Маргариту. Она решилась сказать главное.
– «Имя этого чародея мастер. Как вам звать его, он скажет вам».
Комиссия была культурно подавлена. Но пребывала в наслаждении. Мастер – они запомнили это название ещё одной творческой единицы. Они смотрели на Маргариту как на поставщика бесценного людского наркотика, от которого и им хотелось бы принять продлённый дар. Но определённые справки следует навести о будущей, но уже обещанной, ценности.
– «Какой-либо разновидностью социофобии страдает?»
Что здесь можно сказать? Мастер страдает всеми вариантами социофобии и его социофобия представляет осложнённую форму. Но Маргарита косо посмотрела на комиссию.
– «Скорее это социум страдает в разных областях. А он лишь иногда берёт пример».
Теперь удовлетворение.
– «Ступайте, дорогая».
Дав глупое интервью, дав информацию о себе. Комиссия спохватилась:
– «Да, а как кого нам Вас запомнить?»
Маргарита ещё раз с патологическим восторгом посмотрела на комиссию.
– «Запомните меня как миссис Мастер».
Она была запомнена как миссис Мастер. Она же запомнила комиссию как послушного клиента проститутки, разговаривающего о будущих радостях с сутенёром, то есть с администратором. Администратором этих удовольствий… как будто этот администратор владеет какими-то рычагами в означенной области. Может быть, администратору придётся первый раз её исследовать. Комиссия послала Маргариту к мастеру снять пробу с его образа жизни и образа мыслей. Последнее было его величайшей тайной. Единственным, а потому бесценным наслаждением. Любая настоящая интеллектуальная мастурбация допускает только одного исполнителя. Божья тварь вынуждена сама себе быть партнёром. И тварью, и всё-таки партнёром. Осуществляя такое партнёрство, тварь привыкает к самой себе. Маргарита хотела получить его тайну. Возможно, что получить эту тайну она хотела больше, чем получить мужа. При этом прекрасно знала, что не сможет разделить её ни с кем из незамужних. Мастер будет возражать, истерично сопротивляться. Маргарита будет похожа на грубого насильничающего мужика. Ведя мастера к алтарю литературных уз и не спрашивая его ни о чём по дороге. Маргарите предстоит сделать заключение. Она уже знает, какое. Положительное, судя по всему. По привычке она может дать положительное заключение о мастере. Для всех положительное, для себя – неважно. Привычка её к этому сильна. Привычка к мастеру, видимо. Которому читатель на плечо опереться не сможет. Тут он как Маргарита. Но подойти и проэкзаменовать никак невозможно. Это как взять кровь у дракона на анализ. Без инкогнито невозможно. Но инкогнито она не обладает. Данный инспектор родная жена и запах выдаёт её, он впереди. Как пёс, что громко лает, что не может замолчать. Все дороги к мастеру закрыты. Кем бы ни притворялась Маргарита, она везде, на любой из них, будет узнана. Как замусоленная икона. На которой уже не остаются отпечатки; уста, взоры, руки ( с их прописанными по известному адресу пальцами ) бессмысленно безбожно прикладывать ко лбу, нуждающемуся в просторе уст другого мирского прихожанина. Так будет узнана иконка. И именно мастером будет узнана. Именно мастером. Именно перед ним бессмысленно притворяться его женщине, как его собаке, которой у него никогда не было, во всяком случае, в человеческом облике, в иконный угол давно помещена и не всякий женский образ – иконка и этого довольно с женщин, бегущих к литературе бегом часто не своим. Маргарита не сумела подойти к нему близко. Только издали смотреть на своего мужа – это истинное, изысканное извращение. А жизнь его бежала. В основном по делам. Иногда огибая Маргариту, иногда по ней. Не извиняясь. Столб – я принимаю этот образ. Я доверяю ему себя больше, чем прочим, в движение меня приводящим лишнее. Пару раз приходил Бегемот. Со своей всегда стремящейся куда-то походкой. Он не видел Маргариту. Заходя в силу каких-то дел к мастеру, он не знал, какие глаза следят за ним. И, видимо, не чувствовал. Удостоить Маргариту особым предчувствием он даже в незнании не был склонен. Даже если утащить мастера обратно в Москву, всё равно всё кончено. Всю неделю Маргарита смотрела на его окна, стоя возле самого дома. При появлении мастера она не пряталась и мастер при желании мог бы её видеть, но он не желал. Маргарита извиняла ему умышленную слепоту и молилась о своём зрении. Увидеть всё, что подходит, то есть соответствует высоким стандартам, после обречённо передать комиссии – таков запрос века. Мастер был мастером, таким же, как всегда. Маргарите не оставалось ни разочаровываться, ни надеяться. Со всеми тренировками за её спиной она была способна оставаться женой, собакой, скукой. Пустая бумага приобрела удушающий запах. И та бумага, на которой Маргарита была должна изложить биографию, вообще отказывалась пахнуть. Иметь аромат актуальных писмён даётся трудами, до которых Маргарита ещё не дошла. Комиссия не была добродушней в этот раз. Но Маргариту помнила в лицо. А Маргарита помнила в лицо всех членов комиссии. Помнила голос каждого из них. С её решительно губительной памятью действительно можно смотреть на литературу, никаких провалов не будет упущено. Её голос тоже помнили и готовились слушать. В отличие от дома мастера здесь он не вызывал ужаса и болезненного стыда. Пусть не иконой, но иконкой Маргарите быть и оставаться, перед грядущим иконка от себя стыд оттолкнёт, как всю подвластную квадрату её планету от орбиты.
– «Я провела прекрасную неделю с мужем. Не бок о бок, но дистанция была невелика. Она многое позволяла. Я тени его могла касаться хотя бы взором. А для моего взора это много. …Надеюсь, что для вашего тоже немало».
– «Мы искренне сочувствуем», – комиссия сказала только это. А Маргариту осенило «Мы искренне сочувствуем… мужу». Всей предыдущей жизнью она была проинструктирована на случай галлюцинации. И особенно долго училась распознавать отличие между вдохновением понимать больше и реальностью прилагающейся жизни.
– «Что нас интересует, его гениальность надёжна?»
– «Первоклассный товар», – автоматически сказала Маргарита. Но никогда вдохновение женщины не подобно вдохновению автомата. Лучше его ни с чем не сравнивать. Его стерильность не пятнать.
– «Этому в мире есть какие-то гарантии? Которые миру были бы понятны?»
– «Вы также понимаете, что он должен быть».
– «Его авторство ещё над многими вещами будет доказано. Ему это в вину не вменят, вина его уже не поймает. Он как вечный автор вину собирать может из многого».
Маргарита всё-таки иссякла. И в её сильной голове открылись тошнотворные просторы. И не было ей на них просторно.
– «Ну, пусть он будет нашим героем».
Сильнейший оргазм испытала Маргарита и отнюдь не интеллектуальный, что было логично. Комиссия была очень рада за Маргариту. Но присоединиться не пыталась. Ей было достаточно наблюдать за Маргаритой. Её судороги были краткими и малозаметными. И охотно присоединилась бы, допусти её до этого Маргарита. Теперь к мастеру придётся идти и показать ему свой скромный ум в очередной раз. Маргарита собрала по телу свой последний дух. Она не знала, что каждый раз бегемот похоже поступает, собираясь видеть Воланда. И ему, и ей кое-что требовалось, может быть, мужество, чтобы являться пред непонимающие очи. Но выхода как всегда на памяти не было. Навстречу непониманию, враждебности, жёсткому смеху, к сожалению, не искреннему, надо, надо идти. Мастер знал, что Маргарита к нему зачем-то подбирается. Он видел её замужнюю тень время от времени, иногда чувствовал её жуткий/ЖЁСТКИЙ7(ЧТОВРУКОПИСИ?ОООООооо мне нравится жёсткий ) аромат. Он мужественно боролся с головокружением и оставался на ногах. Забывал о страхе и улыбался. Улыбка рисовала ему дополнительные уста, он не пробовал чувствовать ими. Возвращение жены шокировало его. Понимая бесполезность всех боевых стоек, мастер быстро вспоминал любые интеллектуальные стойки и этические варианты, которые могли бы выручить его. Он очень надеялся, что такие есть. Стремился к приёмам, которых Маргарита могла не знать. Здесь его надежда быстро росла, потому что Маргарита мало знала. О мире, о его чертах немытых и никем не выбранных, о себе самой, миру приходящейся невыбранной дочкой. Дверь бесконечно слабая преграда. Тем более, если Маргарита нашла правильный дом. Даже смерть бесконечно малая преграда, если надежда больного бессмертна. Маргарита появилась в доме мастера как по-особенному благословлённая и одарённая бестия в его жизни. Хозяин доброй вести, который решил отдать порученную ему на время весть. Тому, чью жизнь она изменит. Перемены всегда должны вызывать радость. Если мастер не успел понять это к приходу Маргариты, жаль его, что он страдает из-за медлительности. Маргарита теперь быстра. Ненормально быстра. В то время как мастер мучается всё медленнее, медленнее. Мастер принял это за возрождение фашизма и ощутил себя евреем в полной мере, в той самой мере, которая выдаёт аттестат, в котором говорится, что ты сдал экзамен на еврея. На бедного всем должного еврея, ещё и запрещённого. Любовь Маргариты была суха:
– «Муж, не еврействуй, твои дела давно известны, ты писатель. Одной темы, но писатель. Ты хорошо владеешь этой темой и она неплохо владеет тобой. Вы вместе пара, которую я хочу разбить и сохранить хочу. Если честно, из тебя монах как из Воланда брат монашек. А из лежачего ныне Иисуса бегун на длинные дистанции. Что ж, даже если никто не бегун, выйди в свет, в мире есть места, где меня и не бывает никогда. Не всем такие места известны. Я хожу только возле Воланда и ради тебя я его не покину. На то у меня есть свои совсем простые причины. Ты в безопасности».
– «Жена, опасность, которую ты представляешь, не пугает меня. Давно. На ней высечены и другие узоры, и инструкции как всю её избежать. Достаточно доходчивые. Это вся наша надежда и я не сажу Воланду, что они полны ошибок».
Маргарита уже устала от разговора, от отсутствия его устала ещё больше
– «Мастер, ты не понимаешь, в чём твоё благо», – Маргарита сунула обе руки в карманы брюк, в которых всегда было пусто, и смотрела как мастер возвращается к своей обычной, многое позволяющей национальности. Нация, свидетельствующая о нахождении в мире всего человечества – писатели.
– «Маргарита, ты знаешь об этом ещё меньше».
Мастер дал себе слово, что если Маргарита его похитит или похитит часть его трудов, он не отчается.
– «Ладно, давай я скажу заключительную речь. Я не репетировала, поэтому цени», – Маргарита была прекраснее президента. Мастер не любил президентов. Не любил Маргариту и длинные выступления. Они всегда плохо заканчивались. В них не было ни вранья, ни правды. В них не было ничего интересного. Маргарита, ничем не смущённая, вступила с этого места. – «Комиссионеры заключают сделку с миром. Внушат ему кое-что. А потом ты внушаешь миру всё, что хочешь. Внушаешь, внушаешь, внушаешь день и ночь».
– «Да, и слушаешь ты одна», – недоверие мастера к публике просто как погода, оно постоянно и соответствует форме планеты.
– «Согласно условиям сделки мир будет обязан слушать твои внушения. Может быть, вечно».
Мастера слегка качнуло. Если Маргарита что и смогла для него организовать, то вихревые качели, не слушания. Он не смог выделить достаточно ненависти к захватчице. Он действовал без противоядия. Но Маргарита не верила в смертоносность своего яда, она рассматривала его как возбудитель. Как стимулятор, который ещё может провоцировать чудесные метаморфозы. Как средство, может быть, ещё всесильное.
– «Ты, верно, позаботилась о хорошей цене для меня», – мастер впервые проявил слабый интерес.
Маргарита всегда хотела приучать мастера к бескорыстию. Пусть это будет неудобный шанс. Ещё одна попытка.
– «Твой труд тебе награда».
Мастер горько усмехнулся, но полными счастья губами. Всегда готовыми к умственному разврату, даже при Маргарите.
– «Моя страсть мне награда».
На соседней улице семейные пары начали стекаться к дежурной проповеди в страшную церковь. Может быть, в семейную. Убийственно ортодоксальную и всегда новую. Всегда нужную всем и всем подходящую.
– «А…» – начала Маргарита.
Мастер почувствовал резкость и тяжесть их шагов. Он был обязан защитить себя.
– «Мой брак мне наказание».
Всё, Маргарита прослушала свой приговор. Мастер не хотел никого обидеть. Обид в этом мире всем хватает. Ни себя, ни Маргариту. Но всё-таки себя он обидел. Да и её он всё-таки обидел. Как ни избегай, ты этот мир обидишь. Твои оскорбления он принимает скорее всего, и возвращает их тебе неизменёнными. Это более даже замкнутый круг, чем обычный круговорот воды в природе. Но как, но как это можно прервать? Дьявол, бог или кто-то из людей знает об этом больше, чем позволяет подозревать? Подозрения мастера об этом пока всегда упираются в его недоверие. Согласна ли Маргарита с этим приговором, или его ещё можно изменить? И если можно, то кому? Но спасителей имени Маргариты мир не видит. Мир плохо смотрит, они должны быть. Маргарита должна быть спасена. Но помощь пришла из абсолютно странного источника, она пришла со стороны мастера. Это как эволюция, которая пошла не по тому пути. Но это действительно был мастер, кто отправил её.
– «А это точно литературная комиссия, а не приёмная комиссия сумасшедшего дома?» Мастер даже в гипотезе не хотел рисковать собой. Тем более поощрять Маргариту в этом. Она лишь бегун между вопросом каким-то и адом. Которого мастер не столько боится, сколько стесняется… стесняется своего превосходства.
– «Я не проверяла».
Что ему предложить кроме честности?
– «Вот к тем, кого ты не проверяла, иди сама».
Она и идёт, и даже не заходя ни в один из сумасшедших домов, комфортабельных и тех, что традиционно остаются свободными – самостоятельными, топчется на месте. Необходимые скорости не так быстро достигаются. Идёт уверенно, но отвечает за шаг свой шёпотом – за дела свои молча.
– «Без тебя мне не имеет смысла идти туда. Ты пропуск для меня во многие места, туда тоже, ты смысл. Мой и их смысл, в основном мой – своё всегда узнаю».
Мастер покачал головой.
– «Смысл, который тебе не ясен».
Ясности слишком много, да на одного человека в любую погоду. В общем, не дано уже мастеру изменить мнение в этом отношении. Как верно выстроенное здание, старинное – старше этого мира, вот каково его мнение по некоторым своим характеристикам.
– «То, что я хотел сказать, и то, что я сказал, совпадает до буквы. Я слежу за такими моментами, я свой собственный поклонник больше, чем ты… иди поклоняться в другое место и другому.
– «Тогда разговаривать с тобой становится сложно, ты в процессе осваиваешь молчания язык. Пусть Воланд научит меня беседовать с тобой. А не травиться твоими мыслями, к которым и подсказок нет».
– «Беги и пожалуйся его больной голове, его брови отправятся в полёт по лбу и изумление добьётся своего градуса, и оно возьмёт костяную гору лба. А вот за лбом уже простор».
– «У меня есть страшные подозрения, что он лысый. Лысый от отчаяния».
Мастер улыбнулся люто.
– «Маргарита, твои подозрения как обычно ошибочны. Как скоры и скоротечны уверенности, но ты воин без отчаяния. Ты всем нам постоянно один и тот же пример подаёшь… Вот только не берёт из нас никто. Лысеют по более прозаичным причинам. Поверь, такие есть. А отчаяние – оно как бомба, грозит не облысением, а смертью. Оно грозит другими дверями, за каждой из которых не пустота, а необходимость начинать новую жизнь. В блистательную и абсолютно провальную одиночку, как и рекомендуется теми, кто уже прошёл через освоение новых пустот и полей, из пустот составленных. Но мы не о пустоте сейчас говорим, Маргарита. Мы говорим друг о друге, даже в пустоте валяясь. Разговоры, через море кривых запятых мы на это способны, или это строй препятствующих знаков ( а мы через него пропущены? ), среди которых ни одного настоящего символа? А казалось бы, вручи тебе символ, в общих чертах объясни, что он обозначает – и от тебя свобода… Но не так проста ты. Ты ещё проще. Мои восторги неуместны, в них нету шарма… ты прости. Поймём и признаем, земля устроена паскудно, слишком кругло. Ну сплетены мы все здесь… нам даже боли нет отдельной! За всякой тайной сразу ясность и обрекающая ясность. Тебя ясность со мной на что обрекает?», – мастер сразу замолчал после последнего звука, но сразу же и зазвучал опять. Он знал, что ответа разумного не пребудет сюда сейчас. – «На продолжение «банкета». Но на банкете ты одна… Я всё время вращаюсь вокруг одной и той же темы, вокруг того, что ты одна, одна, одна».
– «Душа – страна преимущественно варваров. Если ты нежная фея и у тебя маленькие ножки, то ты не одолеешь чудесные километры этой страны. Она съедает такие ножки своей жестокой землёй, а идти приходится... Крылья она не подбрасывает».
Литературная комиссия больше не видела Маргариту. Комиссия не поняла, почему она пропала и не задумывалась. Ей думы могли найтись и другие. Там были бы и женщины другие, и их истерики, и их интриги, и их бессилие, и их попытки это исправить, как описку в рукописи своего автора. Самостоятельно комиссия не предпринимала никаких попыток найти обещанного мастера. Маэстро, как угодно. Комиссия не плакала из-за того, что осталась без героя. И не боялась мести со стороны обездоленного мира. Подозревая, видимо, то, что он в шуме, собой создаваемым, во славе тускнеющего блеска не стал обездоленным. Мир без героев тоже абсолютно законен. Комиссия меньше всего хотела навязывать ненужные вещи. Хоть в чём-то новые и ещё не подчёркнутые временем. Зачем поперёк времени? Но однажды Маргарита всё-таки явилась на глаза, в которых какие-то зеркала были запрятаны, их никто и не протирал, но всё равно они годились ей! Она непривередлива или тут особый вкус? Чего тут только не было… Всё это – была она одна. Видимо, она не чувствовала себя спокойно, бросив комиссию посреди переговоров, которые всё же были интеллектуальными. Предложила им чужой беспокойный талант, случайно умолчав, что его нельзя разъединить с его счастливым обладателем. И обладатель не пошёл на уступки. И решил принадлежать другим дням. Но, если честно, Маргарита его не упрекала. Для упрёков не было сил. И нет смысла упрекать мастера в их новом городе. Город обрели как царство, как лист бумаги. С пустыми линиями для строк. Которые не будут удовлетворены. Всё-таки требовалось произнести им своё «извините». Комиссия может услышать, но может ли понять?
– «Что заставило Вас опять?.. Вам наши очи не жалко? Вам непременно нужно отразиться? В глазах и лбах – что в тех поверхностях озёр, где дно много ближе к поверхности, чем ожидается смотрящим».
И нет достаточно сильных причин, но и нет достаточно сильных причин, чтобы отказать себе. К чему ограничения чинить себе самой, они взрастают сами на земле чужой праведности.
– «Я могу найти себя теперь только в чьих-то взглядах, вне не существую, вне других меня не осталось».
– «Какая потеря», – равнодушно прокомментировала комиссия.
Маргарита согласно покивала пару раз. Но всё же сокрушённо добавила к кивкам:
– «Кто-то только выиграл от этого. Не я, не мир, не мои неровные волосы, не ваша комиссия, поверьте мне, не небосклон этого дня. Выигрыш где-то пропал, как многие в этом мире».
– «Да, но вряд ли надолго. Судя по Вашим описаниям там нет сил сохранить выигрыш». Маргарита болезненно улыбнулась, хотя она не хотела улыбаться даже так.
– «Ну, если навсегда – не надолго, то стоит ждать».
Ожидание похоже на цветы, оно тоже может завядать. И предупредить это очень трудно, легче помочь неотвратимому случиться. Даже случиться над нашими головами. Ожидание похоже на цветы, которые могут выжить.
– «Вы видите справедливые трудности. Ваш глаз всё чаще прокурор».
– «Послушайте, миссис Мастер, мы все кое-что знаем, Вы же не выпустите из вида этот светоч. Вам ни в коем случае не надо ничего стыдиться, то, что Вы делаете, вызывает даже уважение. Это однозначно вызывает надежду, как острую недостаточность почти всех наших сердец и ничего не будет стоить шпионить для нашей комиссии, в высоком литературном смысле, сообщать о нём все новости. В Вашем изложении это может быть интересно. А если слушать будем именно мы, то оратор найдёт своего пострадавшего».
У Маргариты почти остановилось дыхание. Этот день она запомнит как самый тошнотворный этап ведьмы.
– «У меня плохое зрение», – это был лучший ответ, на какой она сейчас была способна.
А комиссия не могла остановиться. Что-то загорелось в комиссии. Странная жажда и странное сердце комиссии постигали всё особым образом, в котором уже нельзя было советоваться с горлом, где речь и голос что-то вместе обретали. У них и с ними не обретёшь так много, как всякому бы на роду было написано.
– «Медицинское обслуживание за наш счёт. Вас обоих. ( И в сумасшедших домах тоже. ) Источники любой информации для творческого любопытства мастера. Массаж головы в критических случаях. Шевелюра при таком массаже не страдает. Но страдает душа, требующая большего. Мы и это попробуем дать. В случае трагедии мы будем искать другую душу для него, другую психику, если позволите вещи почти подходящими именами называть».
Есть вещи, в которых Маргарита как бывшая жена и человек уверена практически обречённо.
– «Их не разлучить», – как будто просто повторила Маргарита то, что могла бы понять, если бы сам мастер сказал ей о нём и его таланте «Нас не разлучить». Да, после всего она готова была перед их лицом или лицами пойти на попятный. Жуткое желание защитить мастера, находящегося вне опасности и твёрдое нежелание защищать себя – его тайного агента, тайно действующего от мастера. Тайно от его таланта и даже его воображения. Есть на свете и более тайные миссии. Но больше вопросов. Есть ли пощада для ищущих?
– «Сударыня, Вы скверная девчонка. Разве можно так плохо ориентироваться в нашем сегодняшнем элементарно устроенном дне?»
– «Я тем не менее не безнадёжна, я эволюционирую… я начинаю чувствовать тавтологию в вашей речи. Я и над этим не спасусь, тем более с эти вровень».
– «Неважно».
Комиссия осунулась после общения с Маргаритой. После непривычных недосыпаний и сомнений во всём, в литературе, в ней, в себе. Даже в идеальном устройстве мира. В литературе, этот мир накрывающей своей пропащей негой».
– «Позвольте мне хотя бы не кланяться на прощание, я достаточно накланялась в другом месте, перед мастером. У меня теперь очень болит поясница».
Сочувствия не было и сочувствия не было на лице Маргариты к культурным литературным зверям. Они не ели друг друга – сами к себе не были склонны. Не уважали, но уважили почти. Учась прямо здесь и сейчас почитать одно и то же. Без реверансов друг другу. Без многих тяжёлых ошибок. Но расставание набирало обороты. Никто не удержал Маргариту. Именно так она одной ночью не удержала своей душой другую душу. В которой крест искала свой. Свой? Да нет, не свой. Дерево лбов, из такого дерева делают по персональной мерке – с него снимали, а с неё? Эскиз её фигуры прост, но ускользает сама фигура. Прямых встреч с мастером Маргарита отныне стремилась избегать. Добро не перестало действовать, но приняло к сведению всю необходимость осторожности. Необходимость эмоциональной диеты для того, кому не суждено быть холериком. Для всего того, чьё бытие пока под перманентным вопросом. Но даже недоедая, развенчанная муза может жить, возможно, плодотворно. Все необходимые витамины стараясь добрать в случайных, но служебных снах. В снах, принадлежащих продуманному и предложенному ей случаю. Так что же не звать его на танец? Как с случаем танцуется, когда судьбе добавить определенности жаждешь! Своей судьбе, за две уже не решаешь. И не решишься больше никогда решать. Ущерб как дар, ка ценность, что под бровь и прямо в глаз, не осмелевший после долгой сцены избрания гения женой. Не только у одного человека не разрешаются вопросы. Они в принципе своём, скорее всего, не разрешимы. Что не получается у одного, скорее всего не получится у другого. И будет ли сопровождаться тишиной или криком, станет дано узнать соседям по этой жизни. Чьи свидетельства никогда не будут ошибочны. Чего им никогда не простят. О чём никогда их не просили редкие жалкие преступники от невыразимых тоскливых спазмов, даже не обезумев, увы, решившиеся на небольшие, в общем-то, псевдо правонарушения. Ведут неравную борьбу с жизнью, с собой, немного с миром – в общем, с пустотой. Вероятно, это лучший противник. Он поглощает и продолжает мучить, заставляя верить в свой конец. А конец пустоты для кого-то может оказаться невозможным явлением. Город смотрел на всех, никогда не закрывая глаза. Изучая лица, запоминая каждого, чтобы никогда не забыть. Потому что забывание в целом и отдельных – это преступление. Против не умерших несмотря на всю жизнь тоже велась игра вечности. Местный ветер небытия. Который просто стоячий воздух. Против него нет мер. Его можно только терпеть, стряхивая с него и с себя пыль и пепел веков. Которым не всегда всё равно. Века нам зрители. И мы больше от них зависим, чем хотели бы. Этот трепетный мир держится на домохозяйках, на их нежности к предметам, на полном отсутствии зыбкости во всех делах их. И так поднять легко вопрос смирения и бросить его обратно в глубокую клоаку, из которой он однажды выполз сам на радость овцам и мучая гордых. Пилат заезжен бытом, если трактовать изящно. На той скорости, что он летит, пейзажи за окном меняются слишком быстро. И эта игра в лошадку не надоела только быту. Пилат скакал между заботами по комнатам. Всё стройнее становятся четыре сильные конечности Пилата. Он начал подозревать, что он от природы подкован особым образом; скачка в вечности с хозяйством, в общих чертах своих неподвижным, это скачки сразу в стену. Он сильно надеялся на свои подковы. Сильный мужчина с разверзнутой грудью слабые игры пытается вытянуть за уши до уровня интересных катаклизмов. Чтобы хотя бы развлекаться. Пока его за эти развлечения не поймают. Тогда не страх наказания, а грусть пугала бы его. Скука. Слово из стана ругани. Из набега на душу татаро-монгольского ига. Но страсть к заботе, как страсть к охоте; и процесс покоряет покорителя, и результат – тоже неплохо. Хотя всё понятно насчёт результата этого древнего предприятия Пилату заранее. Но он уже демократичен до любого возможного неприличия. Это его жизнь, таков его дом. Но не таков до конца всё же он сам. И это небольшая мука. Но мука не значит скука. И он занят – отчаянно занят, чуть более отчаянно, чем ему хотелось бы. Он занимается и занимается, он сделает краткий вдох и снова занимается и занимается, а после его ждёт уже только полувдох и он очень-очень ждёт этот полувдох – бесценный для него в этих обстоятельствах. У него немного собеседников – это лаконичность во многих аспектах, так, может быть, кто-то легко подглядывает за ним и за его хозяйством, но для него это всё ещё не факт. Он не может надеяться на этот факт. Странные вещи случаются между теми, кто по природе своей, дважды проклятой, способен мыслить. И мыслить о вещах, которые не валятся на голову, а «отдыхают» в стороне. Вот тут и начинается мышление – размышление прикладное: их отдых надо растревожить, словно кто-то отвечал за озонирование комнаты, в которой в этой случайной эпохе неподвижно, но органически стоял Нью-Йорк. В нём редко свежее дыхание. Но ещё возможно. По договорённости. Кто-то должен за это взяться и осуществить пусть на один миг. Что сделает этот миг с другими? Ничего. Но если кому-то вполне определённому разогнаться, в этот тесный миг осуществить энную метаморфозу, изготовленный по спецзаказу миг напрасно изготовленным не будет. Может быть, такая метаморфоза была осуществлена. И миг расширен не был. Один альянс это всегда минимум два лица. Один альянс почти спасал чужие жизни и понимал со смирением, что его пример не заразителен: хорошую заразу распространить не просто. Этой парой были Пилат и Луна. Чемпионы. Не пара нежных любовников, не пара мудрых сообщников, и не пара бродяг – у Пилата Иисус, у Луны весь Нью-Йорк дом – но знакомые. Верные знакомые. Не заключающая никаких союзов пара решительно украшала Нью-Йорк, не знающий о ней. Образована от мудрых переговоров о, быть может, совместном выживании, им уже грезится выживание в пустыни. Пилату не приходилось платить за это общение. Может, от того, что всё было оплачено луной. А, возможно, от того, что никто не требовал платы. А и за что? Его положение партнёра немного странствующей луны его устраивало и было известно только ему. Необычность друга ничего не добавляла к повседневности и не убавляла ничего, уже был необычный друг, особенный конёк которого – неподвижность беспрецедентная. У Пилата была разработана подсказка: если я столкнусь в своей квартире с экспонатом святым и символичным, я не закрою глаза, а заставлю себя смотреть на него долго и вдумчивость моя будет оплачена зрением сполна, даже если никто не спросит с меня платы. Именно для тебя луна задумчивый палач, не свирепый насильник, но умный доктор, умный консультант…. по всем вопросам, что возникают, как убийцы, не знающие о том, что их можно остановить, и чей топор по размышлении желанен. Он сам не опустит его на свою шею – она опора важной сферы. Головы. Луна последнее чудо для женатого человека. А Пилат всё равно что женат. У его брака давно закончился срок годности. Но срок годности Иисуса всё не проходил. Возможно, его вообще нет. Как нет конца терпению Пилата. Но в терпении, которое отвергает конец, нужна поддержка. От кого-то, кто не может быть человеком, кто выше. Кто может её давать долгое время. И тут требуется особое понимание, всех участников и места действия, в котором таковые участвуют, телами, жизнями и душами, с привлечением своих знакомых небесных тел и светил, в случаях таких зависимостей эта планета работает индивидуально. Луна светила сейчас для Пилата. Производя на него немедленное губительное впечатление. Пилат с удовольствием губил себя, искал дно своё ментально и делами. Пилат опять охрипнет, если снова затянет лунную песню. Одному служит, другого сводит с ума, вот это про луну точно надо знать. Пилат, читай книги. Бегемот не фамильярно напомнит тебе алфавит. Он хороший учитель для ошибившихся прокураторов… он терпимый – хуже луны, но справится. Он сразу скажет. Древние напрасно доверяли луне, она жутко их подводила. Подводила к ним самим. Современные многое знают про неё. Птицы в космосе не живут… Луна планета, магнит для страдальцев. И белый цвет её тела всегда символизирует твою украденную девственность. Луна – первый друг памяти, хотя есть плюс: воспоминания уже внушает она. Внушение не через палку, но с остервенением. Не обязательно ею, но кем-то неуловимым в прошлом. Пилат закричит от испуга. Но он не проклянёт чтение. В нём отдых от домашних дел. А потом уход в фантазию, даже не чтением продиктованный. И с трудом обеспечиваемое возвращение. Оно случится непременно, но в свой ли час. Возможно, это тот случай, где третий – не лишний. Во всяком случае, на этом этапе. Луна прекрасная кандидатура. И Пилат в определённых условиях сойдёт за кандидата. Пилат сделал ей предложение. Оно было исторгнуто его грудью – у некоторых ртом, то есть скорее ротоприёмником для вскармливаемых. Предложил ей ровно половину своего сердца, другую половину он отдал Иисусу навсегда. Луна даже не оскорбилась половиной. Не следует ей сейчас задумываться, довольно ли ей половины. Сердце Пилата давно распределено. А Иисус даже не знает, чем владеет. Многие у него хотели забрать его половину. А Пилат, к сожалению, знает, что Иисус не знает. И Луна всё это знает… незнание – отдых для ума. Связаться с сумасшедшей, а если и не с сумасшедшей, то, во всяком случае, сложной парой – она не пожелала для себя со всем своим ещё более тяжким для неё багажом. Луна, не думая, отказала. На семейную жизнь с уже знакомым обрекать себя она не стала. И простого человеческого сочувствия к себе. Без Пилата она будет ярче светить… другим Пилатам. Даже, может быть, будет светить добрее. Заодно заливая светом всех отлеживающихся, пусть безобидно, но отлёживающихся, Иисусов. Дремлющих долго. В невозможность поднять которых своим светом она не верит. Не поверила с самого начала. Он просто притворяется спящим. Никому не назло. И был период молчания с обеих сторон. Когда тишина имеет смысл, быть может, имеет смысл. Если в ней не слышно желанное. Но он вернулся к ней. Раз обретя друга, он не смог расстаться. И ей непросто. Пилат симпатичен. Иисус не ревнив. Ещё есть время для будущего. В котором в небе будет светить приобвенчанная Луна, её же разум слишком чист. И это тяжелее любой болезни. Если она решится, то как ей лечиться? Кто заразит её для выздоровления? Ей нужен псих, и чем психованнее, тем лучше. Может, на его фоне и она будет понормальнее выглядеть. Та добрая традиция её связей с психопатами формально начала отмирать, хотя фактически она может только крепнуть. Луна задумалась о Понтии Пилате. Порядочный прокуратор уже столько веков находится на её глазах. На её слезах, и внешне не меняется. Оплакать это нельзя. Скорее всего, не меняется и внутренне. Как ещё можно меняться? Можно меняться в чужих глазах, но за свои глаза Луна спокойна. Подозрения переполняли луну, когда она думала об отношениях Пилата и Иисуса. А она позволяла себе иногда подумать о них. Это прочищало ей мозги. Она была молода и невнимательна. Как всё-таки они оказались вместе? Случай скидывает вместе случайное и закономерное. Может быть, Пилат сам стащил Иисуса после смерти, настигшей того не так уж внезапно. Так что время подготовиться у всех было. Может быть, только кроме креста, неготового к такой огромной чести. Он вроде и лишним не был, но всё же от него отказались. Отказ – кому-то и опора среди всех вариантов, особенно удобно опираться на свой отказ, он универсальное средство под небом. Разрыв с луной даже при отсутствии между ними предыдущих сношений серьёзно сотряс его душу. Это не было похоже на сотрясение мозга. Но сотрясение мозга не ведёт к сотрясению тела, сотрясение души же вызывает всеобщее землетрясение, ну и как мелкое следствие телотрясение… тряску. Земную, небесную. «Смерти мне, смерти» сказала Луна и легла, одновременно изображая Пилата и Иисуса. Она дразнила не со зла, но по необходимости веселья в любой час, в такой час. Пилат же думал, как не подсесть на такое веселье, чтобы, отвеселившись, не застыть окаянной глыбой двойного предательства. В её свете я мог бы прожить дольше. Не думаю, что лучше и вернее, но сроки, сроки – они притягивают – это не вечная жизнь, но и не консервация в чистом виде. Это скорее надежда. Теперь придётся уходить по расписанию. Я не поезд и расписания меня утомляют. Обрекают на исполнение долга. С которым я не могу определиться. Я простой солдат, но всё же живя гражданской жизнью, устал разрываться среди вариантов. Жертву приносит кто-то один и я всё подкладываю свою жертву поближе к глазу, который должен её заметить. Если он сморгнёт видение, оно не выживет в реальности. Луна наплыла на мир стройными боками, сохраняя классические формы древнегреческой круглости, не стесняясь этого, уже не в состоянии стесняться. Луна очевидно превосходный чирий на лице Вселенной, если смотреть на Вселенную с критичной Земли. Её единственный действительно знакомый на ней не косметолог и более того он страдает. В общем, ему не до критики. И за этим земля критична теоритически. На ней не страшно. Луна оглянулась. Но сейчас никто не будет поднимать вопрос, почему многие добровольно её покидают. Луна уже приблизилась к ней близко. Земля была одна.
– «Я пропустила тот момент, когда тебя покинули фонари. Но я теперь по неуточнённым причинам обязуюсь регулярно светить тебе. Высвечивать лучшие твои проблемы, чтобы ты точнее с ними справлялся. Рискни увидеть в этом свою судьбу», – Луна заговорила с Пилатом.
– «Я засну под тобой и не узнаю, когда ты уйдёшь. Пусть тьма окутает меня, но без тебя, моя светлая, я не отличу её от простой слепоты. А я хочу по-прежнему отличать и быть отличимым. Даже и под солнцем. Но было бы хорошо, если бы ты иногда возвращалась ко мне», – Пилат в этом случае мог считать себя хоть немного женатым.
– «А Иисус…» – спросила луна о вечном и сложном, о вечном и сложном не только в их жизни.
– «А Иисус не может ревновать, он мёртв», – это всё, что Пилат сейчас хотел говорить о Иисусе. Именно как процесс и только эти сведение озвучивать, и мучить, мучить этими словами слух, по мёртвому своему состоянию ленящийся выслушивать оратора, объединённого с ним одними комнатами. Это не признак достаточного сходства, не окончательный вход в объединение душ, ещё через пару веков они могут и разойтись, но век пока лишь их.
Луна не смутилась этим трупом. Её не мог смутить даже этот живой. Порой Луна мечтала о смущении, но… но это неважно. Тот, кто признает это важным, откажет ей во всём остальном.
Но надо что-то решать. Чтобы жизнь ещё могла быть приемлемой.
– «Давай договоримся о том, что иногда я буду светить тебе по-особенному. Я ничего не имею в виду».
Это меньше, чем требуется Пилату, но лучше остаться с этим. Приходящая жена или приходящая невеста, но он как жених и муж стационарен. Что за эти сутки произойдёт в космосе? Тела совершат свой обычный моцион. Тела космической энергии, которая не всегда превращается в хорошее. Но и не всегда в окончательно плохое – шансы гуманности не так уж плохи. Не особенно хороши, но и не безнадёжны. Как эти шансы распределятся между смертными, и бессмертными, вообще-то неизвестно. Но луна с одним шансом хочет иметь успех. Она не может бросить Пилата. Живым не место рядом с мёртвыми. Ошибочный лозунг, на счету которого не одно преступление. А ей по-хорошему не место, конечно, рядом с живыми. Но она как-то осталась, не выясняя насколько она сама жива, многого не выясняя о похожей на неё по форме планете, но живёт же, живёт, делами чудными полна. Позже Пилат пришёл к выводу, что тот разрыв всё же мало сотряс его душу. Она нуждалась в б`ольших потрясениях. Со времён знакомства с Иисусом протекло много дней… и ночей, увы, одиноких. Пилат играл при нём роль своей собаки, того пса. И нелегко сознаваться собакой, разговаривая на человеческом. И хотелось временами выйти из служебного употребления, может быть, оставшись в человеческом. Мечтатель мог бы сказать «дружеском», но Пилат не мечтатель на тему Иисуса. Мечты закругляются сами, не найдя себе другой формы, кроме круга… замкнутого. У него новые и новые акты, пьесы, которую не заменят. Пилату уже приходило в голову дать ей своё имя и он думал об этом. Но каждый раз он вспоминал о наличии второго участника… пожалуй, фантасмагории на полуисторическую и получеловеческую тему. Со временем он всё меньше смущался, как и перестал думать, кто из них второй, кто первый. Он решил оставить пьесе прежнее название и не волноваться более о её смысловой нагрузке. Но в небе оставалась луна и временами она спускалась к избранным страдальцам на ровную равнодушную поверхность земного шара, к которой не прикасалась. Пилату как-то, в общем, можно жить. Помимо земли он касается и Иисуса. От прикосновений он сам дрожит гораздо больше. Кто из них джентльмен, луна или Пилат, или оба отказались от этого во имя выживания? Оставив раскаяния как силу не созидательную. А силы нужны обоим. Бесконечные силы друг ради друга. Как и Луны ради Земли и Земли ради Луны – двух планет, покрупнее одной и поменьше. Одной из которых далось лишь зваться спутником, как в любовной паре всегда кто-то прослывает любимым, а кто-то – любящим его. Луна последнее чудо в страшную эпоху, когда чудеса отменены потребителями чудес, теперь бывшими. Пилат последний действующий потребитель. Благодарный, потому что знает лучшее, а хочет худшего. Желания его ему самому понятны – это их единственный успех. Новый нацист от бесконечной реалии узнает, что луну не так просто прогнать. А из жизни Пилата, может быть, невозможно. Да и Пилата из её жизни уже не заберёшь. И Иисуса из их жизней, и из одной не долгой совместной. Иисус, ничего не делая, многого добивается. Мастер-классы у него брать невозможно, как и учуять без тела земного, что он сделал и точнее – что было проделано с ним. Он чистый фраер меж тем, он до сих пор ценит, что сделали с ним. Он оценил почти все мероприятия, что жизнь провела с ним. И всё ещё если Пилат и может жениться, то только на луне. Не женщине, конечно, но железном организме с огромным опытом спутника. Вообще традиционно луна считается женой Пилата, но он традиционно не считается её мужем. Но также он не считается её пленником и это обеляет и без того белую луну. Когда говорится о его жене, луне, имеется в виду просто круглый диск. Особые приметы которого очевидны только мужу. Их немного, но ночью только они имеют значение. Для него и для всех. Кто рискует смотреть на неё ради них. Он знает лучшее. Лучшее с недавних пор перестало узнавать его; единожды узнав, единожды сведя со своим лучшим, оно отступилось от обслуженного человека, теперь лучшего уложив на очень долгое лежание, Пилата оставило крутиться возле него. Он спутник замеревшей планеты. Замеревшего тела как замеревшей планеты. Тут уж свои знакомые черты в нём увидала луна, она к понятному стремится, со знакомым соищет укрепить знакомства, не светские, но при желании такие же гремящие. Профессиональный спутник, она умеет соискать ради продолжения старой связи. И сострадать при случае умеет…. себе, во всех поисках закономерно разбивающейся. Как тарелка. Бока обломаны, что видно на небосводе. По таким дела её могут переместить на небосклон, а дальше, если не одумается, посадить на горизонт – по их обычаю то же, что гауптвахта, фиктивная, но приятная помолвка. И ноль обязанностей. Её просили только оставаться самой собою. Просили о самом трудном. Ей это неприятно – обходиться без импровизаций. Но до брака нельзя меняться. Что бы это понятие ни значило. Но с гарантированным тылом она может не сдерживаться в ответах мирозданию и всякому визави, им предлагаемому.
– «Разбежалась, уже падаю, подхвати меня, добрый человек».
Где она нашла доброго человека на всё той же земле? Но и небесному телу не чужды риторические восклицания даже, не вопросы. Пока луна хамила несчастным землянам, аура её светлела. И чувствовалось, что она готова дать обещание светить. Избыток лунного света для земного шара опасен. Он может стать второй луной. Что для землян обернётся поголовным сумасшествием. Кто-то будет счастлив отдать себя внеземному сумасшествию. Иноземному, потому что небо тоже чья-то земля. Не думая о том, что внеземная психиатрия точная копия земной, так же кричаще бессильна. И её бессилие кричит громче сумасшедших. Которые все тоже дождутся своего приговора, им огласят его на земле, а потом отправятся на следующую остановку повторно огласит на луне. Спутник, ступенька в космос – великое пространство отражения земной мысли. Там прозвучит значительнее это утверждение, что приговор только на земле, или, по спорам, оно всё-таки значительнее на Земле. Луна и Пилат вступили в заговор и втянули в него Иисуса. Он, естественно, втянулся, раз находился рядом. Луна и Пилат партнёрствовали и до того, как начали партнёрствовать мастер и Луна, Иисус всё знал, и не только это, и не только о них, хотя конкретно они уже почти вышли на уровень блистательности – он им не помешал. Он рядом с ними третий, не первый. Но репутация Иисуса уже не сможет пострадать. И репутации луны и Пилата, несмотря на всё их желание, тоже. Это разбивает их сердце. Но репутация, как смертный приговор, редко отменяется. С этим жить, а потом не жить, но никогда смеяться. Иисус не выдавит улыбку, в его состоянии. Пилат и Луна не станут с их настроением. Но в царстве серьёзных лиц возможно веселье: кто-то его помнит, кто-то точно знает, как практиковать, следовательно можно быть весёлым. Они общаются, общаются, стараясь переговорить время и его ход в себе. Это не так романтично. Это практично; не ошибаясь, они идут друг с другом где-то рядом. Но куда? Вот это им лучше не выяснять. Усталость им подскажет через некоторое время. Они сейчас не рискуют догадываться. Хотя оба умны, но сейчас боятся этого. Им могут говорить, чего не стоит бояться, но они сейчас во всём определяются сами – так безопаснее. Иисус, пристроившись к ним, помнит, что не он сочетается союзом. Помнит, что завидовать нельзя. Уроки отца стоят поперёк взрослого горла, но стоят. Иисус не кашляет. Лёжа смиренно, бежит к чужому счастию, развивая приличную, но законную скорость, не мешаясь сё же. Они могут не думать о детях, о домашних животных, о достойных, или каких-либо, привычках. Всё в одном и всё с ними. В их мыслях слишком многое уже таится, они не обо всём знают и не всё сообщают друг другу – это жалость друг к другу или понимание. Окончательный договор чьи уста разверзнет первыми? Это пришлось сделать. Лицо болит, не от окончательного стыда, а от окончательного выбора.
– «Не смотри на меня в полнолуния», – Луна надеялась, что Пилат сочтёт это обоснованным.
Пилат надеялся, что всё это обоснованно. Хотя, если нет, то ещё интереснее. Луна полнеет, как крутобокая женщина безнадёжна и далека от стройности. Может быть, она полнеет не по тем причинам, что люди и это освобождает её от зависимостей человеческих, неизбежно оправдывает в глазах сразу всех, кто отслеживает святую худобу – признак пережитых страданий, увядшие попытки отказа от них и воцарение под ними, хотя все нормальные цари властвуют над.
– «Не сравнивай меня с Иисусом».
Луна сказала это, а Пилат сразу же подумал о … и действительно:
– «А Иисуса не сравнивай со мной».
Нет, он никогда не будет. Он никогда не сможет. ( Несравнимого Иисуса сравнить невозможно. )
– «Не рассказывай обо мне», – Луна продолжала и думала, что ещё может быть важным? Пилат слушал её и тоже думал о важном; он только тень Иисуса, что может он вблизи от него? он больше сможет рядом с луной.
– «И, общаясь со мной, не сравнивай себя ни с кем».
– «А мои условия?»
Луна полыхнула светом на землю; она, привыкшая в основном к свету солнца, сжалась в сиротливый комок, но Пилату всё равно нашлось на нём место. Вместе со светом в паре и голос:
– «Разве они есть у тебя?»
Раз спрашивают, надо отвечать. Тем быстрее это станет полноценным матриархатом. Патриархат себя скомпрометировал, теперь надо искать, где больше шансов. Иисус отучил его от всех условий, подумал Пилат. Луна предполагала это же. Видимо, один Иисус ничего не знал. Но он всё сделал и знание оттолкнул от себя к другим.
– «О`кей. Значит, общаемся».
Но вот о Иисусе опять с пристрастием.
– «С ревностью у нас проблем не будет».
– «И ревности друг друга нам тоже бояться не стоит».
Не запасной вариант, но, может быть, какие-то выходные души. У Пилата теперь есть иллюзия альтернативы. Честно говоря, очень нужной. И иллюзия не хуже реальности. Что Пилату с иллюзий? Очень много. Им с него – ничего, а Пилат может выжить, не просто живым, но полноценным. С иллюзий, да. Иллюзия – это добрая фея, просто она раньше никогда не заходила в одну особенную, двумя занятую квартиру. Новая пара среди пар и новое отсутствие вечности, но эта пара не думает, что может заменить вечность, она заменяет вечностью что-то в себе. Суровая замена, но сейчас это для них ласка необыкновенная. Высочайшая! Просто мир забыли поделить пополам, потому он сжат и непрерывен словно плотное яблочко, от которого можешь вкушать и знать, что душа твоя всё время питается. Издали кому-то уже видно благополучие будущего и даже в дне сегодняшнем от него какая-то часть, луна прикрепит к себе благополучие по кругу – по форме тела, смотрящий всё поймёт правильно, не обманывает его зрение и он уверен не напрасно, но кто-то не может знать всё верно про двоих.
У Маргариты продолжаются проблемы. Видимо, какие-то скрываются – скрываются, живут, питаются – в ней. Но поскольку психиатры, включая все их разновидности, постепенно вымирают, этот бред можно дисквалифицировать. Внешняя среда говорит Маргарите что-то враждебное, во всяком случае делает знаки, что общий тон – отрицательный. Что делать с внешней средой, об этом думал только мастер, все остальные её просто терпели. Одиночество наступает без мужчины. В чём боль? Спроси об этом монашек. Когда скорби о не случившемся накопится достаточное количество, она научится целоваться без практики. Этого умения придётся стыдиться, ведь путь, которым оно было обретено, закрыт в силу своей невозможности. Но она прошла по нему. Воображая ежесекундно мастера. Между нею и мастером пусто – полётов мысли от головы к голове не было и нет. Но в целом полёты по миру не отменены. Краткие практически прозрачные молнии летают между Воландом и Бегемотом. На крылатых они не похожи и птицам они не подобны. Траектории их полётов саркастичны и грустны. Никто толком не целится. Все надеются на случай, что оружие отнесёт в сторону. Но каждый продолжает посылать, но каждому не стать снайпером. Для разумных это радость. Но слишком разумны оба. Маргарита немой свидетель их умственного могущества, могущества, за которым они одиноки. Но занимается её собственный ум мастером. Пока не может остановиться. Для него пришло время прогулок. Их можно заменить на одну большую роскошную прогулку. Ничего плохого не имеется в виду. Если бы удалось устроить мастера в известном человеческом раю, то и самой можно в аду пропадать. Без права переписки и шпионажа друг за другом. Бегемот враг, но враг со вкусом. И эта мысль появилась у Маргариты после появления Бегемота, определить бы мастера и после можно вечно служить Воланду. Работать на Воланда. За символическую плату. Не платя себе за жизнь, которая присоединилась к тебе как работа. Значит, сегодня два посетителя стоят перед ним. Вошли в его дом бегемот и Маргарита, застав его траур. Бегемот стоит на полшага впереди Маргариты. Он всегда и во всём на полшага впереди Маргариты. На полшага в худшем случае. Слегка впереди – значит, ближе к нему.
– «Ты мой крест», – устало замечает Воланд. И думает о Голгофе без него.
– «И Вы мой… крестик», – нежно отвечает ему Бегемот.
– «Как будто повенчаны».
Это Воланд хорошо сказал. Маргарита, уже замужняя дама, оценила точность и, пожалуй, обречённость сравнения. Не она одна, наблюдательные ещё были. Воланд небезмятежно огляделся, мир пока не предлагал выхода, а в перспективе спасения.
– «Что ж, поделим беседу на троих».
Воланд уже наглотался таблеток, поэтому и принял своё ответственное решение насчёт вынужденного триптиха. На равные доли рассчитывать разговор, к чему ведущий – неизвестно, это хотя бы делить ответственность, пусть с теми, кто нечестно привлечён к ней. Маргарита уже не отрываясь смотрела на Воланда и Воланд уже знал, почему. Но для начала решил перемолвиться несколькими фразами с Бегемотом. Но надо быстро выбрать тему. Под взглядом Маргариты. Не внушая подозрений… чуткому противному сердцу. А оно ищет подозрений.
– «Приглашать ли мастера?» – медленно сказал Воланд.
Бегемот, глядя в совсем другую сторону, поднял бровь. Если это не само собой разумеющееся, Маргарита скажет речь, которую они выслушают. Рок заставит остаться на месте и принять слова, как удары. Но бьют-то во благо, не их, но знакомого им человека. Маргарита не профессиональный оратор. Никакой заклинатель… ни/и змей, ни/и дьяволов. Но сердце её опытно, опытностью, уже покидающей её. Промолчать сейчас – ошибиться навек. Она пронзила взглядом Воланда, её оттолкнуло, её расстроил толчок, но сил не стало меньше. Маргарита решила ничего не скрывать, не стесняясь присутствием Бегемота. Она не может жертвовать мастером, уважая чужие идеи. Схожие с идеями мастера. Мастера она проинформирует о результатах после.
– «Намечается маленький рейд, мы все знаем, в места не хуже, чем здесь. Есть мнения оптимистов, что там даже лучше. Есть желающие рискнуть. Мастер всегда готов. И Вы спрашиваете, приглашать ли мастера?»
– «Присядь, Маргарита. На ковёр», – прошептал тихо Воланд. Тише было некуда. Маргарита по приказу осела. Покрытие пола и покрытия тел ни звука не издали. Кожа опять молчала в особо важный момент. Чья кожа молчала, чья служила только одеждой, не показывать же пальцем. Вращающееся кресло, Воланд в нём, Маргарита опять на ковре сомнительной чистоты, во рту Воланда и он не скрывал этого, ворочается сложный язык страны их общего пребывания и он отплёвывается им от болеющей Маргариты, страдающей неизвестной болезнью Маргариты – может быть, эту болезнь когда-нибудь и назовут «болезнью Маргариты», и Бегемот вдруг понял, что у Луны нет атмосферы.
– «Маргарита Николаевна, Вы собираетесь умнеть?» – тихо спросил дьявол.
– «Сударь, я умна», – утвердила Маргарита. Не очень уверенно, нор твёрдо, как должна была.
Достойная женщина повела себя достойно. У Воланда больше не было вопросов. Не было слов. Надо успеть. Спасти мастера невозможно. Как-то сказать ему, что эта женщина обязана быть его женой, его вечной женой. Мастер умрёт от всё-таки неожиданной беды, узнав, а собственным рассудком пр`оклятая, Маргарита станет вторым Понтием Пилатом возле бездыханного страдальца. Хуже всего, если организация полуживого мавзолея достанется ему, Воланду. Даже Бегемот, тем более Бегемот, не найдёт смешного. Чему смеяться в происходящем кошмаре? Развод уже произошёл. Бывшая возлюбленная и бывшая ведьма, Маргарита не понимала этого. Кем угодно быть, но не быть бывшей ещё при жизни. Здесь Воланд её понимал. Он уже точно бывший хозяин. Теперь он может сравнить их, выросшие дети под его слепым взором, Маргарита и Бегемот. В Бегемоте было это, это горе от сознавания собственной жестокости, которую он обернёт против Воланда. Постаревший Воланд, наконец, стал прекрасен. Окончательно поумнел и потерял всякую надежду. Это действительно его украсило. Он повернулся к Маргарите:
– «В любимой породе псов ценнее всего характер. Желанный характер, похожий на человека, которому смотрят вслед, как кораблю, на котором мест скорее всего не будет». Маргарита внимательно послушала. При чём здесь корабль? А господин Воланд не понимает…
– «Но сударь, я не за себя, я прошу Вас за мужа. Он гений, ему очень полезно гулять», – Маргарита изо всех своих сил старалась любить мастера. После того, как отдано столько лет, нельзя не любить.
Старый Воланд смотрел на неё и думал, зачем ему в компании сумасшедший? А ведь и она с ним пристроится. Это каждый день вместе. Она пытается совмещать услужливость с достоинством, а от этого много поз. А поскольку с природным изяществом сложности, то и много шума. Это вредно для головных болей. Воланд молчал, но Маргарита шкуркой чувствовала, что вопрос решается не в её пользу. Что-то делать с этим… Тронуть Воланда за кисть руки, чтобы вечерние тени стали отчётливее, пусть он увидит, что смертно всё. Если он решит быть вежливым, он скроет, что его передёрнуло. Марго потянулась к нему, как привидение с ковра, блистая поздней чистотой своих намерений. Воланд отпрянул…
– «Всё это история, рассказанная в палате для слабоумных», – Воланд плюнул и заснул. До вопроса Бегемота вообще не дошло. Вечерние тени чужих желаний становились отчётливее, выдавливая Бегемота из комнаты. Он было начал сопротивляться, но надежда впервые за жизнь махнула ему рукой, выбрав для прощания именно это расположение фигур, которые были Воландом, Маргаритой, Бегемотом, потому что кем ещё им быть? Кот Бегемот подумал «Твою мать!», повернулся и вышел. Несчастная девочка пыталась и не смогла оправдать своё существование. Тайком протащить её в рай и спрятать там где-нибудь до лучших времён, если они под Воландом наступят, но проблемы с кормёжкой… Неразрешимо. Ей грубо отказали в просьбе, ей грубо отказали в шансе. Вот сейчас она осталась с жестоким стариком, зачем? А зачем относительно молодые девушки остаются с сильными стариками… Но этот случай… Опять из ней будут тянуть жилы, но уже не при Бегемоте. Славно, что первое средневековье кончилось, а то Бегемот замучился бы быть рыцарем Маргариты. Достаточно одного благородства Воланда и прах Маргариты будет в порядке, тем более если учитывать, что она ещё продолжает заниматься копчением неба. Жалость к Маргарите проходила, уважение к Воланду росло. Равнодушие к себе становилось приятным. Пока формирование команды путешественников к раю откладывалось. По спине у кота прошла дрожь, за спиной Бегемота нарисовался Воланд. Что его разбудило? Ведь твёрдый гул Маргариты крепко его усыпил.
– «Постой, приятель Бегемот», – Воланд молодым парнем пробежал какие-то метры, свежо подскочив к медленному Бегемоту. У Воланда сна не было ни в одном глазу. Глаз этот видел всю необходимость бодрости ежесекундной. Бегемот встал посреди улицы. Воланду шла молодость и как сильно старел Бегемот.
– «Ты знаешь, о чём шёл разговор? Она просила меня гулять с её мужем, потому что ему приятно моё общество».
Ну и что в этом? Мало ли о чём ещё могут просить. Коту-то какое до всего этого дело?
– «Убили бы обоих», – Бегемот посмотрел себе под ноги, чтобы не посмотреть на Воланда.
Полёт серых голубей над площадью впереди взметнул юбки у женщин и напугал нескольких детей. Бегемот чуть было не рассмеялся. Кот и Сатана посмотрели вслед птицам, они навсегда уносили с собой душу одного из них. Воздух твёрдо держал стаю, птицы шли почти военным порядком и душа не посмела даже пискнуть, теряя из вида тело.
– «Голуби, гадкие птицы, ты любишь их, Бегемот?» – Воланд был серьёзен.
Ну, и Бегемот был такой же, раз это сейчас пользуется популярностью:
– «Да».
Они оба хорошо шагали, не дружно, но в ногу.
– «Почему?» – не оставлял Воланд голубиную тему.
Его привлекала в ней хрупкость обсуждаемого.
– «Голубь, стоящий на краю крыши, держит мой мир», – кот остановился. Он проговорился и пока об этом знал только он. Это голубь – самоубийца отвечает за его жизнь. Отвечает плохо, постоянно рискует, увы. Бегемот неделями жрёт пилюли, неделями бесчинствует в вопросах его смертного тела, Воланд смотрит на это, не вмешиваясь.
– «Если тебя и возможно спасти, то я не вижу способа», – сказал Воланд.
– «Спасибо, Воланд», – Бегемот был серьёзен.
Когда двое бывают серьёзны почти в одно и то же время, это значит где-то кто-то умер. Общий мёртвый знакомый этих двоих умер давно, бесполезно загадывать желания. Им обоим, знатокам орнитологии, отлично известно, что на все их разнообразные желания получен отказ.
– «Не хочешь спасаться?» – призадумавшись, спросил Воланд.
Туда-сюда проходят рядом с героями жизни люди, не имея с ними ничего общего, вопиюще лишние в пейзаже. Герои терпят их.
– «Мне поздно спасаться, и я никогда не бываю жертвой», – Бегемот точно это знал, но и ещё на всякий случай верил.
– «Тогда почему я жалею тебя?» – сухо поинтересовался отец всего обречённого Воланд. Бегемот ненавидел риторические вопросы.
– «Ты жалеешь по привычке, это я разбаловал тебя, как и себя».
Привычки Воланда Бегемот, естественно, знал наизусть, они много значили в его жизни. Больше, чем в жизни Воланда. Тем острее понималась их значимость, что в жизни человечества они уже не значили ничего.
– «Воланд, почему у человека, падающего в пропасть, никогда не заживают руки? Ты догадываешься об этом, Воланд. Потому что он беспрестанно за всё ими цепляется. Он не хочет достигать дна, Воланд».
«Хочет выжить» мог добавить Бегемот. Его желания так похожи на наши, такие, какими мы их знаем. Они встали спиной друг к другу и резко пошли в разные стороны. Бегемот шёл прочь от дома Воланда, а Воланд возвращался к своему оплоту. Там ему были гарантированы силы. А он со своей стороны гарантировал решение. И, может быть, добровольно бескорыстно.
– «Ладно, повелитель голубей», – молвил враг и друг, он в самые ответственные моменты периодически разговаривал с тишиной. Или хотя бы с отсутствием собеседников. Он в одиночестве своём сосредотачивался, как в коллективном размышлении.
У Воланда совсем не кружилась голова от всех этих мыслей. Виной тому неестественная решимость. Воланд вернулся в квартиру и вызвал Маргариту. Он только что видел Бегемота, увидит ли ещё? Что оставит от него Маргарита, если отдать его ей? У Марго молча предстала из тучи, которая теперь всегда была с ней. У Воланда на челе пролегла морщина. Сказать слово и будет сделано дело. Оно прогремит не в истории человечества, но в их историйке.
– «Сделаешь?»
Он просто спросил её.
– «Сделаю».
Лицо Маргариты осталось девственно гладким, это задание не могло вызвать морщины на её лбу. Воланд отвернулся, чтобы ничего не видеть. Чёрный ангел стартовал из квартиры Воланда. Куда лететь, он знал. Воланд знал, куда не смотреть. Что видит ангел в полёте, это мелькающие улицы или тоннель, в конце которого жертва? Видения ангела в его работе одно из самых лучших впечатлений. Маргарита стала ангелом, это апофеоз её жизни. Это апофеоз жизни Маргариты, она стала ангелом. Хм, ещё бы какую формулировку. Ангел справедливости и немного мести, по сути не важно, чей. Она будет ангелом ошибки, может быть, ошибки Воланда, возможно, своей собственной, но благодаря ошибкам многое становится возможным. Фемида и незваная является прямо по адресу твоему, как полиция по ложному адресу. Огромным кулаком разбивает стальную дверь и берёт тебя за грудки, в нашем случае за, в прошлом пушистое, ныне очеловеченное, горло. Писк, мяуканье, крик, что? Сейчас послушаем. О, скорее Фемида расправься с третьим лишним, с третьим лишним сразу в трёх треугольниках. Маргарита, Воланд, Бегемот и Маргарита, мастер, Бегемот, Маргарита давно ждала это задание, давно желала. Она тщательно следила за своими мыслями, чтобы их не смогли прочитать и украсть для изготовления скульптуры, чей смысл не смогут понять с первого раза. К тому времени, когда началась аллергия на кошачью шерсть, её антипатия к Бегемоту была ей очевидна. Маргарита сразу начала учиться жить с ней. Но тем не менее она всегда надеялась, что это сожительство окончится до её смерти и хотя бы пара свободных, независимых дней в конце – это неплохо. Маргариту напустили на след, ровный, внятный, нигде не обрывающийся. Теперь Бегемоту никак не скрыться. Ни одному телу не закрыть его собой и твёрдой мысли не изменить ход истории, от которой бог не далёк, так же как от всех историй, но на которую пришлось максимум возможной в этой части света страсти. На квартире у мастера Маргарита нашла Бегемота. Её вид не понравился сразу и мастеру, и Бегемоту. Его подозрительность грубила им обоим. Они смотрели на неё, крепясь сердцами, её радость по какому-то поводу была им очевидна. И не хотелось, но надо было думать об этом поводе. Мастер даже не захотел думать, как она нашла это место. Выдал Воланд, который знает всё и который стремится знать всё. Однако ведь не по его душу она сейчас явилась. Мастеру очень захотелось встать и закрыть собой то, или, точнее, того, кто был нужен. Глаза, нос Маргариты вполне компенсировали ей уши, которые ничего не слышали после желанного приказа. Она вполне ясно унюхала настороженность мастера и за этой настороженностью было что-то ещё. Может быть, равнодушие Бегемота…
– «Муж, я имею необходимость переговорить с твоим гостем».
Необходимость, чья-то необходимость, может сыграть с миром приказ, который уже по второму разу не разыграешь. Мастер и Маргарита поглядывали на Бегемота и друг на друга, разочарованные друг в друге навек. Бегемот спокойно сидел и не смотрел ни на мастера, ни на Маргариту. Он готовился к предстоящему, он догадывался… Он рассматривал следующий миг анфас и в профиль… Мастер оставил Бегемота с Маргаритой, убаюкивая своё беспокойное сердце. Он не вышел из подъезда, рассчитывая спасти если не душу Бегемота, то его тело. Улица слишком далеко, оттуда не успеть в случае, если он почувствует случайный намёк на то, что Бегемот требует его присутствия. Но Маргарита сильно ближе сейчас к Бегемоту, нежели мастер. Он боится за Бегемота, он дрожит от страха за него. Гордый уставший мальчишка, печальный старец, всё вместе – кто угодно, но сейчас с ним убийца. Мастер мотнул своей много знающей головой и пошёл назад. Он просунул лицо в дверь. Бегемот уже встал, но Маргарита ещё не двинулась с места. Расположение драмы обещало угадать расположение трагедии. Мастер деликатно сделал знаки Бегемоту. Значение этих знаков было понятно мастеру, Маргарите и даже Бегемоту. После этого мастер решился выйти.
– «Он сейчас очень боится за тебя», – объяснила Маргарита.
– «Страх – тень многих из нас», – произнёс доверительно сопутствующий им век. Голосом каким-то не своим.
ООоо
– «У него нет повода», – ответил Бегемот, предчувствуя, что обречён.
Маргарита знала, что у него есть повод, Бегемот тоже знал. Но Бегемоту ещё требуется время, чтобы смириться. Но то дело не ближайших минут. Может быть, для этого придётся организовывать новую вечность. Где маргарит будет много больше, чем эта одна.
Бегемот, наконец, обратил серьёзное внимание на происходящее. Не потому, что был готов, но миг, даже самый длинный, имеет свои цементные рамки.
– «Что же ты пришла сказать мне, Маргарита Воландовна?»
Гонец ему достался дюжий. Такие же вести несущий. Тот же гонец достался Воланду, когда ему надо было давать кому-то это поручение.
«Ты давно ждёшь ответа, пора бы уже и получить его. Мы все знаем твоё желание, поэтому неважно, кто даст тебе ответ. Ответы приходят в людях, потому что им предстоит кидаться на людей. Прячьте сердца, кто не хочет найти их у себя пробитыми, понять, что уязвимы и обстоятельства могут сжать их до инфаркта».
За какими грудными клетками укрыться стандартному сердцу?
– «Сейчас будет очень страшно», – против своей воли Маргарита предупреждала его.
С той стороны не ответили.
Отношения Бегемота с собственным рассудком давно вызывали зависть того же мастера, потому что мастер не знал прискорбных истин Бегемота. А Бегемот давно впитал их до одной все. Они немного изменили его метаболизм. Что, впрочем, внешне не сказалось. Издавна Бегемот держался молодцом, только время от времени говоря: «Я не готов жить после двухтысячного года». Киска резал овощи за приготовлением разных салатов, легко сжёвывая действительность, которая у многих вставала в горле. Он приветствовал её при свидетелях. Ему были нужны свидетели. Чтобы они потом ему самому свидетельствовали о его прежнем ином отношении к ней. Никто не знал, насколько он близок к тому, о чём говорили Маргарита. И вот сейчас против его воли пришло время признаться. Что ж, сначала он признается себе, потом ещё кому-нибудь, нет разницы кому. Он даст афишу и откроет свой театр, в котором вместо представления выйдет на сцену и посмотрит, может быть, сев на стул, оттуда в пустой или заполненный зал с непередаваемым равнодушием. Он не объявит, откуда оно у него. Бегемот сидит за сценой, за событиями, за сердцем и неизвестно, где его больше, а мысли бегут. Это мечта свободного парня кончить так, как он: легко и просто, завися от одной новости. Он всегда, кроме последних лет, от кого-то зависел, но когда-то он любил одного из тех, от кого зависел. Его в ответ тоже любили, но недостаточно сильно. Уж не принёс ли Воланд его в жертву? Крамольная мысль особенно вольготно расположилась в голове. Но кому он мог принести его в жертву, ведь все боги кончились? Это домашнее задание коту, который потребность в разуме не захотел обменять на место в приятной компании, на место в раю. Бегемот вышел почти следом за Маргаритой. Покидая квартиру, он прошёл мимо мастера. Мастер понял, что в Бегемоте уже не было души. Только что мимо него прошла Маргарита, она ничего не несла в руках, она проглотила душу Бегемота и вырыгнет её перед Воландом. После желудка Маргариты с душой будет всё в порядке, она придёт в себя, изменится и не смутится перед Воландом, но не будет помнить своего владельца. Желудочный сок злой феи, коей сомнения является Маргарита и для Бегемота, и для его маленькой сестры души, съест общие воспоминания у бегемота и его души. Мастер было собрался спросить, каково его самочувствие, но решил остаться деликатным. Деликатность всё ещё хорошее дело. Он проводил бегемота мягким взглядом, надеясь на то, что у него охраняющий взгляд. Мастер вошёл в пустую квартирку, нигде не было крови. Бегемот не оставил после себя грязи. Мастер взял комочек пыли в руки, надо с кем-то поговорить, разговориться с пылью о литературе и заодно о том, что было здесь с Бегемотом, и с Маргаритой. Но мастер остановился, разговаривать с пылью – его и так подозревали в сумасшествии… Всё ещё есть потребность с кем-то поговорить, не с полицией. У мастера было желание заявить в полицию о произошедшем, но появились сомнения, а преступление ли это, а сочтёт ли полиция это преступлением? Бегемот в его доме не наследил, он чисто погиб. Мастер хотел бы так чисто жить. ООООоо Мастер всё-таки считал это преступлением. И даже так – его жена совершила убийство. Разумеется, хорошо сознавая, что это убийство. Насчёт этого мастер не был в шоке. Но к продолжению без Бегемота готов не был. Лучше бы без Маргариты. ОООоо Весь мир закружить без Маргариты. Кругообращение – сто двадцать оборотов в минуту, как давление, которое от нормы стало слегка повышаться. Как уровень жизни, который навёрстывает упущенное, упущенное по собственной незабываемой вине. ООоо Мастер проклял свою жену, её решительность, которой можно гвозди заколачивать в крышку чьего-то гроба. Остановилась бы она, если б услышала голос из этого гроба? Но Бегемот как дурацкий партизан наверняка не издал ни звука. Он помнил, что молчание – это золото. Мастеру было бы смешно, если бы события не были откровенно грустными. Его брак был грустным, его последствия были грустными. Но мастер не был грустным сейчас, он был, вынужден был стать, добровольным полицейским. Если никто не сделал, мастер один снимет корону с Маргариты. Она никогда не получит её назад. Мастер расплавит эту корону, корону с ненужной больше даже гильотине головы, в чане с бытиём мастеру в голову проникла нежная мысль. Под чью юрисдикцию попадает Воланд? Мастер составил себе трудность подумать и иная нежная мысль не пришла. Под юрисдикцию мастера. Мастера шокировала и очаровала мысль о том, что слова «он» и «юрисдикция» совместимы. И вместе производят на него впечатление. Воланд попадает под самую лучшую юрисдикцию на свете. Жене мастер уделять внимания не будет, но Воланду он уделил бы. Мастер неопытен, мастер не практик, хотя теперь, пожалуй, что и практик. Как быстро им становятся привлеченные к реальной беде. Воландом он займётся с желанием. В крайнем случае можно возбудить на этот вопрос тему Пилата. Хорошо, что с давних времён сохранился прокуратор. Прокуратор, конечно, удивится. Он вообще никогда не видел мастера. Незнакомый человек пришёл и в его глазах страсть, за которой стоит какая-то идея. Конечно, следует объясниться. Объяснить Пилату, что ему следует теперь судить Воланда, то есть дьявола. Потому что он совершил преступление. Главное, чтобы это не было неприлично откровенное «помогите». Хотя пришло время громко просить о помощи. Ныне добрые намеренья вправе требовать помощь. Пилат не должен удивлённо взирать на её приближение – тем более что двигается она немного в обход Пилата и приближается к Иисусу. Мастер друг Бегемота, пусть Бегемот о нём не рассказывал. Да и не пытался помочь мастеру с его романом, роман не с жизнью, но мог бы быть роман с персонажами, живыми. Бегемот не знает, какой по счёту этот круг ада, он не помнит. Вокруг никто не может подсказать ему, они находятся на других кругах ада. Их шатает вдали. Теперь он точно путник к земле обетованной, к земле рая, которая накрылась. Воланд прикрыл её ладонью, и его ладони хватило. На рай Бегемота. Самый крупный вклад в теологию внёс Данте Алигьери, он установил, что в аду девять кругов. А после, может быть, его душа закончила исследование. Но это всё прошлые века. У нынешних веков исследование только одно – они сами, теперь Бегемот располагает большей информацией. Знание – сила, но каждый пострадавший разумный человек знает, что знание всегда было силой, но не всегда могло изменить обстоятельства ил пусть одно невинное обстоятельство. Бегемот с трудом сопротивляется ветру и до конца выкладывается в усилии не забыть, кто он и откуда. Он Бегемот, он помнит это точно и наверняка помнит, что Воланд – это имя дьявола, который доказал, что он дьявол, пожив среди людей. Поживший среди людей. Поживший, держась за Бегемота.
Пожив среди людей, среди дьяволов и женщин, мастер накопил несокрушимый иммунитет, даже его собственные суждения не ранили его. Среди святых пожив, среди маленьких незначительных святых пожив, мастер мог наблюдать, что весь его иммунитет пошёл прахом. И это только крошечные святые, являющиеся ему во снах, сотворили. Что могли сделать настоящие святые, он боялся даже думать. Ещё больше он боялся, что они ничего не делают. Чего же он хотел? Если бегемот окажется в музее, то чтобы его хотя бы не трогали руками. Мастер припрячет свою боль до литературного часа и тогда ознакомит бумагу со всеми своими мыслями – роман готов. А после он замрёт,.. и всё же посвящается Бегемоту, поставит он подпись. А после проклянёт такой талант. Мастер пойдёт против Воланда и тот вернёт ему Маргариту! И мастеру страшно, но мастер не изменит решения. И никто не изменит мастера.
– «Бегемот!»
Мастер оторвал Пилата от Иисуса. Иисус не расстроился. Пилат не понял – ни Иисуса, ни этого мастера. Понимание было настроено на самого себя.
– «Так вот как здесь, в глубинах собственной души».
На секунду, на одну секунду Пилат забыл о Иисусе. И сразу вспомнил. Было ли зафиксировано, что память подвела? Одно мгновение, но оно было выходом. Вряд ли Пилат успел заметить этот выход.
– «А что конкретно там случилось?»
– «Маргарита лишила Бегемота чего-то важного».
Это было всё, что мастер знал. Он искренне хотел бы знать больше, как о жизни, так и о деталях. И Пилат вдруг почувствовал, что Бегемот сейчас существует иначе. Скажем так, без психологического органа, в котором весь смысл. Пилат понял, что так жить нельзя. Но Бегемот держится, он терпит. Он ждёт возвращения… своего возвращения и всего, что ему необходимо, к нему. Опять ожидание Бегемота, словно и не было предыдущих ожиданий. Пилат появился перед Иисусом.
– «Иисус, я уйду ненадолго».
И Пилат ушёл. И мастер ушёл за ним, глянув на Иисуса, не испытав желания воспользоваться моментом, ведь он был у самой своей цели, возле романа об историческом парне. Об исторической любви. Какой не было у него с Маргаритой. И не могло быть, потому что потенциал её изначально не соответствовал никакому масштабу. Пилат дождался мастера у входной двери и, осмотрев его лицо, не взялся ставить ему диагноз. Не взялся, потому что мир ориентирован на другие дела, оттого что установленный диагноз его не спасёт. Оттого что это скучно – ставить диагнозы, а потом знать о них. Они у всех разные, но в девяти из десяти пунктов похожие. Поэтому Пилат уверен в том, что он похож на мастера, а мастер всё-таки хоть немного похож на Иисуса.
А Воланд в это время думал: «Марго и Бегемот – оба девственники. По идее они должны быть невинны. Любая их вина давно лежит на нём. Им легче должно житься от этого. Когда он проводит своим крылом то над одним, то над другим, их мысли расцветают – этого он ждёт, но не всегда дожидается. Им хорошо бы расслабиться, согласиться с тем, что Воланд им как отец и не замыкаться, не скрывать от него тайное, их общая вина на Воланде. Однажды он сможет ею насытиться. Надеясь, что не сделает Маргариту и Бегемота бедняками. Впрочем, для них это уже не имеет значения. Имеет значение это только для его совести, по правде сказать не большой. Но кто упрекнёт его в этом? Ведь только он будет рядом, когда они безумно захотят. Марго родить ребёнка, Бегемот родить шутку. И когда эти матери склонятся над их чадами, Воланд точно знает про себя, что не успев сказать «агу» ребёнку Маргариты, он поспешит насладиться шуткой Бегемота. И Маргарита знает, что он выберет. Блаженное неведенье Бегемота извиняет его, но не спасает. От Маргариты, и от Воланда. Воланд в общем не заодно с Маргаритой, но иногда старый бес поднимает голову в его голове и смотрит на неё терпеливо, а Воланду в это время стоит оглянуться и задуматься, склонна ли Маргарита к ревности? а к ненависти? А к решительным действиям несмотря на угрозу наказания? К примеру, вот Воланд всю жизнь склонен к Бегемоту и сам лично привык к этому и не видит в этом ничего плохого. Законным образом важнее всего Бегемот, главный эксперимент – над ним. И даже Маргарита, гордость Воланда, не спортит его. Когда угодно Воланд скажет ей «цыц», имея в виду послушание, но так, чтобы не унизить, чтобы Бегемот не услышал. Хорошо, если Маргарита поймёт, а если же нет, он оторвёт ей, своей гордости, голову. Один раз он потерял Бегемота из-за неё, может быть, навсегда – он, Бегемот, этот потерялец, оказался справедливым и жестоким, второго раза этого не будет. Воланд даёт гарантию. Это только кажется, что он жертвует Бегемотом, в действительности он жертвует Маргаритой. Сейчас Бегемот оставлен с ней наедине, но в действительности ему ничего не грозит – в это самое время Воланд находится наедине с собою, а это что-то да значит. Для него самого преимущественно, но ведь он может и поделиться. Сейчас рядом с Воландом совсем никого не было. Но замечал он как всегда только отсутствие Бегемота. Жизни интересно, мог бы он заметить её отсутствие? Но было иным то, до чего он додумался. Драка девственников хороша. Она редкая вещь, потому что вокруг нет девственников. Тогда как девственники единственные вокруг, кто располагает какой-то чистотой. Воланд уважает девственность. В себе и в других, и в особенности в других. К тому же он не был бы против, если бы кто-то уважил девственность в нём. Воланд даже девственнее всех, если признаться. Как минимум неопытнее. Воланд не стыдился этого никогда. И презирал, и жалел тех, кто стыдился. Редкие девственники были его гордостью. Собственная девственность доставляла ему столько удовольствия в любой момент, сколько разврат никогда не доставил бы. Разврат вообще бездарен. Воланд в горькой судороге постиг это. Это оказалось постижимо. Какие бы фантазии нас всех не одолевали, и её в частности, Марго всегда останется трудягой. Она была должна уже сообщить ему. Реакцию Бегемота Воланд рассчитывал почувствовать. Он не предполагал получить от этого наслаждение. Достаточно, что Маргарита его получит. А он, Воланд, не получит от этого удовольствия, он получит только удовлетворение. Он молчал и ждал, молчал и ждал. Мысленно он был с Бегемотом. Хотя бы мысленно он мог с ним быть. Такие часы Воланд считал блаженными. В дверь позвонили, Воланд повернул тяжёлую голову, друзья так не приходят. Воланд распахнул дверь. Перед Воландом на пороге стоял Пилат. Пилат молча перешагнул порог, Воланд пропустил его. Пилат не счёл, что переступил последнюю границу, да и границы все отмечены равнодушием дозорных. Вместо этого он приветствовал Воланда:
– «Здравствуй, сатана».
Воланд роскошно улыбнулся роскошной встрече.
– «Здравствуй, прокуратор. Живи в веках».
Галантность чёрного прокуратора Воланда, заведующего и предводительствующего у опустившихся душ, никому не нужных и при их жизни, застряла поперёк больного горла Пилата. Он не смог сглотнуть. Тем не менее это не важно.
– «Помоги ему, сатана».
Воланд тихо дрогнул, но осмелился на комментарий.
– «Знал бы Бегемот, кто просит за него».
Пилат понял, что его сразу раскусили. Но он и не собирался скрывать – прямое насилие – прямое заступничество. Перед Воландом заступиться трудно, особенно за Бегемота. Воланд сам знает. Воланд проницательно сменил тему:
– « А что, как ты думаешь теперь, лучше для Иисуса, этот покой или сумасшествие?» – всегда, если ты собираешься бить, лучше бить сразу.
Джентльмены двух похожих стихий, ни воюющих друг с другом, ни любящих друг друга по старому, ими проклятому обычаю, встали – родовая симпатия против родовой симпатии, потом сели, колени севших – родовая ненависть против родовой ненависти – соприкасались. Ни Воланда, познавшего всех противников, ни Пилата, живущего с уставшим мозгом, костлявая плоть своего будущего собеседника не отталкивала. И разговор состоялся, раз должен был состояться. Они оба решили вложиться.
– «Иисусу услуги ты больше не будешь оказывать», – Пилат то ли угрожал, то ли был знаком с будущим. Воланд хмыкнул, он знал, что его очарование непобедимо. И он взялся доказать это Пилату. Поскольку ему самому это неоднократно уже доказывалось.
– «Иисусу нужна одна-единственная услуга, чтобы кто-нибудь оживил его. Но кто окажет ему эту услугу?» – Воланд спросил это очень деликатно.
Чудовище, мог бы подумать юный Пилат, сегодняшний же крепче стиснул зубы, чтобы мгновение спустя разомкнуть их, ведь он пришёл ради Бегемота.
– «Не заставляй его встретиться с отчаянием. Он не всё на свете сможет вынести, довольно того, что он выносит тебя. Поверь, ему это непросто. Окружающим тоже. Не увеличивай его ношу, отчаяние ходит рядом с ним. Он сам вынашивает его. И сам же почувствует первым».
– «Ты тоже отчаялся, но упрямо молчишь про это», – заметил Воланд, он вообще многое замечал. Этим и славился.
Пилат ему ответил:
– «На мне поставили крест и ты, и Бог, а его в сущности никто не отвергал. И если ты остановишься…»
Как уязвлённый локомотив может остановиться? Можно и прямо спросить об этом прокуратора – эта возможность всегда остаётся.
Воланд преобразился.
– «Да, его никто не отвергал, на него просто надели кепочку отверженного. Я не заметил, как он воспринял?»
Пилат даже охнул про себя.
– «Ложь! Ему не говорили «нет» », – Пилат горел, как давно не сгорал. Но старался внешне походить на тот айсберг, что видел однажды на какой-то чёрно-белой фотографии. Воланд тоже видел ту фотографию. Айсберг уходил под воду. Но с Пилатом в порядке, айсберг белый и Пилат в белом. И если Пилат когда-нибудь погибнет, то он не утонет, он скорее всего зарежется. Но не в конце этой беседы. Ей на совести не нужны жертвы, Воланду не нужны новые впечатления. Сам Воланд избегал фотографии. Он боялся фотографироваться, он не знал или наоборот, слишком хорошо знал, что может проявиться на его фотографиях. Пилат тоже знал, он мог рассказать бегемоту, и это пугало Воланда. Вот сейчас они поговорят, о Бегемоте, между прочим. А что потом, он может возлюбить каким-то действием полуживого Бегемота и раздеть перед ним? Воланда, быстро и внезапно, для Воланда и Бегемота. Воланд не приветствовал внезапных оголений. Бегемот был странником, которого Воланд всегда хотел держать в поле зрения, когда у самого Воланда не получилось быть странником, которого хотел бы в поле зрения всегда держать Бегемот. Это ещё не довело до несварения Воланда, но уже довело его его желудок. Пилат понимал, что только одно это, одно только это, венчает громаду жизни Воланда. Не обещая ему других венцов до самого конца его дней. Пилат улыбнулся этому обстоятельству. Какие выводы сами рождались. О, Бегемот, сын нежности и ожесточённости, ты тоже можешь владеть душами, держать в кулаке какую-то руку, протянутую для рукопожатия, просто сейчас твоя судьба зависит от Воланда. И Пилату нужно постараться, потому что ты уже постарался. От приятных дум о Бегемоте Пилат вернулся к суровым минутам с Воландом. С чего начать искупительную беседу? Пилат нашёл.
– «Ты хорошо выглядишь, Воланд».
Пилат попробовал прибавить свежести своему лицу. Пока его мимика расправляла ему брови и красила в розовый цвет щёки, он улыбнулся Воланду. Воланд, будучи дьяволом, продолжал хранить молчание. Пилату было трудно. Тяжело работать, потому что Воланд недоволен Бегемотом и доволен одновременно. Пилат со своей стороны тоже одновременно и доволен, и недоволен этим заданием. Доволен потому, что это для Бегемота. А недоволен оттого, что Воланд никогда не был прощением им всем и Иисус остался один. Ладно, надо работать, Пилат закурил принесённое с собой. Тем более что в деле с Иисусом ничего не доказано. Хотя Пилат всё думал об этом…
– «Так о твоём облике, ты чрезвычайно свеж. Я не завистлив, но жажда выглядеть подобно захватывает меня. Одни рассветы на твоём лице. Как добиваешься?»
– «Я тут так завёлся, узнав о возвращении Бегемота…» – Воланд начал о заветном, наслаждаясь дыханием, моментом, жизнью, как доступной особью.
– «О возвращении?» – Пилат округлил глаза. Вот это он точно сделал правильно.
К появлению Бегемота относились по-разному, но всё-таи сходились в одном, что явился он не для праздника. Что ни к кому он не вернулся, а прибыл по делам. В основным по печальным. Все реально смотрели на вещи. И знали, как они называются. Что-то мешало забыть их названия. Вот и Воланду вспомнить довелось. Довели до него необходимость этого.
– «Ну Пилат, проказник, конечно, о прибытии. Мы знаем, что Бегемот к нам не вернётся. Впрочем, это общая черта всех желанных», – старый Воланд знал, что напомнил Пилату о Иисусе.
Иисус – первая любимая тема Пилата. А Воланд – первая нелюбимая, это тоже Воланд знал. Сейчас они, эти темы, обе вместе перед Пилатом и он знакомится с этим новым острым сочетанием. Любит ли Пилат коктейли? Воланд коктейли любит, когда они кстати и интересны. Сейчас перед ним странный коктейль – Бегемот и Пилат вместе. Что же у них общего? Как Пилат не может соединить Иисуса и Воланда в своём воображении, потому что слишком разные, так не может Воланд. У Пилата к Бегемоту симпатия – это очевидно. Что ещё может быть таким очевидным? Воланд не находил достаточно злости. Негодование было слабым. Или это радость за Бегемота? У них с Пилатом по коктейлю, у обоих повод погрузиться в задумчивость. Но в разгаре ответственной беседы никак нельзя. Поэтому Воланд и Пилат силились вспомнить друг друга. Общие темы. Многих врагов. Общих друзей? Воланд в итоге сразу заявил:
– «Я не оставлю Бегемота, даже если ты оставишь Иисуса».
Воланд твёрдо заявил, но пока не испугал Пилата. К какому-то бою за Бегемота тот был готов. Пилат произвольно импровизировал:
– «Воланд, ты сам перевёл разговор на Иисуса. Я хочу развернуть эту тему. Благо, она легко и далеко разворачивается. Пока она как ковёр, который свёрнутым провёл слишком много времени. только ты от пыли не закашляйся/ от пыли мы не закашляемся, там сохранилась какая-то ненормальная стерильность».
– «Я вынужден тебя поддержать», – сатана не может отступить перед прокуратором. Как прокуратор в своё время перед Иисусом.
– «Рассчитываю, что это не слишком большое насилие, над тобой, да и я не собираюсь чинить великое насилие. Хотя твои энергичные седины дадут нам всем фору. Они ещё подчиняются тебе?»
– «Давай не будем трогать мои седины».
Воланд спокойно смотрел на Пилата. Ему было не жалко угощать Пилата кофе, определённым уютом, который, наверное, отличался от того уюта, который он создавал вокруг Иисуса, с расчетом на то, что оценённым этому уюту не быть; сам своё творение не оценишь, а конечный и сверх всякой меры желанный потребитель не проснётся для этого. Угощать ему также приходилось всё подряд вовне и внутри себя, и он угощал, как будто отравлял бытие – кого ещё, но не Бегемотом. В итоге он стал смотреть ещё и в окно. А там вся мука Пилата отражалась в мелких вещах.
– «Можно серьёзный вопрос?» – Пилат отложил сигарету.
Воланд возвёл на него глаза. Пустые и умные.
– «Как оцениваете с точки зрения дьявола поведение Иисуса? Ему всяких оценок пришлось собрать коллекцию, есть возможность дополнить. Но ему ещё многих оценок не хватает. Пришибите щедростью, дайте свою».
Воланд задумался:
– «Шокирующее».
Что ещё мог сказать Воланд?
– «Тогдашнее или нынешнее?»
Если это проявление одного и того же Иисуса, есть ли разница? Да, тогда он был подвижнее, но сейчас мир движется в два раза быстрее, не в ту совершенно сторону, но быстрее. Количество оборотов превышает качество раздумий над каждым. Планета вращается или какой-то человек вокруг своей оси, теперь не уловить. Я хочу почувствовать твой восторг от вращения…
– «Нынешнее его поведение в высшей степени достойно. Похоже, что его импозантные обстоятельства снабдили его опытом и хорошими манерами. Другие молодые люди о таких манерах могут только мечтать. А также их зрители, а также их будущие дни. Он стал образованным молодым человеком. Только образование его донельзя специфическое».
Пилат снова схватил сигарету.
– «Да, образование всегда может пригодиться, даже в лежачей жизни», – Пилат обошёлся без слёз.
Похоже, беседа клеилась. И собеседники не хотели с неё больше спрашивать, признательные ей уже за то, что она ладно строилась. Не мешая им говорить об ином.
– «Иуда странный парень, странно поступил», – вдруг заметил Воланд.
– «Это Вы о деньгах?» – Пилат не заметил, как держать дистанцию.
– «Да».
Пилат посмотрел на Воланда. А на кого ему ещё посмотреть? Иисус вне доступности для взора.
– «Он тут приходил к нам, я его выпер. Сразу, без рассуждений… ни с его, ни с моей стороны».
Воланд задумался, скучно ему не было:
– «Хотел видеть Иисуса?»
– «Я ему глотку перегрызу, если он приблизится к Иисусу».
Что-то странное было в том, что Воланд говорил о Иуде. Что-то было… Неужели они знакомы? Но каким образом Иис`ус может быть знаком не с кем-то, а с Воландом? Противоестественное знакомство. Ох, всё-таки один вопрос очень беспокоил Пилата. Он смотрел на Воланда и вопрос звучал в нём. Надо открыть рот и дать ему действительно прозвучать.
– «Можно второй серьёзный вопрос?» – Пилат мог бы сбить голос, как птицу камнем. Свою птицу.
– «Вы не бывали на Голгофе?» – Пилат поправил складку на своих брюках. А крепость складок давно превосходила крепость ног и души, что приютилась где-то над ними, может быть, прямо в груди. Или крепость души ещё не находится под сомнением? Этот вопрос Пилату надо адресовать к самому себе.
Воланд взял отложенную Пилатом сигарету, всё ещё горящую, затянулся с наслаждением:
– «Известное место, но нет, не заходил», – Воланд ядовито помолчал, взятая сигарета его не облагородила, как заметил Пилат. – «И не поднимался… это всё в основном взял на себя Иисус, тем и славен в умах довольно узких, а в прочих славен он уже лежачей забастовкой, к которой не знают многие, как подключиться».
Нет дело не в сигаретах. Его намёки тревожили. …Вот этот один намёк.
– «А Вы или Ваши знакомые не посещали те волшебные места?» – нет, дело не в сигаретах.
Нет, дело их не в сигаретах. Воланд только доказал это.
– «Знакомый там бывал».
Воланд знал, что его знакомый там бывал. Все знали. Пилат легко ответил. Тем более что Воланд всё озвучил прежде. Он и суфлёром Пилата мог бы быть в обстоятельствах, выпавших рядом. Воладу понравилась светская беседа, хотя держаться в рамках светскости не всегда выгодно
– «Нет, что ни говорите, а места там действительно восхитительные. На Голгофе всегда хорошая погода, и пасутся призраки без пастуха, их сторожат их собственные мысли. Полные загадок… которые не хочется разгадывать. И которые, между прочим, им самим не отгадать», – пожалуй, этого было бы достаточно для самой полной обречённости. Но Воланд решил добавить: – «Я так понимаю, что им пастись, пока не появятся ответы».
А учитывая место, они там даже не покажутся, продолжал он говорить сам с собой, и простое совпадение, что Пилат сейчас может его слышать.
– «Откуда такие подробные сведения?» – сухо, бюрократически проявил интерес Пилат. Уже имея в виду определённое.
– «Знакомые говорят. Мои знакомые много говорят».
Пилата мучили сомнения насчёт Воланда и Пилата. Он ищет возможности. Какую словесную форму найти для своих сомнений.
– «Из Голгофы не сделали курорт?» – Воланд далёк от сомнений Пилата. Как по сути и от всей этой земли.
– «Если сделают, то объявят. Вы одним из акционеров?» – это у Пилата не получилось цинично. Пилат не понял, не расстроился.
– «Большую долю справедливо будет отдать Иисусу. Он в зубы не возьмёт, но вкусить всё же сможет, если Вы разжуёте… для начала хотя бы для себя».
Пилат имеет подозрение, что Воланд имеет отношение к истории со смертью Иисуса. Подозрение, доставшееся ему как простой запах. И дела ничему не соответствуют, никогда – никаким думам.
– «Только потому, что я – злодей?»
Пилат молча кивнул. Его сигарета его сейчас не интересовала, тем более что она уже давно перешла к Воланду. Перебежчица, с которой ничего не спросишь и которой он ничего не поручал. Поэтому она ушла свободно, так свободно, как сам он давно не ходил. Во всяком случае по этой земле. Предназначенной по идее только для обречённых таких ходок. Ходки на волю легко даются не всем, кто знает направление.
– «Бред какой-то…»
Воланд говорил в угол возле окна. Он ему даже лучший собеседник.
– «Родитель плохо приглядывал за ребёнком и тот полез на крест, сейчас лежит отдыхает у Пилата. Который всё это курировал. И отдыха нет, и няньки смирной не дано. Пилат, ты не смирная нянька – ты знаешь многие моральные погоды. Бури в тебе беспокоят и его, не только твою причёску».
Это ненависть в Пилате говорила к такого рода справедливости – охрипше и рвано, не теми звуками, не теми словами.
– «Пилат, когда ты стал таким наглым? Предъявляешь ко мне претензии… Сидишь тут у меня дома и куришь чёрт-те что».
Пилат не получал удовольствия от курения. И от общения с Воландом, которое боками ни к чему не прирастало.
– «Главное – умение курить. Но давай приступать к серьёзному разговору, общению умов – почти сердец. Это нужно нам обоим. Не отрицай, кроме меня никто не слышит. Размять ум свой на подобном поле не сложно и не опасно, пока вокруг друзья».
– «В общем, ни себе, ни другим близоруким я ничем помочь не могу».
Воланд искал и собирал силы для разговора, от которого его никто не освободит.
– «Давай, Воланд, пытаться», – твёрдо сказал Пилат. Вот он хочет пытаться, думал Воланд, глядя на Пилата, который никогда не будет ему братом или равным собеседником – всегда либо выше, либо ниже… не по интеллекту, по мужеству мгновенья, переживаемого в честь разных вещей.
– «Печальный переход земли от праархиерейской эры до Македонского с Бродским. Одного он любит, на второго похож. И Бегемот привыкнет в этом и с этим жить. Может быть, он даже привыкнет жить со мной. Но тут ему пришлось бы потрудиться во собственное благо, чтоб сходство в чём-то с кем-то как-то найти, ведь как сожитель я ни на кого не могу быть похож».
– «Современный человек не древний грек уже, увы».
– «Македонец».
– «Македонский или Бродский?», – улыбнулся Пилат.
– «Кто-то из них македонец точно. Бегемот делает точное различие».
Воланд был уверен в таланте Бегемота. Как в собственных самых избранных талантах. В которые поначалу-то кроме него никто и не верил. Но вот пришла пора и стали верить многие.
– «Как ты думаешь, привыкнет ко мне Иисус? Могу я быть привычкой и не хоть кого-то, а сразу иисусовой?».
Нью-Йорк горел от солнца. Никто не загорал на крышах, никто не использовал солнце, ожога в своих душах никто не боялся. Не было риска для них в городе. Да и от носителей не шло никакой угрозы. Душам, в конце концов, не так просто угрожать.
– «Ты всех об этом спрашиваешь».
Пилат необдуманно посмотрел на морщины лба Воланда, на вечные каньоны с пустотой в них.
– «Но ответь хоть ты».
О пустоте своих морщин, может быть, сам Воланд даже не знает. Он думает, что настоящее плавно течёт в них и прошлое периодически заглядывает.
– «Иисус вообще к людям не привыкнет. Он взялся за них и не смог спрятаться от озарения, а озарило его не светом. Фонарика там не надо было».
– «Еврейский мальчик нравится многим в этом городе, где подтекал виноград. И странно пах он в том году. Но его всё равно собрали. И Иисуса собрали, как единственный плод не пахнущей ветки. Иисус с ним слишком долго был рядом. То ли запаха он нанюхался, то ли врождённый изъян ума всё дело испортил, но вышло новое дело. Он бывал наедине с самим собой, что было, видимо, опасно», – в итоге с новым вдохом энергично продолжил Воланд: – «Решился неточной древней смертной пулей прошить опять свою судьбу».
– «Мой мальчик – рисковый мальчик», – Пилат не прятал блестящие глаза, они упорно смотрели на Воланда. Вода этих озёр была сейчас ядовита.
– «Теперь у нас два мальчика», – философски проконстатировал тот, кто был уверен, что видит их.
– «А что, если все люди, абсолютно все, покончат с собой и перебьют своих младенцев?» – Пилат просто высказал это на эмоциях. В состоянии эмоционального подъёма он был способен на фантазию. Он изначально уважал свою фантазию, не редактируя её своим разумом.
Воланд смотрел на Пилата. Найдя в нём новое? Нет, не найдя. Новое было в Бегемоте. Но Пилата явно беспокоила происходящая трагедия. Произошедшая и, оказывается, происходящая. Может быть, уже вечная. Потому что все трагедии, как правило, этим заканчивают.
– «Я выкинул её из жизни, как перрон оттолкнуть от поезда, а оказалось, я выкинул что-то ещё. Без этого теперь не могу», – жестокое лицо Воланда одним кратким плевком кидало всю сумрачную правду.
Пилат без тренировки ловил её. Он поймал бы и Воланда, кинься он к нему. Поймал бы, неизвестно, в объятия или в своё абсолютно физическое осуждение, но насилия над Воландом он теперь не принимал.
– «Я сам возьму один билет до Голгофы. Возьму себе. На одну жизнь хватит, вторую ты мне не дашь. Я выражу себя в этой. Попробую выразить так, чтобы было понятно. Но поймёшь ли ты меня всё равно?»
– «Я дам, если ты проживёшь её».
– «Не смогу, Пилат».
Воланд не хотел смочь. Его болезнью была усталость, от Рима до этого дня. У Пилата тоже наверняка имелась усталость, от Голгофы до полного пренебрежения им Иисуса. Пилат мог бы говорить Иисусу «Иисус, твоё пренебрежение мной…» и так далее по этой теме. Воланд мог бы говорить Бегемоту «Бегемот, Бегемот…»
– «А ты не мсти».
Это было потрясающе. Пилат, у которого были одни из самых больших проблем с Иисусом, брался навести порядок у Воланда с Бегемотом. Он вообще за многое брался, не хуже Воланда, но справиться с этим… он обладал слишком своеобразным подходом к проблеме. В общем, как у Воланда. Воланд сообразил.
– «Мы как-то все сейчас живём... Дыша, скорей всего, не слышно иль, может, вовсе не дыша. Я говорю тебе: «Всё – тело», а ты в ответ хрипишь: « Душа». Но твой хрип не сбивает меня с ритма, который я просил и принял».
Пилат боялся потерять сейчас Воланда. Он только обрёл в нём собеседника. И хотя он не мог ослабить тему, он попытался ослабить тему. Для этого, может быть, самому надо ослабнуть, хотя бы морально.
– «А ты хорошо осел, тут, в Нью-Йорке».
Воланд потушил глаза.
– «Поэты выбирают города».
И ничем не оспорить выбор поэтов. Их опыт, в котором они соединяют априори на этой земле несоединимое. И никогда не ошибаются в итоге. А итоги за них подводят потомки – люди, которые хотя бы наполовину принимают на себя посвящение. Пилат вспомнил, что должен позаботиться о Бегемоте. Это его новый долг, под которым ходить легче, чем под солнцем, и по ночам всё обещающей луной – копилке истерик. Его собственных, между прочим, не отданных за сиюминутный покой.
– «У тебя кое с кем похожие вкусы».
Воланд сразу воспринял намёк. Он где-то был рад неожиданно столкнуться с упоминанием Бегемота. Бегемоту не быть никогда тенью, Воланд захотел на этих стульях до конца прояснить момент с Иисусом.
– «Давай-ка, Пилат, осветим словом, что нас обоих задевает».
– «Мы не будем ни о чём договариваться. У наших договоров одна судьба».
У него не было ни адвокатов, ни таких, какие следуют, волонтёров, ни бога с здоровым сердцем, ещё меньше с здоровым мозгом. У него было только страстное желание перебороть садистов. И дальше можно очень долго ещё перечислять, чего у него не было. Он как все держался на голом энтузиазме, за что я его уважаю».
– «У него был всегда я, но он не знал об этом. Хотел знать, но не мог догадаться. А я вроде как не имел права подсказывать. ( А на какие-то подсказки право жизненное всегда надо давать. ) А энтузиазма и у меня хватало. Он давно добрался до горла и стал его сдавливать».
– «Почему ты просто не повернулся и не ушёл?»
Просто повернуться и уйти, как будто он не знает, как трудны все повороты. Уход надо обставить так, чтобы уходом он выглядел только для уходящего – покидающего то есть. Все эти трудности сразу обваливаются на того, кто выходит на старт.
– «Женщина из дорого отеля, Иисус из бедного города. Какая между ними разница! А хочется обоих. Моя слюна вырабатывается исправно, обилие рек неправедных всегда способно затопить того, кто с праведностью своей на маленьком острове. Он пленник, лишённый крыльев, даже воображаемых часто. А как делиться с ним своим воображением, если мыслью одной и той же он тебя постоянно отталкивает? Праведник как никто толкается больно. И самому ему больно, да только не остановить его. Я понятно выражаюсь о непонятном его отчаянии?»
Говоря о любом праведнике, можно считать, что говоришь о Иисусе. Он в слове праведном любом, когда Воланд словом праведным поражает кого-то, поражения бедой становятся другого.
– «Я так и не получил окончательной радости с ним, – Пилат решился на правду о Иисусе. На правду о своём каком-то двойнике, который больше был с Иисусом, чем сам он – прокуратор жести. Прокуратор металла в людях искал и не доискивался, во всяком сплаве определяющий главный элемент – скрепляющую всё жестокость.
– «Он умел портить настроение. Когда оно у него самого необратимо портилось и виды окрестных деревень меняли улыбку на хмурую харю, в которую он не хотел всматриваться».
Воланд вспомнил Бегемота, который никогда не умел портить настроение. Настроение только приобретало, если возле него обретался Бегемот. А всё-таки его бывший шут был самым щедрым, кого он только видел в жизни своей, тоже щедрой. А Пилат вспоминал, и не забывал Иисуса. Со всеми его минусами. Эти двое, Воланд и Пилат, хорошо встретились. После они хорошо расстанутся, но до этого ещё требуется многое проговорить. Они оба это знают.
– «Мне на евреев не везёт, я их люблю».
– «Ты не заметил, что ему очень не повезло на тебя?»
Воланд в общем ещё старался быть деликатным. Но не терять основную нить. С теми нитками он сшить ещё попробует тряпьё, на которое изошло всё, чем жил он ООоо Когда Иисус кричал с креста «О, мой божественный, о, мой божественный, здесь так хорошо!» Он, Пилат, кричал тебе. Он обращался к тебе, разве ты не слышал? Пилат не знал раньше, что Воланд умеет проводить такие экскурсии в прошлое.
– «Через некоторое время всё кончилось. Я и сейчас себя того помню, день был чем-то особенным в известном смысле и с начинающейся истерикой невозможно бороться. Ни тогда, ни сейчас. Я готов был терпеть истерику и смотреть на тебя. А потом пришло письмо от бога (где он был до этого, непонятно): «Сделай мне жертву и приезжай в мой город. На обороте билета рисуя пейзажи, бегущие за окном. Не вспоминая недавно произошедшее. Я встречу, буду хоть на другой стороне Земли». Я не ответил на письмо. Хоть там в конце стояло «До встречи, может быть…» Мне почему-то не хотелось его видеть. Неожиданное приглашение, на которое мясо моего сердца не отозвалось приливом крови.
– «Несколько слов об Иуде Искариоте, я хочу о нём сказать, Пилат. Что не говорилось тогда… Мне нравятся люди без привязанности, без любви, выбирающие что-то одно, например, деньги, такие люди – они чище, хотя тоже говно. В общем, он милее, чем ты о нём думаешь». Он так же рассуждал о страже, которая сказала тебе, когда Иисус первый раз не забрался: «Ничего, пусть ещё раз попробует». И которая после нескольких минут бездарности поддерживала в тебе надежду: «Не надо так расстраиваться, он залезет». В итоге: Иисус был избавлен от воспеваний женских лап. От посягательств на его очко, от посвящения ему и им стихов, в большинстве случаев бездарных. От мук, у которых не было целей. И от плохого дерева, в конце концов – крест был ничего, без сучков».
Пилат всё больше молчал. Всё больше молчал для себя самого, такого каким он себя понимал или каким он не понимал себя. Но молчание всё округляло, почти оправдывало и всех вразумляло. Оно бы и Воланда вразумило, не надо, мол, продолжать, но и не продолжать – как?
– «Он по определению своему очень талантлив. На крест он, Воланд, всё-таки забрался – настойчив был порой. Потом Иисус прочёл с креста: «Пьяный призрак рассвета заглядывает в мой разум, ища отравления, и бог мне больше не нужен, один час до восхода и я простужен». И он ещё подумал – что никто не стал аплодировать, это знак уважения или презрения? Я опять ему ничего не подсказал. Я ещё шепнул ему, где мне искать его следы? Ответ был таким: «Ну, куда я пойду, мне не ведомо. А куда пойдут все остальные ( присутствующие ), я знаю». Я допустил, что это угроза, под воздействием атмосферы, может быть. А куда они пойдут? Скорее всего в кабак возмездий. Но дальше орал глашатай: «У бога нет крови. Вскрывая надбровье, вы ничего не увидите. Вас подведёт его мимика». Тут он ещё продолжил: «Как раньше вас подводила. Правда в устройстве мира смешит».
– «Вот здесь его устами я говорил, ну, так, шептал немного. То, что он шёпотом орал, бессильный слезть с креста в текущий миг, а миг тогда медленно тёк – стоячая вода, а не миг».
– «Я чувствовал твой запах».
Но тогда Пилат чувствовал больше запах своего одеколона. Своей стены, о которую бился.
– «В «Церковь на берегу реки» сдай его, Пилат».
Иисус сейчас лежал в квартире Пилата и сдать его куда-то было бы возможно, но странно.
– «Знаешь, может быть, Иисус не слишком удачливый бог?»
В общем, это ещё была деликатная постановка вопроса. Деликатнейшая формулировка, с уст слетевшая легко, словно приговоры кирпичи роняли уста хамов.
– «А может быть, мы не слишком удачливая паства?»
Видимо, имело смысл и дальше развивать деликатность в качестве образцового и гуманного примера для
– «Но это однозначно не провал, это продолжающаяся попытка, и для него, и для нас. Ведь мы коллектив, какой-никакой?»
Хорошая память не проходит для обладателей бесследно. А какие следы она оставляет на лицах – загляденье!
– «Ты плохо выглядишь после этого разговора. Откровенность – моя благодарность за его ход».
Сказано после остановки, а разговор между тем ещё и не завершён. Сам Пилат тоже не похорошел. Но о себе он уже не думал. Воланд, чтобы что-то ответить, всегда мог вспомнить свои родные места. Или места, породнившиеся с ним, в залог себе взявшие его постоянную память.
– «В аду сплошные тучи делают загар изящным и ароматным».
Это восстановит наш облик, может быть, душу тоже. Потому что о душе мы спросим особенно. Она наша любимица, мы никогда не забудем о её делах. Пилат только считывал эту бледность глазами, но не разделял её перспектив.
– «Вот куда пьяный поцелуй отдал Иуда, наверное, не смерть, а так, простуда за эту бледность предо мной в ответе», – Воланд сдержал хохот. – «Я самый бледный на всём свете».
Пилат не умирал от беспокойства за его здоровье.
– «Это не обязательно проходит, но не обязательно убивает. А ведь нам это всё равно. А ночь в аду не хуже любой из ночей в раю или в мире. Который ни на рай, ни на ад не похож».
Лицо Пилата, наверное, больше не могло смягчиться. Это по-своему интересовало Воланда. Пилат объяснил ему свою жестокость:
– «Я ещё верно служу в своих снах тому первому Риму. Знаешь, какого это мне, когда ни один из них волос с головы не даст за меня. И мне неизвестно, что бы он предпочёл, меня опекать иль в пространстве болтаться, держась за один только крест, по-моему, если память мне не изменяет, деревянный».
– «Когда в Риме дождь, ты говоришь: «Рим, собственной мокрой персоной». И это правда о Риме. А что правда о том приключении Иисуса?»
– «И нашем частично».
По многим, слишком многим показателям они одна компания, а исторические они или человеческие наброски, то обстоятельствам всё равно.
– «И нашем тоже частично, потому что части мы себе взяли огромные, они гораздо больше наших душ. Но, к сожалению, не больше нашего понимания».
... С ним двое жили и любили всех троих мои глаза. Любовь в этом случае не застилала глаза. Что там было, отцовство, дружба, связь поколений, инцест или им просто лучше так устроиться. Святой дух не был третьим лишним. А ты думал `что я могу сказать о святой троице? Всегда патологически неразлучной, сиамский близнец на троих. Что нас поймёт – только римские статуи, может быть, и вероятность этого совсем небольшая, боже».
Оптимизм не был лучшим, что мог предложить Воланд.
– «А мне остаётся, Воланд, глушить тоску, как болезнь лекарством. Заранее верным, но бесполезным средством».
– «Твоей просьбе конец», – Воланд тоже жаждал глухоты
– «Но я успел тебя просить. Ведь ты услышал. Именно просьбу. Которая звучала не как песня».
– «Мы пощадим Бегемота на этот счёт, давай даруем ему неведение».
– «Мне всё чаще вспоминается, как он голову закидывает назад, почти что набок. Как он это делал, я не знаю, ведь сзади был крест…».
Воланд понял, что Пилат вспомнил Иисуса. Воспоминание, которое периодически к нему возвращается, как странник на короткой верёвочке. Дороги дальние он и не высматривал. – «Когда я пойду по улице после этого разговора, и ко мне кинется уличная собака, я скажу ей «не кусай меня, меня кусали», желая, чтобы она отгрызла мне голову, преступную и не наказываемую. Если она не пожелает сделать это, мне придётся ещё долго выть на луну в лунные ночи, когда одна нация беззаветно заботится о другой. Действительно, тут заветов быть не может».
– «Я никогда не выучу латинский, а если выучу не полюблю. Говоря сейчас на неопределённом языке, я чувствую себя лучше».
– «Ты о приказе? Я передавал его ему телепатически. Ах, да, должен был бы быть какой-то язык. Но я не помню, какой. Я только помню, `что передавал».
Он по-своему несёт ответственность
– «И могу сейчас только надеяться, что он забыл».
И Воланд, и Пилат понимали, что Иисус забыть не должен был.
– «Я никогда так не делал, но, видимо, примусь направо и налево убеждать всех, что невиновен в этом деле. И в мыслях бог на год старее. Потому что не детские заботы падают с неба и растут навстречу на земле. А я не могу постареть ни на один год, хоть самый маленький. Впереди столько же, сколько за спиной. Но нового Иисуса, надеюсь, не будет».
– «У тебя не выработалась привычка к этому?»
– «Нет».
– «А религия тебя не спасает?»
Любая мало-мальски порядочная инспекция признала бы, что этот спасательный круг плох.
– «Я атеист».
Воланд тоже был атеистом. Прекрасным, наверное, воздушным, понятливым и не видящим от этого удачи. Признавший, что атеизм удачи не вручает. И отец его был атеистом… и отец его отца…
– «Я в том положении и состоянии здоровья, в котором вера в бога напоминает пустоту в желудке».
– «Похоже, мы слишком много о ней знаем. А она о нас слишком мало. Мы не прозрачная паства, а затемнённый и ничуть ею не восхищённый сброд. Не хотите выйти из наших рядов?»
Воланд пожал плечами. Их разговор заканчивался, он чувствовал это. Но агония почему-то ещё не близка.
– «А как я выйти из таких рядов могу, если я сам частично формировал их?»
– «Бог ушёл… и родился на седьмой, или сто двадцать седьмой, день, когда у всех были закрыты шторы. Как ты думаешь, это был знак протеста?»
– «Дерьмовый знак».
– «Бездарная по сути страна».
Бездарная по сути страна лежит в каждом из нас. И мы невыездные.
– «Почему тогда на Голгофе все читали стихи?»
Но читали про себя. Воланд не знал этого. Не слышал, что читали души для самих себя голосами случайными.
– «Слушай, а если твоего Иисуса ещё можно спасти?» – сам-то Воланд на это особенно не надеялся, надежды не держались возле спасшейся фигуры – просто определённые надежды не удерживались около воскресшей фигуры.
Пилат знал об этом правду. Которая, выйдя на поверхность, не найдёт себе на этой поверхности места. Потому что на блаженных местах стоят другие.
– «Он еврей. Он скажет «убей» и убьёт себя, он, видишь ли, фанатик этого дела. Практически пропащий для спасения друзьями. Впрочем, как и для уничтожения врагами. Порой думаю, что если бы даже хватал его за ноги, руки, шею, даже за волосы, он полез бы и залез бы на свой любимый крест. Он отбивался бы, отбрыкивался бы и отпинывался бы от меня ради наслаждения распятием. Таково представление о наслаждении у приговорённых ходом вещей».
Пилат, оказывается, многое знал об Иисусе. То, что безрезультатно он искал в себе, находил в Иисусе. Не потрясающее качество Иисуса, регулярное, регулярно работающее качество Пилата. Сногсшибательное свойство, позволяющее душевно постоянно богатеть. Только если душевное богатство может считаться истинным.
– «А я ему красиво скажу «Что ты со мной творишь, Август?» – Пилата шутка была неплохой.
– «Даже насчёт бога, который строчил письма Иисусу и всем подряд, когда Иисус был больше всего занят, от него остался один глаз, и этот глаз не смеётся. Я не видел в нём слёз, но его дальнозоркость увеличилась. Он не видит под своим носом. Это не недостаток того, кто смотрит только в будущее, это обречённость».
– «Я обычно сужу по глазам, хотя на некоторых лицах глаза найти не просто».
Воланд давно не видел перед собой лиц, не считая очень старых знакомых. Теперь вот бог… Будет ли он когда-нибудь старым знакомым? Или вечной новостью, о которой не хочется узнавать?
– «С ним тоже всё кончено?»
Пилат заметил это «тоже». Он не мог пропустить это мимо ушей. Мимо ушей проходит много такого, чему надо и прямо стоит в них оставаться, чтобы ближе быть, когда понадобится вспомнить минувшее счастливое.
– «Это кость, а кость должна быть белой. От освещения зависит жизнь теней. Чем выше плоть, тем дух её верней. А впавшие щёки лишь признак усталости. ( Усталости, которую с ходу никто не разделит. ) Я только начал, ещё молитву наглости я не сверстал, мой бог уже достаточный нахал; когда я говорю ему «постой, не принимай моей молитвы, раз не закончена она», ему угодно сразу думать, что между нами лишь игра, её последствия забавны, коль мы заведомо не равны. А мой восторг – всё больше гнев, я знаю, что я первым в хлев пойду, чтобы кормиться, чтобы игру всё веселее продолжать, я, кто первый пленник данного острога, но между нами есть беседа, нет жизни ей отсюда до обеда, есть сроком вечность ей, беседе человечьих с бессонным богом в них – беседе человечьих дней с минутами простыми бога».
– «Так о чём мы говорили, о Иисусе или о Бегемоте? Воланд, я в каком-то смысле уничтожил Иисуса, не губи Бегемота», – всё никак не мог забыть свою задачу Пилат. Пилату нужно было долго и прямо смотреть в глаза Воланду. Воздействовать. Но он закрыл глаза. Какова же усталость, когда она ещё больше? – «Тем более что Бегемот тебя не боится».
Пилата был готов открыть глаза. Чтоб благородное дело довершить.
– «Бегемот и Иисус – двое, кто меня совершенно и как-то уж окончательно не боится». Воланд, казалось бы, был доволен. Бесстрашие чьё-то может и тебя украсить, но украшает тебя твоё понимание бесстрашия, их бесстрашия, которому твоё понимание не помеха.
– «Что бы ты сказал, если бы Иисус однажды открыл глаза?»
Не сказать, чтобы Воланд спросил просто так, но к чему дьявол был в беседе внимателен, а к чему нет, всегда непросто уточнить.
– «Я промолчал бы».
Промолчал бы как перед стеной, от которой не получить разрешения пройти. Тем более пожелания доброго пути.
– «Я тоже».
Но Воланд не был особенно заинтересованным. А как ему проявить свою заинтересованность делом, от которого ему бы следует бежать? Как проявить себя в таком деле?
– «А если бы Бегемот их однажды закрыл?»
Быстр был Воланд.
– «Я закрыл бы с ним вместе».
Я закрыл бы хоть сейчас, подумал Воланд. Но сейчас они не закрывались, Пилата рассматривали, как собственную душу Воланда.
– «Хочешь сказать, что ты преданнее меня?»
Воланд выразил лицом возмущение только одной такой мыслью.
– «Твоё отношение к Иисусу все знают».
И поддержка Пилата, и улыбка на его старание, от которого он обрастает морщинами, нисколько не морщинясь.
– «И я знаю».
Воланд вынужденно благосклонно принимал общее течение беседы, как течение уже известной, но ещё не поддающейся реки, выкупаться в которой он бы при возможности всё же избежал, но немного погодя добавил:
– «Вот только его отношение к тебе нельзя узнать».
После такой беседы ораторов крылья обвисают. Пилат не взял с собой ни одного кинжала, хотя, конечно, Воланд бессмертен. Но с другой стороны и он тоже, так что можно пытаться. В итоге он мирно продолжил:
– «Знаешь, его отношение ко мне я хочу узнать со дня Голгофы. Того длинного дня, который никто из нас не решается освятить».
– «Многие хотят. Но это не их дело. А вот ты имеешь право знать. Но когда придёт удовлетворение этого права?»
Пилат не отрицал, что Бегемот стал бороться за удовлетворение всех своих прав.
– «Его воины покинули мою грудь, как холм, и спустились вниз к неизведанным зонам. Что может обитать в них. Их повадка всё узнает. Они душу выслеживают, в первую очередь виновную душу».
– «Иисус умирает», – громко воскликнул Пилат.
– «Что Иисус, двадцатый век умирает!»
– «Двадцатый век умирает дольше, чем умирает Иисус».
Оба они возле финиша, всё завершится для обоих скоро. Воланд и Пилат об этом говорят, будущее обсуждают, как настоящее и могут договориться до того, что будут обсуждать его как прошлое.
– «Иисус умер быстрее, но это совершенно не то качество. И не это ждёт двадцатый век, хотя… Если ты понимаешь, о чём я».
Пилат знал, что нет смысла обращать своё лицо к тому, что зовётся сейчас современностью. Это язва вместо лика, это вопрос без милого ответа.
– «Ты страшен, как первый день атомной войны. Ты пугаешь даже меня, а в древности я был страшен. Что же ты превзошёл, что способен стал на выход из себя и наводить ужас на того, кто сам из ужаса?»
– «Нет, просто ко всему этому привела одна галлюцинация. Правда, неизвестно до конца, чья именно. Я приписываю авторство и себе тоже, зачем мне эта заслуга перед собственным сердцем, видишь ли, ненадёжные псы отгоняют старость и слабые нервы».
О страданиях Иисуса Воланд стал жёстко говорить правду:
– «Многие переплюнули его с тех пор».
Пилат слабо возмутился, скорее, зная, что на него смотрит его собственный взор.
Воланд чётко продолжал:
– «Они как минимум поднялись на этот же уровень. И слишком долго на нём оставались. Дольше него. Безумнее него и славнее. Их незабываемые достижения в области мук не оставили наследников».
Воланд должен был это сказать. Это не его долг, это долг многих, но не его. А говорится ему лучше всего…
– «Ваши отношения с Иисусом достаточно зрелы. Не так зрелы, как замыслы мира и мои виски, куда давно просится седина, но отгоняема бодрым профилем, а между тем образцовы в чём-то, даже для меня. Я не ищу случайных образцов и мир, поверь мне, таков же, он мне подобен. Он совсем как человек (о Иисусе? конечно! и о нём тоже ). Воланду захотелось плакать. Но он продолжил борьбу.
– «Я патологоанатом, я редко имею дело с живыми. Все мои грешники грешны ещё и тем, что мёртвы. Но я-то живой среди них!»
– «Кошки от испуга залезают на деревья, Бегемот может полезть на крест. Чем сманивать оттуда самопроизвольного небожителя?»
– «Главное, суметь задержать его за хвост, я надеюсь, он не как ящерица. Да нет, он за своё держится…».
Воланд не напомнил, что Бегемот его не боится. Вместе и Иисусом, кажется. Скоро армия образуется из тех, кто бесстрашен против него, абсолютно бездейственная армия.
– «Он никогда не скинет свою шкуру, под ней нет второй кожи».
Пилат грустил и был доволен тем, что хоть в чём-то он может быть уверен.
– «Факты, просто факты рядом с нами, как люди».
– «Он уже обернулся человеком, и он оказался твоим человеком. В нём очень много того, что могло бы быть стихами. Если бы ты не добавлял к ним своего голоса, они пелись бы… его голосом».
– «Ты удивительно прав, Пилат. Этот мир создан для стихов и сотворён из стиха. Здесь очень много того, что могло бы быть стихами. Может быть, даже хорошими. Бегемот отказывается поддерживать меня, когда я говорю о стихах в нём. В итоге слишком много обид, мы не можем преодолеть их все. Мы не можем преодолеть стихи, которые лучше нас. А звучание их… иногда оно совпадает со звучанием нашей речи, а иногда встаёт стеной, о которую разбивается наш слух. Но что ещё нам слушать, не себя же?»
– «Пора перейти к более зрелым отношениям».
А как они начинаются, эти отношения? Пилат дал совет. Это, в общем, беззлобный комментарий. Но сложный, очень сложный для восприятия разумом того, в кого влюблён кто-то где-то.
– «Обязательно перейду, когда узнаю, где переход», – это не худшее окончание таких переговоров о душе.
Бегемот, возможно, был спасён. Вряд ли до конца. Но, возможно, он теперь получит фору для бегства. Воланду нужны новые впечатления. Какие-то впечатления он только что получил. А до каких-то не добрался, они с Пилатом не добрались. Пилат предположил устроить апофеоз по своему вкусу. Перед Воландом разложить не Воландову перспективу, в которую он мог бы вместить себя, не сминая строгие бока обыденности. Тем более что предыдущий апофеоз обернулся многовековым кошмаром.
– «Не думаете побывать в Палестине? Край чудес, которые в нём вообразить не трудно».
Воланду видились пейзажи и пейзажи, вскормленные чужой кровью. Их итоговая сытость должна уже быть очевидна.
– «Хотите услышать, совесть мне не позволит? Я этого не скажу, моя совесть чиста от страданий, по поводу Иисуса. Не самому передовому поводу. Но Голгофа меня не привлекает. Хотя я неравнодушен к царству евреев. Но вот они совсем равнодушны к окружающему аду из многих чудиков, последовавших за идеей Иисуса, то есть Ииусусом как идеей».
– «Кто мы друг другу? Стоит определиться во имя будущей ориентации, всё тот же ориент приютил всю Голгофу – не пустой сборник потерь, в том числе и голов, как судеб и горизонтов событий, не найденные главы мы найдём на своих шеях».
– «Мы те, кто одинаково внимательны к Иисусу, в силу разных причин, которые мы по-разному уважаем и не уважаем, и те, кто из-за него никогда не сблизятся. Тебя устраивает такое определение?» – на взгляд Воланда это паршивый апофеоз. Но для другого нужны силы и другой вкус.
– «Вполне».
Вроде бы и соврал, и сказал правду Пилат. Всегда и везде полезно уменье определять время по циферблату. Это должно помочь вовремя уйти или умышленно задержаться. Или задержать кого-то за час до ошибки, а если нет, то после прочесть часовую нотацию. Как двум джентльменам лучше закончить? И беседу, и неблаговидную деятельность. У Воланда об этом следующее представление, он считает полезным победить собеседника жестокой фразой, судьба которой никем уже не будет решаться.
Пилат имеет об этом такое мнение: не надо никого побеждать, лучше сдаться в подходящий момент беседы, тебе не придётся решать, что делать с жертвой. Человечный Пилат начал подводить песню к концу. Он не рассчитывал, что Воланд верно подпоёт в конце. Да и слух, и голос Воланда не в его всё-таки вкусе. А он у Пилата неплохой. Он ради друга Бегемота пошёл на эстетические жертвы. И до сих пор не раскаивается в этом. Но полезна ли жертва Бегемоту?
– «Это была безумная и приятная беседа, она прочистила мне мозги. Я не ожидал этого, но доволен. Вы тоже безумны и приятны. Этого я тоже не ждал, Вы сделали мне сюрприз. Вы знаете, что последнее время я имел дело с удручающей стабильностью. Лежачей стабильностью, а не стоячей в воздухе, который никогда не стоит на этих широте и долготе. До встречи, полный сюрпризов Воланд».
Воланд ответил ему:
– «Прощай, удивлённый Пилат».
Своё удивление он всегда способен проглотить, как не обязательную порцию, как порцию сверх нормы впечатлений. Воланд захлопнул дверь за Пилатом. Теперь тишина будет обрабатывать отзвучавшую беседу. А тишина как кислота, она уничтожит налёт и придаст мысли правильную форму. Воланд решился и захотел признать. Пилат бесконечно прав. Зло бесконечно право, желая победить всех. Ведь мы-то знаем, что добро победит всех. Бегемот абсолютно точно прав, стремясь встать над жизнью или оказаться под ней, но не застрять ровно посередине многоголового потока. И Воланду не следует толкать его в напророченное их совместным прошлым место, которое зовётся серединой, на языке, звучащем случайно и не навсегда. Воланд тоже придумает себе позу, за которую захотят и решатся поручиться особо либеральные ангелы, ни перед кем уже не заступники, но радетели за кого-то перед собственным разумом, который не менее надёжен. И вот эта, в большей степени очеловеченная, чем обожествлённая, надёжность – последняя надежда Воланда и прочих, не вставших в звенья обобранной кодлы. Может быть, он найдёт того, кто разделит, но не будет на это надеяться и на это ставить. Ведь ставку никто не благословлял сыграть. Так и может она остаться вольная и безуспешная. Безуспешностью подпоясавшись, пойти в даль могут многие. У всех там разные дела, все по-разному соберутся возвращаться, кто-то с боем подойдёт к старым местам, не обезлюденным за это время, на раздумья постоянными обитателями – людьми не потраченным. Пилат не очень приятен, но прав. Опыт прокуратора бесценен, и в реалиях человеческих, то есть людских всегда оправдан. Не им, не Воландом оправдан, самой формой земного шара, круглой, как хрестоматийная, преступная форма дурака. Надежды отнимающая у недолговечных в земных обстоятельствах обладателей других форм. Своими плечом поддержать их Воланду никогда не приведётся, он вечно мимо плечом вжимается – чаще в пустоту, чем в бок опадающего. Как листья, падают и люди, человеки инакоформенные. Круглой земле в общем-то и не принадлежащие – преступным ветром, законченным преступником, занесённые в круг, коему не дано прерваться, потому что само место кругло. Воланд забоялся подойти вдруг к зеркалу, ведь голова его кругла – преступная форма везде, единственное место, где обнаруживает себя конфронтация, это безысходная сопротивляемость отчаянного зрачка того же всё глаза, который видит. Воланд даже думает так «Я постоянно имею дело только со своим мировоззрением». Это ошибка. Он как минимум должен больше знать о мировоззрении Бегемота. Великого умника, чьего бессилия он не стесняется. Не позволено умом, который настроен всё-таки их всех спасать. Но не спасаться ими, что для их спасителя весьма разумно. Как много прекрасных мыслей у Воланда нынче! Может быть даже, что Воланд новатор. Новаторство рождается, когда корабль видит дно, до которого не долго, как и всегда оказывается в земных пределах… в морских пределах, стоящих на земной подкладке. Даже не покоящихся, а именно стоящих в разведывательной стойке. Воланд может поймать тот миг, когда она станет боевой для будущих побед, добычи их нелёгкой. Воланд ликует и празднует торжество мыслителя, требуется общение. Воланд насвистел особую мелодию, теперь необходимо минуту-две подождать, пока друзья мчатся через время и пространство. Он будет как всегда терпелив. От скуки Воланд стал сжигать игральные карты одну за другой. Он мог бы успеть представить их лица, взволнованные дорогой, но лицо Пилата, оставленное им в памяти Воланда, выражало не чувства Пилата, а чувства бегемота. Окрашенные во все цвета печали. Что же, он просто объявит всему честному сборищу о том, что теперь они будут жить по-новому. Там сами сориентируются, как. Давай, Воланд. Сейчас они придут. Воланд сжёг карты, но жизнь не горит, она даже до сопротивления не снисходит, она в себе в отличие от них уверена. Ребята, приглашенные Воландо, материализовались командой. Видоизменённая святая троица, не смущённая этим обстоятельством. Бог – отец, Бог – сын, Святой Дух ( тоже Бог ) отменяются, новый, более изящный состав представлен следующими: Гелла – мать, Аззазелло, Фагот – кто отец, кто сын, по возрасту, по настроению, скорее, элегантная анда, без святого духа. Воланд по привычке почувствовал радость при виде их.
– «Привет, господа. Скорее роняйте ваши фигуры в кресла. Моё слово, что к ним не доставлено электричество. Мы будем говорить о наших названых детях, о их нуждах и трудностях, они у них есть», – до чего же приятен деловой Воланд, не самому себе, но вообще ландшафту. На котором пишется взглядами заинтересованность, в котором никто не высказывается против.
– «Думается, Вы обеспечите электричеством заслуживающего этого».
Голос Воланда не переменится, раз рядом нет Бегемота – он не станет нежным, терпимым к обстоятельствам, к присутствующим и к присутствующим обстоятельствам, но как прежний оратор и неизменный именно голос, а не Волонд продолжит.
– «Ты уже успел сесть, Азазелло», – заметил Воланд.
Азазелло, внимание которого опять обратили на его положение, чего он не любил, продолжительно посмотрел на Воланда. У Азазелло бензин, у Воланда зажигалка, Азазелло может сгореть, как картонка.
– «Но это не имеет значения, сидишь ты или стоишь».
Воланд какое-то время собирался оставаться гуманным. А разговор начинал казаться терпким. Как кислое винишко этой жизни, к которому нельзя прикладываться. Фагот внимательно посмотрел на Воланда. На новый пейзаж, который перед ними строился
– «Позволь вопрос до начала дебатов, отец».
Ласковость детей давно ушла из их речей.
– «Ну?» – Воланд вздохнул.
– «Когда мы поедим?» – вздохнул Фагот.
Вздохнула Гелла, вздохнул Азазелло.
– «Зачем вам?» – безразлично спросил Воланд. Фагот посмотрел на лица Азазелло и Геллы, как тяжело им открыться даже в естественном желании. Ему тоже не просто это говорить – есть темы наивные и в то же время беспощадные: пища духовная и плотская одна из этих тем. Дух их кормится возле Воланда, а между тем мы не всеядны.
– «Мы голодны, ради поддержания дисциплины ты запретил, а без твоего разрешения кусок в горло не пройдёт».
Самое трудное начать, Фагот сказал. Гелла и Азазелло стали дышать свободнее, в сущности им изначально было нечего стыдиться. Их желание есть вполне естественное желание. Естественнее, чем обретение хоть какой-то сравнительной свободы, они говорили об этом на международном языке алчущих, но здесь они говорят о голоде.
– «Я не хочу вас кормить, вы надоели мне. Ребята, вы не нужны ни мирозданию, ни мне, ни мастеру с Маргаритой», – Воланд не стал говорить, что подозревает их в том, что они не нужны сами себе. Это наиболее тяжкое подозрение, при одном наличии такого мученик должен сразу уничтожаться. Фаготу пришлось подумать, что зря он поднял этот вопрос. Только что они не были ненужной культурой. Потерянные дети, которые однажды вернулись и неприятно удивили тех, кто их потеряли. Фагот не смотрел на Геллу и Азазело. Лучше им в одиночку пережить отсутствие порядочности. Фагот стартовал по новой, один.
– «Мы можем не есть, голод бодрит нас. Но не можем ничего не делать – мы рабочий коллектив и боготворим труд – он же наша работа», – пока Фагот говорил, Гелла и Азазелло согласно кивнули, по разу каждый. Воланд подсчитал кивки – всего два, маловато для того, чтобы отвалилась голова. Пожалеть бы их, но не та погода. В тёмной империи его добра, которое само себе осатанело, нет ни солнца, ни лишней надежды. Ни даже места для лишних наивных призраков. Которые не просят ничего, кроме подтверждения их права быть похожими на лица реальные и действующие. Воланд решил договорить с ними. Искренне надеясь, что это не даст им ложных надежд.
– «Пора подвести историю мастера и Маргариты к последней черте. По счастью я узнал, где она находится, там ходу всего ничего. Дойдём, то есть ( я хотел сказать ) дойти можно вдохновением – берём напрокат у века, сама она не подойдёт, тем более к ней не пойдёт и даже не начнёт идти Маргарита.
– «Скверная новость», – прошептал Азазелло. Гелла хотела бы верить, что ослышалась. Фагот лишь плотнее сжал губы. Он уже понял, что их не придётся разжимать для приёма пищи. Но, может быть, их ещё придётся разжать для слов. Для слова своего. Воланд заметил, что не смог сделать их счастливыми. Да и не было такой цели.
– «Скажу проще», – Воланд сделал спортивный выдох, – «пора заканчивать с этой историей».
– «Нам это не выгодно», – твёрдо сказала Гелла. Воланд в секунду был очарован этой хваткой. Он сам когда-то начинал почти так же. …Теперь он сидит напротив них – это итог такого начала.
– «Это выгодно мне, а мои интересы поважнее ваших интересов, детишки».
Воланд пересмотрел их каждого, Гелла не была этим взволнована. Что есть Гелла? Ночь, которая всегда. Какое-то право, о котором Воланд забыл, но оно о себе не забыло. Неужели Воланд его нарушил? Права умирают после того, как их нарушили. И крайне мало таких живучих, которые после своего убийства заявляют о себе. Может, Воланду стоит закончить актёрские курсы на каком-нибудь Бродвее, тогда ему будет легче убеждаться самому в том, в чём убеждаются его вневременные компаньоны-сверстники.
– «Это выгодно мне... как боль мазохисту».
– «Луна и нам подсказывает», – Гелла смотрела прямо в глаза Воланда. – «Если Вы не позволите нам женить мастера, мы будем должны женить Вас». Воланд очень давно подозревал, что луна постепенно становится верховной богиней. Возможно, что места главных жрецов при ней и эти ребята как-то связаны. Особенно место главной жрицы и Гелла. Луна необъяснима в своих симпатиях. Впрочем, как и Воланд необъясним в своём раздражении. Оно не может литься подобно лунному свету, не тот состав. ООо А луна богиня бракосочетаний. Много храмов и много прихожан, но не на луне, но Воланд, Гелла, Азазелло и Фагот никогда не появятся в гуще их. Используя тень, как лучшую одежду, одежду на века, они каждый будут культивировать своё одиночество и их быт, разделённый на «до» и «после», на настоящее в трёх частях, включающее будущее и прошлое. Будут до конца вместе или разбегутся, время им всем покажет. Чего на этот счёт хочет Воланд, их тоже интересует, они хотят много знать, в знании сила слабых.
– «На ком же женить?», – Воланд посмотрел на Геллу.
Нет невест, нет согласных дать новое аду и белое.
– «На мой взгляд это должна быть не шумная свадьба, а тихая регистрация. В ней «служба ада для ада» воплотилась бы, кажется, я ничего не перепутала?»
«Служба ада для ада» – предложение Воланда сделать ад прибежищем тех, кто в нём действительно заинтересован, фанатики самомук множились, как плохие дни, мир только отмечал возрастание самоистязаний, не препятствовал им. И Воланд решился внести предложение по существу свершавшейся драмы. Да, новая мысль такова – ад не тюрьма, а преддверие размышления.
– «Что же, вернёмся к мастеру и Маргарите?»
Воланд кивнул. Кивок при встрече с гильотиной мало отличается от всех других кивков, траектория затаскана, изменить её может только другая шея.
– «По идее они должны быть вместе, к чему способствовать им в их ошибочном расставании, когда нам всем надо будет чем-нибудь заняться? Хотите сменить поле деятельности? Вы же педагог. В кои-то веки счастливый случай приставил к Вам двух воспитанников. Из двоих покорны не двое. Но кому это мешает? Маргариту то тянет к свободе, то тянет к Вашим ногам. Подайте ей пример, как можно выражать себя в творчестве. Абзацы идут не через запятую, а через пропасти. Сколько и чем можно пропасть накидать?»
– «Кто спит у меня в ногах, когда я танцую и топочу? Никто», – ревел Воланд. – «Никто не смеет там улечься, под моими ногами, месте сосредоточения мозолей и боли по ним. О натруженности говорить неприлично, но и молчать о ней неприлично – так среди сплошного неприличия как поступить человеку, который ещё о приличии помнит? Вы совета не давайте, не перегружайте мой мозг, которому ещё плиты бытия поднимать. С вами вместе в нём. Я смерть приношу не только ногами, у меня так же смертоносны руки, за истёкшие века, что дышал и ел, достаточно натренировался, чтобы откручивать ваши головы, как цыплячьи, дорогая компания», – ах, как же он их ненавидел. Уже давно, неужели только сейчас заметил? Он не опустится до убийства, но шеи им искалечит. Он искалечит невидимый образ в себе. – «Моя луна всходит и заходит без ваших аплодисментов. А жизнь бежит по моим артериям и венам даже меня самого обгоняя, мне не нужна такая скорость, я никуда не тороплюсь. Я не знаю, надо ли спаривать мастера и Маргариту, от их союза мы не должны получить ничьего третьего. Я просто хочу уточнить, может быть, они рождены, чтобы быть свободными, тогда стоит отпустить прекрасных оленей на свободу. Если они ещё найдут, где она находится, тогда наше преступление, может быть, будет не так заметно. Я лично в будущих садах дней не хотел бы его замечать».
– «Сир, Вы сошли с ума», – сделала вывод Гелла.
– «Вы это твёрдо решили?» – с таинственным бесстрашием спросил Воланд.
Таинство бесстрашия творения, всё таинство бесстрашия творения вынуждено повторяться ежеминутно.
– «Сир, я настаиваю на своём диагнозе. Что за человеколюбивые вещи? Кому из них нужна свобода, когда их счастье во взаимном плене? Впрочем, как и счастье большинства».
Речь дошла до счастья большинства, теперь всё будет только хуже.
– «Вы так думаете?» – презрительно прошептал Воланд.
Гелла хорошо поняла, что оставшийся час Воланда недолог. Дьявол уйдёт, как любой король, который вообще может уйти. Бросив на всех других представление: он просто соскальзывает со сцены, собирая пол лопатками, а ведь сцена, жизни сцена, не так скользка, она становится, быстро и необратимо, показательно необратимо, достаточно скользкой в нужный момент. Нужный момент, чем он славен? Загадка украшает этот скользкий миг. Кому нужный? Провидению, висящему над королевской головой, как над любой другой, да и ему самому… ведь надо конец обретать, ведь надо.
– «Может, Вам полечиться от либерализма?» – она правильно поймёт барина, если он схватится за болезнь, как за резиновый спасательный круг. Кого тот круг вытаскивал? Воланд понял всё. Есть какие-то вещи, которые в идеале перманентны, их прелесть в бесконечности, например, твоя обособленность в среде «подобных тебе», вульгарно очевидная даже для них. Да, это коснулось и Воланда. Прикосновение из тех, которым всё дозволено. Которые не исключают себя ни из одного обстоятельства. Когда появляется подобный тебе, но в силу таинственных вещей предпочитающий иной язык, ты бегаешь, но не можешь найти для вас переводчика. Воланд, не жалей ног. И Воланд побежал, прочь от этих бандитов, Геллы, Фагота, Азазелло, прочь из собственной уютной квартиры. Сам дух её из неё вышибить. Бегемота Воланд отыскал у воды и следующим после него содрогнулся при виде простора, стоящего над водой. Стоящего не стеной, а царством… так похожим на царство спасения: вопросов это царство не задавало, оно знало, с кем не стоит с этого начинать. Бегемот использовал воду как зеркало, он древним способом наблюдал себя и свою нелёгкую метаморфозу, меняющую мир в нём на идеальную безрадостную войну. Где он не хотел победить, не хотел проиграть. Он почувствовал присутствие Воланда, он почувствовал присутствие новости. Он почувствовал в себе готовность выслушать, как готовую начаться болезнь. А Воланд очень кстати ощущал способность говорить хорошие вещи. Хотя почему очень кстати? Сезон прошёл, кто скажет о нём доброе слово? Все гнёзда закрыты, голубю мира некуда присесть, он с большей радостью сел бы на протянутую руку Бегемота – адресата его дороги, но она ищет щеки Воланада.
– «Забудь о том, что сказала Марго. Пошли с нами в то счастливое место. Ну, Бегемот, не брезгуй взглядом, мы не обязаны браться за руки…» – Воланд смотрел на полумёртвого кота и примеривался, как лучше его уговаривать. – «Дорога будет без пикников на обочине, без пустых, нам обоим ненавистных разговоров, в которых ищут свои могилы слова, в которые мы не верим. Без вопросов и ответов, никто не влезет в твою жизнь. Молчание и дело, я транспортирую тебя в рай, я переправлю тебя быстро, ты… хочешь же в рай, я берусь за это», – теперь Воланд будет служить и сейчас эта служба имеет смысл, вот он тот, из-за кого и жизнь Воланда скоро обзавелась смыслом.
Бегемот медленно, короткими шагами, молча отступал от взволнованного Воланда. Последний не хотел и не мог замечать этого. Соблазнить, расстараться и соблазнить непременно. Хотя бы одно соблазнение во имя добра, он хватал глазами этого кота на этой стороне бытия, тот уносит от него последнюю тайну уст, пленник чего-то своего, и голос его похоронили без Воланда. Но слух должен был остаться. Чтобы слышать, чтобы слышать – это особенно протяжно готов повторять Воланд, который стал теперь верить в повторение. Мать, если не учения, то надежды на спасение – надежды быть услышанным, тем и тогда, когда душа смещается и переезжает жить на другое место, без уведомления о месте своего обитания. Обитания после всего, что пришлось запомнить, но вместе пережитые пертурбации не помогут писать письма поддержки, останешься с тем, что ты больше не обиталище собственного не остывающего духа.
– «Бегемот, услышь меня!»
Бегемоту вредно слушать всяких обманщиков. Разные они и не всегда бездарны своей разностью. Позже, когда он оправится, он сможет дальше принимать их, их скверные сказки держать в своём сердце, но ему необходима диета. Сейчас они опасны для его здоровья, пошатнувшегося внезапно и сильно. Опасны, он уверен. Особенно этот, Воланд.
– «Особенно я, да?» – Воланд легко читал мысли, тем более тогда, когда они были написаны на лице и яростно думал в ответ.
«Я вечен, тем страшнее мне. Ты, между прочим, тоже вечен, нам обоим стоит бояться. Человеческие существа в своём взрослом безумии образуют любовные пары, но пары, союзы, банды могут быть не только любовными, порой им случается быть деловыми. А я очень деловой человек», – нечеловеческая тоска оживляла ход мыслей Воланда. «Я приглашаю тебя в деловые партнёры, это партнёрство может приносить не только горе, не знаю, сколько радости оно принесёт тебе, но ведь надо же нам попробовать. Если предстоит жить вечно, то лучше жить поблизости от того, кто тебя понимает», эти мысли он адресовал одному разумному адресату, этот адрес первый даже рядом с адресом рая. Без Бегемота я задохнусь от их глупости, их лица праведных чертей я больше не могу видеть. Воланд был готов плясать, читать стихи, молитвы, поэмы и делать гимнастику, угадывая, что может повлиять на бездушного, в прямом смысле слова, Бегемота. Пока тот, в этот раз поистине искусно, скрывал от него оставшуюся ему маленькую, совсем девочку, душу. Бегемот боялся добрых намерений Воланда больше, чем плохих. Сколько в Воланде добра, сколько зла, сколько неустоявшихся мировоззрений, сколько не принявших ни ту, ни другую сторону. Это откроется однажды революцией… и открылась революция, как кровотечение. Первым удовлетворением не остановить. Бегемот устал отступать.
Дикое, безумное «Мяу!» испустил Бегемот. Это остановило Воланда. Раз девушка не хочет танцевать, кавалер садится в сторонке. Их танго, увы, не может их ждать. Наша история скоро закончится, если вы дойдёте и все дойдут до конца, сохранив рассудок свой хлипкий, то жертву Бегемота можно считать не бесполезной. А как он это вообще чувствовал, когда усваивал необходимость принести её? Он усваивал её как вдохновение. Воланд уже не мог отступиться от своего кота. Воланд начал приготовления издалека. Для начала он так хорошо изобразил, что понимает Бегемота, что почти поверил сам. В то, во что нельзя было верить, потому что невероятно. Вера творит новое. Воланд отмечен ложью, как благожелательным взглядом учителя… а учиться он сейчас будет скоро. Воланд обзавёлся учителем! это моветон, жесточайший из отсмотренных. А отсмотренных, надо заметить, высочайшей комиссией очеловечивающих их обстоятельств. Очеловечивающих так, будто измождение причинить хотят. Гимнаст, никогда не отваживающийся на прыжок длиною в дальнейшее развитие судьбы, подскочил вплотную и заговорил:
– «Мастер тебя больше не увидит, Маргарита тебя больше не увидит, мои прислужники Фагот, Гелла, Азазелло, впрочем их много, будут трудиться на твоё благо. Для твоего блага ещё столько надо сделать. Дел на вечность хватит, на замечательные века, которые сами себя сосчитать не способны, в которых я хотел бы быть остовом, но будешь ты. Пойдём в мою квартиру, это лучшая квартира в Нью-Йорке. Только там есть безопасность, лучшего, чем я, пса ты не найдёшь. Я укушу и проглочу всех лишних и ненужных тебе, нам. Вот видишь, так надо. Ты отдохнёшь духовно и умственно. А отогнать меня ты уже не сможешь. Стеречь тебя буду я. Ты только мой», – и ведь слова Воланда не были чудодейственной молитвой, но он вложил в них свою серую душу, во многих буквах слова Маргариты, но откровеннее, чем у неё, беспощаднее. Так вышло родовыми путями бытия, так вышло и в вольный последний путь отправилось. В конце концов Воланда можно терпеть, в конце концов рай можно забыть, ведь самого себя забыть возможно. Погода в городе, сама не зная, почему, улучшилась. Появилось солнце, хотя на языке многих в этом скоплении домов и голов как домов для душ это означало «ухудшиться», но оно не стало высматривать своих обычных поклонников. Сегодня оно хотело поработать для кого-то особенного. Или для особенных… Как эти двое, один доволен, другой не очень – смотрят друг на друга, не наверх. Но светило жизни не в обиде. Их припекает что-то другое. Особенно одного – просто вопрос, скоро и это явится как ожог, в следующем дне. Двое скрылись в подъезде. Почему у одного выражение лица будто он ищет свою казнь? Солнце не увидит, что с первого взгляда вычисляет луна. Потому что способности не те и совсем другая область знаний. Бесполезная для людей. Воланд вяло проскользнул вперёд, он желал, чтобы первым вошёл Бегемот. Но тот упорствовал, инстинктивно или осмысленно – не стали разбирать. Всё равно отныне ему будет оказываться честь, что и всем кошкам. Их запускают вперед человечества. Исключением стали только Белка и Стрелка – те две собаки-космонавтки.
– «Вот твоя славная обитель. Наша славная обитель и обитель всех достоинств этого мира. Прости за пафос, возможно, он лишний сейчас, как и всегда».
Это твёрдая традиция, запускать первой кошку. Подобно умному сапёру она промолчит, если найдёт проблему. Украв неприятность у хозяина, она растерзает её, всё ещё оставаясь не гарантированной от наказания. Но после ухода Бегемота Воланд так и не решился завести котёнка. Ни одно кошачье, он знал это, не смогло бы стать Бегемотом. Нужно было дождаться его, и Воланд ждал. Бегемот не стал осматривать комнаты. Он мысленно вызвал своего ангела и отложил знакомство с хозяйством Воланда. Он решил идти на какой-то контакт, во всяком случае до тех пор, пока его не эвакуируют. Бегемот замер посреди прихожей приятного дома и не почувствовал сквозняка. Настороженность, означающая его провал, всё равно выказала себя. Осторожность не поможет.
– «А мне полагается прогулка или хотя бы проветривание помещения?» – Бегемота неприятно заинтересовало то, что все форточки закрыты.
– «Чтобы тебя высосало в форточку?» – усмехнулся Воланд.
– «Чтобы я мог выставить в неё свой нос».
А заодно глазами увидеть, как меняется годами мир снаружи.
– «Обойдёшься. Мы все обойдёмся».
Бегемот подумал, что дефицит свободы можно компенсировать достатком общения. С Воландом, например. Всё, что было не договорено, скажется и обретёт свой логический, более того, закономерный итог. Бегемот ужаснулся. Но сознания не потерял. Воланд вдруг подал стакан. Его лицо ничего не выражало. Стакан был полон, полон, как душа.
– «Выпей это».
И Бегемот выпил, не спрашивая, что пьёт. Может быть, кровь Воланда. Не надо пошлых предположений. Воланд не стремится к такой тесной физической близости. Кровь одного в другом, попавшая через рот, скорее вызовет несварение. Желудок не лучшее место для очищенной души. И кровь, наполненная душой, задаром не досталась тому, кто сейчас утолял свою бытовую жажду. Желудок не отреагировал. Сердце, располагающееся над ним, тоже. И только нет уверенности у Бегемота.
– «Я пил твою кровь?» – бесстрастно осведомился Бегемот.
Воланд сдержанно засмеялся, его крови на всех не хватит. Но это трогательное предположение, ведь для Бегемота он действительно отдал бы. А тот глупый, боится яда.
– «Моя кровь может быть лекарством и может быть ядом, это зависит от того, кто её пьёт. Для существ, боящихся честности, это яд безусловный. Для всех, кто склонен, может быть, излишне, к гениальности, она однозначное лекарство. Это лекарство не мешает болезням, никаких драм изгнания, но ищет лишние запасы гениальности, ведь для выживания её надо много. Хотя, чтобы выжить с крепкой гарантией лучше не быть ей подверженным вовсе. Впрочем, как повезёт. Но ты пил не мою кровь. Выпей ты её, ты бы почувствовал определённые наклонности».
Бегемот решил промолчать о своих наклонностях. Стоило определиться с местом.
– «Я буду жить на коврике в коридоре».
Место прикаянных, хоть внешне они и сохраняют сходство с неприкаянными, но это из них выбьют уютом. Это не люкс самой блестящей гостиницы рая, это не потаённый уголок задумчивой души, в который стремятся все разумные практически профессионально и неразумные инстинктивно, это не сундук, в котором, накрывшись нафталином, ты можешь дождаться следующего, более благополучного века, это место, которому каждый сам даёт определение. И редко находит в нём своё воскресение. Один и тот же диалог могут с разных сторон поддерживать одни и те же.
– «Поближе к выходу, через него все неугодные тени пробуют выйти в мир, которому они уже были представлены. Но забывчивый разум может и по второму разу представиться, он на одном и том же знакомстве, повторяющемся, настаивает, не на что это не похоже, Бегемот? Я не подсказываю тебе никакого сходства, но очевидность могла бы и добиться твоих глаз».
С очевидностью он научился и продолжает учиться бороться. Это часто враг, которого приемлемый богатырь должен повергнуть. Воланд ненавидел чьё-то самостоятельное, всегда бесперспективное обучение.
– «Со временем ты переселишься в комнаты. Я буду надеяться на это».
На стенах нет видов, они за окнами Несколько часов они молча провели в квартире. Воланд затих в одной из комнат. У входной двери на корточках окаменел Бегемот. Не в силах открыть её, он жался к ней ровной спиной, надавливая на неё, выдавливая её без всякого смысла. Потому что с обратной стороны мир её поджимает. Почему не бал – маскарад? Бегемот, отмахнувшись от щепетильности, низеньким колдовством сделал шмотку. Маргарита постыдилась бы надеть это, будучи трезвой, и обязательно надела бы, будучи пьяной. Вещь получилась волнующей, не платье, не халат – скорее платье. Для безумной пленницы. А, может, для безумного пленника. Безумство стирает биологический пол или наоборот, подчёркивает его. Бегемот, не заходя ни за какую ширму, надел новое. Для себя, для людей переоделся. Решился сыграть роль, коль скоро она ему годится. Не бенефис, но ответственность. Ответственность – это не горб, Воланд достал откуда-то пакет яблок. Как ангельские головки, собранные в одном месте, яблоки издавали острый запах, слишком нежный для того, кто решил быть дьяволом. Тяжело терпеть. Но ещё тяжелее выносить, преуспевать там, где не успеть – величайшая милость. Современный смуглый дьявол высыпал яблоки на стол. Стукнувшись, они отправились путешествовать до дозволенных границ. Дальше их устремлений никто не проверял. Яблоки катались по столу в дневном свете, сталкиваясь друг с другом, как планеты Солнечной системы, не давая в столкновениях жизни. Воланд был им подобен, не обещая дождаться смерти. Бегемот в женском платье не похож на молодую женщину, он похож на старую женщину. Рядом с такой Воланд не станет мужчиной. Что есть мечта его жизни.
– «Выражение твоего лица во всём виновато», – Воланд начал чистить яблоко.
Кожа перестаёт понимать окружающую реальность и смущается одной только возможной своей прозрачностью. Она с содержанием поступает всегда одинаково – выставляет его напоказ. Бегемот смотрел в глаза своему отражению. Оно не могло очаровать его и разочаровать не могло. И оно давно не сообщало ему новостей. А он не мог сделать его моложе. Он видел Воланда в комнате, что отражалась вместе с ним. Двое мужчин не могли в честной битве победить женщину; её покачивает от ветра, она стирает свои платья, не снимая их, она сушит их на себе, она терпела чужие страны, она принимала разные позы. Мы научимся у неё погрешимости.
Лицо Бегемота стало женственнее, прилежнее никогда, приветствуя чужую и чуждую лично ему женственность, Бегемот молчал и вспоминал древних стоиков, Бегемот, из последнего протеста обошедшийся без грима. Лицо он изменять не станет. Выторговать у него согласие на изменение проверенных уже черт моветон. В этой перемене оно ему откажет. Бегемот отвернулся от своего изображения в зеркале, которое имело печальную вызывающую улыбку. Какая – никакая Маргарита в его исполнении была готова. К чему готова и будет ли остановка у века? Этот театральный подряд разъяснения не даст.
– «Алло, зритель, мой генеральный выход», – пригласил к просмотру Бегемот всех, кто был в доме.
Стало быть, Воланда. Бегемот не волнуется, о сборах не переживает, потому что сборов никаких не предвидится. Никогда. Движение в комнате – это Воланд шевельнулся, немного возбуждённый нахождением Бегемота в его доме и всё ещё сердце. Это было бремя, которое своё движение провозглашает словно идёт оно по траектории светила. Но между прочим, ни одно передвижение Воланда по этому миру не могло повторить хотя бы части этой траектории. Траектория – загадка и бремя загадочно. Мифы творятся прямо рядом с нами, появлением своим не мешая нашему застою. Явление же принятому здесь мифу не избранного богом артиста на разных произвело разное впечатление: персонажи действительной истории за окном продолжили свой ход по серым тротуарам временного, как и всё, города, дневные звёзды расселись в своей высокорасположенной комнате по стульям, стоящим на грязном полу, Воланд прожевал последний кусок яблока.
– «Решил влезть в шкуру врага?» – спокойно спросил Воланд.
Вкус яблока появился во рту у Бегемота.
– «Шкура врага ядовита, это новая Маргарита».
Бедный Бегемот, подумалось Воланду. Как надо относиться к своему врагу, чтобы принять его облик? и надолго ли это с Бегемотом? Впрочем, Воланд всегда, допуская элегантное безумие со стороны эмансипированного шута, считал Бегемота разумным существом. Но диалог с ним – это трудно. Это труд не мышц всегда – души. Самые натруженные и мозолистые мышцы.
– «Ты кому-нибудь в этом покажешься?»
– «Нет, зачем? Ты видел…» – Бегемот широко улыбнулся, – «… я ещё мог служить». Бегемот, дорогой ребёнок, не в службу, а в дружбу не изображай раба, когда больше нет твоего хозяина. Это Воланд не произнёс вслух. А Бегемот не умел читать мысли. Вряд ли его тянуло к прежнему, но привычка и отчаяние творят беду с каждой его слабостью. Они же творят спокойный быт для Воланда. Пусть заранее вычисленные пертурбации оставляют недоступным приятный жир, придуманный как растворимое покрывало, чтобы покрывать сердце, жизнь идёт, не будучи знакомой с конечной точкой. Воланд заметил, потому что подумаешь, стены, спокойное приближение Маргариты. А стены между тем этим приближением уже не были спокойны. Как честный солдат идёт на свою честную войну, Маргарита поднималась на нужный этаж, считая ногами ступени и острой мыслью штурмуя настоящее. Воланд ещё думал, предупреждать Бегемота или нет, а Маргарита, пройдя прямо сквозь стену, появилась в квартире. У Бегемота не было шока. А Маргарита не ждала. Странная девушка, оказавшаяся Бегемотом, кого-то ей напоминала. А когда Маргарита поняла, кого, день и ночь соединились и Маргарита могла бы спутать солнце и луну. Но между ней и сумасшествием стояло обещание сохранить разум. Бегемот в женском платье «Маргарита» и Маргарита подошли слишком близко друг к другу. Должна быть в этом какая-то опасность, но должна была завязаться светская беседа. Таков рок, который в этот раз решил наградить всех не спрошенным благополучием.
– «Настоящая Маргарита», – представилась Маргарита.
– «Фальшивая Маргарита», – представился Бегемот.
Все присутствующие знали, что истинные имена не были названы. Почтенные дамы предпочли не ругаться. На глазах важного свидетеля. Ответственность которого перед самим собой всё растёт. Но теснота помещения всегда повторяет тесноту грудной клетки.
– «Хочешь, я извинюсь перед тобой, Бегемот?» – прошептала Маргарита. Она стала картавить ещё сильнее и то, что и Бегемот, и Воланд желали вытравить в ней, само по себе, без помощи извне набирало вес, как человек, которого не остановить у обеденного стола, где яства ядовиты, а он хочет отравиться.
– «Нет», – Бегемот сдал ей пол – позиции. – «Будь вечно непрощённой, Маргарита», – Бегемот рухнул с высот равнодушия, и светская беседа это дар богов, или полубогов, но всё равно хорошо. Когда она развивается сама, как благополучный ребёнок, который не отнимает время у творцов своих, что заняты, быть может, уже другим. Так в минувшем творении никто ничего не потерял. Как и не обрёл, впрочем. Но это они, в общем-то, могли бы обсудить. На другом конце вечности об этом особенно хорошо будет говориться, возможно, не им уже – их теням. В вечности черты лиц уже не смогут измениться, и не предадут собеседника, тем более обладателя. Для всего есть в вечности место, кроме обмана. Почему такая несправедливость по отношению к нему, неизвестно, зато какая справедливость по отношению к тем, кто пострадал от него. И вся занимаемая Бегемотом позиция ушла к Маргарите. Пусть за чем-то неприличным его застала нежная дева, его стыдливость валяется в морозилке у Воланда. Ключей нет. Подбирать другие долго. Они тыкаются, но бьют мимо скважин. Маргарита, придавленная тяжестью увиденного, наспех вышла вон, но не сквозь стену, а через примеченную ею ранее дверь. Сатане было всё равно, что она делает. Воланд любовался Бегемотом. Наслаждение проступало всё чётче. Маргарита сбежала и слава Богу. «А ведь мы дружим. Опять друзья, опять друзья!» – успел подумать Воланд перед тем, как взволнованный Бегемот разоблачил себя, сдёрнув платье, и вышел в жизнь за входной дверью. Она была крепка, но перед верным словом открывалась, вернее, перед ещё более верным молчанием. Воланд, довольно урча, настраивался на продолжительную жизнь обладателя некой взаимности. Волнение шаталось, но пристало к нужному берегу истинного государства спокойствия. А взволновала Бегемота его несхожесть с Маргаритой. Сейчас он не знал, куда податься с его естеством, густо пахнущим, не убиенным, отвергнутым в первую очередь им – и только один Воланд готов взять его к себе. Для неизвестных, но совсем не таинственных целей. До которых он при любых обстоятельствах всё-таки будет добираться один. Такие разные побывали на одном месте, один и тот же Воланд восхищался обоими в разное время. Бегемот пришпорил сам себя, добавляя себе пару сантиметров в минуту, устремляясь, двигаясь, двигаясь прочь от прославленного стойла. Его адрес не изменяется веками, у которых нет ни стыда, ни совести, ни характера всё это бросить. А Бегемот пытался думать, куда можно произвести забрасывание… Нелегка была его походка. Но горда осанка. То ли нервный паралич, то ли обилие производственных мыслей расправили его полные плечи. Хотя полнота плащом вчерашним, полумифическим сегодня была. Бегемота настигла икота. А дело вот в чём…
– «Ты не уйдёшь, не уйдёшь, кот, пацан, их благословенный артист», – Воланд услышал не всё из телепатического эфира, но основное настроение Бегемота уловил. Такое настроение опасно.
Воланд готов повторить молитву. Он занял лучшую стойку, он воплотил уверенность любителя балета, и принял худшее выражение лица… лицо не может быть добрым и само же противится этому аду. Это как вера, которая настигает и представляется чётким голосом, прокурора голосом чётким. Бегемот почувствовал головную боль, но только устало отмахнулся. С некоторых пор он атеист. Воланду тоже стоило бы им быть. Когда надеяться не на кого, гораздо легче сказать «прощай» или «прости», или «слава богу» и «всё кончено». «Будь проклят» - это тоже можно сказать тому, кто дорог, тогда, когда нет сил любить дальше. Когда дорога данной обстоятельствами и бывшим вдохновением любви изъедена оврагами, утратившими дно, а вы должны идти, как отроки послушные, а потому равно обречённые, не к удовольствию, а к монастырскому старцу. Вера – это посох, который откинут в сторону. Теперь свои ноги вершат путь. Чаще они, чем голова. Это, наверное, Бегемот, может называться инстинктом – когда то, как ты творишь дорогу, с чего ты след свой начинаешь оставлять, процесс сложнейший и длиннейший, мигом оборачивающийся после. Воланду с его балетом предстояло удивиться. Поездка Бегемота или его каникулы, ничью молитву не нарушив, достигла хотя бы одну из своих целей – встряхнуть Воланда. Да, не от него зависела конечная судьба Маргариты, хотя на это можно по-разному смотреть, но в итоге ему достаточно Воланда. Его прижизненная метаморфоза на тему тоски по Бегемоту ещё долго будет развиваться перед глазами последнего. Снабжая его блаженными картинами. Что напоследок сказать мог бы Бегемот Воланду? То только, что встреча с ним была несмотря ни на что глотком земного счастья и что его качество не теряет от того, что оно земное. Что мог бы ответить ему Воланд, Бегемоту уже некогда думать. Бежать, бежать, бежать. Быстро, если он хочет посетить тех, чьи лица напоследок кстати. Ему кстати, а этому миру уже не особенно. Но миру можно простить, а если сам изменишься, то тут уж мир не простит, а мир – друзей… не обретённых, но возможных. По лицам их, как по картам, ты лучшие бы дороги нашёл. Не те, что ноги изрезали бы непроходимостью выводов. Не дожидаясь, вернее не дождавшись, ангела – возможного спасителя, неспасённый Бегемот пренебрёг последним гостеприимством Воланда, последним желанием сатаны, превращающегося в ангела. Бегемот оставил Воланда наедине со всеми прелестями этого превращения. Прелестями, может быть, сомнительными, ну так что ж? И всякая прелестница сомнительна бывает, но спрос на себя находит. Обилие ангелов в этой жизни для кого-то может быть обременительным, грузом не востребованным может остаться. Он успел прочитать прощальные молитвы для каждого из них. А самая живая из них из всех, летающая метла, до сих пор летающая по своим правилам, прочитала одну молитву для него. Ему было удивительно приятно, а многим было удивительно неприятно. Но многие вещи уже однозначно не имеют значения. Мировой океан свободы, которую он уберёг, пока не пугает его лёгкие. Бегемот готовился к серьёзному вдоху. Покидая Нью-Йорк или пока оставаясь здесь, надо переставать бояться города с его жителями. Не случилось им с Воландом снова решиться на дружбу, то есть не случилось Бегемоту, не взявшему ношеное, дьявол через крест воскреснуть не сумеет и не покажет Бегемоту, где подняться до святого деревянного изделия всех судеб. По-своему они нашли друг друга, начав с азов, ими закончив, школьная программа непередаваемо убога и по ней не выучишь достойных. Поэтому учить друг по другу следует им и мудрым пора перестать сопротивляться, тем более что ещё один разумный пример этот мир не утяжелит – мир достаточно лёгок. Рискни осесть на пару дней, а, быть может, и недель. Со своего места, не двигающегося вместе с тобой, осмотри все возможные стороны местности, у которой только четыре стороны света. Но в крайнем случае четыре стороны это лучше, чем три или две. Или, не дай Бог, одна. Потому что один вариант это всегда лучше, чем одна сторона света, в которой находится город, все кошмары в котором уже были пережиты тобой. Запомнены и выполнены повторно. И ты не собираешься пойти на третий, столь любимый богом, раз. Пару лекций на тему того, как вообще можно осесть – и оседание совершится само.
Пространство действительно попробовало обернуться гостеприимным лицом. Это не трудно, если есть к кому – с одной стороны, нелегко, поистине нелегко менять блаженные свои привычки, да и самоё себя, блаженное – это с другой стороны. И лицо своё подгонять под лицо встречного. Конкретно ничего не заставляло Бегемота, но, видимо, время пришло. Что это за время, он не вникал. Как можно вникнуть во время, когда струя бьёт не на тротуар, а в стены, но вместо домов и зданий тебя делает старым. Но сегодня, сейчас Бегемот снимает квартиру. Самостоятельно один в Нью-Йорке. Воланд мог бы им гордиться. Бегемот тоже мог бы… Снять жильё, чтобы потом жить в нём – это новое впечатление, очень обычное, поэтому целебное. А что лечить – есть. К сожалению, есть у Бегемота. Он не планировал это лечение, но раз довелось – он будет пробовать, будет пробовать и пробовать от отчаяния, которое попробовав самоё, вдруг тянешься ко всем иным пробам. С которых пенки совсем особенные, не вкусом своим, а судьбою. Судьба вмещается в пространство и, пользуясь его гостеприимством не долгим и для него же самого мучительным, пытается найти удачную пробу. Её и попробовать протащить в вечность; её, а не предложение быть багажом в чьём-то путешествии… до рая, до ближайшего рая. Бегемот вылечился, он стал исключительно нормален. Тошнота по этому поводу контролируется. Лицо выражает благонадёжность, которая в скором времени не будет иметь границ. Остатками ума он понимает, что нормальный – это плохо. Но… Но… Это хорошо – размениваться по мелочам, раз надо. Не страшно совсем. Чем смелее кот, тем меньше у него шансов стать человеком. Но чего уж там, терять так терять. Чьё-то благословение тут, безусловно, есть. Бегемот остался молод. Как вечно живая жертва вечного вампира. Когда ты захочешь свою долю от общего блаженства, разделяй причину этого блаженства. Тогда тебе ещё, может быть, перепадёт умиротворение. Как только Бегемот выберет того, с кем можно будет разделять, он попробует прелесть непреходящую совместного владения радостью. Пусть ему всё будет доступно. Он не вор. Только нормальный жилец подлунного мира. А, может быть, солнечного мира с этих пор. Но с головой, забитой нормальностью, он сможет перенести это. Много, много чего он сможет перенести. Разговор с тем, разговор с этим, отсутствие смысла в обоих разговорах – с такой прививкой он неуязвим. Увы. Всё нормально, ничего смертельного, но жить почему-то нельзя. Нельзя заговориться таким разговором. Захлебнуться нельзя его открытиями. И имя стыдно дать своё им. К действию он прямо перепрыгнет. Скачком не лёгким, но полезным его обстоятельствам. Изящество он давно готов менять на базаре. За своё, прожитое, он почему-то готов брать недорого. Такова особенность, наверное, всех богатых… а, может быть, и благополучных? Если бы Бегемот вскользнуть мог без мыла в их когорту, о которой достоверно никто не знает, он зеркало себе купил бы, чтоб на диво своё смотреть. А к делу переходят важно, но миг безответственный этим не обманывают. Хозяин и Бегемот друг против друга, смотрят друг на друга. Манхэттан и кот. Как не просто один район города и забредший в него чужак из соседнего какого-то и встретившийся с вопросом «с какого ты района?», но б`ольшие категории бытия. Картины мира стали двумя такими. Кандидатами в картинную галерею. Это первая такого рода беседа в жизни Бегемота, поэтому она многое значит для него. Но она так же кое-что значит для хозяина квартиры, потому что он никогда раньше не сдавал квартиру таким… господам. Таким ярко выраженным гостям и этого города, и, что в первую очередь, этого мира. С чем пожаловали, пожалуй, уже ясно, но их не бьёт прямо никто, стараются подавить восторгами. Он старается не волноваться. Но это трудно напротив Бегемота ему даётся. Его имя он уже узнал – при всём желании это не творческий псевдоним. Сложный обладатель имени ничего не осмотрел. Только ещё раз себя в душе`.
– «Я остановлюсь у Вас не надолго. Возможно, спрячусь», – Бегемот позволил себе немного надежды.
Хозяин квартиры тоже хотел надеяться и верить… в лучшее, каким он мог его видеть. Каким оно его предкам снилось, которые уже жили в этом городе, ментальность не разменивая на реальность.
– «Я снимаю квартиру, потому что мне нужна небольшая независимость».
Хозяин промолчал, он сдавал по той же причине. И он был готов помочь другому нуждающемуся в столь необходимом. Бегемот так и предполагал, что встретит поддержку, это мысль – предложить хозяину остаться жить вместе с ним. Потому что жизнь кричит, что с кем-то нужно. С кем-то нужно всегда, но имеет в виду с самим собой. Но в этом отношении хозяин безынициативен. Может быть, краткие визиты. Встречи временами и постепенная привычка. И не поднимающаяся квартирная плата, залог стабильной и талантливой дружбы.
– «Будет ли навещать меня луна?» – Бегемот не пояснил, почему именно она.
Он и себе загадку задал...
– «Я не могу гарантировать Вам такую гостью», – и о луне вообще сложно говорить. Хозяин подумал, что это хорошо, если другие гости его постояльца не интересуют. О Луне он сам кое-что знал. И она знала, что он знает пару её секретов. Она два раза сводила его с ума, но он оба раза возвращался в себя. В себе лучше, чем снаружи, но как она работает, он запомнил – он, хозяин самого себя и городского жилья. В себе он по новой осмотрелся, за время его отсутствия не переменилось ничего, всегда приятно найти в себе стабильность, в себя и бога можно где-то поселить, но нельзя предлагать это всем. Внутри приемлемее порою, чем снаружи, но вряд ли в конечном итоге уютнее. Бегемот намотал свой не деревянный хвост себе на правую руку, согнутую в локте. Односторонняя накидка. Дизайн произведён свободным котом. Лишь бы он не преобразовался в утяжку с переходом на шею. Хозяин стал что-то понимать. И стал думать в том же ключе. Он хотел обеспечить своего постояльца необходимым. Ему показалось, что гость нуждается в защите.
– «Сказать Вам, где ближайший полицейский участок?» – ну потому что… что ещё надо?
– «Да, думаю, он мне понадобится, но не в ближайшие сто лет. Ближайшие сто лет – отдыхаю».
Бегемот и соседи, и свет луны, «Я давно бы мог сном наслаждаться», пусть даже вдали от рая.
Манхэттан многое понимал про своих людей постоянных и временных.
– «Я думаю, что в ближайшее время Вам больше всего понадобятся покой и покой. Подложить покой Вам под голову и Вы успокоитесь на нём, как на лучшей подушке под Вашей беспокойной костью головной».
Бегемот мысленно карабкался по многим стенам, многие его скидывали вниз. По ним не было дороги вверх. Дорога к потолку ещё не дорога вверх, это скорее дорога к вопросу. Ответ тебе не спустится сверху, поэтому ползти за ним п`о низу надо.
– «Когда здесь делали ремонт последний раз?»
Хозяин тоже посмотрел по стенам, мысленно полазил по ним – дорог не нашёл. Ни обходных, ни прямых тем более. Хотя зависит это от того, куда вам надо. Если вы далеко не собираетесь и мозг свой мыслью неосуществимой не бередите, то и стены – опора. Опора хваткому. Бегемот по сути встретил себе подобного. А замаскирован он под арендодателя – так это одна из тайн жизни, и ответ обстоятельств. Такой, на какой они решились. А потому что решаться на что-то трудно всем.
– «Его вообще не делали. Ведь без него лучше?»
Хозяин улыбнулся. В свете дня он выглядел хозяином квартиры, в пропащей ночи от тоже выглядел хозяином квартиры. Но не хозяином мира, в который втиснуть любое своё имущество – задача и сладчайшая цель всякого, кто разумом был в лихую минуту наделён. И не быть ему хозяином Бегемота… не быть его партнёром по ночи беспредельной заквартирной. Стоящей всегда за миром, но не в мире. И никогда в мире с самой собой. А из квартиры выпустить доброму хозяину страшно гостя, который ещё не причинял ему зла. Ведь ночь не только ночью хозяйство своё устраивает, на головах буквально, в душах страшнее всех сейчас та ночь, что днём остаётся. Тьма равнодушия, за ней всегда не заржавеет. Она постоянна в отлове неравнодушных и гость его из них, хозяин это сразу понял. И стал добрее, как-то обречённо добрее к обречённому, к тому, за кем обречённость, не прячась, стояла, потому что это всем грозит, в ком сталь той тьмы ещё не закрепилась; что-то всё время мешает, может быть, кто-то из родителей был учителем доброты, а может быть, священником – глупо, но тоже близко к пути добра, может, он в детстве, был миг, прочёл какое-то письмо из добрых или сказку, была в ней мораль. Рассказать о себе, поддерживая интерес случайной, но, может быть, суженой аудитории. У которой тоже нет сил отказаться от судьбы. Кто ей судьба, кто враг, а больше всего смущает вариант, что это одно всё лицо.
– «В прошлом у меня была профессия, ныне я зарабатываю тем, что я карманник».
Короткий рассказ, в который много вложено. И души, и опыта, и будущего какого-то.
– «Что же, это не должно никого смущать», – хозяин проявил понимание, достаточное для того, чтобы его силой сменить законы. Но с такими законами веселее. Когда они охотятся за тобой, когда приходит усталость, за тенью твоей им становится интереснее охотиться. Бегемот хотел революции, браконьерства душ, хозяин хотел счастья для постояльца и покоя в мире. Одна квартира это место для революции, которой могут подкинуть любую судьбу. От любого ума начало может взять и затаиться до конца, до полного своего осуществления передохнуть всё равно не получится. Жилище обитателя, но не жилище революции, потому что революция паршивый обитатель, наименее благонадёжный из всех. И если революцию можно заменить умеренным котом, то надо непременно делать это. Волшебными руками. Во имя спасения стен, которые в общем-то всегда честно служили помётом дома. Революции хозяина были в прошлом, а, может, их и не было. В общем, того же он желал Бегемоту. Пусть революции пройдут по скату чужой дороги, по краю чужой приподнятой брови. Что бы она ни показала, не обязательно спешить смотреть. Кратковременно всё, а революции тем более, удивление оборвётся и бровь опустится. До конца, чтобы остался он хозяином квартиры, чтобы всегда мог дать приют никому не нужному пассионарию. Он к прозе вперёд него вернётся и его же ею защитит.
– «Намереваетесь держать домашних животных?»
Бегемот не знал, что сказать. Он пожал плечами:
– «Я сам почти животное. Домашнее сбежавшее».
Хозяин так не сказал бы. Грусть, не свойственная зверю, сильно отмечала стройный облик Бегемота. Но самого Бегемота его облик не обманывал. Но ему очень хотелось обманывать хозяина. Но Бегемот не стал.
– «Может быть, в скором времени Вы ещё убедитесь в этом. Я умею убеждать хороших людей».
Хозяин, переставший давно быть просто районом, вдруг сказал:
– «Даже тогда я Вас не выставлю. Убеждайте, сколько угодно. И живите, сколько угодно. Форточки открываются с усилием».
Когда хозяин ушёл, Бегемот подумал, что снял квартиру у ангела. ( Вполне возможно, ангелы тоже что-то сдают. А раз богу не всучить, то людям.) Но опасного ангела. И, возможно, он повременит с превращением в животное. Даже с демонстрационным. Что` эта квартира? Только квартира и дверь между ним и друзьями. И это уже попытка безопасности. Одна из лучших попыток Бегемота. А будут ли ещё другие? Всё будет зависеть от того, насколько удастся эта. В какой подобным образом он сможет развернуться? И это удастся, как квартира удастся может в городе бездомных. В городе ищущих для себя всё сразу. А для кого-то «всё сразу» – это Бегемот. Мы помним имена таких. Квартира действительно что-то значила для Бегемота. Чтобы появиться внезапно, Воланду надо сначала позвонить в дверь, даже в ущерб внезапности. Отсюда хорошо наносить визиты низким целям, хотя, конечно, визиты, все визиты, лучше наносить из неизвестности, приходя из неизвестности. Чтобы исчезнуть в ней же, отлежаться, отсидеться в ней же, если логика визита начнёт нам изменять. И тогда уж, в полной безвестности сохраняясь, как замечательно будет сказать «Как хорошо, что они никто не знают, кто я и откуда». Ну хотя же в частном случае бегемота такое абсолютное инкогнито уже абсолютно невозможно. Но что уж до мелочей… У Бегемота сейчас не то настроение. Квартира действительно стала кое-что значить для Бегемота. Она ему друг лучше живого. Плохой щит, но хороший друг. Давно разыскиваемый друг, но теперь обнаруженный в виде минимира, где душа возьмётся расположиться. Расширяющийся изучением бескрайней равнины жилой площади, где не могут быстро победить неизвестные племена, воюющие за гуманитарные оазисы этого мира. Оазисы Бегемот уже видит. Бегемот раскрыл окна настежь и не стал их занавешивать. Квартира просматривалась до смой его души. Освещая перебравшиеся туда найденные гуманитарные оазисы. Иллюзия прочно найденной свободы, удовлетворяющей душу, как нарисованная родинка – стопроцентный обман. Но всё равно шанс увидеть желанное. Бегемот решил, что это ново. Всё, что угодно, может быть модерном, если окружающее достаточно старо. Даже Бегемот может ещё сыграть, как новый. Не в своём доме, что не по нраву Воланду, так на улице. Не из протеста, для себя. Ничего особенного не показывая. Не ища новые формы искусства, формы провала, новый вариант признания и меценатов, что обеспечили бы все дальнейшие перевоплощения. Они свои скучные тела держат в квартирах и Бегемот понял, что это здорово. Даже без семьи и подобных аксессуаров, когда ветер не может добраться до него, шепча «Во-оланд…». Когда Бегемот может огрызаться, сколько ему угодно. Пусть даже при условии, что его никто не задевает. Прекрасно или как минимум неплохо жить самому по себе, самостоятельно имея свой маленький вариант приемлемой независимости. Всё это его домик. Его вера и доверие к нему. Без странностей, которые бы только украсили. Но такие украшения больше не для Бегемота – не украшают уж, как прежде. О, да, пусть за его спиной кто-то рассуждает «Я не знаю, куда отправить Бегемота, в рай или в ад? Чего он по-вашему заслуживает? Что больше идёт к его глазам? Что ему больше подходит вообще? За что ему давать рай? и за что ему давать ад?» Рассуждения не могут кончиться сами, их судьба превосходством чьим-то оборваться. Пока там говорят, Бегемот живёт… недурно. Немного тренируя память, то есть регулярно гоняя воспоминания. Как он их корректно называет: дурной памяти фрагменты. Он в Нью-Йорке без связей, даже без связей со своей бывшей реальностью. Только его нервные клетки помнят, что он находится в Нью-Йорке, но не могут представить подтверждение этому.
Вопрос новоселья Бегемот не стал обдумывать. Один на один с обретенным временным домом и ожиданием покоя в нём. Третьего ничего не надо. И ни в коем случае кого-то третьего. Кого ждать в гости? Бегемот не полагал, что соседи сделают ему погоду. Особенно учитывая, что речь идёт о душевном покое. Абсолютно незнакомом. Но знакомство с которым желанно для небольшой передышки. Бегемот быстро освоился в своём доме, пара комнат не сильно расширили его жизненное пространство. И Бегемот всегда мог осмотреть горизонт. Загадку для древних слепцов. Славно завтракалось, обедалось и иногда ужиналось. Дом на всё давал благословение. Бегемот порой принимал его, а порой отказывался. Порой он отказывался от ужина, иногда он не принимал завтрак. От тщательно отбирал кандидатов на всякий свой приём. А иногда, если честно, ему хотелось отказаться от дома. Но сии минутные капризы не принимались им же всерьёз. Равно как и часовые капризы. А вот хорошо спать Бегемот не мог. Бегемот отсекал если не все, то уж точно некоторые сны. Сны посланцы. От… неизвестного. Чьё имя составляло плохую загадку для Бегемота. Но Бегемоту хотелось думать, что это ему кажется. Хотя для «кажется» нет никаких оснований. С головой всё в порядке и есть кому беспокоить беглеца из прошлого. Поэтому от диалога не отделаться. Бегемот был готов к нему по-своему. Бегемот по своей сути собака, а не кот. Собака, не познавшая воспитания пусть хотя бы у Воланда. А можно рассматривать его иначе. Он человеческая, какая есть, единица, какая есть, ещё раз, с соответствующими метками внутри и снаружи, познавшая воспитание у Воланда. Надо заметить, выжившая после этого неплохо. Но выжившая для вечных досмотров. В общем, дни были чудесны, мысли о рае, которого надо добиваться, возвращались, а ночи – ночи атаковали почему-то бегемота без пощады, на которую он мог бы после полного отделения от дурной компании рассчитывать. Он сдерживал атаки и дальше как мог сопротивлялся уже себе, внезапному союзнику врага, не спрашивая, для чего все ночи его испорчены. А бывают ли другие? Там, где размах запроса стал беспокоящим, Бегемот решил называть это бессонницей. Она несколько приемлемее постразводного, постразрывного кошмара. Для преодоления Бегемот мог черпать силы из вечности, отданной ему в вечное, к сожалению его, пользование. И вечность была неистощима. Щедра по привычке, самой дурной из всех. Но однажды Бегемот занялся счётом привидений. Может быть, их и не было. В пустой квартире, где один жилец, многого нет. Но в привидениях, в крайнем случае, нельзя отказывать. Они в сущности похожи на стены, уже не раз исследованные Бегемотом и хозяином более постоянным этого жилья, по первому впечатлению тонкие перед окружающим миром, но если бы прозрачные, то одним вечером Бегемот мог бы усесться в окружении привидений и словно будучи в осаде заговорить – не с ними, с собой, например, и напугать их своим рассказом, а потом запретить выражать ужас. Если бы он был Воландом, тем, кто когда-то нанимал его на работу. На жизнь. Он отпустил свои привидения восвояси. Те сразу разбежались. И Бегемот не почувствовал одиночества. Может, и оно сбежало? От назначенного рассказчика. Бегемот добряк, он никого не гонит от того места, где зачинается его пульс. Пульс-то не может оборваться, даже при уютной домашней встрече с привидениями, а в том ведь, что она такая, ей не откажешь. Бегемот и не отказывал и сам не отказывался, будучи загнанным в собственный дом, это был вечер, когда Бегемот бился об стены, молча, теряя мысль и связь с будущим. Он проводил время, не выигрывая дней, не зная о проигрышах. Проигрышах в середине жизни. Но чудом он был убережён от разочарования. Он крепко спал после избиения своей головы, произведённого им самим в надежде на лучшее. Он добился сна. Сновидение было тёмное и неясное, и оно полностью устроило Бегемота. Он не хотел знать, что в нём происходит и не хотел запомнить это. Разовая встреча не оставит последствий и вообще, спорадические контакты всех благословляют как правило короткой памятью.
Упала стена дождя, проломив асфальт и раскидав неверных ненужных людей. Кинув их мимо Бегемота, его виска, доселе ничем не защищенного. Да и не от чего было защищаться, все опасности зрели внутри, все порывы происходили в душе. Наведя свой порядок, то есть не наводя совсем. Отвергнув порядок с ходу в головах и в глазах. Она оглушила и прижала Бегемота к стене его квартиры. Надави она чуть больше, из Бегемота получилось бы распятие. Он мог бы делиться впечатлениями с Иисусом, и слушать его впечатления как истинно посвящённый. Но раз он уцелел, он слушал с уважением и свободным предположением, как двигается этот дождь. В счастливом шуме он смотрел на то, как за окном стабильно льёт мимо его жизни и всё же задевая её. Оно льёт со своим акцентом, но то, что оно говорит, исключительно важно. Оно всегда стремится казаться дождём и всегда тебе кажется, что там, в дожде, кто-то идёт к тебе, идёт без злого намерения, идёт с дружбой, сохранив себя целым, ты не один в мире и тот смаргивает воду с глаз, принимаясь отыскивать твои следы, пусть их смыло всёпрощающей водой, но ты спокоен, потому что тот всё ещё ищет и не остановится, пока не встретит тебя. И мокрая скверная шерсть на тебе не смутит его, потому что он пришёл к тебе от долгой мысли. Одной, что одинаковой была для вас обоих. Имея в себе магию, на которую вы равно отзываетесь, молясь одновременно, и противодействие вечной разницы между теми, кто не родились одним. Он зализывал свои шрамы, чтобы ты не стеснялся их, и молил тебя на расстоянии в грехе и в грусти ждать его. Когда святая вода высохнет на нём, ты увидишь его. Бегемот во время дождя переставал бояться того, что он кот и у него четыре лапы с хвостом, будто с помелом рождён. Он становился приличен и моложе. Ему казалось, что юность и зрелость будут продлены. Для неизвестных целей, но рай становился не нужен наследнику Воланда, доброго Воланда. И верил, верил, много верил тогда Бегемот в парную жизнь на земле. И не казалось ему, что земля улыбается, но он мог поверить, что она может улыбнуться. Долгое лечение было ему нужно, чтобы спокойно произносить имя Воланда и мыслить это имя. Бегемот боролся за это. Пусть некая насильственная кастрация имела место быть, теперь не так важно, что случилось. Его маленькая жертва этой кастрации приблизила его к этому дню, а этот день обязан всё возместить. Всем, кто пристанет к нему со своими правами, ни разу не замеченными предыдущими днями, идущими по этой земле дневной. Идущими мимо самой земли, то есть мимо людей. Чья глухота многим им во спасение. Бегемот ещё долго оставался у стены. Не повторяя уже распятие, за это время выученное наизусть, он зрел явление всеведающего дождя, который, может быть, когда-нибудь в будущем придёт по его душу и вначале смоет с неё память, утомлённую днями, а после, если смилостивится, смоет её саму поближе к океану беспамятных, то есть освобождённых душ. Дождь подал пример… проходить жёстко и ничего особенного не выражая. Оставив время научиться повторять. Бегемот получил новое занятие, о возможности которого подозревал давно. Его подозрения ему тяжкий груз, рядом с которым он беспомощен по-человечески, не по-кошачьи. Но даже и с грузом необходимо движение. На какое мог бы решиться не кот, но человек. И жизни тошнотворный бег он опять начал. Вёл свои дела, обедал, воздух заедая зубами, а собственные зубы, по причине того, что не мог остановиться, заедая ещё более сильными сомнениями, иногда мылся, иногда нет. Всего хватало его дню. Бегемот насыщался до конца. Обо всём помнила его ночь. А Бегемот позволял снам приходить к нему. Вечная боль за левым ухом, неизвестно, от чего возникшая, стала в это время ему близка. Но этой близостью он много не наслаждался. Он был крайне занят в своих безуспешных днях и у него не было заместителя, чтобы прожить их. А жизни они требовали, от него так же как и от любого другого. Он скрытно, тайно, сознавая всю опасность ожидания, ждал следующего ливня. Иногда посреди ночи, что-то делающей с ним спящим и неспящим вполне открыто, зовя его и, может быть, не отдавая в этом себе отчёта, пытаясь дать ему имя. Личное имя, чтобы обращаться. Может быть, дождь ему спасение. Но позвать и он придёт – такое во враждебной действительности немыслимо. Но если мысли есть об этом и есть мыслитель, отчеканивающий святую форму своим образом мысли, стало быть, будет чудо для него. Так скоро, как время решится на это. Что-то пело: ла – ла – ла. Правым ухом Бегемот понимал, что. Мозгом расшифровывал без охоты, но без сопротивления. Скупая информация о его будущем, что будет по обстоятельствам, как по самому трудному ландшафту, скакать к нему, свободно бежала ему навстречу. Это так начиналась новая жизнь, постепенно превращаясь в старую. Но этот нюанс не был уважен ополоснувшимся Бегемотом. Принуждённым к немыслимым вещам; сравнивать купание без бога и с богом купальщику сложно, купальщика никто не благословит на это. Обкрадут, как песню – все слова о жизни изменят, словно и не он пропел. Днём это случится одним из многих. Каждому свой определённый день на память. А уж кошмар он или лучшее в жизни видение – кому что достанется. Бегемот не дрался у рулетки, не хотел, хотя знал, как это делается. Он в нынешнюю пору гордился своим миролюбием. Он не желал начинать бой за лучшее. С кошмарами и солнечным светом в сердцах дождевых капель на стёклах у Бегемота сейчас был дом. Он всё же прикрыл окна. Ну а как далеко может зайти свобода, выраженная родинкой или шрамом в самом неприличном месте мироздания, ни один исследователь пространства не знает. Его рюкзак для сбора сведений о прожитом ещё совсем пустой. Свобода непредсказуема, может, она обернётся тобой. Такая свобода, твой облик тебе преподносящая, тебя удовлетворит без боли? Без сомнений в самом трудном – в себе? А чего ей это стоит, господь не знает, и ты не знай. Лучшее сходство с ним, которое тебе может достаться на этой земле. Вернётся дождь – он ворвётся без звонка: к чему звонить, о чём трезвонить? И грубость его окажется самой нежной для Бегемота. Он преодолеет стёкла в окнах. Преодолеет боль Бегемота, его и свои оставшиеся сомнения, и самого Бегемота. Дождю можно отдавать свою невинность, потому что он непременно оставит её тебе. Он знает, что нужно оставить в дающих руках. С ним не пропадёшь, ожгла тревожный разум шальная мысль! И он с тобой не пропадёт, однако… такой могла бы быть шальная мысль дождя. Но сам он насколько шальной? Высотные дома в южной части Бродвея видели её, про них надо сказать, что они видели и не такое; их судьба не только видеть, но и в себя впускать, в себя впускать до стенки, до невозможности дальнейшего проникновения, до тех отчаянных голов, которые врезаются лбом в стенку и только больше влюбляются в неё, до тех, кто ненавидит тесноту квартир, чьи полы никогда не напоминают поле, до тех, кто на трубах вешается, чая переход в самоё себя. Впустить её значит впустить вопрос, который носит при себе ответ. Тени домов всё равно имели окна, глубокие окна давно видели этого муравья, чужого в муравейнике других муравьёв. Беспородного принца, точнее, беспородную принцессу с дыханием того, кто является городским обитателем с недавнего времени. Двигаясь, как молодая щука, она стеснялась её дыхания, приведшего её в город, когда должен был привести нюх. Она боялась приближающейся зимы, когда дыхание приобретает форму мыслей. Она боялась того, что сама жизнь будет её стыдиться зимой, а что ещё хуже, стыдить её. Эта женщина, а это женщина, умерла бы от издевательского свиста. Свиста, которым здесь приветствуют забредших сюда королев. Королев, пришедших без приданого в чужие королевства. Без трона за спиной, то есть на спине. Но в том-то и дело, что греха в этом нет, ведь всегда его можно спустить под нужное место. Главное королевское место. На троне отдыхает королевствующий. Королевы, которые приходят без приданого в неизвестные королевства, находятся в особом положении. Их честность не выясняется в первый век их пребывания в стране – может быть, стране ошибок и грехов. Старые мифы старого света давно знали, что Маргарита пронесётся по Бродвею. А будет королева в одежде или без неё, никогда не станет важным, местные стариканы по доброте дадут сто очков вперёд молодым королям. Пока Маргарите везёт. Круг пустоты вокруг – заколдованный круг. Подиум для Маргариты построили низы Нью-Йорка в чистом порыве, подтянулись на профсоюзные деньги, потому что у нью-йоркских верхов есть проблема: их слишком большая совесть, вечно голодная, объедающая головы, потому что в них самый вкус. Ещё любящая потрошить карманы и сумки, часто с двойным дном. У Маргариты в сумке пусто и бесполезно дёргать её за руки, всех касается. Кто бы ей подал, впору задуматься. Впору самые острые думы поднять в голове. Например, какие названия дать горным вершинам. Всем жаль, что не горним. За голову переживать пока не время Маргарите, коль уж печать Воланда украшает её широкий лоб. Но та только украшает, охранять забывает. Маргарита сама вслух вступается за себя. Чего ей, честно говоря, давно хотелось. Её запоздалое приветствие городу строго`…
– «Я худосочна для одежд с тел здоровых людей полиса, отдыхающего около воды. В ленивой позе обезьяны размышляющего о достоинствах моих стремлений, подобающим только обезьяне образом критикующего нынешнее моё положение и вынужденную позу человека. А поза человека бывает только от безысходности. С моей стороны приличествующая случаю наркомания давала мне быстрый отдых, она оказалась моим другом. Единственным, который правильно понимал мои нужды. Его покрывалом я накрывала и голову, и плечи. Впрочем, наркомания правильно понимает всех наркоманов».
Туманы, туманы стоят в глазах открытых и тают у лба, без страха касаясь печати и отметина Маргариты смущённо хихикает, но остаётся на своём месте. Марго легко подрагивает, остановленная этим звуком. Чтобы хотя бы иногда забывать о ней, она вызывает у себя головокружения. Она стремится вдыхать серебряный туман не наяву, но во сне в огромном количестве. В предположительно спасающем количестве. Это уже не она, это её инстинкт самосохранения предполагает. И часто его предположения более верны, чем её. Табачный дым из сотен тысяч ртов столько всего дал лёгкой женщине, что её собственное имя Марго стало ей необязательным. Как позвать её теперь, если понадобится? Остаётся надеяться на её сообразительность. Её сообразительность приобрела с той ночи, когда Маргарита была брошена в Нью-Йорк, с того часа, когда пугливые автохтоны пронаблюдали приземление растерянной женщины. Мастер сразу собрал свой парашют и ушёл, а Маргарита падала без парашюта, но с большой надеждой, уцелела Маргарита. Встав, она не старалась догнать мастера и повторить ему показанную им загробную жизнь. Вечное спокойствие по всему видать откладывается, а точнее, отменяется. Ровно как это было задумано. Летели двое к созвездию дома. Летели не очень. За расхваленным взлётом наткнулись на однозначное падение, на всю его однозначность, с любого – хоть освящённого, хоть не освящённого – ракурса преступную. Оно свершилось. Но справились – это редкость, когда кто-то справляются с падением, да ещё в команде. Командовал Воланд, командовал своей фантазией, а не их жизнью. Маргарита столкнулась с жёсткой действительностью. Мастер же, не ушибившись, воскликнул: «Ай, блин, как я хорош!» и поскакал дальше. С тех пор Маргарита стала по-особенному относиться к кентаврам.
– «Эй, Маргарита, тут так много людей, что ты ищешь, Маргарита?» – голос был и мужественным, и женственным, хитрым и злым, и добрым. Несмотря на вопрос очень понимающим голосом.
Маргарита повернулась в сторону голоса и увидела. Навстречу ей шёл мастер, легко держа газетку в правой руке, в его левой руке был поводок. Он вёл на поводке молодого и сильного Бегемота. Мастер спокойно приблизился к ней и Бегемот не облаял её, только на поводке уже был мастер, Бегемот стоял напротив неё и всё сильнее натягивал поводок, улыбаясь ей. Ей, конечно, показалось, что это и она тоже на поводке, как под особым благословением ходит, только ходит не своими ногами. Но мыслями ещё своими отбиваться… хотя удары не сильны. Маргарита открыла рот, чтобы неизвестно что сказать и они оба исчезли, словно и не было их среди других людей. Совсем не было ветра на улице, волосы Маргариты лежали, не шевелясь. Ужас показался и не тронул, красивый враг обещал и не погубил. Будто лишил креста в самый последний, уже открывающий блаженство, момент. А сказать она хотела мастеру, чтобы он не менялся своим местом с котом. С прокля`тым.
– «Что тебе надо от меня?!» – Маргарита с трудом сдерживалась, чтобы не закричать на улыбающееся лицо в её памяти. – «Пошёл прочь…» – зло прошептала Маргарита пустой улице. Она шла вперёд и шептала: «Мой мастер, я не хочу говорить тебе «прощай». Маргарита смотрела только прямо, чтобы не рисковать увидеть простую фигуру самого одинокого хама на свете. Он дорог сильной половине твоей души, не спи она, он не был бы враждебной силой. Но она погрузилась в крепкий странный сон, ни на что не отзываясь. Ну а так он регулярно обрастает шерстью и пробует кусать тебя, хотя и не относится к собачьей породе. Но к человеческой породе он относится вполне, и всем делом своим это доказываетООопо ним ходят чистые люди. Но что это за заведение? Дневной бар, всегда находящийся в поле зрения прозревших ангелов, вдруг обнаруживших правильный жизненный путь. Марго, тебе сюда. Кто зайдет один, тот выйдет один. Заходят разные. Бывают с крыльями, но большинство без. Рогатые, копытные, местами обожженные, все гордые обретаются здесь. Они не любят говорить друг с другом о том, где были раньше, где по-другому себя изведывали. Где не поняли своего смысла и того, по каким законам происходит насыщение бессмыслицей. Но это хорошее заведение. Заведение, открытое для требующих людей, для протребовавшихся жизней. Для тех из человечества, кто мог спросить свою порцию воды и получить водопад из стакана изобилия только на пять минут. Но за пять минут такие могут свить гнездо под ногами толпы улиц и спасти свое хрупкое тело от гибели, ставшей дежурной. Выжившие это или все-таки погибшие, тебе не догадаться. Передохни, подкрепись и не мешай превращению, которое попытается тебя облагородить. Марго грамотно зашла в общежитие одинаковых вкусов, котел, где варятся без сока и без сока в бокалах попытки, желания… уже отсутствие попыток, память о желании, года – все это с обликом человека смешано и отделено от него в отдельный сироп. Здесь воздух был таким же, как снаружи. Душа Маргариты легко оказалась в обычном эфире и в безопасности ее легкие. Волшебный рай, принадлежащий внутренностям бара – милого, простое стекло и обычный хрусталь. Было всё и полицейский невнятного назначения сидит на высокой табуретке у самой стойки, на страже течения времени. Его мысли слишком невнятные, Маргарита не может их читать. Ты тоже человек или маскируешься, как мы все? Какая мне разница, кто ты есть. Просто отодвинься от меня. Маргарите тут не хватало обычных прав на автономию.
– «Потанцуйте с полицейским без музыки» – предложил полицейский.
– «Охотно», – железным голосом ответила Маргарита.
Танец начался. Коп изящно вёл и не мешал другим посетителям, Маргарита вспоминала мастера. Они дружки с Бегемотом или нет? Чем точнее танец, тем чётче мысли Маргариты. Полицейский смотрит на неё, но его нет в её мыслях. Даже если вся полиция света сможет взглянуть на неё одновременно, она-то смотрит туда, где интереснее, и много. Толстый серенький кот, тоже не заплетаясь, прошёл от входной двери под стойку. Бармен взглянул на его круглый зад и улыбнулся. Пятьдесят процентов планеты любили котов, другие проценты их изучали, цедя из них информацию, касающуюся того, что-же они всё-таки думают насчёт общей затянувшейся жизни. Коты терпели дойку.
– «Эти вонючие кошки…» – жёстко сказала Маргарита.
Смысл появился в танце для полицейского, это ещё не конкретное дело, но уже интересно.
– «Мэм, Вы ненавидите кошек?» – полицейский крепко держал не его даму.
– «Одну кошку», – Маргарита закончила танец.
Полицейский тоже натанцевался на сегодня. Вести в танце ледяную бабу с мёртвой шеей, но обладающую изяществом гибнущего лебедя – это неумно и ненужно простому полицейскому с коктейлем. Но она… Ради такой он мог бы прогулять день службы. А можно даже выйти из бара, если она позовёт.
– «Потанцевали? Хватит», – движением дерева, выворачивающегося с корнем Маргарита ушла из объятия.
Можно даже выйти со службы ради этой грубой дамы. Ради всей грубости мира, заключённого в ней, её мир – узник, но он не жалуется. Она – всякому миру прекрасная тюрьма. Сердцу полицейского такая тюрьма подходит, у неё самой сердце полицейского, но теперь полицейского, оставшегося без работы. От этого спорта ноги Маргариты стали сильнее. Сердце выносливее, а глаза более уставшими. Но не до смерти. Лёгким толчком она избавилась от полицейского – партнёра по танцам ( но не партнёра в жизни ), от бара, от паршивого рая, державшегося на вере в его крепостную стену. От фатализма счастливых людей, съедающих за свою жизнь особую манную кашу, другими людьми именуемую манной небесной. Манной фартовых обжор. Маргарита шагнула на улицу.
Здравствуй, поднебесная нью-йоркская улица, если ты разрешишь мне дойти до твоего конца, я отнесу этот день к удачным. Я ещё не верю, что все котообразные, дьяволообразные и человекообразные настроены против меня. Моих шагов к ним. За которые никто, кроме меня, не несёт ответственность, и мне её нести не очень тяжело… но если бы помог удачный попутчик, я почувствовала бы себя снова леди.
Хороший бар, когда пустой. А этому серенькому коту она ещё что-нибудь подсыпет. Почему полицейский не работает? Как этот мир ещё не остановился окончательно, когда вертится не в ту строну… Эх, кабы кто занялся отловом котов, насколько легче было бы дышать. Навстречу Маргарите неслась улица. Маргарита рада была бы увидеть в этом движении обещание гипервентиляции. Избытка фанатичного солнечного света и собственной славой наполненной лучистости глаз. Сейчас к Воланду. Сесть в ногах и согреть его кости, когда он станет добрее всех нежных старушек на свете, она будет ему родной внучкой: что он сделает для внучки? Вернее всего, он спасёт её жизнь и, следуя логике, накажет её обидчика. Марго спешила, опережая врага, выходящего из-за другого угла жизни. Много ли отношения имел Бегемот к видению своего врага Маргариты? Наказывать галлюцинациями маленького преступника твоей жизни и постоянного заводчика твоего гнева, пытающегося привить тебе привычку вспыхивать и не возрождаться, но пугающегося твоего будущего праха, почти то же самое, что ударить ниже пояса влюблённого мужчину. Бегемот хотел бы оставить Маргариту в покое, но кто тогда будет его врагом в этом городе и в этой жизни? Марго дорогая, Марго добрая, Марго – незаменимая. Только она по справедливости и по призванию. С призванием, но без медалей за него. Что же сейчас она доложит Воланду об играх своего зрения, которые Бегемот не устраивал, был их участником. Он знал, что привиделся ей, даже знал, с кем вместе привиделся. Как знали те, кто ему снились, о том, что ему снятся. И они не мешали друг другу. Сосуществовали во взаимном диагнозе. Он, Бегемот, не похищал у неё, Маргариты, мужа, просто он понимает, что к чему в семейной жизни. Мастер тоже соображает насчёт опасности, которая не снится, а является наяву. Опасности продолговатого христианского будущего, которое хочется видеть языческим, но зрение давно исправлено господствующей религией и не то, и принимает меры, которые уважает и считает достаточными; он исчисляет их годами своего напряжения на посту, поэтому появляется в её кошмарах. Бегемот не то чтобы умышленно помогает мастеру – он неумышленно помогает себе и без угрызений совести. Но в муках солидарности, на которую до конца нельзя надеяться. Подует резкий ветер, другие тучи наплывут и солидарность окажется слабым ангелом, взявшимся не за тот воз. Выпавшая мужу, сидящему в ком-то внутри, но манекеном устаревшим, просто планы мастера совпадают с его. Совпадения – игра, в которую играют пока только двое, они играют её для себя с захватом в участники так или иначе причастных. Рано или поздно они познакомят с этой игрой Маргариту. Они научат её играть с вдохновением, пусть даже полученным от них же… но по их правилам. Играть жизнью, новостями, воображением и иногда смертью. Последним вопросом всех игроков, наивных и опытных, но всё равно заканчивающих им. Мастер и Бегемот тут равно балансируют перед ответом. Бегемот – самодостаточный парень, наверное, даже Маргарита это уже поняла. Он не враг этому миру. Он не враг этому миру. Он враг лишь немногим, и то пока. И Маргарите лучше быть частью мира, который не враждует с Бегемотом. Но она запуталась в мирах. Заблудилась там, где большинство дорог ясны. Только нюх и жажда могут вывести, но их пока нет. Есть только желание, чтобы у мастера в голове был порядок. Но мастер против этого порядка и Маргарита это знает. Эта маленькая революция возле её тёплого сознания не поменяет троны, но поменяет королей, на них сидящих. И поменяет роковые ошибки, стоящие возле тронов и рассудка королей. Много будет обменов по поводу и без во славу обязательных метаморфоз. А под каждой метаморфозой подпись необязательного лица. Это обычный климат работы стандартного мозга. Что грозит ему больше всего? Такова революция вообще, такова революция, уродующая Маргариту. Такова Маргарита, познакомившаяся с революцией. Такова Маргарита, ближе желаемого познакомившаяся с Бегемотом. Беглой Атлантиде пришлось передумать насчёт своего срочного погружения. Это больше не Маргарита, однажды познакомившаяся с мастером. И не вполне Маргарита, познавшая интеллектуальную атаку Воланда. Но следы этой атаки неистребимы и это то сейчас, что не даёт метаморфозе завершиться. А завершение тот именно пункт назначения, который был даже понятен богу. Марго, наверное, близка к спасению… Она, наверное, видит спасителя. Только ведь главное – объяснить ему, почему ты хочешь спастись. Почему в погибели не находишь более наслаждения обычного. Готов ли у Маргариты ответ? Подготовлено ли объяснение своей заблудшести, заимствованности у всех предыдущих маргарит истории человеческой? Потому что не все воспринимают желание спастись за то, что оно есть на самом деле – за естественное желание. Не бога, но человечка ему подобного. Подобного почти во всём, кроме бессмертия. А те, кто внезапно его получили, ещё меньше сходства с ним имеют. Но, правда – такова их наземная правда – уже не боятся этого. Бесстрашие – следующий этап. Общедоступное или по-прежнему дефицитное. Поганое видение пронзило сердце ещё раз. И сердце заявило легкомысленной жизни, что ещё раз оно не выдержит. Маргарита действительно испугалась. Кого за это в большей степени благодарить, бегемота или мастера, она сейчас не думала. Женщина боялась. Награждена была страхом, словно непереносимым нарядом с выставки всех мук. И на чужие плечи не накинуть, он нужные плечи точно знает. Так есть ли место, куда он за ней не последует.
Марго вломилась в квартиру Воланда. Причём до этого она не знала его адреса в самостоятельном порядке, её могли только привести. Привести друзья. Теперь же она, видимо, почувствовала его местоположение. Потому что хорошо почувствовала своё. Им обоим не просто быть на своём месте. Марго вломилась в квартиру Воланда, заставив его вздрогнуть. Он как раз был занят; подсчитывал целые рамы своих окон, про стёкла он вообще уже не думал за их отсутствием – перебитостью от рук его критиков. Маргариты, конечно, в их числе не было. Она в числе поклонников, вовремя признавших окончательное величие своего единственного помощника по жизни. По жизни они с ним единой каравеллой вынуждены плыть, но сейчас не время ссориться. Бунты пока в моду не вошли, тем более в обиход надёжный, прочный. Легальный характер имеющий… недоступный. Сейчас доступнее поиски взаимопонимания, лишние жесты не помощники. У Маргариты отсутствовала мимика. Это её красило. Но боже, у Воланда отсутствовало желание воспринимать прекрасное в Маргарите. Но помимо прекрасного в ней было многое сейчас. Воланд даже предположил, что Маргарита сподобилась увидеть конец света. Хотя он смотрит на него всю жизнь и без таких реакций. Он не сделал скидку на впечатлительность простого человека, финишировавшего в одиночестве и раньше всех, но, может быть, это всё объясняется тем, что Маргарита сошла с ума вместо Бегемота. Бегемот при всех терзаниях сделал выбор, а она могла не удержаться. Оставить сам процесс выбора себе надолго, если не насовсем, что в этом мире совсем не желательно. С миром процесс также не поделить, как общую беду невозможно удержать. Маргариту – трудно. Она – порыв, цель которого просто быть. Но не быть просто.., если это возможно. Маргарита смотрела на Воланда с вопросом и ответом в двух разных глазах. Глаза такие – многого пример: пустые окна для любого пейзажа за ними. Для начала поздней, хоть и самой идейной, стройки, чтобы втиснуть её именно в этот пейзаж. Пока он до отрыжки не утрамбован. Воланд, естественно, отставил занятие. Видно было – невооружённым глазом – что Маргарита отставила больше. Примерно жизнь и временно честь. Воланд вопросительно сморщил лоб, не думая, что придётся скоро его расправить. Так же как не имел надежды, что лицо земли скоро расправится и горы исчезнут.
– «Вижу сны наяву», – многозначительно призналась Маргарита. Исповеднику своему, задумщику своему, Воланду – отцу многих забав непереносимых и падений глупейших после них.
Воланд понял, что это займёт время.
– «О…» – Воланд вроде бы как указал, о ком Маргарите говорить.
– «Да, о нём… вернее, о них. Двоих. Сговорщиках… то есть заговорщиках, как я думаю. А думаю я многое… Что их держит вместе?!» – Маргарита была отдельно, голос Маргариты был отдельно.
Воланд был весь целиком и вместе один. Он так понял, что надо ей ответить. Но что же ей ответить? Снабдить её своими собственными догадками – это лишняя жестокость. Ему лично жаль Маргариту, и он не хочет множить жестокость в её жизни. Тем более её жизнь – часть их общей жизни, не самая яркая часть, но всегда замечаемая и судимая прежде прочих… потому что начинают с простого. Для разминки используют не сложное. Маргарита смотрела на него, не догадываясь об этом. Не догадываясь о воле богов на свой счёт.
– «…И после них ты всегда встаёшь не с той ноги. Такие сны бич и казнь – они равноправная часть яви, на которую у нас всех абонемент. Я бы даже честнее сказал, долгосрочная подписка. У некоторых даже вечная – им тяжелее. Ты же плотнее закрывай глаза, и, дай бог, не дойдёт до мозга».
Воланд не претендовал на какую-либо ценность своего совета. Да совесть не позволяла претендовать вообще ни на какую. По совести это сволочизм, а не совет.
– «Такие сны ещё можно назвать галлюцинациями», – предложил Воланд. Он это предложил уже как адвокат Бегемота. Он ещё не был уверен в его вине, тем более что Маргарита об этом говорила, но уже решил предпринять небольшие скромные жесты во имя сохранности ценнейшего провокатора своей жизни.
– «За каждой галлюцинацией что-то стоит», – не приняла предложение Маргарита. Она себя показала вдруг опытной, вдруг человеком, стоявшим и за объективом тоже. Не только наблюдателем, она и режиссёром бывала, видела, как строятся более сложные драмы. Воланд, в общем, был согласен. Но Маргарита продолжала, опытности своей следуя, теперь уже и крылья используя, не только ноги, как человек, говорящий на бегу.
– «Ты же знаешь, чьё имя я имею в виду, чьё имя я проклинаю самым верным голосом, но не имею результата. Так сказать, отсутствие результата имеет меня. Ты и себя лучше знать стал, как узнал его».
Воланд, разумеется, давно всё понял – он уже старался для него, для носителя таинственного имени. И Маргарита должна понять, что выбор сделан, выбор не в её пользу. Так всегда решается всяким влюбленным. И всякий влюблённый обречён упасть под своё решение, чтобы переехало его. Чтобы искалечило, особым образом благословляя. На Маргариту он глядит, как человек полностью зависимый… не от неё. В этой сцене понимания и профанации всякого сближения Маргарита обращается к Воланду на «ты». Но это не близость, не крайность соединения, не крайность соединения чувств, взаимных нет, это убивающая крайность соединения двух борцов, которым выхода отсюда нет, кроме как друг через друга. Понимая это, они уважают выход каждого, свой выход. Таскание в пространстве и времени. Без оглашения названия святого объекта. Чтобы и пыль не знала, куда лететь.
– «Мне не ведомо, чем он занимается в этом странном городе, в это пустопорожнее вольное время, которое не подходит под определение ни одного века. Забав может быть много. Представляют ли они одно целое? Назвать это эрой двух борцов, но ведь борцов много больше, они погибают и тут же воскресают. Не переводятся, когда дело стоящее. Только у меня почему-то на стоящие дела не стоит».
Влюблённые святы: они святы как защитники, святы как отчаянные адвокаты своего рая, под который нет подкопа – только через главные ворота смелости попасть возможно с кем-то избранным. Которого ведёшь до конца. Весь путь проговаривая, проклиная и просматривая до конца самостоятельно. Но Маргарита знает, как святые лгут. Она сама сняла недавно нимб и стала слышать ложь.
– «У вас если не родственная, то духовная связь. Что не однажды подтверждалось очевидцами, то есть на глазах у всех. Но даже это мне не нужно. Я точно знаю. Именно от неё у меня по ночам болит голова, а сны – рассказчики чужого. И кнута они не боятся. А ты можешь владеть более жёстко. Кто, если не ты, является поклонником разумного контроля?»
Маргарита увядающей рукой нащупывала рычаги… не всевластья, а воплощения своей самозащиты до понятной вещи и одновременно с этим боялась нащупать душу Воланда. Она бугриста и остра, неразумна, давая безумие другим, в ней прямо сейчас отражается кот, ходящий с другими, но рассматриваемый всё теми же. Активист всех альтернативных путей, по которым ходить не берёт с собой лишних.
– «Я работаю над жёсткими вещами, но в основном это утренняя эрекция. Которая чаще всего оказывается башней для пленника. Сбросить его вниз после того, как сбросишь напряжение, уже нет сил. И поднять его выше нет сил, в просторе неба он сойдёт с ума, перекинув сумасшествие тебе, благо, вы связаны общим прошлым. И ты работаешь по утрам, потому что дальше спать не завещано богом, с которым, ты понимаешь, я чаще ссорюсь, чем мирюсь. Утро хорошее время для всевластья, но, видимо, переменились утра. Теперь всё властвуют надо мной».
– «Что же мешает вместе с ним в башне запереться».
– «Маргарита, если человек лежит на животе, минет делать достаточно сложно».
– «Мне не нравятся эти разговоры во мне», – из ниоткуда и никуда подал реплику Нью-Йорк...
Город или деревня за окнами глазниц всех собеседников мира, они продолжат.
– «Ты знаешь, Воланд, я этих образов не понимаю. Сколько бы информации они не несли. Твой Бегемот не единственный, кто их достоин. Ты старайся больше, понимание всегда где-то близко, но не на моём сегодня лбу. Наверное, совести надо не иметь, чтобы вот так признаться, но лоб мой – стена и больше я этого не стыжусь».
– «Его слёзы ничего не значат – он всегда готов плакать. Это даже меня уже не пугает. Тем более тебя. Страх встал на обе свои ноги и вышел вон».
Определениями закидывать, как неравномерными частями рассвета, под которым всё равно темно. Во имя чего мы движемся друг к другу... и нет в этом вопроса.
– «Ты практически весталка. Нутро которой недоступно, но наивно даже для самого себя. Не выносить в нём даже и праха... брюхо, пустое брюхо, не заложить тебя в ломбард, служащие ломбарда испугаются последующего святого свечения на своих руках, и пустоты, которую оно освещает».
– «Может быть, я когда-нибудь освобожу раба. Только неизвестно, в каком смысле. Неизвестно, с какой целью. Неизвестно, кто доволен будет моим поступком. Или проступком. А мне с моих проступков ничего не надо».
– «Я посоветовал бы тебе сначала освободиться самой, но не заблудишься ли ты на свободе? Если нет, то освобождай, себя, других, ты, видимо, сможешь освобождать, будучи сама пленником… пленником своих вопросов, Маргарита. А это самый худший плен». – «Что для нас является большей проблемой, твоя физическая девственность или твоя интеллектуальная девственность? Здесь чрезвычайно важно сделать правильный выбор. Поэтому я его беру на себя. И делаю. Маргарита, тебе лучше не быть девственницей ни там, ни там. Ответь же, ты согласна?»
Маргарита хотела обозвать Воланда гинекологом, интеллектуальным гинекологом. Но разве может Воланд остановиться?
– «Даже девственность не убережёт меня от разрушения. Хронического разрушения. Вот мастер лишён, окончательно лишён всех возможных девственностей. Но в итоге это ему не помогло. Помощь покинула нас прежде, чем мы успели обратиться к ней».
– «Ну, о старости не тревожься. Поверь мне хоть раз, не стоит. Гениальные слова о старости – природа бесконечно добавляет штрихи и перебарщивает с этим в конце концов. Гениальные слова об её гениальной ошибке, но гениальны не слова , а гениальна её ошибка. Вечных это, разумеется, не касается. Но даже ты, не вечная, переводчик – пуританин ошибается чаще всех, и поправлять его нет смысла, он на гибельной дороге. А что касается… хм, целины, что утрачиваема легче прочих... Я не буду никак комментировать твою девственность. Так же, как давно оставил в покое твою речевую особенность – ты картавишь, Маргарита. Картавишь всеми средствами. Картавишь более всего тогда, когда душа твоя картава, прости мне эту проницательность».
– «То, что интересует тебя в нём, не интересует тебя во мне, и это равноправие приемлемое, если понимать, о ком речь».
Так рядом с ними опять появился Бегемот. И Воланду было приятно его «появление». На фоне Маргариты он особенно выигрывал.
– «Тебе не следует соревноваться с ним», – Воланд был однозначен.
– «Ну ещё бы, с таким поклонником он не проиграет. Но и мне не стоит проигрывать».
Воланд поднял брови:
– «Маргарита, у него никто не отнимал его шанса на проигрыш. Когда он стал видением твоим, он рисковал, рисковал столкнуться с восторгом, которого не пережил бы, он рисковал запутаться в поводке или окончательно запутать в нём мастера, которому на нём всё-таки не место. Да, ты не была одарена шансом на победу. Но ваши положения действительно где-то равны. Вы оба вымысел природы, на который она отважилась, окончательно не проснувшись. Да, так создаются шедевры и ошибки».
– «Бегемот – как бык Маллиган, но чуть менее сановитый и жирный. Сходство судеб есть первая ошибка и поддержка. Маллиган мучается со Стивеном Дедалом, а Бегемот со своей природой. Добавляя к этому нас, не освящённых ни в один церковный праздник. С совокупностью он справиться не может. Поэтому я не могу справиться с ним. И поэтому ты не можешь справиться с ним. Поэтому справиться с чем-то в обстоятельствах, которые достались от судьбы, от всех наших судеб нам, это как бесконечно справляться с самими собой. Бык Маллиган служит мессу полной неизвестности, а Бегемот просит меня об услуге, о сложной услуге, названия которой я не дам. Ну разве не одно и то же? Скажи мне как разумный человек. ( Это был бы намёк на то, что разум отнят ею, но только намёк... ) Малллиган удовлетворился низкокачественным током от бога, а Бегемот опять и опять каким-то подобием ни с чем, его бьёт током, как рассветом этот мир по утрам, и тут он совершил серьёзную ошибку. Но я ему всё равно помогу. Я не могу не помочь. Малллиган пошутил насчёт оплодотворения мира, до сих пор неясно, насколько близко к уму и сердцу он это принял. Шутка никого не рассмешила, но гениев надоумила. Каллипедия – чудесная забота о детских задницах не стала популярна. Вскармливать бессильных и наивных – всё это не сделает новости в этом мире. И победа Быка Маллигана в медицинской риторике весьма сомнительна, а бегемот и подавно даёт много шансов иллюзиям. Да, это губительно. Но здесь опять я спасу. Потому что каждый раз спасаюсь сам – через него, как человечество через Иисуса. Гигиена по Маллигану трудна и добрые планы его евгеники с треском провалились. Маргарита, ты хоть что-нибудь поняла?»
Маргарита подумала, что Воланд заносчив в неподходящее время дня. И этот день не подходит к концу. И не подойдёт – он, как его герои, бесконечен. Воланд не желал ждать естественной кончины её молчания.
– «Беременность затянулась…»
А Маргарита не собиралась рожать то, чего ждали от неё земные властители, ведь ни один из них ничего в неё не вложил. Скупы и смертны, и вовсе не волшебны ни они, ни их замыслы. Всё преходяще, особенно когда говоришь с Воландом. Так есть ли смысл отвечать? Только если хочешь сам получить ответ.
– «Мне не совсем ясно моё положение среди вас. Оно действительно сомнительное или мне только кажется? Если кажется, я стану креститься, так часто, как требуется, чтобы прогнать задушевный мираж. За душой стоящий, за каждой мыслью вашей и моей».
Таких Маргарит устраивает жизнь для тех, на счёт кого появляется подозрение, что может заскучать без них. И объяснять им расстановку фактов и проклятий, которые каждый из этих фактов получил. И жизнеустройству показалось, что Воланд нашёл способ.
– «Маргарита, карта звёздного неба весной не та, что летом. Всё только начинается. Фигуры пока легки. Они на расстоянии друг от друга. И, может быть, не хотят сближаться. Единственное, что там происходит, это как и здесь – люди. Привязанные к небу. Стрелец, Водолей, Волопас, Персей, Геркулес… их много. И там должно быть женское имя. Имя Девы, возможно. Дева тревожит эфир среди мужчин. Но благоволит Водолею – она любит воду. Даже если переливает он из пустого в порожнее. Но в общем живут они все вместе», – Воланд точно смотрел на Маргариту, будто занимаясь незаконным колдовством. Но, возможно, благородным. Может быть, спасительным. Может быть, она оценит это.
– «Ты знаешь, что такое жизнь. Наступает пора смущения. Наступает пора отказов, отказов от всего, быть может, отказов от самих себя – это для того, чтобы выжить. Среди фигур собратьев скопилось много яду, нельзя сказать, что бессмысленного – он следствие заботы о себе и приговоров для других. Он просто символ, нам близкий и понятный нашим критикам. Летом им тесно. Жар их тел пожирает воздух и им портит настроение. Они пытаются думать, они ждут прохлады. Осенняя карта их положений моя любимая. Они потеряли вес, и с возрастом стали моложе. Летом и осенью они заменились другими, но всё равно остались на местах. Не смогли сорваться. Вырваться из бездонного небесного колодца не смогли. Стадо под непрерывным воздействием мечты вынуждено терпеть метаморфозы. Большие фигуры спокойно разделяются. Но большинство не покидают друг друга. Это благородная, хоть и тяжкая, привычка, у них обеты покровительства друг другу, обеты, рождающие капризных», – Воланд закончил эпизод с желанием продолжать.
– «Зимой они расходятся и если им повезёт, то им не придётся вновь сближаться. Хотя я подозреваю, что это опять повторится. Склонность к повторам, хотя и была объявлена преступной, распространённости своей не потеряла. Всё повторяется на том же небе, что на небе было написано. Но деятельность не останавливается. Арктур вечно бежит, неизвестно куда. Сто километров в секунду для него не скорость. Если ты догадаешься о его главном направлении, наше общество станет тебе понятней. Начни уже сегодня. Впрочем, мы тебя насильно не ведём», – Воланд немного ослабил силу взгляда, Маргарита задышала свободней.
Воланд понимал, что она не будет напрашиваться. На понимание, как на повышение в должности, не всякий напрашиваться будет. Маргарита активна, как неугасимое пламя, в котором они все видят свой погасший фантом. Но пожара и она не поймёт.
– «Среди созвездий правильных и стройных брать на себя вину галлюцинаций, которые ты даже до конца не рассматривала, преждевременно».
Планеты, вставшие по новому, то есть обстоятельства не повторят однажды не увиденную, но состоявшуюся картину. Но утешение в том, что где-то в вечности, ещё никем не законченной, они будут всегда идти, меняя поводок или меняя руки для поводка.
– «Я жду только бинокль…»
Скорбь была у Маргариты возле сердца, и скорбь не по нерассмотренному, а по забвению незрячих. Забвению, которое они налагают на всё, чему нет ни осуждения их, ни поддержки. Это благословение даже нельзя назвать равнодушием – это отсутствие души в невидимом. Не вынести картин небес, не вынести ответов, в которые они складываются над невинной головой или виновной сверх всякой меры. И не подставить под это небо другую голову, чья самостоятельность уже давно выбрала своё небо.
– «Меня одно радует…»
– «Что это?» – у Воланда не возникло никакого предчувствия.
Маргарита уверенно открыла рот.
– «Что нет созвездия кота».
В этом отношении небо действительно пока чисто. Как убранный стол, за который не присаживаются... ждут кого-то. У Маргариты было каменное лицо. Воланд же остался мягок, не нашёл достаточного количества причин, чтобы окаменеть. Созвездие кота будет создано, если Бегемот попадёт в рай. Оттуда он сможет кое-что диктовать. Воланд подавил её рассуждением о спортивных упражнениях вечности. Даже может быть, что сам Воланд был её тренером. Если что, то Воланд партнёр вечности. Какое тогда место у Маргариты? Видно ли его в этой вселенной? Есть ли оно там? Рядом с кем и вдали от кого?
– «Мы забытые серые созвездия, не получившие имён. Порой не нуждающиеся в именах. Узнающие друг друга и свои неприятности по последствиям, от коих всех не дано отказаться слишком жадным.
Маргарита медленно… ну, не быстро, вошла в квартиру, всё ещё её, она не могла расслабиться. На земле так устроено, свой угол обязан давать облегчение – это даёт смысл им обзаводиться. Но квартира в большом городе слабое спасение. Она становится проходным двором, когда ментальные чудовища заходят вместе с обитателем в неё. Там власть переходит сразу к ним. Что будет с человеком, оставшимся с ними наедине, неизвестно. Но если Маргарита выяснит это, захочет ли она делиться обретённым опытом? Чего она захочет? Облегчения несомненно, но в этот час или в следующий, более подходящий? В эти места притянулось за ней следом небо, показав себя преданной собачкой или расчётливым сталкером – там как примут. Одиночество никому не нужно, кроме человека, занятого особенными сборами. Но эти сборы – приятный долг в определённых обстоятельствах. Это намёк всем остальным на вариативность даже смущения, произошедшего от слишком сложной откровенности. Итоговая беседа прощупала те места, в которые пальцы Маргариты не проскальзывали, потому что там можно было поскользнуться, даже пальцам, даже если ты окончание великой руки. Маргарита была вынуждена сделать свои выводы. В профиль эти выводы смотрятся как конвой. Но Маргарита не смотрела в профиль. Она предпочитала анфас всего существующего. А лучше затылок – меньше вложений. Затылок – это вообще минимальное старание, а душа оттуда вылетает быстрее, чем из прочих мест. Со своими пристрастиями она определилась… Чей «анфас» предпочитал её… хотя бы недолгое время... в силу гуманитарных наклонностей… из-за нежелания размножаться. Весь этот жизненный плакат – колоссальная компиляция, под которой стоит и её подпись. Про которую никак нельзя сказать «…под окончанием которой…», потому что вечно будет составляться ещё более пьяными последователями, поклонниками дурмана, которым, безусловно, легче дышится, в котором даже лучше видится, если действительные картины надоели, осквернителями чьего-то приближенного к гениальности авторства. Задёрнуть занавесь, пусть надпись на ней будет «усталость» или «прошу вашего достоинства… потому что вам оно сейчас нужнее, чем мне», а за ней принадлежать только себе. В конце концов королеве следует по-королевски распорядиться, не собою, но участком сцены, на котором она ещё за что-то в общем королевстве отвечает. Воланд стреноженных гостей не провожал до дверей: жалобы, завернувшие к нему по ошибке, сами находят выход из не приёмного пункта. Его талант эгоиста и затворника снова будет проклят искажённым, вероятнее всего, голосом выдворенного посетителя, ещё более короткое время просителя, ещё меньше удачливого. У Воланда тоже ко всем только одна просьба – забыться и о нём забыть. ( К Бегемоту, конечно, она не относится. ) Он не забыл о Маргарите; она устойчивый мираж, к которому ни в какой пустыни не стремишься, но он заслоняет горизонт – просто загораживает, как стена. Взглядом не снести, мыслью не пробить, проклятием не изолировать. Это срочная работа, может быть, перед пенсией. Без неё он должен вернуться к разговору о ней. К свиданию с ней, если угодно… хотя, конечно, нет, угодно это быть не может, но своего рода свидание повторится. Задача будущего пенсионера всё же разыскать того, кто может помочь фее адаптироваться среди тех, кто волшебство понемногу отвергает. Благородство и утомительность задачи быстро выводят из себя злостного мизантропа, но соседа всех на свете: она не светильник, чтобы освещать чью-то жизнь, с ней, скорее, тьма наступит – для её спасителя вековая, как и для приюта, что дал ей крышу, вековая. А если в качестве подсказки? Подсказать её тому, кто недавно прекрасно помнил о ней. Жестоко? Да, но практическая поэзия, которая нас, поэтических практиков, единственная поддерживает, этого желает. Её желание закон, нарушать который не выгодно для дальнейшего творчества. В конце концов, чтобы принимать Маргариту, надо иметь чувство юмора… или чувство острой драмы, что происходит на соседнем дворе. Как на единственной, известной вам, арене. Единственной арене, на которой действительно предполагается труд. Жизнь – это голая коллекция юмора и интересны её черты, те самые, которые не должны интересовать возможного наблюдателя, если у него всё в порядке. А если нет, то его ждёт исследовательская чёрная работа, исследовательское чёрное проклятье. Достойный индивидуум достойно её проводит. Достойно посвящает её самому себе. Фактически с ней остаётся у порога… нет, не небытия, а продолжения. Наблюдая за жизнью младших друзей, Воланд не испытывал удовлетворения. Ни разу он его не испытал за всё время, что они жили. Время от времени появлялось чувство опасности, каждый раз по какому-то непонятному поводу, из-за которого Воланд нервничал. Всё заканчивалось тем, что он не находил причину. Но в этот раз Воланд знал причину. И, что печально, причина хорошо знала его. Ужасная причина. Воланд пришёл к необходимости встречи с мастером. Может быть, мастер подарит ему новый взгляд на Маргариту. Сам Воланд не в силах смотреть, он отказывается. Понимая во всём мастера, он спасает свою жизнь. Жизнь, свободную от всего, кроме бегемота. Поможет ли мастер ему спастись? Сможет ли Маргарита проиграть, ему, мастеру, Бегемота? Они как раз та святая троица, от которой может стошнить верующего, а ещё пуще атеиста. Какая конфессия удерживает честь располагать привязанностью Маргариты? И что дало бы Воланду это знание? А сам Воланд, между прочим, рьяный верующий. Но знает, что вряд ли это облагородило бы его в глазах Маргариты. И тем не менее, о Маргарите стоит поговорить, даже, может быть, подробно. Идя к ничего не подозревающему, наверняка занятому сейчас честным делом, мастеру, пропуская сквозь себя ночные, где приторные, где слишком свежие улицы, замечая каждого на них и сожалея о каждом или радуясь за каждого, потому что жизнь есть этой ночью и не факт, что будет следующей, оценивая неестественность момента и умоляя высшие силы её оставить из-за необходимости контролировать себя и хоть часть мира, не может догадаться Воланд, плохо или хорошо он делает, всё-таки как? Неясность сохраняется, как при сильной близорукости нельзя понять, кто фонарь, а кто луна. Но вот сейчас появится знакомое лицо и заставит понять ответ. Принять его опять надолго, что испытание даже для Воланда. Но ведь и для мастера тоже. Все чувствуют, что Воланд поговорит с мастером о девственности Марго. О чистоте чужого поля, на котором только строем ходят, и ходят сказки, в которых герои не они. Там симпатичные герои, не способные на самостоятельность. Не знающие, как сделать лишнее телодвижение по направлению к свободе. ( Маргарита, может быть, рада, что в том направлении нет протоптанных дорог, готовые пути всё осложнили бы… для таких женщин, как она. Для женщин, ищущих для себя. Вот ей последняя характеристика. До иной она уже допущена не будет собранными против неё фактами. ) А между тем полно примеров… Вот сейчас Воланд весь состоит из телодвижений, каждое необходимо ему лично и опосредованно всей компании их. Весьма любопытно в смысле демократического опыта то, что Воланд сам бежит по делам какой-то компании. Но, может быть, компания того стоит. Продираясь сквозь ночь, Воланду пришлось запыхаться. Он предстал на пороге мастера, еле взволнованный, как девушка, успевшая на свидание.
– «С ночью пришла сама ночь, а я с ней вместе притащился, пользуясь её хвостом как компасом. Не дурной способ, а? Если ты понимаешь в транспортных средствах. А я возлагаю на тебя надежды», – Воланд не рассчитывал понравиться, дорога, быстрый шаг не украсили его, не освежили. Да и душа озабоченная, вероятно, проглядывала.
– «Воланд?» – некрасиво спросил хорошо видящий мастер.
Воланд из «девушки» становился собою, Воландом в глазах мастера.
– «Ты видишь всё так же хорошо. Я рад за твои глаза. Но я пришёл говорить на неприличную тему, поэтому дальше перейдём на «вы». Поверь, нам будет так удобней», – Воланд подробно осмотрелся в саду заповедных мыслей, чудесно дышится… – «Начнёшь, понравится…»
– «Вы» – это естественнее для меня», – любезно молвил учёный мастер.
В мире для мастера оставалось немного естественных вещей – появление Воланда на ночь глядя одна из них. Конечно, в этом ничего особенного нет и быть не может. Воланд естественен, как никто и ничто. А ночь – обычные обстоятельства регулярных событий. Приходов и непременных уходов после них. Заведённых разговоров, как заведённых патефонов. Спрятанных за пазухой проклятий за определённое упрямство, уже не работающих как последнее оружие. Про них уже не вспоминают в самый ответственный момент, они не меняют уже ни факт, ни того, кто проклинает этот факт. Воланд легко втиснулся в тесное обиталище мастера. Не столкнувшись даже с мастером. От Воланда пахнуло уверенностью. От мастера пахло готовностью. Больше ничем не пахло. Похоже, события, которые обычно называются тихой страстью без гавани тихо начинаются.
– «Как я полагаю, ты один?» – на всякий случай всё-таки спросил Воланд.
Многие маэстро презирают одиночество. Как вредное заболевание. Некоторые стремятся к нему. Выяснить, кто из них действительно болен не представляется возможным даже богу, тем более беспомощным земным психиатрам. Но многие маэстро и в одиночестве всегда с кем-то. Тут вероятны нюансы: будет это призрак запоздалой идеи – к сформировавшимся маэстро приходят, как сами они жалуются, только запоздалые озарения – в будущем единое целое с плотью бумаги или материальное явление, то бишь человек, заранее приглашённый в мысли, что реже, до конца определиться может только сам маэстро. Иногда он делает это быстро. Ради кого он спешит? Можно сразу ответить, ради себя.
– «Один», – ответил мастер. – «С кем мне быть?» – Бегемот у него уже давно не появлялся. Может быть, разыскивает то, что у него отняли.
Он не знал, знает ли об этом Воланд. Знает ли он вообще что-нибудь о жизнях мастера и Бегемота. При всей его заинтересованности жизнью последнего. Воланд всегда думал о Бегемоте, но сейчас как-то отошёл. Даже он не мог всё время думать о том, что хотел поселить рядом с собою, что хотел подчинить своему размышлению, которому в первую очередь путь не заказан в реальность, а во-вторую, естественно, в голову Воланда. Воланд покрутился по квартире ещё. Квартира была небольшой и пора было заявить о цели прихода. Воланд охотно посмотрел на мастера, ему ещё нужно было время для прослушивания формулировок, формированием которых он сейчас как раз был занят. И чем-то отвлечь мастера ему в эту минуту очень было нужно. Но мастер словно помогал ему свернуть не венчанную с действительностью гору.
– «Что-то с Маргаритой?» – мастер спросил просто так.
Воланд был рад, что мастер говорит об этом, именно об этом.
– «Почему ты спросил?»
Воланд не был готов к тому, что ответил мастер.
– «Мне по твоему лицу показалось, что стоит».
Лицо Воланда ничего не должно было показывать, Воланд абсолютно точно знал это. Но раз оно показало, Воланд сразу найдёт в себе праведные силы открыто поддержать своё лицо. Его поддерживать всегда стоит и везде. Оно за поддержку когда-нибудь отблагодарит по-белому. Так что пока живём, поддерживаем… Не для того, чтоб сохранить его, для того, чтоб сохранить себя.
– «Небеса несправедливы, Маргарита бодра по-прежнему, это у меня проблемы. Маргарите нужен любой мужчина, включая меня», – Воланд жёстко смотрел куда-то в лоб мастеру. Что же он всё хотел сказать? – «Вы избавились от обязанностей мужа, друга, кумира, исповедника… хотя, нет, её исповедником Вы никогда не были… Но это не важно, обязанности брошены. Но кто-то должен их исполнять. Мастер, разумеется, это не я».
– «Разумеется, это не Вы».
Оба покивали злополучному ходу событий, лишь бы шёл он мимо, вот так они замечательно согласны друг с другом. Но одному из них достаётся Маргарита.
– «Я мужчина, принадлежащий всему миру, хотя он и не совершенен. Я тоже знаю свои недостатки. Но поскольку ни я, ни мир не располагаем другим, то радуемся друг другу. И в сказке, придуманной нами, Маргарита не фигурирует», – Воланд чуть-чуть покрылся потом. Но пока всё-таки он был далёк от страха.
– «По-твоему она фигурирует в моих сказках?»
– «С этого момента мы на «вы», мастер».
Мастер сосредоточился, понятно, что Воланд начал строить забор и не будет возводить такой же вокруг мастера. Воланд представил океан, в котом они все или хотя бы часть из них могли бы резвиться, и Маргарита среди них… Но тогда среди них не было бы мастера и наоборот. Вот такая картина представилась доброму Воланду.
– «Её девственность – бремя для неё?»
Ну, в действительности этот вопрос не так страшен, даже из уст Воланда, адресованный мастеру.
– «Что?»
Мастер знал, что однажды ему повторно придётся столкнуться с её девственностью.
– «Обременительна ли для неё девственность?» – тема не смущала Воланда.
И мастера она тоже не смущала – смущение осталось где-то в тупике, который опекала Маргарита. Маргарита часто упрекала, прямо или посредством образов, которые все ей служили для одного, в его неспособности реализовать их главную задачу – быть на седьмом небе от счастья, но никогда не упрекала в том, что забрал у неё это. И мастер немного был горд, что ему не довелось. Но и сбежать от всего этого также не довелось. Мастеру не перебороть неизбежное; то, что неизбежно для бывшей его женщины, оказывается неизбежным и для него. Мастер может только переиначить
– «Не обременительна ли Маргарита для девственности? Или вот, например, Бегемот и девственность – я не отдавал бы им второе место. Они могут делить с Маргаритой первое».
– «Не надо, мастер…» – немного угрожающе шепнул Воланд.
– «Мы будем только про Маргариту?» – примиряющее угадал мастер. Зачем ему ссоры?
– «Маргарита – хорошая женщина, но часто бывает стервой, под воздействием чего-то, что переворачивает мозг и без того беспокойный, но верно стремящийся к покою. И так же верно не достигающий его к отсутствию законного ужаса со стороны Маргариты к нашему вящему ужасу. Знаю, мастер, что завернул слишком сложно, но и она заворачивает не проще. Мне бы вообще хотелось упростить ситуацию с Маргаритой».
Мастеру всё-таки легко объяснить её сложность. Он мог бы водить по местам её сложностей экскурсии. Но особо нервных он не допускал бы на них. Хотя лучше с ними разбираться на экскурсиях, чем когда они приходят к нему домой.
– «Маргарита притворяется и ведьмой, и девой Марией, что одно и то же», – мастер хотел распространиться про расписание её игры, которое он имел радость выучить наизусть, неважно, что под дулом автомата, но замолчал, Воланд хотел задать вопрос.
– «А Вы не знаете, чего в ней больше?» – Воланд действительно не против узнать.
Но как мастер устал от таких вопросов, в основном из-за этого он хотел быть предельно лаконичным.
– «Её внутренний мир долгое время мне навязывался, но никогда меня не интересовал. А она в конце концов, может быть, обработанная Вами, решила мне его показать против моей воли, но из-за последнего общества я ничего не запомнил», – мастер был вынужден взять сигарету, как взрослый человек он не надеялся, что дым создаст святую границу… между ним и агрессией, что передавалась через предмет разговора.
Да, Воланд был вежлив, но сама эта тема, тема отосланной жены Маргариты, шевелила волосы на его голове. Воланд не поймёт его, ему ни разу не пришлось жениться, поэтому он ни разу не был женат. Вот так плотно и наверняка. Мастер уже не испытывал отчаяния, сухая интеллектуальность стала его лучшей подругой и заменила всех возможных подруг. Мастер искренне полюбил её. Только её взаимность действительно была нужна мастеру. Такая хозяйка дома утоляла жажду безумного горла и убирала пот с утомлённой головы, качающейся от мыслей. Сейчас эта хозяйка смотрела на Воланда, как на дурака и хама, откровенно намекая ему на позднее время. Впрочем, не надеясь, что для него это что-нибудь значит. Воланд, как дьявол, вообще-то, мог себе позволить продолжение этого разговора в произвольном стиле, выслуживающемся перед своим прародителем ( зачал его дьявол, когда от зануды – бога бежал по самой прямой на свете дороге ), но мастера раздражать сейчас даже ему не стоило. При всём своём бессмертии он тоже мог оказаться смертным. Воланд решил с ним не играть и, что бы ни случилось, придерживаться сути дела. А суть у этого дела определённая и вульгарная, переадресовать внимание Маргариты слабому.
– «Из всех девственниц она – самая моя любимая», – задумчиво изрёк Воланд. Мастер еле сдержался, чтобы не порекомендовать Воланду принять её в свою коллекцию. Воланд, конечно же, ответил бы ему, что такой коллекции у него никогда не было. Но мастер сказал бы, что можно начать с Маргариты. А Воланд опять сказал бы ему, что… Но Воланд сказал другое.
– «А вообще у меня такое условие, как вариант. Я, наверное, не буду медлить с озвучкой оного. Вы женитесь на Маргарите – Бегемот попадёт прямо в рай, в лучший и единственный на свете. А Вы – в герои своего времени, нет, в герои вечности», – Воланд назвал своё условие как пустяк, хотя, конечно, вряд ли пробуя заретушировать его суровое содержание.
Мастер просто сказал «нет». Воланд подумал, что Бегемот проиграл сразу и мастеру, и ему. Но плакать о Бегемоте он будет после. Сначала он договорит с жестоким писателем о том, что могло бы быть темой любого романа. Хотя автором такого романа может быть не каждый. Но этот подошёл. От кого, от ведьмы или от девы Марии больше в Маргарите, не знает, в общем-то, наверное, и мастер. Но чего в нём самом больше, нерешительности или решительности, сейчас они сподобились узнать. Определённости и невозможности, нежелания формировать ландшафт земли руками, это он заявляет открыто, используя голову Марго как трибун, а потом уж оформит свою слезу как скульптуру настоящего. Правдивую, не защищённую от разрушения временем, потому что с такими компаньонами утверждать, что всё вечно, не имеет смысла. И самому утверждаться среди них – ошибочно, Воланд оставит это занятие и, может быть, назовёт Бегемоту того, кто запер для него рай на все замки. И, возможно, назовёт не одного мастера… Он прибавит к нему, как к песне, свои слова, которые переделать уже невозможно. Но лучше бы, конечно, им не звучать. Однако понемногу их уже слышно. Мастер пока не менял выражение своего лица с того момента, когда отказал Бегемоту через Воланда. Он понял, что сделал. Он знал, что и Бегемот поймёт. И больше этого никто не поймёт. Загадка жестокости или литературного сердца, ведь мастер копит себя только для романа. Про Иисуса, про Иисуса, если кто забыл. Последнего своего или первого, даже и так может быть. Что с ним только быть не может, даже до сих пор. Мастер сам всего осмыслить не может. Ограниченность бесконечного таланта… Но Воланд-то кое-что понял. И разговор он, если честно, подводит к концу. Не всякая река вливается в море, бывают реки, которые выливаются в лужу, хотя стремятся совсем к другому. Неудачливые реки, как неудачливые люди, которые друг к другу приходят, но остаются теми же. И далёкого ангела тут в своих бедах не обвинишь.
– «А вообще женщины Вам нравятся?»
– «Вообще да».
Мастер пытался быть с Воландом честным. Хотя сам Воланд предложил ему такую честность, которая отдавала обманом, во всяком случае в его квартире она приобрела такой аромат. Но это он проветрит, а Воланд покинет дом его, но, вероятно, никогда – этот мир. Но то – следующим поколениям счастье. Но и ему кое-что достаётся…
– «Может быть, Вас мало интересуют белые?»
Воланд пытался быть с мастером деликатным.
– «К мадам Гелле я равнодушен».
Воланд озабоченно посмотрел на мастера. «К кому же ты можешь быть неравнодушен?» подумал Воланд. Воланд так посмотрел на мастера, словно хотел предложить что-то ещё. Может и стоило мастеру его послушать, дьявол не всегда предлагает плохое. К тому же Воланд устал от того, что его обзывают дьяволом. Не в отречение от своего имени, а в знак соединения с недоступным, но приятно пахнущим даже издалека, цветком каким-то, что ли.., Воланд цацкался с мастером. Это долгая канитель, как сказали бы боги, если бы их попросили заново создать землю, Воланд так же думал про мастера. Мастер взглянул в окно, красивые мужчины шли по улице, загадывая друг другу загадки. Шли парой. Свободной прогуливающейся походкой по вселенной. Хотя бы по той, что известна человечеству. А мастер помнил, что он давно нигде не гулял. Ни один, ни с кем-то, на человека похожим. Он перевёл взгляд на Воланда. Тот не отвёл свой тёмный взор. Повидавший мужчин и женщин, он в общем понял, что мастер скорее среднее. И ещё он понял, что за взглядом мастера ничего не стоит. Однако мастер благодарит.
– «Вы ничего не произнесли и спасибо. Не хотелось бы продолжения чего бы то ни было».
Воланд легко и просто встретился с ним глазами, будто хотел сказать «Ну что Вы, мне ничего не стоило». Значит, мастер не оттолкнёт уже свою сухую подругу, ей он сказал «да». Всем остальным – нет. Все остальные пусть учат святые буквы отказа. Хотя буквы согласия ещё более святы. Как бы там то ни было, неважно, не женщины или не мужчины, главное, что не Маргарита. Никогда больше Маргарита. Воланд был искренне рад за мастера. Удачливого мастера впервые в жизни. А что до притягивания к вопросу других, уже мало заинтересованных, лиц – неважно. Тема не была поднята. Но Воланд уточнил:
– «Вы чего-нибудь стыдитесь?» – это было просто, на всякий случай. С мастером всё возможно.
– «Стыд давным-давно не посещал мою голову. И я думаю, на то есть причины».
Мастер смотрел на Воланда, как на начальника, которому он ничего не должен. Пусть начальник будет свободен, тут его распоряжение, пусть даже талантливое, а здесь, как нигде, умеют ценить талант, ни в чьём сердце не приживётся.
– «Насчёт «вы» отбой», – генерал Воланд позволил армии двоих, малой армии своей, расслабиться. Хотя, конечно, рано…
– «Ты что-нибудь должен Маргарите? Деньги, дружбу, понимание, воспоминания, любую надежду, будущее?» – Воланд усердствовал, чтобы ничего не забыть. Что до того, что им на «вы» пришлось побыть, так ещ скольким они друг для друга не были.
– «За мной долгов нет. Нет, не должен», – мастер был твёрд.
– «А она тебе?» – Воланд твёрдо и быстро вёл это дело к концу. Видя, что мастер не сопротивляется.
Мастер и не посмел бы сейчас сопротивляться. Скорее бы ответить… И только один может быть ответ.
– «Нет».
– «Значит, между вами нет счётов», – Воланд быстро подвёл итог, беседе и многому другому, принадлежащему и мастеру, и иным лицам, участвующим в сошедшем с ума карнавале мысли. Но одного он не хотел заканчивать – свободы мастера.
– «Ты свободен, мастер».
От Маргариты, о которой всё, от собственных страхов, которые в их нынешней немощи не тюремщики, от всех следующих визитов Воланда. Которым и рад, и боишься которых. Суровым примером которых послужил этот визит. Перед отбытием Воланд ещё раз вернулся на «вы», почему-то.
– «Я давно хотел спросить, как Ваше имя?» – чем подкрепить своё любопытство, Воланд не нашёл. Но в итоге это нестрашно, и он, и мастер понимают – тем ценней вопрос. Воланд задал свой ценный вопрос, но вот мастер оценил его странно. Как смог сейчас.
– «Я его не помню».
Мастер, как законченный врун, не покраснел. Потерял такую краску и не заплакал. Незачем свои слёзы выводить в свет. Что в слезах его не так? Нет соли? Нет прозрачности и нет причины? Так это ведь из глаз любое может лить. А чаще всего из глаз потоком льёт ошибочно прожитая жизнь, сели далёких гор, с которых чистый воздух не спустился до ваших голов. Ага, секретничаем… Понимаем ценность своего инкогнито и не доверяем мне. Не желаем меняться – ни совершенствоваться, ни деградировать. Остаться в равновесии, чем и занимается всегда неудержимая литература, вот теперь наша задача, да, мастер? Мастер и про задачи промолчал. На вопросы, заданные мыслью, он вообще не отзывается, потому что мысль не его. Вот до чего он дошёл. Воланд решил, что сам его вспомнит. Это не должно быть сложно. Мастер в хорошем смысле прост. Такого раскусить смог бы и юный Воланд. Мастер неудобная закуска, перед приёмом прочих людей – рано, после удовлетворения прочими – перегрузка выходит. Но интерес не проходит ни на минуту рядом с таким, даже интерес к себе ослабевает. Варианты сразу окружили его, но как-то в отдалении стояли ( окружили с отдаления ), не толкали и не набивались в правильные. Но всё равно казались успехом. Но Воланд знал, что ошибается. И не ошибается ничуть, понимая это. Имя мастера бежало от него. И даже Воланд, как дьявол, не мог открыть охоту на него. Да, да, Воланд, даже как дьявол, ничего не мог. Воланд решил, что сам его всё-таки не вспомнит. Если бы мастер был так добр помочь… Но, конечно же, нет – ведь это мастер. Исследователь жизни во всех её неудобствах. Бесспорный талант в этом. К такому таланту поворачиваются спиной. Мастер всё это время исследовал его лицо. Мастер решился назвать своё самое большое приключение – своё имя.
– «Сожитель».
Мастер своё имя произнёс тихо, с расчётом на обратное от «у кого слух – да услышит», он надеялся, что тот, у кого плохой слух, его святое не услышит. Воланд не обернулся, но имя понёс с собой. Он вынес его из квартиры… как дитя и как ведро с мусором. Не нуждаясь, как сатана, естественно, в приобретённом. Но зная точно, что никогда не назовёт его Маргарите. А мастер смотрел на нового Воланда, теперь знающего его имя, неизвестно, как поступающего с ним и плевать ему было на все свои тайны. А после того как он покинул его с приобретённым, мастер не ощутил утраты. Самое-самое настоящее имя «Бывший сожитель» осталось с ним, не названное, сохранённое в таком частном пользовании, интимность коего не превзойти даже общению с… мастер хотел подумать «с богом», но решил – с бумагой. Это не только частное имя, это частная история, отдельная от истории их захудалой компании. И если Воланд больше никогда не вернётся и не появится в его жизни, отдельно от всех взятой, мастер, возможно, сочтёт себя счастливым человеком. Он запретит имени «Маргарита» звучать в его жизни. Он посмеет взглянуть в лицо пострадавшего Бегемота. Он доживёт до того момента, когда Бегемот простит его. Но может быть то, что он доживёт до того часа, когда проклянёт Воланда за этот разговор. За весьма поганое условие, возникшее в его голове. И сразу предложенное мастеру, когда тот не мог его принять. Как не мог принять Голгофу, даже никогда не видя её… хотя Маргариту он, конечно, видел… Да, на некоторые голгофы мы лезем, не объясняя себе свою подвижность. Может быть, сейчас время объяснить? Если ни на что не отвлекаться… Хотя что-то, и понятно что, отвлекает. Теперь это долгая забота. Один предмет в квартире гипнотизировал мастера. Такого гипноза он на себе не испытывал. Даже когда Маргарита собиралась за него замуж, даже когда литература стала применять к нему самые необычные ласки, даже когда бог благословлял его вообще на жизнь ( самое трудное было благословение, и для того, кто благословлял, и для того, кто принимал благословение. ). Этот гипноз талантливый, такой не отпустит. Мастер подчинился, как раб – приятно ещё быть рабом совести. Мастер прохладной рукой взял телефонную трубку, словно недруга иль великого друга за горло, набрал номер – в резиденции Иисуса, то есть в резиденции Пилата ответили. Похоже, что Пилат. Пусть он сразу попал на не того, мастер не ждал удачи. Только не рядом с Пилатом, то есть прокуратором – ошибкой извечной. Рядом с таким, если честно сказать, никому не везёт, самый яркий пример, конечно, известен… Это не может быть главным блюдом дня: иметь диалог с гонцом, который потом, вероятно, побежит в обратную сторону, то есть не в будущее, это лишнее.
– «Мне нужен Бегемот», – уверенно и обречённо сказал мастер. И он услышал, как его, навязанный ему с того конца провода, посланник отправился в короткий и слишком для мастера быстрый путь за Бегемотом. И, естественно, ничто не помешало ему на его пути, Бегемот явился издалека соседней, видимо, комнаты.
– «Алло», – прекрасный голос Бегемота шокировал ужасное сейчас сознание мастера. Знал ли Бегемот, что сделал?
Мастер знал, что сделал он сам.
– «Бегемот, я предал тебя», – интересным голосом не прошептал, не прокричал, а всё же как-то высказал мастер.
– «Это как-то связано с Маргаритой?» – чего стоила Бегемоту эта проницательность?
Чего его проницательность стоила мастеру…
– «Немножко».
Холодный мастер смерзался с телефонным аппаратом. Неужели это начало пытки стыдом? Температура мастера дошла до нуля. Как скучно на этой отметке… На ней селятся неудачники. Они не выселяются потом отсюда.
– «Хочешь прощения?»
Мастер непроизвольно положил трубку. Сама выпала, как слишком старый сталактит, что образовался в одной пещере с предателем. И более неуютно в ней предателю. Мастер догадывался, что Бегемот его не ругает. Может быть, он вообще ничего не обсуждает с Пилатом. И, естественно, ни слова с Иисусом, хоть из-за этого легче. Ему положено раскаиваться, биться головой о стену, где-то найти подходящую – особо твёрдую, но терзания совсем не те, не обременяют достаточно, и боль красивой короной уничтожает голову лишь в силу долга перед Бегемотом. Больше внимания занимает, не в голове, а сразу в сердце, перспектива какой-то новой неоправданно счастливой жизни без жены Маргариты. Вот это и мешает раскаянию в достаточной степени. И мастер, в принципе неделим, разрывается среди различных этических течений. Но мастер ещё подумает о наказании для себя. Он проявит фантазию. Но если крест – он сострогает его необычной формы. Необычной даже для тяжёлого наказания, что самого наказания не отменит. Такова первая воля наказуемого. Далее вторая… Мастер налил несколько чашек крепчайшего кофейку, всё себе. Но после одумался, достиг понимания справедливости и перелил содержимое чашек в блюдца. И расставил блюдца по полу. Всё для себя. Над позой не гадая долго, он нашёл её. У него не было хвоста, но если бы тот был, он им, честное слово, завилял бы. Мастер тоже может быть котом, когда ему плохо,.. с замашками собаки. То есть ещё более обречённого существа. А обречённости стесняться не стоит, вот чему учит этот мир, позволяющий случиться в нём именно их истории. Мастер среди своих блюдец, Бегемот предположительно в обществе Понтия Пилата, а Воланд неизвестно где – их так разместила жизнь на этот момент, и что им делать с этими положениями, предназначенными неизвестно для чего, они не знают. Им не дано этого знать сейчас, но более всего нужно сейчас, сейчас же, знать. Чтобы начать развиваться так, чтобы богу, своему внутреннему богу, ещё угодить. Желания расходятся с возможностями опять и возмутительным образом. Надо сказать, что театр возмущения – самый правдивый. Это замечание очень опытного критика, правдивого настолько, что самому себе он уже давно опасен. Мастер же сейчас в той позе, в которой критику очень хорошо принимаешь. Прислушиваться к ней из такой позы нелегко, но то, что услышал, усвоил навсегда. Телефон снял свой гипноз, будто тяжёлую руку убрал. Не наказал больше, чем умел…
Когда Бегемот положил трубку, он услышал от Пилата:
– «Похоже, что ты стал своим обиженным Иисусом для мастера… Он ещё узнает, что это тяжёлая находка. Не после археологических раскопок, после озарения. От которого надо бежать, как от слишком яркого рассвета. Солнце всё равно будет только жечь… Так светить именно на ошибки, что он непременно пожалеет. А ты?»
Бегемот ответил только:
– «Это честь».
Что-то другое сказать всё равно будет не вовремя, на этом собрании лучше молчать… сойдёшь не за умного, но больше за счастливого. Пилат взглянул на Бегемота глазами, за которыми скрывался опыт, пока неизвестный Бегемоту опыт, и оставил этот опыт при себе. Когда надо, он сам переходит дальше вниз по цепочке страдальцев, жадных до даров; до всех даров этого мира, неважно, счастье или горе они несут, именно поэтому они и страдальцы. Которые проверять они будут сами. Нет, Пилат не против Иисуса, но… И Пилат не сомневался в готовности Бегемота к посту, но как ему играть Иисуса, когда играть Бегемота он больше не может? Этот мастер, что-то там сказал по этому телефону, но так, легко, спросить об этом Бегемота – не комильфо. Раз телефон доложил не ему, Пилату. Но от забот Пилат может часть взять себе. Пилат от всей души не хотел, чтобы появлялся второй Пилат, которому нечем заняться в Нью-Йорке – потому что второй Пилат породит второго Иисуса, и, может быть, тоже лежачего. Сможет ли лечь навытяжку Бегемот, позволит ли Воланд, вынесет ли это первый, настоящий Пилат и зачем лежать, если не будет снов? Про своего Иисуса имел подозрения, что он в своей мёртвой спячке всё-таки просматривает какие-то сновидения, у Иисуса за спиной бугристый путь, не исключено, что он является Иисусу, путнику Иисусу. Надо думать, путнику, несмотря на положение лёжа. И они с Иисусом оба опытны, знают, как путь будет поворачивать в другом городе. Пилат посмотрел на Бегемота, он завтракал. Умиротворённо насыщаясь, он наверняка о чём-то сейчас думал. Пилат боялся, что Бегемот думал о звонке. Ничего не выражая своим праведным лицом, и стараясь, чтоб так оно и было, осторожно и быстро Пилат сел рядом. Для него уже стояла тарелка.
– «Я завтракаю, Пилат. Присоединяйся, вместе веселее питаться», – и Бегемот ловко прожевал ещё кусочек.
Пилат глядел и думал: «Тебя только что здорово предали и ты ловко жуёшь кусочки дрянной пиццы. Бегемот, подскажи, как сейчас мне не разрыдаться при тебе? Потому что эта пицца…» Пилат не слышал слов мастера, он не снял параллельную трубку, но каким-то неприятным и верным способом пришлось ему сердцем сподобиться узнать, что произошло. Возможно, и если угодно, для опального прокуратора это было соответствующее озарение.
– «Хочешь, я приготовлю тебе какой-нибудь особенный чай… не чай, а нектар, быть может, насколько он возможен в бытовых довольно опошленных условиях абсолютной неспособности к наслаждению».
– «Спасибо, Пилат, но не стоит. Мне уже готовили какой-то особенный чай и я его пил. Если ты не знаешь нового рецепта, не предлагай такой чай опоенным котам. Я как раз такой кот. Разве ты этого не заметил?» – Бегемот продолжал жевать.
Пилат многое замечал про Бегемота.
– «Бегемот…»
Тот поднял глаза.
– «Пилат…»
Ну не будет нектара сейчас, нет сырья, нет дегустаторов, нет вдохновения – да, главного нет. И есть факт – самое тяжёлое обстоятельство, восхитительные напитки готовятся не на земле, здесь всё волшебство второсортно. И никакие прокураторы не могут за этим надзирать, а способности творить своё волшебство обособленные прокураторы прогуляли в первые дни своего прокураторства. Не вернуть те дни, не возвратить юных прокураторов, ещё не знающих, насколько всё невозвратимо на земле. И она сама невозвращенка, катает на себе таких же. Куда она везёт их? Куда, куда же она возит их, душевоз и больше никто, потому что никем больше не имеет смысла быть.
– «Давай расправимся с этим завтраком. Если сегодня мы не можем расправиться с найденными врагами, или хотя бы со своим разочарованием. Против всех фактов, но разочарованием. Помоги же мне чем-нибудь».
Значит, кататься на такой земле не так легко Бегемоту.
– «Может, сядем на диету? Отвлечёмся. Откажем себе в том, что силы к мучению, или хотя бы затруднению, даёт».
– «Диета в нашем положении опасна», – Бегемот сохранял здравый разум. Приобретение давнее и иногда полезное. И растрачиваемое на мелочи, словно на самых мелких врагов.
Пилат сочувствовал ему, но сохранить разум помочь не мог.
– «Я имел в виду, может, сядем на диету – одну на двоих».
Зачем это нужно было Пилату, Пилат не знал пока. Бегемоту это было не нужно и Бегемот это знал. Ничего особенного с ним сегодня не произошло. Он не оказался в состоянии большего горя, потому что это его обычное состояние-восприятие действительности, чего Пилат не знает. Но Пилат многого не знает, нет такой школы, где про всё рассказывали бы. Да и школ для прокураторов нет. А учить их до сих пор надо. Поэтому он ответил Пилату:
– «У нас и так слишком много общего. Довольно с нас. Сходство с кем-то только отвлекает от самого себя, а это недопустимо, ведь избранная мука рассчитана только на тебя, иные расчеты в этом случае невозможны ни для какого математика. Это свято. Различие между двумя умами тоже свято, ещё более свято. Я «свято» три раза повторил, достаточно? Мука всё равно с нами, избранная, как мы уже её назвали, а ты через это, через все сложности этого, получаешься избиратель. Так же неповторимый для неё, как и она для тебя».
– «Ты не будешь откликаться на Иисуса?» – Пилат и не ждал этого от него.
Имеющие разный смысл, имена дождём опускаются на землю, впитываются в её память и превосходят своим замыслом её общий замысел. Оказываются по-разному на ней осмыслены и разобраны разными людьми.
– «Пожалуй, я буду откликаться на Бегемота. Так и для бога привычней, который привык искать меня под этим именем… Вот только никак не найдёт. Но ничего, я не окончательно потерян, место, где я затерялся, сравнительно небольшое – всего лишь земля, так что отыщет… когда-нибудь. А я пока время проведу со смыслом. Только что это может означать?»
– «На Иисуса последнее время никто не откликается», – мудро заметил Пилат. Но из уважения к ситуации Бегемота он не стал развивать эту тему. Да и сам он опустошён ею же, она переживёт их и останется собою, никем не потерянная и всеми в разное время найденная. Скучно с ней даже. Потерять бы её в середине дороги жизни – самое лучшее место. Но без неё остаться сиротами, вот что ждёт. Времени на принятие кардинальных решений так мало. Что делать, когда завтрак кончится? Что делать, когда кончится вся еда этого мира и нельзя будет устроить второй завтрак, чтобы не переходить к делам насущным? Без ангелов, без охраны, к полям, не освобождённым от врага, от которого до сих пор идёт вдохновение. А мимо вдохновения нельзя пройти. Но как же с ним соединиться, чтоб раньше старости не поседеть? Кто будет решать это для себя и для всех? Ведь только для себя нельзя, пока ты в обществе таких отчаянных. Напротив Пилата только Бегемот. Бегемот въедается в свою цель, не догадываясь беречь её. А на какой такой завтрашний день? Но в завтрашнем дне Пилат готов помогать ему ( после того, как он почти стал Иисусом. Стал почти кем-то близким… ну, понятия прокуратора более суровые, чем у нежных людей, у которых развитие души не идёт по военному пути, «административному» здесь уже не сказать, раз речь идёт именно о Пилате. Хотя вообще она шла о Бегемоте, Пилат, конечно, об этом помнит ).
– «На будущее, я могу отключить телефон… как будто исключить из пьесы самого злобного персонажа. Без него должно быть полегче, и даже нам».
– «Это не спасёт нас от жизни. Всё равно минута за минутой развиваются, как дети… злого гения».
Пицца, как и следовало, была съедена. Одним Бегемотом. Он почувствовал вкус, он тщательно жевал. Он день сегодняшний доел бы за ней, но день – вокруг, он недоступен лапе… и гневу. Наказать его по-своему, как мог бы он один… нет, не получится, нечего даже и мечтать, и другие уже мечтали, но не справились. Лучше открывать новые страны, хотя бы в душе, в разное время разными делами занятой. Как минимум всегда можно найти незнакомую равнину. Дно плоской тарелки, которое и не было полностью скрыто, предельно оголилось. Оно не хотело показываться Пилату, оно хотело внимания Бегемота. Не часто удаётся рассмотреть пустоту, не часто удаётся её хорошо показать и если у простой столовой тарелки появляется такой шанс, то всякий бытовой, он же столовый, прибор воспользуется этим. Это его доля участия в общем соитии нравов, фактов на их же основе и оценке этих фактов историей, пусть даже частной. Спасибо всем, кто участвовал и продолжает участвовать. Позже выясним, в чём именно. А среди даже временных затруднений возникает вопрос. Что же делать? Помнить приходится и заново учить какие-то законы, положи какую-то жертву и всё равно не увидишь изменения – результата, ради которого ты здесь появился. Более того, ради которого в мире ты появиться потрудился. Ещё одна его неприятность на пути к всё тем же целям, может быть, трагедия. Но не последняя. Бегемот не захотел добавки – и был сыт, не был сыт, не было его восприятию важно. С голоду он уже не умрёт, но удивится, когда его станет рвать съеденным, ошибочным, потому что раньше ошибки проще проходили, хотя их всегда было не просто совершать. Похмелье без выпитого достаётся всем. Хорошо, что Пилат рядом. Он всё же опытный человек. Да и просто интеллигентное порядочное лицо, одухотворённое чем-то схожим – это приятно. Когда это лицо навсегда к тебе повернули, с тем выражением, которое замерло на нём во имя встречи с будущими веками, можно считать, что первый век для встречи уже пришёл. «Ваше внимание, боги, к нашим провалам всегда недостаточно…», так начинается молитва раздражённого, которому препоручили её, чтобы выучил, но не оставленного в его волнении наедине с сомнительной амнезией нравов.
– «Зачем приобщаться к ближнему, если в крайнем случае я могу своими словами оттолкнуть от себя ближнего как помощь?»
– «Наше совместное переживание – это дано нам, как попастись возле неправильной иконы. Занавесить её, или отойти от неё – вот более лучший вариант, потому что из нашего сообщества только свободно мухи рождаются, то есть скука, Пилат. Скука вокруг нас, а борьба с ней – это наша задача, так давай не отказываться от неё».
А как отказаться, если завтра будет снова день. А что вы ждали? Только день…
Продолжение без продолжающего. Шоу с двойником Маргарита не снесла. Решилась сразу. Воланд с холодной головой застал Бегемота за сборами в рай. Неловко сейчас его останавливать, ведь остановка – это проза, никем ещё не завершённая. Никто не воцарился в ней как автор, чаще авторство остаётся за ней. Однако и шторм в человеческом океане иногда можно притормозить.
– «Маргарита покончила с собой, освободила стул, на котором сидела, комнату, которую занимала, людей, которых желала. Интеллигентный и очень гигиеничный выход для тех, кто любил пометаться между нереальными нуждами своего отвергнутого, но не сдающегося тела и всеми признанного духа», – что думалось Воланду о Маргаритиной неприятности ( или о Маргаритином подвиге ) в действительности?
– «Как она это сделала?» – Бегемот задал вопрос и положил себе в рот жевательную резинку, положил серьёзно и неторопливо.
Воланд оставил свой рот свободным, чтобы рассказать Бегемоту историю. Воланд то улыбался, то нет. История сама выходила замечательной, только на чей вкус?
– «В два пополудни она приняла это решение, в два часа пять минут она нашла в кладовке бельевую верёвку ( ну какая разница, какую именно верёвку, правда?), с двух часов пяти минут до двух часов двадцати минут она мучилась сомнениями ( целых пятнадцать минут! ) и смотрела мимо верёвки в окно ( которое незадолго до этого вымыли, которое было пустым ). Она покончила с сомнениями и сделала то, что пачкает теперь твою совесть. Но приятно терзает мой ум. Что будем делать, Бегемот? Заплачем?» – Воланд мог бы заплакать из чувства приличия. Он ликовал от бесчувственности своей.
– «Как же она использовала эту верёвку?» – Бегемот прожёвывал и прожёвывал то, что по своей идее рассчитано на продолжительное жевание. ( Это не он жевал так долго, а они все с Воландом. Таков ход вещей в новом городе, новом веке, новом ракурсе. )
– «Это был классический способ», – Сатана улыбнулся, – «она повесилась».
Бегемот вздохнул. Мелкие черти начали петь заупокойную молитву и тут же заткнулись, когда кот шикнул на них.
– «Что мастер?» – спросил Бегемот.
– «Похоронил», – ответил Воланд.
То, что обычно происходит после кичливого реверанса, которым наши жизни кончаются. Не от человека зависит. Этот кич задуман самой природой. Бегемот погружался в мысли и долгое недоумение проступало на холодном лице.
– «Скоро?» – ухмыльнулся трезвый Воланд.
– «В самый раз. Маргарита не Иисус, её тело не стало бы благоухать. А мастер не Пилат, его ничто не привлекает в трупах. Даже их прошлое».
– «А я пытаюсь защитить вас всех…» – аккуратно заметил Воланд.
Бегемот двинул ему взглядом.
– «А ты не моя мама и я не буду тебя любить»», – оборвал его Бегемот.
Не пришла любовь ещё в эти края. В муке своей заповедные и через отсутствие любви бессильные. Воланд очерчен словно святым кругом, что не отменяет своеобразной святости этого круга – он не допускает к нему любовь, и что действительно обидно, любовь тех, кто не просто нужны ему – необходимы! Бегемот, конечно, что-то такое предчувствует ( предчувствие – основное и часто единственное развлечение кота ), но не сочувствует, он сочувствует напряжению круга, который всё-таки старается разорвать Воланд. Но святой круг наоборот – это надолго.
В детстве знакомая монахиня рассказывала Маргарите о странных кругах ада, которые похожи на кольца дыма от чьей-то травяной сигареты. Аромат и вонь подбадривают и дают понятие о том, о чём не стоит думать, если не стремишься осесть в аду. Не признавай, что сам создаёшь его себе. Но если хочешь понять, что такое смирение, надо испытать на себе повешение. И Маргарита прикасалась рукой к руке умной женщины и гладила её обветренное плечо с благоговением, а не с дружеским чувством. Маргарита кивала и монахиня кивала молча. В вечности особенно хорошо смотрятся кивки и согласие с нею в целом. Кто деловой учитель, у того деловой ученик, и рядом не было Бегемота, чтобы остановить. Себя остановить бывает невдомёк – на это вообще требуется особое прозрение. С другой стороны бытия не видно лучше. Цветок маргаритка цветок правильный. У всего свои секреты, у повешения тоже. День не изменился, потеряв свою девочку. Пришла ночь и не ощутила потери. Никто не напился и не выдрал себе волосы, никто не тронул на себе шерсть. Никто не изменил свой лексикон, пара ругательств присмотрелись, не нашли трагедии, развернулись и отошли. Никакого лишнего внимания драматизму мира! Никакого незаслуженного почтения убийственному драматизму человека. Маргарите пришлось бы умирать несколько раз, чтобы этот день, наконец, стал чёрным. Но даже у обреченного ходом вещей нет таких нечеловеческих возможностей. Безлюдие заполненных улиц, возможно, и успело её шокировать, но дано ли было развиться впечатлению. Всё шло, как обычно, в связи с этим делом даже ветер на улицах не усилился и не ослаб. Но мысли Бегемота побежали быстрее. Марго, Марго, Марго – раз и нет. С кем ты сейчас враждуешь, Марго? Кстати, куда тебя? Но думаю, что из двух возможных загробных вариантов ты могла выбрать третий. Я не успел сказать тебе, Марго, что боюсь смерти через повешение. Теперь могу добавить, что даже после того, как ты подала пример. Я постараюсь выйти в другую дверь в свой срок. Но ещё несколько минут Маргарите. Как правильно вспоминать Маргариту? Чтобы не вызвать её гневливый дух и не вспугнуть спокойных фениксов, собравшихся умирать. Надеясь, что они отменят воскрешение, которое каждый раз слишком сильно режет глаз. Воскрешение Маргариты, конечно, таким ярким быть не может. Бегемот на всякий случай оглянется. Не дай Бог её поднять обратно к жизни. Её внезапно ожившим костям вместе с ложно онемевшими устами есть, что сказать, может быть, именно ему. Из вежливости Бегемот может послушать их деревянный шёпот, не знакомый с ругательствами. Осталось угадать, как поступит Маргарита, возьмётся шевелить губами или прибегнет к телепатии. Бегемот может решить, что ближе к Маргарите, но он не знаком с загробными возможностями. А, может, и она не удосужилась познакомиться. Быть страстным до мысли и быть страстным до дела, как всегда, не одно и то же по обе стороны мирозданья. Это знает Бегемот, бывавший только на одной стороне. Это знает Маргарита, побывавшая на обеих. Они сделали всё, что должны были делать друг для друга и друг против друга. Что должны были делать враги. Свободны оба. Для дальнейших импровизаций. Чего теперь им больше опасаться, вражды, незнающей преграды смерти, или внезапной дружбы? Маргарита никогда ничего не боялась, кроме повторов, сталкиваясь с ними в силу общей неповоротливости, которую в конце дней вынуждена была признать своей, и об этом сейчас думает Бегемот. Стало быть похоже, что их встреча действительно возможна. Двух интеллектуалов, ненавидящих друг друга по призыву сердца. П о первому взгляду эта встреча может показаться странной, но в ней странного, а равно и нет плохого. В ней есть Маргарита. И вот если она появится сейчас, чтобы лишь договорить, Бегемот откроет новое об этом мире. Им не дана битва титанов, удовлетвориться малой ссорой придётся обоим. Бегемот шепнёт «согласен», убирая чёлку с глаза. Он знает, что Маргарита теперь промолчит. Слова не доносятся из той страны в эту. Но даже тишина говорит определённые вещи. Про что-то очень конкретное. Он готов ещё пару минут подождать её призрак. Главное, Маргарите не надо стесняться своего призрака. Её внешний вид перестал иметь значение. Ей не пристало больше согласовывать свой облик с божьей заповедью. Не бог, вовсе нет, и не его законы отвечают за то, насколько чётким будет изображение Маргариты. Каким тебя в момент смерти застала фотокамера, такое и получится привидение. И мятежная королева не исключение. Может, оно получится на зависть живым, а, может, выйдет насмешка над мёртвыми. Погасшим по-разному достаётся. Бегемот рад, что пока это не его проблемы. Не его дыхание не знает, как звучать дальше. Но уже есть, о чём задуматься. Кто чётче, мёртвая Маргарита или живой Бегемот? Зависит от физиономии характера. Но эти две физиономии немного облагорожены божьей симпатией. Только насколько она может облагородить. А может она не много. Это не делает их избранниками счастья, но их, отпущенное им, смущение недостаточно. По хрестоматийным причинам. Это их объединяет, это повод для дружбы. Только не под глазом бога, а скорее всего опять под глазом Воланда. Бегемот, пожалуй, под реалистическим микроскопом рассмотрит кандидатуру такого друга. Никакой дискриминации не появится в его размышлении. Но он задумчив, когда он выпускает джинна из бутылки. От не предусмотренной никем дружбы планеты могут развернуться, вращение в обратную сторону закружит голову, от истоптанной дороги оторвёт и Бегемот может свалиться в любую подходящую канаву. Вывалиться из привычного созвездия и потерять знакомые небеса на старости лет, а равно как и самой юности, в случае Бегемота нет разницы, это стресс. Но стресс уже в корне ничего не меняющий. Поэтому в нём нет смысла по разумению Бегемота и всех сочувствующих, но мало соучаствующих философов, живущих в отдалении. Но дружба сама себе привлекательна. И чувствуется, что Маргарита странно одобряет эту идею. И можно отказаться, ведь им не дан приказ дружить. Но кое-что есть, есть кое-что… При жизни Маргарита могла бы в двух словах сформулировать своё отношение к дружбе с врагами. Но при этих изумляющих обстоятельствах её жизни или уже не жизни такое предательство – для неё это лишний повод пообщаться с живыми. Живые собеседники имеют свою особенную прелесть. Теперь Маргарита это поняла. Теперь Маргарита много чего поняла. Её образование стало законченным. Маргарита стала профессором разочарования. У неё теперь особая практика, как у исключительно заслуженных мёртвых, чьё назначение рассматривать живых до бесконечной обречённости, своей, не их, а живому Бегемоту достался повод пообщаться с мёртвыми. И он в конце концов уже с радостью бросится в это общение. Из всех мёртвых, естественно, Маргарита… Но опять им мучится несогласием друг с другом. Это их индивидуальное проклятие, ставшее им родным. Живой и мёртвый, находятся слишком в разных положениях. Их разница при жизни второго мозга всё равно шокировала, но её терпели очевидцы. И терпели поступки. Умерев, Бегемот прошёл бы дальше рая, не остался бы у границы, с которой виден мир живых. И на то у него свои причины. Может быть, это каким-то образом связано с тем, что слишком долго длилось ожидание Сфинкса. Размять в долгом пути хочется лапы. А Маргарита встала сразу, случайно преодолев барьер. Презрение ещё не сыпется на её голову, хотя это то место. Бесконечны загробные просторы. А на самом деле это маленькая тесная комнатка, как раз рассчитанная на одного. И быть в ней не удовольствие. Особенно для пышногрудой женщины. А что не подходит последней, то не подойдёт и коту. Хотя, в чём тут связь? Только в том, что они знакомы. Слишком знакомы. Теперь сложно расстаться. Между прочим, обоим сложно. Но самому привязчивому, конечно, сложнее. Хотя не решить с фанатичной точностью и начистоту, кто затруднён более. В итоге, если они оба сомневаются и боятся, встречу можно отменить. Таким образом, пожалеть их души. Стыдиться нечего. Ну, не увиделись и не увидятся. Если что-то осталось сказать, Бегемот мог бы сказать такую утешительную речь.
– «Слушай, Марго, эта жизнь всегда подводит нас, а мы подводим её. Это не большое преступление. И оно логично. Жизнь подсказала нам, как его совершать. Она претендовала на то, чтобы выставлять нам баллы. По сути мы с тобою с ней квиты. Похоже, что навсегда. Откуда я это знаю? Догадайся… Она мстит нам, точнее, тебе уже отомстила. И я не спас тебя, не спрашивай, почему. Ты не просила, и я не спрашиваю, почему? И никогда, ничего не спрашивай. Забудь вообще об этом. Забудь, какая погода и почему сыпала на твою голову порчу. На этом месте ты не воскреснешь, я спокоен, нельзя горевать, когда не воскресает твой убийца, но ты только вестник гибели честной компании.
– «С новосельем, Маргарита».
Раз Маргарита не явилась, значит, она хорошо устроилась на новом месте. Бегемот рад этому, ей долго там жить. Новые места всегда интересны. Если вы по какой-то причине всеядны. Неважно, что есть Маргарита. Бегемот подумал о ней и забыл о ней. Но вспомнил о себе. Не он один. Маргарита после смерти стала чаще думать о Бегемоте. Только хорошее. Причём не удивляясь этому. Всё время интересоваться делами Бегемота – у этого проклятия другая природа. Всё это, поразмыслив, она осознала позже. И не с пустыми руками пала в вечность. В отсутствие вечности. Где никто её не встретил. Когда на аэродроме тебя не встречают после затянувшегося полёта, можно объяснить это тем, что уже не ждали. Однажды они встретятся. Где-нибудь, где не будет Воланда. Так будет удобнее им обоим. Поговорят, может быть, может быть, подерутся. Чего она хочет от него? Чего все хотят от Бегемота? Она часто думала об этом. Она хочет, чтобы он не был ей врагом. Чего хотят остальные, это их дело. Общих дел с ними у неё нет. Найдутся ли общие с Бегемотом дела? Это стало волновать мёртвую. Как далеко отсидящую от края волн фигуру, но волны хотя бы видящую. Она допускает в себя эти волны, чтобы пустота не собралась в ней. Хотя большую часть этой пустоты собирают при жизни. Бегемот, может быть, даже лучше мастера. Может быть, Воланд, только Воланд, виноват в ненависти и презрении Бегемота? Но до Воланда никогда не добраться. Но месть Воландду приятный невыполнимый долг. Она может мечтать о нём. И использовать вечность… против себя, потому что в ней всё затягивается надолго. Персонажи с другой половины земли собираются вокруг, не они ли образы с другой половины жизни? Но Маргарите теперь есть на что потратить уйму времени. Мечтая о Бегемоте, мечтая о Воланде, в каждой мечте культивируя разное – такое, с чем только приходится сталкиваться человеческой душе, гадать и предвкушать, как будет вызревать мечта о себе самой. Может быть, раздобыть для Бегемота адрес рая. Если в конце концов он не соберётся для себя разбить сады своего рая, а любом, и в этом случае, можно быть уверенным, что в том раю будет псарня для Маргариты, Воланда и самого Бегемота. Маргарита оглянулась, ни рая, ни ада в поле её зрения не было. Чистилища, в общем, тоже. Но Маргарита точно знала, где она находится. Место она вычислила путём логического размышления. Она размышляла и получила логичное заключение. Мёртвые могут быть на том свете. Всесветье такое охватывает всех существующих. Хранит... Морочит чем? К сожалению, Маргарита знала не точно, где она находится. Так бывает. Маргарита, конечно, так просто не отказалась от своей идеи. Для Бегемота постараться – святое дело. И она, может быть, должна стать святой. Было бы лучше, если бы её просто назначили. Назначение в святые не испортит сути самого святого. Ей останется обслужить себя самой. Но её уже интересовало, как здесь могут отнестись к самоназначению. Но много ли она здесь может или столько же, сколько и в жизни? Она где-то чувствовала свою слабость. В чём же она слабее того, кому хочет помочь? К сожалению, Маргарита смертна в отличие от Бегемота. Теперь уже имеется в виду душа. Она не могла себе позволить такие эксперименты. Если честно, они ей были не по карману. Докажем. Вот она села вытягивать билетики, и все в один конец. Она ещё не поняла, в чём заключается жульничество. А жульничество в том, что она смертна. Команда Воланда может умирать столько, сколько ей угодно. Всё равно где-нибудь, когда-нибудь они появятся. Гуттаперчевые черти, они при всей занятости всегда готовы пополнить мир гуттаперчевыми привидениями. А Маргарите пришлось стать настоящим. Что же, ей следует поблагодарить пьяных судий этого мира, как внешнего, так и внутреннего чьего-то, и не упрекать их. Никогда, никого, ни в чём не упрекать, что ещё остаётся в её положении? Её ситуация скверная, её будущность прескверная. Её фантазии пропали. Её враг не в порядке, но жив… в отличие от неё. А, да! Но у неё есть прошлое. Это-то наверняка у неё есть. Теперь от него никуда, только за это ещё можно держаться. Ни за что не отпустят её мёртвые руки и живой, не смотря ни на что, мозг её историю, прогремевшую для неё и по дну пустой кастрюли, и по лицам прекрасных и страшных барабанов. Внезапный апофеоз никогда не запрашивает для себя обычный регламент, редкий момент, когда всё возможно, а у неё планов на будущее не оказалось. Не спас Бегемот, но не спас и муж, отказавшийся, но не отрывный от души. Где ж теперь эта душа, стоит об этом спросить у всё поедающих птиц, чья порода до сих пор остаётся не выведенной, никем не придуманной. Может, Воланд мог придумать, но не удосужился. А теперь земной шар кружится до головокружения, и привидение спрятавшейся женщины шатается… но не плачет, не зовёт, молчит о новой жизни. А что это за новая жизнь ни Бегемот, ни Вроланд бессмертные никогда не узнают. И мастер, поведясь см ними, давно рискует стать бессмертным. Маргарита всех рисков избежала, жизнь преодолела и бросила. По культурному – оставила. Но смысл один, сбежала от глупости, властвующей в некоторых, отвратительных и бесконечно дорогих головах. Всё, это конец гонки. Скоро на сцену ступит один Бегемот. Бегемот, который пытается закончить свои дела. Без Маргариты, если откровенно. Ей никто не запрещал за ним подсматривать, дополнительно его изучить, чтоб что-то себе самой рекомендовать в отношении его. И привыкать хорошо к нему относиться. Она может, по крайней мере, думать о каком-то рае для него. Как он там сейчас, на другом свете?
Бегемот открыл форточку и спел в неё – без музыки, с настроением, подвластным ему мало – песню счастья или горя, он и этого не понял. Что-то о том, что странные женщины творят и на том свете во имя, вернее, во имена свои. Что-то о том, как странные женщины жили осознанно неправильно, увлекая века, им даже и не выданные, в собственную грудь, вмещающую всю жизнь целиком с падением и взлётом веков, вот о которых они действительно заботились. Но его цензура уничтожила романтику и в конце пелось о том, в чём ему не хотелось разбираться. Песня ушла на улицу, бросив родителя, разыскивая слушателя, не собираясь заходить к свежей мертвечине, докладывать о своём содержании, сознательно избегающим цензуру, потому что с ней ей в этом веке не справиться. Бегемот посмотрел, как его дитя выбросилось из окна… Это ничего. Воланд давно ушёл к себе. Мудро поступить – для него это никогда не проблема. Бегемоту, как обычно, остаётся выворачиваться без мудрости из ситуаций, распинающих его. Терпение, терпение почему не приходит? Бегемот – дитя, когда нет терпения. Он сам дитя и не ему творить. Когда какая-то пьеса не требует его авторства, но тем не менее настойчиво приглашает участвовать. Почему один? Никто не должен мучиться один. Мучение, выложенное перед парой, имеет две судьбы вместо одной. Бегемот собрался позвонить. Кому? Пилату. Он очень давно имеет дело с мёртвыми. Но даже если с одним, что-то он должен знать. Да, знание в обработке Пилата, пусть так. Оно, если посмотреть на него с правильной точки зрения, может подойти и Бегемоту. Он сегодня не привередлив как никогда. Бегемот готов принимать любую информацию. Пусть попутно о всех Иисусах всех религий и о всех Иисусах всех кроватей. Это не самая тяжёлая нагрузка, хотя Пилат, наверное, не согласился бы. Бегемот смело взял трубку. Его руки даже не начинали дрожать. Твёрдым голосом он будет просить о помощи, не говоря об этом. Разумному достаточно. Очень разумному более чем. Трубка ожила и зазвучала, будто именно лежащий на том конце рядом с ней воскресил её
– «Я тут с мёртвой чуть было не встретился».
Допустим, что Пилат разумен, тогда он уточнит:
– «С Маргаритой?»
Бегемот признается, что это так.
– «Эти встречи не страшны», – мягко произнесёт Пилат. И объяснит, почему. – «Мёртвые о нас мечтают, как о единственном примере не затухающей жизни, но не могут повторить наш глупый порыв. И не могут уподобиться нам. Это приводит их в отчаяние. Но нам это не опасно. Их не рациональное отчаяние опасно только им самим. Они от этого даже повторно не гибнут. И уж тем более не могут погубить нас. Мы бессмертные в их глазах», – Пилат, может быть, говорил всё это, рассчитывая на свой собственный иммунитет. Так предположил Бегемот.
– «Стало быть, я в безопасности?», – Бегемоту было всё равно.
Даже жаль избегнутой опасности, когда ещё она такая будет? Тем более, что к опасности, исходящей от Маргариты, он привык. Начинал уважать её. Ну насколько это возможно в пределах патологии для опасности.
– «Я думаю, что да», – после некоторого раздумья Пилат всё-таки придал своему голосу уверенность. Может, чтобы кое-что ещё сказать. – «Но ты ведь знаешь, что понятие безопасности – это одно, а безопасность в действительности это всегда только фикция?»
Бегемот про себя улыбнулся. Вот кто умеет правду говорить. Браво Пилату. Опыт украшает жизнь.
– «Ты действительно приободрил меня, я почти погибаю», – как искренен был Бегемот, он сам удивлялся.
И правдив был Пилат, отвечая ему на его слова. Искренность общения всегда обворожительна, кто бы ни страдал от неё. Даже если страдающие привыкли страдать.
– «Маргарите, я думаю, сейчас хуже, чем тебе. Просто потерпи…»
Пилат расщедрился на совет. Он действительно расщедрился на помощь, так поступают все, когда не знают, что делать. Бегемот сам думал об этом. Но для него жизнь будет длиться вечно, поэтому всё предсказуемое, тем более непредсказуемое в ней тоже может длиться вечно. Взаимосвязь. В его случае нет смысла наблюдать это вечно. Это как самого себя вечно видеть в сомнительном, если даже кое-как приглядном свете. Вдруг привидение Маргариты снова стало видно – в этот мир вернулся его постоялец.
– «А как ты узнал?»
Что ответить Пилату, что же ему ответить? Ведь Бегемот ждёт… Есть такие, кто никогда не дождутся.
– «Может быть, я понял это по выражению лица Иисуса».
Оно всё стерпит ( в смысле всегда к этому можно прибегнуть ). Лучший ответ остался где-то в стороне. Но этот тоже подойдёт. И вот мысли Пилата обратились к Иисусу, внезапно опять. Он снова пленник Иисусомании, которая владеет им без малейшего права на это много лет. Ладно, имея небольшое право.
– «Оно иногда меняется…»
И опять боль Пилата вырвалась наружу. Пилату что-то пришлось изменить, помогая, и она опять себя выдала. Она не хотела оставаться в тайне, в в чём её тайна. Бегемот сразу её узнал, опять растерянный Пилат стоит в центре освещённой площадки, вокруг которой вырастают быстрые, необходимые сейчас, стены, за которыми мечутся и ревут по Пилату чудовища, чьи глаза теперь слепы, потому что много раз видели предательства, как они есть. Пилат тоже много об этом знает. А кто не знает в компании Воланда-сатаны? И Пилат сочтёт Бегемота свидетелем, которому предстоит остаться в вечности и свидетельствовать, свидетельствовать, свидетельствовать… Замкнутость Пилата не станет следствием, потому что Пилат устал замыкаться. Бегемот старается ему помочь. Вот опять, скорее всего, он сократит разговор до необходимого… и Бегемот в свою очередь постарается, чтобы это прошло прилично для них обоих. Лишний раз смущаться и страдать не надо им, тем более из-за какого-то телефонного разговора. И он сократил всё-таки несчастный разговор с весьма средней ловкостью. Это произошло, потому что наверняка Иисус дотянулся своей уязвимостью до дееспособных, Пилат как многодетный отец, как многодетный отец страдает, как глупый призёр просит новых побед. Чтобы, как все обречённые, посвящать их самому процессу. Пилату уже лучше делать вид, что он обожает капризы. И там, где авторство принадлежит Иисусу, а оно принадлежит ему практически везде, а пространство осваивает Пилат. Но что бы ни было с Иисусом, Пилат позволил себе проявить последний интерес к насущным делам Бегемота:
( как достойный венец разговора это нормально проходит )
– «Бегемот, ты пойдёшь на похороны?»
И всё-таки Маргаритой началось, Маргаритой кончится в этот раз так просто случившееся общение Бегемота и Пилата. Только честно ответить:
– «Не знаю, Пилат…»
Действительно, как быть? Если Бегемот сейчас выдвинется к месту изгнания девушки, не придёт ли к себе? Будет ли обрадована покойница, на которую наверняка уже спустился мир, правда, неизвестно кем населённый. Ведь его визит – это скандал. Он не боится, что там его могут побить. Он боится омрачить последние минуты скорби или торжества, смотря кто с чем придёт. Хотя, конечно, ни Воланда – уставшего удивляться чудесам Вселенной, ни кого-то ещё он этим не удивит. Времена подвигов по всей видимости кончились для Бегемота. Подвиги могут сниться героям, как возлюбленные, которые так давно недоступны, будто самим сроком ожидания платится мзда за общение с ними. Конечно, он не боится, теперь Маргарита более сдержанна. Вышколена, возможно, по последней моде. Отсутствие экспрессии в её поведении, таком ровном, неестественно стильном, является следствием, видимо, смертельной усталости, поборовшей Маргариту. И она сама, что не маловажно, мертва. Она дралась: громко, по-разному, разные способы привлекая на свою сторону, даже стиль покоя, на котом настаивает вечность, впрочем, ей всё равно, что происходит за её пределами в мире преходящего. За счёт всего этого является возможен вульгарный контраст: жив Бегемот – затихшая Марго. Во все глаза будет на это смотреть создатель или, что ближе к ним, Воланд, воздерживающийся от комментариев. А скорее всего не способный на них в условиях нечеловеческого противостояния, точнее, стояния живых над победителями. Потом кто-то может не сдержаться и захохотать. И кто-то, что страшнее, может не выдержать и заплакать. Фанатики могут решить хоронить и Бегемота заодно. А каждый может стать фанатиком, раз всякий необычный процесс так близок. В присутствии Воланда это вряд ли будет осуществлено, потому что проходит вразрез с его интересами, но историю хоть и не болезни, но процесса стоит узнать ближе, узнать на всякий случай, может, пригодится…
– «А и где её проводят прочь из этого мира?» – задавая этот вопрос, Бегемот старался ничего себе не представлять. Ему удалось. Но был Пилат с ответом:
– «Где, не знаю, но знаю, что тогда, когда луна позволит это Воланду – в этом он от неё зависим. Как любой дьявол, наверное», – Пилат тоже не знал, ка бороться с луной или обмануть её.
Поэтому ему пришлось обрушить правду на Бегемота. Даже не зная, устоит ли тот. Но Бегемот был занят размышлением, поэтому устоял. Ему приходилось выдерживать каждую свою мысль. Да, как любой дьявол… Большинство живущих зависит от луны. Может быть, и он стал зависимым. Впрочем, от кого он только не зависел. Один Бегемот пожелал независимости и проявил готовность платить за это. И стерпел то, что луна сразу отвергла эту готовность. Скольких до него она отвергла, Бегемоту неизвестно. Но руку она набила, о другие чьи-то головы или сердца? Пилат всё продолжает мучиться.
– «Сейчас. Пора, Пилат. Мы положим трубки одновременно. Так мы выручим друг друга».
Выручив Пилата, Бегемот заколдовал телефон. Первым подвернувшимся заклятием. Он наложил маленькое заклятие на несчастную технику, чтобы она пробовала соображать и не впускала в его жизнь тех странных, страшных, умных существ, чьи жизненные молитвы не совпадают с его. Он, наконец, освободился от него и Марагриты. Ещё несколько встреч с Воландом и он, может быть, вырвется. Как кот, а не как птица. Рай или не рай в конце, что волнует уже Бегемота? Прорыв к свободе чаще выглядит как агония. А здесь… что? Спасай, не спасай Пилата, никогда ничего не изменится в королевстве Воланда. Но никогда Бегемот не будет вновь его подданным. Воланд может взять его в плен, но не влюбить в себя. В общем история преждевременной смерти Марго закончилась положительно. Это ещё один толчок в спину Бегемота, безусловно продвигающий его к выходу отсюда. Как бы ни цеплялся за него Воланд, как бы он ни загораживал заветный, для Бегемота и для него самого тоже, выход. Для Бегемота лучше всего использовать сапоги-скороходы и как только ему случится их раздобыть в стане медлительных, надеть для ускорения хотя бы хода мысли. Колдовство Бегемота не сработало. Это не разбило ему сердце, просто телефон зазвонил. Пилат воспользовался телефоном для связи.
– «Знаешь, Бегемот, я думаю, ты точно в безопасности. Я тут сравнил всё это дело с Иисусом – мёртвые любят свою смерть. Они так не хотят возвращаться к жизни, к переживаниям, которые похожи на мосты, что иногда это воспринимается предательством. Маргарита такая же, она тоже предаст».
– «Ура», – тихо, равнодушно молвил Бегемот.
Он слышал, как из уст Иисуса вырвалась тишина. Пилат задохнулся и, не думая о вежливости, вернул трубку на рычаг очень быстро. Реалист сказал бы, что он её бросил. Но этими словами он к мировым реалиям ничего не добавил бы. Слова о другом тут были бы на месте. Примерно так они звучать должны… Бегемот снова был один. В который раз за этот проходящий мимо него день его ткнули в его собственное одиночество. Привычное, но по-прежнему со страшной мордой. Не Пилат, конечно, виноват. Оно само виновато, в том, что ещё живо. Бегемот в плохой компании и компания виновата в этом. Он всяких компаний гость, но никогда не приглашает себя сам. Неотъемлемой частью одних он является, про которые спешит забыть в первую очередь, другим компаниям он достаётся не надолго: он знает, что одни не уступают другим, но только не для него. На том, чтобы он понимал разницу настаивают его старые знакомые. По городам они путешествуют одной компанией, застарелым сообществом, которому в самоё себя верится по-прежнему. Их самомнение, их репутация в собственных глазах нерушима, но недруги с другого конца мира величают их кодлой с ужасными или по крайней мере невыгодными привычками, которые невозможно удовлетворить и печально иметь. Поэтому некоторые из них так голодают; в компании нет понятий, единых для всех, нет энтузиазма только что встретившихся людей, они мало поддерживают друг друга, потому что верят друг в друга только когда они вместе. И последнее время к прохожим присматриваются, чтобы заменить кого-то в компании. Но вот покинула их Маргарита и никто не встал на её место. Это удивительно верное среди прочих наблюдение, даже общий день согласен с ним. Но как наверняка знать это? Знаки одобрения приходится ловить. Проходищий мимо него и мимо всех день, только кивнул, но кому, непонятно. Что вообще про него известно? Как и про любого – ничего. Он всё больше молчит и если изъясняется, то приговорами. Кто может, тот бежит от этого. Но Бегемот горд. Один приговор, другой, много других, много забот от них – не все ему, с кем-то он их как обычно разделит. Но именно его большой чистый лоб подходит для отметин; для того, чтобы о происходящем делать отметки. На один приговор, на два приговора больше… А его общий вес не увеличивается и это обеспечивает ему сохранность, чему очень был бы рад Воланд, если бы уже не был бесконечно счастлив его приходом – то есть возвращением – на орбиту их планеты одной сплошной жизни. А пришёл он за дополнительными приговорами и все это уже знают. Сведения, доступные всем, дольше всего сохраняются во всех историях. Которые богаче от них не разнообразием, а прочностью повествования, как правило жизненноважного. Но некоторых сведений изначально не было у него. Надо иметь мудрое или очень злое сердце, чтоб угадать, что отсутствие врага обернётся своеобразным приговором ему. Любопытно пробыть с этим приговором хотя бы один день. День без Маргариты, что о нём? Если вкратце, то ничего. Проснулся, заснул – всё в положенное время, днём бродил неизвестно где. И мир врага ужасен. И Бегемот без него нелеп. Но последнее пройдёт. Маргарита исчезнет, как болезнь. Из всех голов, которым найдётся чем заняться. Другие примеры очеловеченных теней восторжествуют и напишут о себе более гладкие повести. Если всмотреться в обстоятельства, уже можно услышать их рекламу, сразу после того, как закроешь от этого глаза. Бегемоту, может быть, и неважно дослушивать новости, он всё равно не будет от них в восторге. Он бодрится, хотя знает, что он из штаба зануд. Его дело понять, что неизбежное случается по расписанию, от которого в тайне в восторге все. День всё-таки остановился и огласил приговор. Это было возле Бегемота. Его слух немного пострадал. Потому что заскучал от этих слов. Но надо отдать им должное, все другие слова они выгнали из его жизни. В памяти его произвели уборку, которую хотел сделать Воланд. Но и избавили его от лишнего – избытка слуха. Но всё важное в жизни он будет слышать. Он не стал инвалидом. И Пилат не стал инвалидом, сходя с ума возле Иисуса. Потому что не дано. Не предсказано ни одним поворотом в жизни. Да и повороты те не так важны. Содержание приговоров написано на роду. Повороты тому только поддержка. Остаётся надежда, что жизнь повороты установила в нужных местах. После многих, с трудом пережитых, дней во рту у Бегемота сформировалось одно решение – поступить в театр. Возможно, актёром, а если невозможно, привидением, ролью, декорацией или полотёром. Это его судьба. Но Бегемот не решился озвучить его сразу. Он был склонен сделать сюрприз Воланду. Второй неприятный сюрприз. По идее Воланд слишком стар для неприятных сюрпризов, может быть, стар для любых сюрпризов, но последнее время Бегемоту плевать на многое, непосредственным образом связанное с Воландом. И кто же в этом виноват, неважно. Поскорее отказаться от воскресенья, пустого, ненужного дня. Где только он. С понедельника до среды Бегемот окреп в мысли насчёт открытия второй эпохи комедиантства. Среда, вечером был кофе, от которого проясняются мысли, среда отпустила грехи надолго. …Жаль, не навсегда… В четверг Бегемот вышел в город, чтобы искать. Как ищут ночлег, девушку, парня, человека, лучшую жизнь, себя. Бегемот нашёл театр, такой же маленький, как сам Бегемот, скрывающийся на улице, бегущей к заливу. Бегущей за лаской, которая стонет. Тихо стонет от счастья. Юный и одновременно старый театр, скрывающийся в улице, всегда готовой утонуть, понимал цену своей неопытности. Репертуар театра по сравнению с репертуаром Бегемота, возникший от шлепка наглой ладони, сформированный по-армейски среди разложения запоздалой мысли о чём-то подобном, от голода по ещё большей дисциплине, представляет собой классику модернизма, а Бегемот всегда был классикой сюрреализма. Близко, но не одно и то же. И разница в любой момент могла стать раной. Психологической травмой для обоих. Здесь главное театру не стесняться себя перед Бегемотом, а Бегемоту не стесняться себя перед театром. Неважно, где, когда и сколько и кому ты служил, веселил кого и кого покидал в ярости, котам тоже дозволительна ярость, театр даст роль, если ты примешь её. Но надо быть готовым к вопросу, почему ты служил кому-то другому. А Бегемоту особенно трудно с этим. Ведь он служил от любви. Забывая всё остальное, имея только службу и любовь. Имея своё перекошенное отражение в этой любви, не в глубине её, а на поверхности, окончательно разделённой ребром охлаждённой ладони, которой не касались тёплой ладонью. Пока он не ответил, ещё один вопрос, зачем Бегемоту театр? Чтобы давать `там представления, Бегемот с хвостом и Бегемот без этого хвоста, на четырёх лапах и на двух ногах, цитирующий Гитлера, чтобы сказать и забыть насовсем, и никогда не цитирующий близких знакомых, чтобы помнить всё, что они сказали где-то в глубине себя самого. Последнее – отличная иллюзия богатства. Так богатеют всё, кто хотели бы оставаться нищими. А сцена самое лучшее место, чтобы оставаться нищим и не стесняться этого, постоянная перемена костюмов всё равно будет обеспечена. Странная пора, которая даже неизвестно, к какому периоду официально относится. В детстве такое нельзя даже представить и сейчас это с детством нельзя перепутать. Но взрослый театр лучше воображения, тем более кого-то незрелого вроде ребёнка. Ещё Бегемот предстаёт там таким: не двигающий ни одной частью тела, чтобы активнее двигалась грудь, отвечающая за человеческое дыхание, с которым отправляются в такой дальний путь, с которого сходя, всё равно думают, что прошли его весь ( может ли тут, в Нью-Йорке так выйти? ), ругающий старообрядчество жизни, потому что старые обряды отталкивают дыхание юных, которые могли бы подкинуть нам силы для того, чтобы мы, вышедшие раньше, окончили наш путь, свергающий себя, чтобы на следующий день снова тащить себя на сцену для ещё долгого продолжения манифестации, от коей нутро, остающееся вдалеке от актёрства, ждёт подвижек ( режиссёр не в такой степени руководит им, как может показаться, это печальная самостоятельность ), жёстко отслеживающий, чтобы слова, характеризующие его, оканчивались на «ий», не на «им» ( лучше отвечать на вопрос «какой?», а не «каким?» ) – много в театре дел, он все переделает и за всё это Бегемот предъявил бы только одно требование – не пускать в театр зрителем Воланда. Просто попросил бы, не аргументируя. Не поставляя в пространство жизни поддельные аргументы, в которых нет необходимости, не притасовывая контрафактные свидетельства, с которых не состричь устрашающего воздействия на будущего нарушителя. Которого непременно ловить придётся. Пойманный в холле, ещё в верхней одежде, не украшающей и не скрывающей его, Воланд сразу поймёт, что Бегемот не простил его. Воланда расстроит это на день. Он будет задумчив и раним. А потом опять начнёт ловить Бегемота в действительности, в снах, в обрывках разговоров, в памяти чужой и своей, потому что все другие дела света он отложил. Отслужил их, а если и нет, то перешёл давно на более важные для себя – дела Бегемота, дела возлюбленного, но ещё недостаточно воспетого соседа. Может быть, был вынужден отложить, но уже не жалеет об этом. Он ни о чём жалеть не успевает. Хроническое головокружение, начавшееся у него с создания Бегемота природой продолжается. Развивается вместе с ним и торжествует над ним, но мечтает вместе с ним. Если бы они могли вместе служить все службы, они своей церковью прочие заведения превзошли бы. Бегемот, по мнению Воланда, и под таким присмотром ошибается. В одном Бегемот прав, раньше он не мог рассчитывать на такое внимание. Сколько вымышленных спектаклей с его предательским участием прошло перед внутренним взглядом Воланда. Они были отвратительны. Сам Воланд после этих чрезвычайно ужаснувших его просмотров перестал ходить в театры. Продолжая искать в них мечту своей ненормальной эмоциональности – Бегемота. А может быть, не мечту, а причину. Бегемот устроил бы его и в качестве причины, и в качестве мечты. Но никогда в качестве потери. Однако всё к этому шло. Бегемот предстал перед режиссёром, режиссёр предстал перед Бегемотом, режиссёр посмотрел на Бегемота странным взглядом и Бегемот был принят в театр. Громкий его вдох сообщил ему, что теперь он дышит новым. А режиссёр сообщит ему всё остальное. Подробности важны? Его зарплата, срок пребывания, правила приличия для него и для окружающих, подробности дыхания и нюансы жизни – всё это фикция. Сон на миг. Ровно столько, сколько нужно актёров, ровно столько, сколько нужно декораций, один режиссёр и один Гамлет, которого нужно сыграть. И одна голова Бегемота, которой нужно кое в чём разобраться, пока не поздно, пока молодость позволяет. Пока режиссёр глядит так. А в этом взгляде есть ли новый мир? Не театральный, а тот, что Воланду мог бы выставить альтернативу, вариант, который так же может быть выбран Бегемотом. Мир начинается с ролей в нём. Бегемот взглянул на свою роль. Она несмело посмотрела на него ( так все здесь и играют в переглядки, ничего играют – выигрывают ). Взгляд – это всегда два посыльных, или же бывает так, что остаётся только один ( у тех, кто богат только на один глаз ), они страхуют друг друга, неся первую весть. Даже не имя своего хозяина, а главную идею его. С идеей и уйти можно далеко. С кем-то в рабочее время… только надо дождаться. Гамлет слонялся по сцене, заметая ногами окурки под клисы, зная, что ему извинят это наведение ложного порядка. Как извинили устроение беспорядка. Беспорядка во имя вдохновения, итоги которого – итоги для человечества. Необходимые вопросы, служащие одному, становятся общими слугами. Читающими в конце концов одну молитву и вовсе не театральную. Итак, Гамлет ждёт. Бегемот отвернулся. Какое-то время в поле его зрения был режиссёр и вдохновение его поотдаль, тот приманивал его, приглашал к близости – сотрудничеству, на которое смотрел он нежно, от которого ждал плодов свежайших, обречённых уже всегда давать такие же, а также к поединку, на который смотрел он мудро, для которого готовил, конечно, себя, но уверен не был, что подготовил достаточно. Бегемот в основном готовился у Воланда, зато на все случаи жизни. И уж тем более на все театральные случаи. Которых бесконечное множество, но все они чем-то связаны. Когда он снова обратил взор на … принца, тот предавался отчаянию, бросая карты на то, кто его сыграет. Похоже, что ему выпадали отчаянные враги. Так высматривает самые неблагоприятные обстоятельства несчастный подросток Гамлет. Бегемот, конечно, чуть старше, но проблемы подростка никогда не бывают наивны даже на его взгляд. Бегемот подмигнул и Гамлет выбрал его. Будто выбрал новый вариант развития старых обстоятельств. И хотя известно, что так никто не омолаживается, но традиционно именно так пытаются встать на другие рельсы. Может быть, так роль снова хочет стать чем-то `большим. Хотя что может быть большим, ведь именно роли навязываются как должное быть много раз наблюдаемым полотно, превосходящей нашу, жизни? Крутого нрава подросток здесь не озадачивается, он верно предчувствует, что чем-то большим может быть исполнение. Если оно ложится на плечи, всё равно, покатые или горообразные – не от формы их зависит громкость крика, долго которого быть сценическим, но долго невыполнимый, он станет настоящим. Чтобы довести до конца именно спектакль, не жизнь. Гамлету никто не будет доказывать, что это больше похоже на жертву, он сам признаёт это. Подросток давно, ещё во времена своих рассуждений, расстался с детством. Когда Бегемот репетировал Гамлета, вкладывая в него всю душу, приказывая ей отдаваться до конца, Воланд прокрался мимо по улице, не брезгуя казаться привидением, крысой, чьей-то слабой тенью и отдавая свою душу ради сокрытия своего пошлого порыва в тайне. В обязательной тайне. Тайну своего визита Воланд оставил себе как сомнительную ценность, которую необходимо крепко спрятать от глаз Бегемота и от мыслей Бегемота. Потому что Бегемот опасен для этой ценности. Но обоняние Бегемота ещё долго будет смущено. Смущение прокралось в театр как полноправный член ( и полноправные иногда вынуждены прокрадываться ), но здесь ему быстро объяснили, что театр смущение переносит только так как… Воланд, надо понимать, не будет счастлив неведением Бегемота. От него требуется большее волнение как от разумного кота, но до безумного реализма доводить опасно даже имеющего разум, может образоваться обратная связь. Репетиция тихо проживала все стадии, заставляла она их проживать и актёров – добровольных пленников игры, то есть эксперимента на выживание, от которого не добывают никогда слишком много довольства, и Бегемот сожительствовал с персонажем чужой трагедии, альтернативного мира чужого, но допускающего в себя пришельцев, а гостей или разрушителей, он `там смотрит – но не с образом, за который когда-нибудь раскаиваться придётся. В Гамлете он был уверен, их сводня – режиссёр – перед новым сезоном всё угадал. Хотя когда их сезон начнётся? Без актёра этого никто не знал. Гамлет вынимал уважение даже из стен, одной только манерой спрашивать. Но с образом с помощью профессиональных сил Бегемот смог соединиться. Без наслаждения плоти. Которую от участия в театральном деле отгонял режиссёр. В это дело проходили только духом, но зато нигде не застревая. Неожиданная, вряд ли приятная дрожь охватила Бегемота, когда восторженный режиссёр завизжал:
– «Мистер Бегемот, Вы гений».
В давно погибшей эпохе только что проснувшийся, смеющийся ещё не зло, тихо засыпающий, молча просыпающийся, давно уставший Бегемот бывало от тогда ещё хозяина слышал те же слова. И принять их он мог только от Воланда. Тот знал это и насколько позволял его вкус баловал Бегемота, понимая, что он единственный, кому дано делать это. И мир, царивший между ними, был прекрасен. О справедливости эпитета никто из них не думал, обоим нравилось. Возможность нравилась ласкать друг друга словами. Буквы языка, дающего наслаждение, святы. И они говорили на одном языке, признавали который оба. Выходит, что языки сменяют друг друга. Слов режиссёрских не добытая постановочность не отпугивала, но и прижиться не давала. Хотя в театре он уже свой, раз Гамлет – роль – одобрила его попытку что-то пережить для него. Не обретя форму или отсутсвие таковой как манифест, пригодный на все случаи жизни или хотя бы на какой-то один. Сцена утратила притягательность.
– «Я устал. Быть может, на сегодня достаточно? Я продолжу завтра…»
Из партера раздался вздох, он донёсся до Бегемота как голубь, но Бегемот отвернулся и этот голубь был вынужден пролететь мимо. Огромно разочарование Бегемота, что не Воланд режиссёр этой постановки. Он по-другому играл бы для Воланда. Играя для себя, он испытывает сильный дефицит вдохновения. Изворачиваться для роли, не отвечающей его главному жизненному замыслу и которая вынуждена жить в пределах сцены; декорация – основа, кулисы – горизонт, и режиссёрская душа их местное светило – бедный Гамлет. Бедная старинная затея, перешедшая в современный мир. А отсюда куда перейти она может? Тут пристань… не надежды, но мысли. Что он, Бегемот, может сделать для датского принца, ныне нью-йоркской роли в проходном театре? Сыграть, спасти… только себя. Бегемот двигался от сцены с оставшейся энергией. Режиссёр провожал Бегемота обожающим взглядом все эти дни. Его влюбчивая персона наконец-то нашла своего героя. Он только ещё не написал Бегемоту письмо, письмо нежности. Оно быстро зрело, легко формулировалось, безболезненно облагораживая крепкого земного режиссёра. Каким мог бы быть ответ адресата, сейчас он не должен был предполагать – это страшно вредно для творчества. Хотя о творчестве уже не было речи. Вся речь о жизни, которая может быть проведена так, а может быть иначе. И от театра это тоже в какой-то мере зависит. Потому что тут имеют разрядку или дополнительное напряжение её определённые участники, то есть те, с кем она сама давно определилась. Определённости ей не занимать, ни здесь, ни на улице, о чём режиссёр прекрасно знает. Поэтому он и ставит текущий спектакль, спектакль – наводнение по его замыслу. Что многое должно смывать, как всемирный потоп остатки и задатки первых намётков цивилизации, когда Бегемот с ненавистью смотрел на занавес, с которого не снисходило облегчение ему на дорожку. Дорожку трудную; что отсюда, что сюда. Это как вечное заигрывание: что жизни трудно, что тебе. Он уходит сейчас в светлый вечер, чьё содержание темно-темно, а решения, что принимаются позади, настигают его предчувствием. Режиссёр хочет назвать свой театр «Бегемот». Прима, муза… икона, что на выбор, лоб или угол, в качестве места своего примет вывеска – запятая? А запятая потому, что после неё только всё и начнётся. Всё, чему давно место в его театре и, может быть, в жизни этого основного и единственного актёра в своём роде. Ему свойственно менять свои амплуа и это нормально и для театра, и для жизни. Но одно останется неизменным… Он освящённая лошадка, в прошлом тёмная, а ныне освещённая придирчивым светом. Служит он, конечно, актёру, но идеальное освещение появилось в их театре так`. Свежий воздух дикого Нью-Йорка ударил по Бегемоту со всей своей силы, Бегемот неожиданно его вдохнул. В нём воздух не переродился, состав оставив тот же, он Бегемота тем же оставил. Бегемот принял этого воздуха чуть больше, чем следует коту в таком неустойчивом положении, к тому же в котором он виноват сам. И тут начались видения. Знакомый запах остался на улице. Бегемот почти видел острую тёмную тень, вдыхая дымный невидимый след. Его внутренностям было всё равно, что в них входит и чем грозит, любой сотряс – метаморфоза, за которую рассчитываться их обладателю. По улицам ходят одни и те же переживания в определённую эпоху. Улицы города очень чуткие, они чувствовали, что Воланд испытывает острый дефицит Бегемота. Самочувствие Воланда отвратительно и говорит о возможной гибели, не от вируса. Вне театра Бегемот играет в пьесе, за все нюансы которой отвечает Воланд. Но авторство досталось им обоим. Бегемот мысленно вечно предлагает варианты, от которых Воланд чаще всего отказывается, настаивая на своём одном, что младшему партнёру остаётся развиваться без соавтора. И кто же установил для них старшинство и фиктивное младшинство. Воланд без слов стоял там, где Бегемот не справлялся с ролью. Где Бегемот не справлялся с ролью, Воланд засчитывал их общее поражение. Не справляясь о том, чего у них больше, общих поражений или общих успехов, не волнуясь об этой мелочи, не страшась отрицательных ответов. Воланд был прекрасным партнёром и отцом. И братом – по беспроигрышному духу. Братом себе и Бегемоту, идеальным родственником всем. Театр скомандовал «отдохни!», сыграй спящего. Сбегай на время на другую сцену. Там пока никого нет, только время бегает по кругу: скучает без объекта. Оно ведь субъект, оно только производит действия, направленные на кого-то. А кто-то должен терпеть, иначе спектакля не получится. Бегемот спал и видел сны, как эти сны видели Бегемота спящим. Они смотрели друг на друга без сочувствия, понимали друг друга, смотря друг на друга беззвучно и мудро, они не досыпали все. Но все дорабатывали свои задачи. Бегемота вне сцены задача – хоть иногда увидеть их, их труд – поймать этот момент. И трудная святость всем гарантирована. В любом случае, даже в случае невыполнения задач. Но обещание святости всё реже на земле кого-то утешает. Для эфемерных снов невыполнение задач такая же реальная угроза, как для актёра из плоти уже театром попорченной крови. Они посещали его по старинке, по расписанию, которое у большинства не вызывало нареканий – ночью, а Бегемот спал по-модному, он не укрывался одеялом, не скрывался за покровом – актёр, который всегда виден, гол всегда, чтобы столкнуться с ролью голым, обнажённым до души и больше. То есть дальше, чтобы сразу до сцены дотянуться. А с неё и до души режиссёра близко – там какой-то им видится финал. Спит готовым к сцене. Чтобы не тратить время на перевоплощение, на заботу всякого, у кого иная жизнь – вне театра – кое-что спрашивает для себя. Так спится изгнанному, даже тому, кто сам себя изгнал, а раньше было по-другому с мотивацией никогда не заспанного сони: бесконечная доброта хозяина иногда давала тепло. И он спал ещё крепче и дольше, но реже. Ведь он отвечал за веселье в компании, то есть в любимой той кодле. Которая и сейчас не распалась, а просто трещины копит, как морщины. На самом деле он не хотел бы быть тем, кто их считает. Это как подглядывать за знакомой женщиной, с которой раньше что-то связывало, и до сих пор не выяснено, что именно. Она может стареть, может разбиваться о глыбы возраста, может преследовать тебя, потому что ты любимый свидетель её жизни, ей не поймать и тени твоей, тебя уводит в сторону жизнь собственная, ещё более сильная руководительница, чем прежняя, как выяснилось. Ты будто поднимаешься по лестнице, на верхней ступени которой вместо рая театр. Ну так сыграй себе рай. Всё, к чему ты не вернёшься и тенью, но от прошлого к настоящему он постепенно вынужден переходить. А копошащийся на рассвете театр всё-таки похож на армию. Первые бойцы – это талантливые мысли насчёт мальчика Гамлета и насчёт того, что не бывает для него режиссёров – только для актёров, что борются за него, за его проблемы и за свои заодно, ведь театр всё примет, максимум задаст вопрос, в каком сезоне играть. Играть, чтобы выигрывать. Чтобы не знать провалов, на дне которых темно и скучно. Чтобы на дне их не потерять подкинутого им судьбой режиссёра, всё-таки склонного к неизвестному. В театре и около театра Бегемота стали называть сэром. Уже. Бегемот пока не откликался. Не Гамлет подсказал, что хороший тон до поры до времени оставаться глухим к неизбежному, сам Бегемот посмел учуять верный путь для себя играющего, и отыгрывающего себя у одного за другим обстоятельств. А, может быть, ещё и потому, что в Риме рядом с ним сэром звали маленькую собачку, о чём театральные не могли знать. Но это не умышленное хамство. ( Не могло быть умышленным хамством. ) С чувством юмора жизни иногда приходится сталкиваться всем, кто связан с ней общими делами. Дела решаются по-разному, а жизнь шутит по образу и подобию этого. Но театральные не смущались и продолжали. По истине, смущение в театре гость недолгий, ни для кого. По их мнению Бегемот заслужил. Бегемот мог бы стать здесь самим сатаной. Даже такой карьерный рост возможен под солнцем Мельпомены. Но почему-то не хотел. Сатана Воланд устраивал его больше. Почему? А если по привычке? Воланд вообще всё ещё устраивал его во всём. Поэтому он придерживался более проигрышной роли Бегемота. Но именно эта роль привела в лучший мир режиссёра. Ночь извлекала из него все возможности испытывать счастье. А с утра он опять нащупывал путь в небольшой рай, который устроил Бегемот. Но рай такой не устраивал Бегемота, это про своего лучшего актёра очень чутко и точно понимал режиссёр. Чувствовал он в высшей степени профессионально, сам у себя по ходу учился. И был ещё он научен хранить драгоценности, свет которых более темнил, чем освещал что-то впереди. Но так было не только с ним. Был ещё вопрос, исполнение которого ассистент никому доверить не мог.
– «Мистер Бегемот, поскольку Вы единственный гений за всю историю нашего театра, отдайте Вашу душу, я обязан обращаться с ней должным образом. Обращаться к ней на «Вы» и не пытаться копировать... или пытаться? как Вам угоднее?»
Ассистент не только театра, режиссёра, но и каждого, до кого мог дотянуться словом и делом, он и возвысил его, и подставил, но подставил под острый и, можно надеяться, временами вдохновенный глаз режиссёра. Это оправдание тому, кто сам мечтает скрыться, и не от одного режиссёра в театре или театра в одном режиссёре, а сразу от всех – это наиболее популярное направление желаний.
– «Гамлет тоже гений».
Ассистент не возражал против Гамлета, но Бегемота забыть не мог, потому что не мог режиссёр. Забывчивость последнему во время сезона, который даже для проформы несмотря на все репетиции театральным не именовался, а честно был назван сезоном любви, вообще не грозила.
– «Гамлет тоже, конечно, но там определена степень. Так говорит режиссёр».
Бегемот многое понял про театр, ассистент не свеча и не тает от усилий жаркого сердца, которое тут единственный воин против всех и за всех. За всех, кого надо победить и надо сыграть. Гамлет ушёл за кулисы. Всех троих касалось отсутствие запрета на курение, но никто не закурил. Каждый свои нервы изучал сам. Гамлет, с утра пустой и гулкий, но умный ( один в своём несчастном королевстве ) обитатель мира пыли и надежд, по старой привычке не любил иметь дело со своими нервами, но был ограничитель – ум, и именно по причине своего ума задумался о Бегемоте. Новый герой в их театре, единственный герой их театра – он отвечал с какой-то болью страстям их гениального режиссёра. Ничего не отвечая себе. На те страсти, что извивались внутри: иногда внутри, иногда вокруг шеи. Но каждый раз с самыми серьёзными намерениями. Которых замысел в отношении себя тянуть к себе же, как канат, потому что важнее прочего победа. Не то чтобы душа уже в ломбарде у сатаны, но своего сатану она помнит. Режиссёр просто решил, если не сейчас, то когда? Бегемота тянет к себе другой, лапами, в которых магнит, всеобщее настроение сейчас в воздухе, как дома, и Бегемот сейчас такой послушный. Режиссёр сел возле Бегемота. Бегемот не повернул головы, но всё внимание переключил на гения в пространстве, тому гению подчинённом.
– «Мистер Бегемот или… мсье Бегемот?» – мягко начал режиссёр.
Бегемот задумался об этом. есть ли разница?
– «Позвольте обращение «мсье Бегемот» (и «Бегемот» с большой буквы!), оно напоминает нам Париж, где мы могли бы побывать. Мой Париж и Ваш Париж, который мог бы нас увидеть… вместе», – режиссёр посмотрел на ноги, на свои и Бегемота, хорошие ноги. – «Я имею в виду два интеллектуала вместе осматривают и судят город, оставляя справедливые суждения нуждающимся и с этим одновременно облегчая собственные представления о сути их, правда, не стоит усложнять происходящее- оно многогранно ровно настолько, сколько граней нужно, чтобы сложить наши решётки».
– «Мсье Бегемот, Вы моя примадонна, на все времена, вероятно. Меня не смущает, что у Вас четыре лапы и что у Вас есть хвост. Меня ничего в Вас не смущает. И Вы ничем не смущайтесь. Я готов принять Вас любым. И когда вы одеты в Гамлета, что Вам безумно идёт, и когда Вы снимаете Гамлета с себя, как регулярно снимаете любимую одежду, я захлёбываюсь, как в стрипклубе, а речь надо мою продолжать, но чем, голым восторгом? Гамлету повезло с Вами. Его ждут лучшие часы в его жизни, проведённые с Вами. Я не знаю, что ждёт Вас рядом с ним, но хочу верть, что выгодно подобрал Вам роль. Если она не украсит вас, то не испортит. Если Ваша душа не постесняется побираться, Вы всё-таки приобретёте, и если у вас нет поклонника, примите меня», – режиссёр напряжённо закончил на этих словах. Но не хотел остановиться на этом. Он ничего из того, что хотел, не сказал, многочисленные репетиции пошли прахом. Он бездарен…
– «Вы лучший режиссёр в моей иногда связанной с игрой жизни. Давайте останемся друзьями», – Бегемот был выжат этим признанием, почему-то… Видимо, к этому тоже имел отношение Воланд. Поэтому появился эвфемизм отказа «Давайте останемся друзьями», с которого скатываются слёзы, как с лиц, которые где-то в этом миру уже сроднились с плачем.
За окнами театра пошёл дождь. Режиссёр и Бегемот не были готовы выйти на поклон под этот занавес, преходящий и чистящий сцену, даже не дотрагиваясь до неё. Если есть такие актёры, которым нравится дождь, то он готов, не дотрагиваясь и до них, повлиять на них. Если этого не запретит режиссёр. Он как помощь, так и помеха всему, что могло бы происходить в театре. Дождь показался неблагополучным собеседникам знакомым, он пришёл за сердцем одного из них. Органом, ещё бьющимся на мирозданческой сцене, не обработанной сверхунынием, как сверхсветом. Хотя почем только за сердцем? Ведь можно взять целиком; он пришёл за Бегемотом, сомнения в этом не было. А кто должен сомневаться в его востребованности на всех фронтах происходящего в мире сём? И дождь как будто пришёл сразу со всех фронтов. Бегемот всё-таки хотел договорить с режиссёром. Он не уходил от него, сохраняя веру, что интересная тема появится. Режиссёр же не имел веры больше. Что делают друзья друг с другом? Оплакивают невозможность иного. Слёзы их не учат друг друга, а множат. В моменты, особо востребованные всеми чувствами, друзья проклинают невозможность прочего вдохновения. Это урок богу, через их головы урок насчёт необходимости корректировки мира вокруг голов и сложившихся мировоззрений. Режиссёр, как прапрадед, которому нечего терять в собственном театре, он уже и не праотец, всё его тело и ход его мысли, плоть его мысли вопрос особой пластики, готовый перешагнуть через любой ответ.
– «Кто такой Воланд?»
Похоже на то, что это как раз та самая интересная тема. Это самая интересная тема для Бегемота, даже так. Бегемот удивился, как точно угадал режиссёр. Режиссёр профессионально проницательны. Сразу же Бегемот одёрнул себя и прикусил больно язык мысли – так он перестанет размышлять о Воланде. Хотя дверь ему уже открыта. Значит, теперь с кем бы рядом ни сидел Бегемот, их всегда будет трое. Бегемот, что же, ответит.
– «Он мой отец, в известном смысле».
Режиссёр не был потрясён сложностью задачи, он мог бы превзойти такое отцовство
( хотя его озаботила щедрость отзыва ). Он сделал бы постановку, без актёров, а только с реальными лицами и допустил бы туда в кои-то веки своё лицо. Сейчас именно пришёл момент, чтобы на него посмотрел, кому положено разыскивать альтернативу прежним тупиковым родственным связям. Здесь может зародиться связь иная.
– «Что же, мне до Воланда нет никакого дела», – сказал неправду режиссёр и закурил пять минут назад приготовленную сигарету. Она безумно, зло, жестоко, развязно, профессионально задымила в лицо Бегемоту.
Бегемот был рад тому, что эту бледную сигарету, наконец, используют. Она полыхает, как одинокий пожар, у которого никогда не было надежды причинить кому-то действительный вред. Режиссёр дышал огнём воскрешения, её содержимое убывало и пополнялось одновременно с работающей как никогда души режиссёра.
– «Сигарета – это приятно, но мне не делить её с Вами. Мне, видимо, мало что придётся делить с Вами, даже роль, которая уже вполне самостоятельна и была такой без моей помощи, всю оставшуюся жизнь я буду сожалеть об этом, и не думаю, что это обернётся вопросом – быть или не быть? Всё вдохновение на это не уйдёт. Гамлету тоже достанется кое-что. Он будет принимать посылки, какую не отправит душа, ту бросит в его сторону разум».
Но пока Бегемот в театре. Жаль, что не театр в Бегемоте. Но из них двоих кто-то должен был уступить лучшее место другому.
– «Пойдёте репетировать?»
– «Мы с Гамлетом одно целое», – неизвестно почему сказал Бегемот.
«Жаль, что не мы с Вами, мсье…» подумал режиссёр и остановился на этом как на неоконченном спектакле, который будет призраком отныне. Но все свои спектакли режиссёр доставит. В уме своём – уже отчасти мечта удовлетворена. Только ей об этом говорить не надо – засмеётся. Издевательски, конечно. Но обычно обладатели мечт издеваются над своими мечтами, но не наоборот. Гамлет наблюдал весь этот разговор. Он умел читать по губам. По прекрасным, чётко очерченным губам тех, чьи мысли не могли принять ту же чёткую форму. К счастью образованного юноши, обычно он был избавлен от немого кино. Теперь же сеансы стали понемногу показывать. Видя всё, он болел за Бегемота. Немого и закрытого почти всегда насмерть несмотря на всё внимание Гамлета. Внимание, в общем, активное. В этот раз Гамлет не ломался стоит-не стоит подслушивать – он нарушил рабочую дисциплину, хотя для него, Гамлета, режиссёр то же самое ,что для Бегемота Воланд. Возможный бог… Мир под которого так или иначе подстроен. Как квартира под надолго заселившегося музыканта. Что-то сокрыто от неспособных соседей. Но эта его шутка насчёт одного целого, а, может быть, правда – это тронуло и потрясло бедного Гамлета. Он чуть не заболел неизвестной болезнью, но остался болезненно благодарен. И ещё появилась вера. В голове делового юноши. И он понял, что делают с верой. С нею предвидят будущее. Однажды на него обратят внимание. Он полагался на Бегемота, его любопытство. Его засыпят вопросами относительно его интересной личности, всё выведают и примут к сведению. Возможно, это будет дружба. Это лучше, чем дружба с черепом, которая к началу чего-то никогда не приведёт. Гамлет нашёл свой угол в театре. Здесь он не принц, здесь он король. Не испытывающий уверенности в том, что легальны. Но легальность – вещь такая ненужная и тяжёлая в этом мире. Гамлет включил музыку, немного постоял слушая. Из старого магнитофона чужой голос пел о свободе. Похоже, что о той, которую Гамлет сегодня видел в глазах у Бегемота. Потерянная и встреченная снова свобода, припадками возвращающаяся и более плавно, если просить её не атаковать. Вот бы Бегемот давал её всем встречным. Гамлет непременно посмотрел бы на то, как он это делает. Он научился бы это делать сам. А вопрос снабжения… – что давать из себя другим – он взрастил бы её в себе. А сейчас чем удобрять? Восторгом, который давно не постигал, он стал слишком сложной дисциплиной и совсем из другого колледжа, поделать пока интеллигентные упражнения, за которые в любом случае нестыдно ни перед кем. В комнате Гамлета никогда не царило смирение, как и в его голове. Если честно, то он предполагал то же самое у многих, у Бегемота, у режиссёра. Но вычислял, у кого в большей степени. Но решаясь и не решаясь на самые смелые думы, он никогда не реализовывал битника в себе. Он больше работал. И снова работал. Под руководством режиссёра. Даже под гнётом режиссёра. Это почти палка, но та палка, которую всегда восхваляют. Гамлет благословил свою комнату за то, что она есть. Самое честное благословение и самое долговечное. Послав воздушный поцелуй её пространству, он сразу это сделал. Пока только мыслью, но ведь этого в общем-то достаточно. Ему и царству, под которое с полным счастьем ушла комната. Небольшая, комната святого, вынужденно святого. В этой комнате могло бы многое произойти, но тухлая святость – плодовитая как её отсутствие под соответствующими дождями, святой дух развели плесень. Что может происходить на её лоне? Гамлет устраивать может завесы перед бытиём. Дымовые чаще, чем ментальные. Форточки, проветрить, не было. Гамлет что-то всё-таки думал – не организовывая в себе сопротивление. Сколько раз он слышал от режиссёра: «Гамлет, иди в свою комнату». Сколько раз он уходил туда. И совершенствовался в святости полупустого помещения. Полупустела и душа его. Подготавливала место для замысла спектакля, рождение которого должно было состояться в древней Дании, но фактами было перенесено в Нью-Йорк современности. Нью-Йорку без всякого блата повезло, но благодарить ему следовало ветер, который замедлил продвижение Гамлета, мысли Гамлета, вперёд. Себя не насилуя, но иногда и поучал, и ценность поучения бросал под ноги, которые всё ещё умеют топтать его. Рядом его же поучал режиссёр.
– «Гамлет, свет без актёров потухнет – ведь нужен он, чтобы смотреть на представление, а там, где не на что смотреть, там тьма. Там спокойствие первобытного небытия, из которого не выбиться просто одним усилием, там начало, которое в любой момент конец и нежелание продолжать. Чем от тебя действительность богатеет?»
Риторические вопросы в театре не звучат. Намёк даже в том, как опускается пыль на опустевшую планету одного стола. С которого убрали всё, чем уже не подкрепить силы. Но обстановку не надо менять, скоро опять будут действия. Гамлет решился пригласить Бегемота сюда, в эту комнату, чтобы поцеловать. Сильно и быстро. Не воспроизводя скорость звука, в силу слабых человеческих возможностей, не повторяя насилия троянцев, похитивших Елену, по легенде красивую даму, а, может быть, её призрак, тоже красивый, а это в силу того, что, всё время совершенствующиеся, законы ужесточились. Но Гамлет твёрдо намеревался. В намерении сила сомневающегося… Что это «поцеловать» гамлетовское в себя включает? Ну, что же оно может включать… Вращение мира и вращение его вокруг объекта целованья – производства в другие чины, не человеческие вовсе, а ангельские. Разжаловать из коих окончание поцелуя уже не в силах. На той вершине, вершине уст, воцаряются навсегда. Но более всего одурманивает уважение к поцелую, который длится ровно столько, сколько надо, чтобы выжить. В театре, в самом себе, в мнении соцеловальщика, которое уже и не может вас понизить как объекта трудового желания, трепет после него. Но трепет не задерживающий на этом этапе развития, на этом этапе репетиции похода в никуда с театральной точки зрения, но во все места сразу с точки зрения целующего. Поцелуй – это в первую очередь деловое предложение, под которым будет подписываться сразу душа, потому что не найти высших начальников. Над нею только место для полёта, начальников нет. Может быть, не очень разрушительный, а, может быть, очень. Но точно вряд ли созидательный – такие впечатления возможны. Благодарность себе за смелость. Включается ли сюда контакт с более опытным, неизвестно этому совсем не театральному бытию, теперь сам поцелуй, его процедура, та, что может осуществить Гамлет: Гамлет смутно догадывался о его природе, может быть, это подобно природе взрыва, после которого выживают самые счастливые, потому что иных не остаётся. Грядущего поцелуя природа уже давно догадалась о Гамлете. Тихо Гамлет был объявлен открытием, которого никто не делал, но от него отказаться не мог. Гамлета нельзя просто оставить в кулисах, кулисы не смогут остаться просто театральными – их судьба резко переменится. Только монологами он будет их протряхивать, а там неизвестно, как много пыли и записей о прошлом. Потому что прошлое на пыли и пишет, лучший лист для записей, вызывающих аллергию. Гамлет недолго мечется между выбором, куда поцеловать Бегемота, в руку или в щёку. Тут бы любой задумался, если хотелось сразу и туда, и туда – во все места проклятий, ответа на которые никогда не будет. Сознательно промахнуться мимо места благословения, единственного, которое возможно для поцелуя. Он хотел бы в щёку, но выбирает руку, а после проклинает природную скромность – в общем-то скромность чужой ему натуры – и свой аристократический вкус. А что выбрал этот аристократ? Спросили бы слаще по буржуазному в щёку, но Гамлет принц, он так не может. ( Хотя раз принц, вообще не целуйся… ) Что он вообще после этого может, он задумывается. Ему следует откорректировать свои сны, потому что они направляют его не по тем дорогам. Режиссёр никогда их не одобрил бы. У снов редактор – самое невыносимое, его действительно не выносят из самого себя, чтобы дважды за ним не бегать. Определившись во всём чётко, Гамлет уже не тот, которым был полдня назад, решил использовать ночь, чтобы решиться. Само по себе решение использовать ночь уже очень зрелого человека решение, которое обещает взрослого же человека воплощение решённого. Теперь, когда он точно представляет, как целуются, ему нужно побольше решимости. Он поцелует экспромтом, это тоже вариант. Он поймёт экспромтом, в чём главный завет поцелуя; общение или наведение прямых мостов меж звёздами высокими перед падением. С утра Бегемот и Йорик учились друг у друга. Позавтракав, кто где смог, учились всему подряд. Режиссёр издали наслаждался Бегемотом. Это так начинался хороший театральный день. Безумно жаль, что в нём всего двенадцать часов. Безумно жаль, что только один Бегемот. И безумно жаль, что наслаждаться мог только один режиссёр. Своё наслаждение узнавая во всём, что только начиналось в этом мире, от которого ещё никто не смел отказаться, потому что он был театральным и обещал какое-то хоть зрелище. Ради столь желанного поцелуя в руку. Которому никогда в стенах театра не стать поцелуем в шею, так как потребности этих стен давно изучены, уже тогда изучены были, когда они ещё не стояли. При Бегемоте характер стен подвергался настоящему испытанию. Бегемот вырывался вперёд и ждал Йорика. Смотря на его лицо. Но Воланда он всегда ждал иначе. Он не смотрел на Воланда. Всеми органами чувств настраиваясь на его движения. Но это он практиковал только с Воландом. Гамлет постепенно приблизился к сцене и замер где-то совсем возле. Аромат шерсти Бегемота щекотал ему ноздри. Гамлет представил, что может быть вблизи от источника. А потом перестал представлять. Чтобы минута спокойствия вернулась. Сборы в решимость не быстры. Поймав взгляд Бегемота, Гамлет знаками и выражением лица сказал ему о своей потребности в беседе.
– «Мсье, у меня к Вам дело, оно касается Ваших рук… и щёк», – Гамлет смело смотрел в лицо Бегемоту.
– «Мои руки и щёки к Вашим услугам, пользуйтесь всем».
Режиссёр давно отслеживал зло чужеродного течения, чей гнусный ход был слышен. Останавливать реки в театре, где стены строила душа, неопытная в камне, никогда не имевшая дела с камнем, соседом своим по земле.
– «Какие услуги, кроме театральных, Вы оказываете?» – спокойно, очень спокойно, глубоким голосом спросил режиссёр. Он был взрослым человеком, уже давно, он предполагал душевное преступление. Потому что, если есть душа у кого-то, именно с ней самые вязкие преступления вершатся на его голову. Поэтому об услугах освобождения не говорится, потому что в них след души прослеживается – как тавтология, от которой не избавиться.
– «Дружеские, надо полагать».
Как взрослый взрослому отчитался Бегемот.
– «Ваш нынешний друг сейчас на сцене, ждёт Вас. Он глубоко, рядом с нами и по ту сторону мироздания, по-своему мёртв, лишь тело актёрствует, только вы из могилы можете поднять образ, а могила отнюдь не театральная».
Гамлет понял, что вызвал ссору. Не двух талантов, а двух мыслящих единиц. Бегемот же не считал это ссорой – только выяснением подробностей. Режиссёр полагал, что театр уже не главное.
– «Увидимся, Ваше высочество», – Бегемот прошествовал к Йорику, с удовольствием закурившему в случайный перерыв.
Режиссёр устало зыркнул на молчащего, совершенно белого Гамлета. И он пошёл следом за Бегемотом, потому что ещё куда он мог деться. Гамлет смотрел на его твёрдый шаг. Ни в одной работе он не попробует его сымитировать. Но поцелуй он готовит. Это как революция, на которой помешался один. Зная, что массы его не поддержат, а пойдут своим путём. Новая болезнь, которую лечат её усилением. Так говорит и режиссер – если заболел сценой, жди и мечтай об ухудшении. Оно поведёт тебя к правильным декорациям, в которых именно ты станешь смотреться умиротворённо, но для прочих, не являющихся частью этих декораций, вызывающе. Что и нужно, чтобы занавес снова и снова поднимался. Века, конечно, могут последовать за поцелуем, но финального его смысла они всё равно не поймут. Обо всём не посмеют догадаться. Потому что если догадка, то на свою голову всегда Смотреть, ка луны падают мимо чаши, подставленной режиссёром – это его неудачи, только его, но их число постепенно театр окружает. Если расслабиться актёрам, то оно начнёт окружать и исполнителей его воли. Его ли воли, всегда ли? Луны, которые падают мимо чаши ладоней. Бегемот и Йорик наконец разошлись. Режиссёр с гневом отметил, что день, отпущенный на реализацию гениальности бегемота, всё-таки окончился. Как он смел, этот день… Но режиссёру предстоит ночь, Ночь, ночь раздумий его о… Всем театральным душам ночью что-то предстояло. Они выбирали предстояние и их выбирало иное. Выбор и выбор мучил всех, иногда он удавался. Бегемот ещё не сделал выбор. И соответственно ничто пока не могло обмануть его. Если он и пользовался чем-то, то старым выбором. Кое-кому было до него дело. И дело само по себе отвечало взаимностью, потому что был востребован сам его формат. Гамлет переоделся в новое и парадное. Бегемот оставался в старом рабочем. Он не собирался на ужин. И не тренировал свои мысли на этот лад.
– «Мсье Бегемот, у нас дело, я надеюсь. Я так надеюсь…».
Надежда Гамлета была готова эволюционировать в отдельную личность на гордость своего
– «Непременно, мсье Гамлет», – Бегемот ещё раз оглядел мистера Гамлета.
Гамлет думал сейчас за них обоих. Здесь целоваться нельзя. Он не мог рисковать Бегемотом, учитывая режиссёра. Учитывая неучтённое поле, в котором работы, как на настоящем в страду. В комнате Гамлета в общем мило. Видно, что комната мальчика. Но и Бегемот не девочка. Даже в слабой животной ипостаси он кот. Человеческая ипостась если не много сильнее, то инициативнее.
– «Мой друг, Гамлет, что же руки? Или… щёки? Или всё-таки руки?» – Бегемоту даже нравилось гадать.
Но гадание занятие профессиональное, до конца не подступиться к нему непрофессионалам.
– «Дайте мне одну», – произнёс Гамлет.
Что же, выбор пал на одну, рука не сбежала с места, понимая свой настоящий долг, и Бегемот подносит её к пасти льва. Чтобы отдать совсем тому, кому нужно. Ведь если нужно, то необходимо дать. Нужда должна быть удовлетворена. Всегда. В каждом земном случае. Но милый Гамлет берёт её и ведя, и ведя в царство её за собой, опускается на одно колено перед Бегемотом. Он не лев. И он всё ещё решает. Он решает, без конца решает. Быть или не быть в конкретном месте в конкретное время тем, от кого действительно зависит судьба действия и роль его в кольце обстоятельств. Наследственность здесь самая большая непомощница. Но раз, в такой раз, в жизни можно кое-что. «Кое-что» для него. Гамлет резко выпрямился от руки и поцеловал воздух возле самой щеки Бегемота. Он произвёл фурор. Этот один подвиг на его пустом счету теперь никто у него не извлечёт. Бегемот был рад, что соучаствовал. А теперь разговоры. Воспитанные ангелами реки, реки звуков и ворчаний, что мяуканья не напоминают.
– «Благодарю Вас», – это Бегемот ещё благодарит Гамлета за поцелуй, за сюрприз.
Гамлет не знает, что думать. Он смятён и замотан содеянным, которое вырыгнула его решимость около него.
– «Вы славный мальчик».
Гамлету нравится это. И нравится Бегемот. Он эволюция, которая опередила Офелию. Гамлет не поможет Офелии бежать быстрее, он пощадит её стопы. Да и куда ей? Ведь везде тупик для тех, кто не сбегает в театр.
– «Теперь Вы знаете о поцелуе всё?»
И двинулись за вопросом страстные стада заботы вдогонку.
Гамлет пожимает плечами. Он не коснулся кожи Бегемота. Он коснулся кожи поцелуя, не такой тёплой, как он мог бы ждать. Гамлет любовник, сохраняющий своё инкогнито. Театральный, декорационный, в безвоздушном пространстве театра чувствующий себя гораздо уверенней, чем в чьих-то, пусть даже вполне надёжных, объятиях, абсолютно не плотский любовник. Другого театрала, не ждущего особой материализации впечатлений, уже всё-таки полученных. Бегемот в своём роде ответил взаимностью. Он то ли безответственно, то ли ответственно потряс Гамлета. Таинственно желая сотрясения для себя. Но сотрясение достаётся всегда месту, которое далеко от того, которое жаждет переживания. Так неровно распределяется жребий, от которого все ждут большего чувства ответственности. Чувства... они могут быть откровенны. Гамлет особенно этого жаждет. Роли отошли и сели на стулья. Это целая минута отдыха, которая может быть длиньше вечности. Что в эту вечность смогут сделать те, кто отпустил роли, не знает ни один предсказатель, тем более театральный критик. Должен бы знать режиссёр, но, оказывается, конкурирующие течения подмывают его профессиональные творческие берега… иногда творцы впадают в безвестность, но и боги что-то поделывают в безвестности, а потом выдают результаты на-гора; он, конечно, предчувствует определённое творчество в Гамлете, но всякий чуткий сосед предчувствовал бы его не меньше. На своей собственной, частной, интимной сцене он должен признаться себе, что предчувствует его как Полоний – так можно предчувствовать разбойника за ближайшим стволом дерева или копья. Пусть мятущееся, но рассуждение он имеет… Всякое столкновение было бы скучно, творчество оно затмило бы, но не умы, которые его оценивали бы. Гамлет уже ничего не стесняется, спектакль торчит из него, как военная шпага, спрятанная плохо, из штанов. На кого он пойдёт с ним? Не против ли себя? Это самая ближняя дорога. Друзья его на неё не толкнули бы, но друзей современный Нью-Йорк рядом с ним не выставил. Все, кто сколько-то похож – Бегемот. Один за всех, кто по какой-то причине не пошли в друзья. Но не пойдя в друзья, они не пошли в сотрудники представления, политизированного действия, на всех одного независимо от политических пристрастий каждого.
– «Возможно ли поставить пьесу, в которой я переиграл бы Офелию?»
Бегемот действительно удивлён, история Гамлета, оказывается, более многослойна – это как одеяла, положенные друг на друга, а под ними, вероятно, довольно душно.
– «Вы же в жизни её переиграли».
Довести до сознаваемого сумасшествия не значит переиграть. Тот, кто живёт в театре постоянно, точно знает это. Он бы хотел, чтобы и те, кто из театра регулярно выходят, знали это. Но им недосуг. Они приходят в театр с другой целью и уходят из него, каждый раз их цель достигнута. Старожилы же дольше достигают своих целей. Те как будто постоянно удаляются от них – бессердечные цели, не сочувствующие тем, кто к достижению их стремится. Гамлет, безусловно, один из самых старых старожилов. Осмысленное сумасшествие, в конце концов, вешается на шею, как медаль. Чаще эта медаль в любви достаётся женщинам. Их право. Но впечатления гибельные кидаются мужчинам, кидаются к мужчинам, как к отцам родным, как к братьям, давят на них, как на сыновей покладистых.
– «Кто кого играть может в такой постановке?»
Не праздный вопрос человека, действительно озабоченного развитием и перспективами мироздания. Лишнего в таком спектакле не сыграть, только логике немного послужить, доводя до логического конца всё и всех. А до чего хотел сам себя Гамлет довести? Как самого себя вести ему, конечно, виднее, но Бегемот предложил бы помягче, крутые времена средневековья немного, пусть на шаг, но отошли и слабость современности вполне можно обернуть себе на пользу.
– «Я понимаю, что моя постановка ( с Офелией ) не для Бродвея».
Нет, он не советовался даже с режиссёром, смог и сам понять. И глаза Бегемота не столько вопросительные, сколько согласные. Да, тут спорить не о чем, это что-то вроде домашней постановки. Однако несмотря на то, что вещь задумана частная, Гамлета волнует место её в реалиях общих. Поэтому он судит сурово, как будто уже играет.
– «Лаэрту уже нет места в современном мире; его манеры вызывают зевоту и ( ещё чаще ) аллергию. Он не будет принят благодушно, только если домашние сценки, разыгранные нами, посмотрит какой-нибудь маньяк».
Гамлет не наказывает его этим, и это очень ясно понимает Бегемот – единственный свидетель подготовки, он наказывает, скорее, режиссёра, становясь им. Но даже через это снова и снова становясь собой. От этого Гамлету не уйти, тем более что он до сих пор не выбрал сторону, в которую уйти мог бы. Двинуться с места не трудно, трудно уважать свою дорогу. И если Бегемот дорогу принял к исполнению, дорогу к раю, а по сути снова к Воланду, то Гамлет как особа королевской крови, то есть более церемонная, выстаивает лишнее время… обочину ценя как плацдарм для размышления. Бегемот за кулисами шелест услышал, странных страниц, странных букв скрип, с уст они осыпались, как с старых стен штукатурка, листы подкладывали себя под проклятия, речь проклятых не надо заводить, как часы, ведёт себя сама
– «Я ничего не знал про монастырь, в который ты уйдёшь, ещё жизнь снаружи совсем не мята».
Надо долго знать человека, чтобы понять, что он имеет в виду сумасшествие. И отвечают ему, как с того света, молчанием.
– «Я не знал, как поводырь ведёт тебя к новому восходу по дну заката».
Молчание всё больше передаёт, что думают ему в ответ. А ведь она дойдёт. Ведома и ведущая, выигрывающая проигрышем и так по этой всей жизни, как на одном корабле с Гамлетом, но в бесконечно разных каютах. А им и море туда доложит, что меняется в мире в отношении Офелии. Как будут звать со всех дворов одну Офелию, как ей в подъезде предоставят кров по твоему велению. Ты, Гамлет, всемогущ. Звать на все сцены и кров в театральном подъезде дать насовсем. Офелии не затаиться в высоте – под ногами ходит Гамлет. Он ходит по своему спектаклю, который слишком похож на жизнь, и вовсе не на жизнь театра.
В то время, что Бегемот отдавался театру, они с Воландом не виделись. Они оставались невидимы друг для друга, невидимы для восприятия друг друга. Когда Воланд попросту выглядывал в своё окно, он не ощущал запаха Бегемота. Свой горбатенький нос он жестоко презирал за отсутствие обоняния, которое могло бы вывести на возлюбленного им средь живущих, у Воланда была неплохая подборка фотографий Бегемота, правда, неплохая; сделал хороший фотограф в момент купленного вдохновения. За то время, какое они не видели один другого, преданный Воланд успел выучить наизусть каждую. Что с этим ещё можно делать? Только знать наизусть. Как наизусть знать личность, задавшую такую работу. Они могли бы не видеться ещё долго. Но Воланд был по случаю знаком с одним богом, отвечающим за счастливые случайности. Тот немного поработал для Воланда сверхурочно. Воланд честно сказал ему «спасибо». У него стало легче на душе. Случайность была организована такая. Двое полицейских твёрдо предложили Бегемоту сесть в полицейскую машину со словами: «Мы арестуем Вас на небольшой срок». Бегемот, прекрасно понимая, что это чистая случайность, был рад прокатиться в полицейском обществе, которое радовало уже многих личностей известных и мученических, и в полицейском же автомобиле. По маршруту, лучше всех известному Воланду.
– «Ты актёрствовал понемногу, пока я был по-сумасшедшему либерален».
– «Да, сэр».
Воланд осуждающе покачал головой, очень злой сегодня. Скопившей злость специально к этому разговору. У которого скорее всего ничего не выйдет, как у любого насилия, к которому ангелы прибегают, не способные на него как следует.
– «У тебя был режиссёр?»
Бегемоту осталось вызывающе смотреть на разгневанного господина известного нам всем мира. Что был под ним порою сам не свой, но сторону, в которую вращаться, не менял ни при каких условиях и даже при отсутствии всяких условий для вращения.
– «Был, сэр».
Воланд более осуждающе покачал головой. Но говорить надо. И он поведал ему о Гамлете, как матери, что сына вспомнит для похвалы. Для уточнений…
– «Тот самый?»
– «Он, он».
Бирку нельзя поменять на переправе.
–«Как поживает сейчас это нервный юноша?» – будто Воланда интересовало состояние юноши, для которого нервы единственная картина, которую можно рассматривать как написанную разумным автором. Живописцем от бога. Которого он признавал бы.
– «Он здоров».
Воланд деликатно помолчал, и неожиданно:
– «А ты?»
Бегемот мог сказать только правду.
– «Я положил своё здоровье на тебя и не жду, что оно вернётся ко мне. Корабли не возвращаются в гавань, из которой их выгнали. Я не смог восстановиться в театре – нельзя было угадать, в какой восстановиться роли, в какой вообще оживают старые персонажи из жизни, какая восстановительная».
Такая правда, когда она с утра пораньше, травит весь день. Воланд хотел на протяжении всей беседы оставаться бодрым. И он старался, не жалея себя. А заодно и Бегемота.
– «А в целом как театр?»
Но Бегемот не мог уже разделять чьё-то старание, даже если улавливал его цели.
– «Я плохо его помню, думал в основном о тебе».
– «Ты не мог играть?»
Воланд проявил проницательность, нужную даже сейчас Бегемоту.
– «Не мог».
– «Потому что не для меня?»
– «Поэтому».
Это был самый честный допрос в жизни Бегемота. И самый интимный в истории допросов. И самый бессомненный в сердце Воланда. Допрос, не обладающий достаточным потенциалом для совершения в его конце революции, но имеющий достаточную силу для того, чтоб раз и навсегда сблизить революционеров. Бездействующих.
– «Но вроде бы был энергичный режиссёр?» – Воланд был холоден к чужой режиссуре. Бегемот вспоминал энергию и режиссёра, и их несоответствие моменту захода солнца в жизни их главного актёра. Им догадаться бы, что есть Гамлет для их ставки… Там солнце ещё колеблется.
– «Да, действительно был такой, был. Был, Воланд. Но той энергией я не мог питаться. Не по праву и не по воспитанию».
Это не тот край, где расцветают самые долгополётные птицы.
– «Что же со спектаклем?» – если бы Бегемот замолчал, Воланд остановился бы.
– «Я посвятил его тебе, как свет посвящают тьме».
– «А были ли ещё варианты?» – задал свой риторический вопрос Воланд, зная, что никогда вариантов у Бегемота не было.
Кулисы задвинулись, а сцена просела, чего давно желала для себя – она ждала провала. Так как ангел на неё никогда не ступает, а все остальные тяжки. Роли их, из жизни принесённые сюда контрабандой, которую не проверял никто, но в которой нуждаются и проверяющие и проверяемые ими, практически отделились от них в отдельные тела и стали их спутниками. Не досаждая, привычными, просто отражения, что, как и тени, не отступают от тех, кто их откидывает.
– «Бегемот, ты виноват передо мной. Загляни ко мне через пару часов на кофе», – Воланд не добавил, зачем.
Кофе – тёмное море страданий. Для тех, кто умеет получать их, бездонное и безрадостное. Вечный двигатель мучеников. И движущая сила их шей. Бегемот только кивнул.
– «Я буду, Воланд».
Он придёт и добровольно сдастся. Он добровольно окунётся в море, и не выпьет его, о чём знает, но пригубит от сердца. И не с блюдца, а с ладоней Воланда. Может быть, Воланд спасёт его в тёмных водах, может быть, Воланд не захочет. Тогда не утопление, а утопия раскроется перед ним.
Надо кое-что организовать в этом пространстве, поделённом на дни, чтобы потом всем было интересно. Вечер для друзей, экскурсия в настоящее, его углублённое изучение, предлагается обратиться к классической теме, тем более что эта тема уже обратилась к ним. Классика снова торжествует, торжествует над всем и всеми, и даже над самою собой. Близок час свидания без страсти. Холодный тет-а-тет, участники которого – жертвы которого. Со страстью ни у кого нет проблем. Когда она им нужна – её довольно и она поддаётся контролю. Ею пользуются в меру своей потребности. Все аккуратны с нею и последствиями, из не очень близких знакомых один Иисус переборщил с отдаванием должного логике страсти, которая никогда не имеет концов и до своего логического конца любое событие, тем более с изначальными пароксизмальными оттенками и гранями, может развиваться, пока не упрётся в кому. Ему нужно было вовремя остановиться. Но тогда минус повод собраться не впавшим в кому. Участникам и свидетелям. И свидетелям свидетелей. Бегемот пришёл, куда его звали. Кофе не было. Но Воланд был там. Что-нибудь изменилось в его наружности? Не очень. Во всяком случае Воланд так не думает. Только надбровные дуги стали темнее. Выпуклее и отвесистее, сорваться с них всего лишь значит пролететь мимо бездны глаз, но грозит, вероятно, это только бровям – кто ещё может сорваться с этой кости? Светлый лик Бегемота не ждал неприятностей. Рядом с Воландом Бегемот старался не предаваться никаким ожиданиям. То ли дело в биополе Воланда, то ли в законе подлости – вдруг накличешь то, что ждёшь? И среди всех сбывшихся желаний будет только одно, всегда будет, болезненное исключение – рай. Которому опять придётся обойтись без Бегемота. Как без апостолов своих. Кофейник даже никто не трогал. Это был даже более наглый по своей лживости, нежели просто формальный, повод. Но в этом не было ничего из ряда он выходящего в практике Воланда, в принадлежащей ему жизни Бегемота.
– «У тебя теперь большой, очень серьёзный актёрский опыт. Не хочешь поучаствовать в суде над Пилатом? Это позволит тебе забыть Маргариту. И лучше запомнить меня. Ведь именно в том, как твой друг вершит правосудие, он открывается тебе».
Если Воланда открыть миру до конца, то это конец мира. Это не конец Бегемота, потому что он способный. Как зритель он кое на что тоже способен. А прочих душ это полное забвение. Потому что они в этот спектакль могут войти только как скука. Поэтому и не был приглашён из театрального прошлого Бегемота Гамлет с его «быть или не быть» и избытком ответов на этот всё ещё официально неотвеченный вопрос. Как неотвеченный звонок. Трубку в разное время и практически параллельно во время особых всплесков и без того стабильно высокой популярности Шекспира в социуме снимали многие и уже развешивали свои ответы на телефонные провода бытия, но Гамлет был занудой, Гамлет любил ходить кругами, Гамлет не любил прямых, которые ведут за горизонт и вон из комнаты. Гамлет слишком много читал Бродского и особенно выделял его завет насчёт невыхода из комнаты и несовершения таким путём ошибок. А здесь нынче собрались, чтобы предпринимать и практиковать конвульсии по поводу попыток выбраться за стены предложенной канвы. Если даже, не открывая Воланда миру, можно или придётся открыть Воланда как окно в этих стенах – и это не будет вид на свободу.
– «Ведь я виноват перед тобой?» – скорее уточнил, а не спросил Бегемот.
Воланд пытался представить себе, как может выглядеть конкретная вина. Он понимал её облик. Понимал, как суть.
– «Немного, Бегемот. Ровно столько, чтобы я заметил и ты почувствовал», – подтвердил Воланд. Он словно подтвердил цвет неба, теперь одинаковый. Вечную погоду земли…
– «Ещё остаётся участвовать во всех твоих делах… бессильных, но причиняющих всё же какой-то исход. Который и обвинить нам остаётся вместе с первым пунктом вечной программы. А он хоть действительно виноват?»
Если так вершится будет суд, суд попустительных времён и их пустых обид, то будет признан невиновным козёл… прокуратор отпущения. В попустительных временах все прокуроры, попустительствующие и либеральные, иные кто?
– «Какая разница, Бегемот?» – Воланд посмотрел на пустой кофейник. На самый пустой кофейник в городе, в ойкумене.
– «Строго говоря, она есть. Она не так незаметна, как хотел бы сам Пилат. Ведь это он свою фантазию соединил с твоей, так как пришла пора какого-то, видимо, всё равно какого, соединения».
Всякий вопрос – это всегда забота для не бессильных, для крепнущих во всяких временах с судами и без них. Бегемот над своей заботой как нянька, всё потерявшая в спешке, но не чувство долга.
– «Но ты хорошо всё организуешь?»
– «Доверься мне, Бегемот, просто доверься. Ведь это не так трудно, ты помнишь».
Память других всегда служила Воланду, так вышло… Вот и доверие вышло на сцену. Их добрый друг доверие, с которым уже никто не хочет дружить. Пока в лицо ему не заявляют, что забывают о нём, но вот-вот – и кто-то решится.
– «Ведь ты почувствуешь, когда я жду тебя? Интеллектуальная связь между нами ещё не разорвана?»
– «Как такое возможно? Она вечная», – Бегемот ещё не чувствовал отчётливо верёвку на шее, поэтому, возможно, лицо пока было светлым.
Тёмный лоб Воланда неопасно контрастировал со светлым лицом свободного артиста. А глаза у обоих продолжали быть тёмными. Глаза не являются зеркалом души – может быть, только лицо в целом – но, вероятно, не случайно у обоих не было чудных голубых или светлых серых глаз. Более того, в сердцах, тут заявленных, не было сожаления о их отсутствии. Оно не увело из душ, на всё способных в им назначенное время, приемлемый для бога облик, просто не было о боге сейчас заботы у них.
– «До начала процесса ты можешь идти. Но не утрать контакта со мной, я пошлю тебе – и для тебя – мысль. Она всё нужное скажет».
Свобода – понятие относительное, а некоторым хочется, чтобы было абсолютное. Оно развивается, надо ждать, оно эволюционирует. Бегемот ждёт, он послушен – и Воланду, и единственной своей потребности. Бегемот пошёл гулять, играть, играть с уличными детьми – что не котята даже для него, или в театре – Гамлет или с ним, не выражая игрой ничего. Тем более догадки о судьбах и их течении в том или ином ландшафте всегда верны. Показывая себе, что в дежурном продолжении порченной истории он не виновен, в общем это отпуск на пару минут, у него сейчас свободное – слишком личное – время. Его кошачий досуг – не в силах злобствовать, Воланд только злится. Под тишиной он шорох находит и проклинает его слабо, распознавая в нём бред. Это бред о Бегемоте и иных времён, и новых – всё вместе многорукое божество, живущее всегда там, где они вместе времена перебирают в пальцах. Неоднозначное, видимо, больше плохое, чем хорошее, проведение всей истории всё-таки привело кое-кого и всех к юридической забаве. Видимо, она будет веселее, чем хотелось. Специально не готовились, но у каждого было слишком много, чтобы её разнообразить по возможности максимально. В общем, у всех был положительный настрой. Потому что все настраивались. День изысканного времяпрепровождения наступил. Для безудержного веселья велено было собраться у Воланда. Последний очень настаивал на своих апартаментах. Скорее всего, он готовил всем и кое-кому какой-то сюрприз. Каждый надеялся, что не ему. А Воланд надеялся, что адресат ждёт. Предчувствует переломный момент во дне каком-то – изгиб ненормативный брови. И пусть за этим следует период повышенной внутренней травмоопасности для черт, но брови не всегда встают на место. Приглашённым не были разосланы пригласительные, с ними, как обычно, не собирались церемониться. Участвовать велено всем. И есть основание полагать, что явка будет полнейшей. Но кто из них будет обижаться на скромность, скудость интерьера для сего совместного досуга? Он не превзойдёт историческую скудость контекста. У каждого своя прекрасная цель в этом веселье. Только у Пилата её, возможно, нет. Ему всё уже ясно, и Иисусу – пребывающему в бессознанке, как в глобальной несознанке на допросе у мирового дознавателя, на свидании, которого врагу не пожелаешь в добром расположении духа – понятно с той стороны одеяла, какие механизмы были запущены бытием, не полностью справедливые, возможно, но Пилата было решено разобрать. Как на советском партсобрании в городе, в котором с ними многое произошло. Воланд благородно взял на себя процесс. Он, в конце концов, всегда знал, что его призвание в организации правосудия. Не Божье это занятие. В последнее время он понял, что его призвание любить Бегемота, но с реализацией этого возникли сложности. Пока он с ними разбирается, он может судить. Не всех, но многих – по сути суд над бытием. Не тех, кто виновен, но редких тех, кто мог бы провиниться. Итак, хорошо, что есть другие места, где можно реализоваться. Показать новый шаг душе, которая ещё гонит сон. Сон о чужом. ( На самом деле суд над Бегемотом. На самом деле суд всегда над другими. )
Пилат поможет ему отвлечься. В общем, Пилат поможет всем отвлечься. Это не будет новой нью-йоркской дискотекой, вечерним ужином в честь ночи и заседанием в поддержку надежды, что утро всё-таки придёт. Ничем проходным и проходящим это не будет. Увлечь собственную жизнь собою – им будет весело без горячительных напитков. Есть они тоже не будут. Начиная с подозреваемого-обвиняемого и никем не заканчивая. Тяжкое мероприятие и занимаются им тяжкие умы, совсем отяжелевшие в своих судьбах, подсмотренных не теми и руководствующимися не теми мотивами. Воля Воланда захотела и попыталась пойти наперекор. Может быть, она совпадёт с ещё чьей-нибудь волей, в конце концов, на крёстном пути тоже могут быть попутчики, даже если двинуло вас в путь разное. Своеобразные попутчики согласно своеобразию пути. Но именно на нём через частое вытирание друг о друга грезиться им начнёт очищение – забава для сильных в конечном итоге. Воланд рассматривал это как свою служебную обязанность, одну из оставшихся немногих. Традиционалист – он хотел бы их выполнять. Тем более эту... Последнюю возможность воплотить свои таланты и показать другим их. Придумать их, если нет их, чтобы открыть их. А потом всё же что-то их с Бегемотом ждёт. Какое-то время им быть вместе, что это будет за время такое, он сам сейчас не знает. И не гадает, как и Бегемот, который думает, неизвестно о чём, как всегда. Но Воланд не сердится. Сначала он думал копить гнев для суда, но потом решил, что и так пройдёт. Этот номер им всем не пройдёт, быть может, но что-то отдельное кому-то из них – наверняка должно в море судебном. А гнев?.. Главное, откровенную ярость сложить на входе. Суд в конце концов не пылесборник. Да и всех не всосёт – он не вечно голодный карапуз. Не пылить – вот задача для искренних. Искренность показать тоже задача не лишняя. Всякий, кто на земле в человеческую обёртку завёрнут, встретив соответствующее, положенное ему, обстоятельство, должен хотя бы раз развернуться. Не снимая слишком многое, а то можно так пространство заслонить, но наблюдающим о себе подсказывая что-то обыденное и вящее, но вящее. Это малое открытие повседневности от того, что оно открытие повседневности, растёт. Особого не вырастет. Талантов нет, чтобы быть им открытыми. Ни у кого нет их, открытия воле не подчиняются; усердию, скорости восприятия веков, саднящих за душой исследователя, по которому всю его жизнь звонит треклятый колокол, провозглашая персональный набат. Который, в общем, был бы пошлостью, если бы уже не стал конвоиром пытателя. Эти же два понятия пока не соединяются в одном уме; в этом же уме они отталкивают друг друга, конвоиры не пошлость ни в коем случае, они явление слишком серьёзное и факт печальный слишком. Воланду надоело провожать таких пытателей от себя, он раз пригласит их к себе. Всех, что есть сейчас в поле зрения. И это счастье, что они не поле зрения бога, а в его, более скромном поле зрения. Навигаторы научных исследований, изысканий прочих жизненных собираются в зале суда. Талантливейшее место и ровно таких же оно втягивает в себя. Эта компания никогда не составит весёлый хоровод, и даже его подобие не дастся ей. Хмурь и хандра долгим было их уделом. Воланд ещё раз подумал, что ведь главное, реализоваться, всем – от идиота, приговорённого к этому навечно, в палате сумасшедшего дома до дьявола, или сатаны, что является его более мягким именем. Если конкретизировать реализацию, то она может принять самые безотчётные формы и пойти по самым не проверенным на текущий век адресам. Час икс или будет потрачено два часа икс, в каждом из которых поселится спор, на доброе дело может уйти и больше времени, сравнительно ценного, отпущенного на жизнь, но решения икс не будет. Всё будет сформулировано предельно чётко, и никто не знает, где проходит этот предел. Предел, у которого ходят незнания вместе с достаточно высокими знаниями, чей обладатель всё-таки всё ещё не стал профессором. У Воланда есть для этого таланты. Если бы Бегемот их заметил вовремя, в часу, указанном богом, они разговорились бы в ином совершенно тоне о вещах, душ не разрушающих, а снова и снова привлекающих к точке отсчёта, таким образом старости всегда удавалось избежать. У Пилата всякий час, спущенный в его жизнь, икс. Он иной буквой обозначить не может начало такого алфавита. И из этого алфавита составляются слова приговора – печатаются они ангелами без пенсии. Как именно их ждал всех Воланд, как всегда запертый в своём отвратительном ситуационном величии, можно было бы видеть, смотреть не запрещалось. Воланд был готов удерживать взгляды и обвиняемого, и обвинителей. Поставлен стул на середине самой красивой комнаты Воланда. Но Воланда на нём нет. Он где-то у одной из стен. Ребята, приглашенные к вечеру, не пытки, но и не удовольствия, а так, разбирательства, пришедшегося кстати, заходили, как в подворотню на разборку бывших одноклассников или дрищей из смежных классов, затаивших не разрешённый вопрос ещё со школы, в апартаменты все сразу. Воланд следил, чтобы они не столкнулись. Не убий и не дай это сделать другим, желающим этого больше, чем ты. Но не обязательно не дай повод тебя убить или судить – звезду любого вечера всегда можно заменить, тем более, вечера судебного. Не все были при параде. Если точно, ни один не счёл парадную форму нужной. Оделись, не сговариваясь, в разное. Действительно разное. Никого жизнь не заставила стать похожим на другого из них. И были довольны малейшими отличиями. Но серыми и несерьёзными. Они были не из тех, кто переодевается к обеду. За это Воланд их и любил самозабвенно. Но поэтому же не выискивал среди их чувств взаимности. Нашу взаимную страсть лучше держать подальше от нас. Взаимности Воланд ждал с другой стороны. С той, откуда она не приходит. Зашло всего несколько – такие черти: Бог, Левий Матвей, мастер, Бегемот. Луна. Прибыла индивидуально – похоже прибывает к чьему-то подворью случайная собака или камень; она вкатилась через окно, продублировав лицо Пилата. До последней морщины... но не внутреннюю одержимость. Вся в каких-то пятнах, но не пигментных и не родинках – ведь не кокетка. Скорее, пародист. Итак, их было немного. Но комната сразу наполнилась. Появились запахи. Ещё несколько часов с ними дополнительно закалят Воланда, но рядом будет Бегемот. Возможно, это награда. Не для Бегемота, конечно, но великая для Воланда. Пахло… Воланд не отходил от стены. Дверь сама энергично открылась. Черти входили один за другим. Немного их, но и один из них даже нагрузка на более мягкую душу. Воланду казалось, что эти тени похожи – что это тени прохожих, однажды прошедших по земле. Что каждый привёл по двойнику. Но, может быть, у него в глазах двоилось и дверь давно остановилась.
И вот зашёл Пилат, в его либеральную квартиру, как в зал суда. Хотя незадолго до он всё равно что уже вошёл, представленный и точно сымитированный Луной. Хотя до стула она не докатилась. Как срубленная иль смахнутая с кого-то голова. Отныне и вовек бездомная. Он глазами сразу нашёл Воланда, его глаза ничего не выражали. «А что, если покончить со всем этим прямо у них на глазах?», убить себя, не заоваливая ванной квадрат этой комнаты и зала суда. Кто поручится, что этого вопроса не нёс в себе Пилат? Воланд присмотрелся, нет, они не говорили с дьяволом. Но Воланд предсказал себе отвечать за сохранность его наружности в своей памяти. Такой и коллекции-то у него нет, но вдруг пригодится? За двумя он следил особенно. Они оба такие, что не разочаруют. Воланд пересчитал всех. Его плохие мальчики вели себя… сложно. Он ждал ссор. Все взяли по сигарете, кажется, из пачки Воланда – равно что с его ладони, эту пачку практически сразу он кинул в центр комнаты на растерзание. То есть для растерзания предназначались в центре комнаты уже двое. Сама идея служила тому, чтобы сделать участников юридической беседы добрее. Но собрались такие разные мальчики, что Воланд смотрел, как его курево пропадает. Скорее всего, без крови не обойтись, для этого и собрались, а сигареты поглощаются. Требовалось вмешаться. И спасти последние для себя. Воланд вступил:
– «Ребятки, мы здесь собрались ради Понтия Пилата, друга некоторых из нас, прокуратора со стажем и предателя только один раз. Но этого раза всем хватило. Может быть, даже ему. Второй попытки во всяком случае за ним замечено не было. Хотя…. И не следил никто особо. Но каждый верил издалека, из самого прекрасного далёка, куда только возможно было отойти. Зачем так далеко? На всякий случай», – Воланд хорошо сказал, мастер вздохнул. Мастеру многого сегодня хотелось. Не хотелось уйти проигравшим. Он начал работать над этим, как только узнали о таком деле. Он только недавно признался себе, что в большой степени рассчитывал на вдохновение. Которого давно не было в литературе. В жизни тоже. Ну, почему оно ушло из жизни, понятно. Но почему из литературы, к которой он прикасается всё так же мягко?
– «Знакомить друг с другом вас не имеет смысла. Сколько живёте, давно знакомы друг с другом. Это хорошее знакомство. Интересно, хоть кто-нибудь из вас любит друг друга? Хотя, конечно, это не вечер любви. А руководить этой вечеринкой буду я», – Воланд не стал кланяться. Что-нибудь стоящее прямо и устремлённое в целом вверх к свершениям им сейчас придётся более кстати. – «Да, а вон там сидит наша звезда. Она уже скучает. Мы не позволим ей скучать», – Воланд указал на Пилата, который занял пустовавший стул, Пилат не притронулся к сигаретам – символу и добра, и мира.
Представив Пилата, Воланд затих, он решил дать себе отдых в несколько минут. Бог среагировал на имя Пилата интересно – он поморщился, оглядел его с ног до головы и больше не смотрел на него. Не раз в своей жизни он думал о нём, когда увидел его перед квартирой Воланда, предположил, что это он убил его талантливое дитя. Он хотел обратиться к нему «Губитель» и посмотреть, обернётся ли. Но вторым номером ему показалось, что он этим губителя не удивит. И по настоящим фактам не только губителя, но и сожителя. Его ребёнок живёт с ним – фальшивым членом семьи. На небеса он и не просится, но его сын не просится так же.
– «Ну, что, устроим дружеский суд над Пилатом?» – Воланд очаровательно всем улыбнулся, так широко, как только смог.
Воланд сегодня был в ударе, ему ничего не нравилось. Бог тоже рассчитывал ударить. Выступить со всей силы, которую он всё копил и где-то складировал в отдалении, так далеко, что не всегда сам мог ею воспользоваться. Но последнее время он пробовал уже рассчитывать только на то, что рядом с ним, и оценивать тоже не дальнее. Он, кажется, умнел… Безумно жаль, что Иисус не сможет прийти, но тут конечно… А ведь Бог чрезвычайно был бы рад, если бы его дорогой мальчик распахнул пошлую, даже в таких обстоятельствах пошлейшую, дверь и самостоятельно вошёл бы сюда. Похожая на прокуратора лицом Луна почти бельмо на глазу – так сначала все её воспринимают, недавняя пробка в его ванне, не выпускающая воду его самоубийственного ручного, и до конца, очевидно, так и не прирученного, океана, но не пробка в двери – хотя и так никто не хочет выйти. Она и не препятствие для входящего. Да, пусть в Содом и Гоморру. Пусть в притон для душ, поистине сумасшедших, к лечению и не бегущих, а из всех мест их физического и метафизического бегущих сюда для очевидного усугубления своего состояния. Источник их грядущих трудностей вошёл сюда средь них. Луна покатится, перемалывая кости и обвинения, и защиты – по-небесному жестока, эта жестокость отличается от жестокости земной, она во многом бесстрастна, а в том, в чём страстн`а, в том страстн`а безудержно, здесь Бог знал, что она, как такой же небесный обитатель, схожа с ним. Как фигуры антропоморфов скитаются по периметру комнаты, ни в чём себя не ущемляя, так Луна может кататься по той же комнате – легко спутав потолок со сферой небесной. Кто-то предпочёл бы спать, но проспать этот процесс отчасти не получится, ибо приснится сон беглецу в его попытке бегства, который уже был увиден неким демиургом, например, автором текста, практически до каждой домообразной и шкафообразной буквы и знака лирического препинания копии данного, подстрочника к данному – места временного римско-нью-йоркского и почти-почти уже метафизического, как и наоброт – почти-почти, обитания этих судей и обвиняемого, пары обвиняемых, если включить в краткий и бесконечный с учётом значимости фигурантов список, даже когда он состоит из двух, Бегемота, в его записьменностольном однажды стоянии меж юностью и взрослостью одним предутренним периодом, что начался – как этот суд – в юрисдикции ночи, с чем-то, или кем-то, уже прощающейся. Или здоровающейся навек. Ночь судной не была, или была – но скрыла. Наследником её пацифизма стало и принявшее её строки утро. Утро, оставшееся в прошлом. Утро же предстоящее пишется и собравшимися в этой комнате. Как готовыми бодрствовать во что бы то ни стало, так и лояльных к поиску сиюминутной дрёмы. Принять ту неурочную дрёму это как открыть ещё одно окно этой комнаты и увидеть в это раскрытое окно не нью-йоркскую улицу, а целый ряд окон, составивших исторический калейдоскоп, показываемый всем бывшим детям под утро – или в любой другой час суток. Вот этот сон, зашедший сюда гуманитарной помощью бдящему соне, в авторской канцелярии существующий как отдельное эссе: «Сегодня Ангел спустился раньше обычного. Неспокойно сел на стул. Я подумала о Антонисе ван Дейке, он о папе Павле III. Сегодня, как никогда, мне надо быть гениальной. Хотя он не уйдёт от этого. Сзади у нас ( all`inizio ) огонь. Будущее – танцы, оба загрустили, скрывая друг от друга. Он сказал мне: «Ты помнишь, вначале было море, оттуда мы спаслись». Два дня бодрствования вымотают кого угодно. Умерла Айседора, перешли пустыни, воскрес ислам, мы воскрешали свиней – сегодня не будем беседовать об этом. Мы никогда не беседуем. Без двадцати пяти два, ночи, конечно же. Он заснул? нет, я тоже не сплю. Не спится нам вдвоём, есть ещё третий – о нём мы не думаем. Когда я последний раз трогала книги на полке? – в тишине бог особенно слышен, да? Мне нет. Вижу старую книгу о монетах, они больше не нужны. Рай больше не продаётся и не отдаётся. Мы оба там были, плохо. Когда он прогнал меня, Ангел плакал, я злилась. Наверное, я очень устала, чувствую умиротворение, но жить хочется. По сути дела, возможно, мы нахлебники, даже стул под Ангелом сделан его руками. ( Он самый первый плотник, ещё до Иисуса – пометка родилась в процессе напечатания на скрижалях сетчатки ноосферы: той небесной канцелярии, которую однажды мы, заполнив предварительно, возьмём – как Смольный прежде. ) Самое приятное то, что мне не стыдно. Зачем я ввела его в рассказ? Да всё же без него скучно. Зачем прочту это близнаходящемуся? Ангельский неистребим инстинкт делиться. Я поразмышляла, скоро ангел разговорится. На золотых часах время половина показывает дьявола, половина показывает время. Пять тридцать. Мне грустно. Почему этот запах неистребим... Человек сыграл дьявола. В его репертуаре эта роль стала единственной. Ничто он не играл лучше. Ангел вспомнил: «То ведро мы должны были выплеснуть. Кто удалял от нас пламя?» Я помню золотую осень, золото в мешочке, и неистребимое того лучшего человека желание пусть купить право, но получить возможность существовать. ( Это о сожжении на костре – было такое «развлечение» несколько столетий назад вполне официальным и легитимным: Джордано Бруно посетил тот луна-парк с первобытным отоплением ) Утреннее небо, меня угнетает его недоступность. Половину окна скрывает Ангел. Окно небольшое, но и Ангел не мал. Лучше старение души, нежели тела, почему-то так подумалось. Рай, Рим – туда хочет ангел-хранитель. Ангел его не любит. Мои глаза когда-то были цвета неба, не помню, видела ли я его, а Сатана хвалил. Я находясь в каких-то рамках бедствую, да надо ли мне за них? Царский сад меня кусает. Сволочь. Как ушёл Алуцци, прошли дожди, прошли поезда, выросла ещё одна могила, Алуцци прошёл дальше. Автомобиль проехал в начале века без аварии. Ангел занервничал: «В Колизее должны мы были быть. Дневать и ночевать у дьявола за пазухой». Танцующие пары, танцующие обречённо. Город под снегом заморозится и проспит со своим солнцем до твоего благословенного, так считаю я, не знаю здесь сейчас, будет ли сторонником твоим мир, прихода. За окном светает. Мать твоя тебя проклянёт, четыре колеса, перекладина как крест, повозка будет, она будет, катиться вперёд с крупным ангелом на тряпке, заменяющей знамя. В Булонском лесу будет рассвет. Глобус раздувается, как дышит. Короля повесят. Лучше не будет. Не бойся ангел, бог с тобой. Только он и любовь с тобой. С другими его в этот момент не будет. Вы повенчаетесь, не бойся её. Ты проснёшься, это будет только сон. Явь не страшна и свободна, и любит тебя. Чёрная мраморная карета, движется ли она когда-нибудь? Весенние грядки бороздить в поисках обеда, так бывает на поворотах к определённым нравам. Приют отцовский покидая, что можно здесь проклясть? Да всё. Мир состоит из трений и гения. На чужом материке ждёшь рассвета, приходящего из другого города. За ним приходит человек, которого ожидаешь с прошлого утра. И знаешь, понимаешь, что можешь ждать его с того утра, что начиналось на этом месте несколько тому веков назад. Город такой. Морской воздух на улицах принаводил сумасшедших призраков. Кто из них чего не видел? Нам понадобилось много времени, чтобы собраться. Что это? – Партия? Нет, мы только не это. Одно нас ужасно удивляет – что это Мы, не Я, а надо же, Мы. Довольно опасное собрание. Не остаться бы нами надолго. Воздух колеблется, кто-то в нём проходит... Отсюда туда? Отсюда туда. А как же иначе? Действительно, как иначе. Со стуком колёс поезда можно сравнить стук зубов. От чего угодно. Например, от холода. Как на льдине, в ночи города как на льдине. И рядом бродят белые медведи. А у него ещё есть дни. Очень красивый, прекрасный город, он дождётся твоего прихода. ( А ты придёшь?.? В жизнь... ) Ангел сказал: «Давай соберём вместе всех пап и казним». Ангел, не надо. И честно, не искушай. Когда рядом находится эта женщина, я всё время хочу спать. Много лет я ненавижу их с её мужем. Когда-то они имели удовольствие воспитывать меня. Дети растут, это надо замечать. И катится карета по большим и малым путям, по головам людей, по головам душ недоступных. «Ты никогда не думала о других. С тобой очень некомфортно, ты всегда только о себе думаешь. И когда тебя казнили, ты слушала звуки вальса... Если тебе понадобится, ты сможешь перешагнуть через любого», – Ангел свирепым бывал... Я искала глазами тебя. Твоё почти белое одеяние в интересной разношёрстной толпе. Есть люди - они не встречаются – их больше всего хочешь. Они гаснут в телефонной трубке, редко любят ангелов, ещё реже дьяволов, всё вокруг делают бархатным и не знают богов. В современном Риме застывают соседней руиной. Остановись, мой Бог. Высказывая волю в тесной душной, но главной в городе библиотеке. ( Ангел страдает ) – умей прекращать, это не должно становиться мукой. Когда смертный не желает знакомиться с богом, что делать небу? и на прошлой неделе нас бросил Дьявол. Когда я напишу книгу, я назову её – Domani, domani бога, завтра одного любимого ангела... и мужественного человека. Набравшись кофе под завязку, идёшь совершать подвиги. Господи, Святое небо и Дева Мария, – надо ли ему говорить так? Нет. Ты совсем не изменился со времени последней поездки в Рим. Что т`ам? Всё в порядке. Ведь ты же понимаешь меня, как никто, а мои сны, ты там хозяйка и хозяин тоже. Фрагмент мыслей, взятый из одного дня, может же он сказать всё о индивидууме, как продавленные диваны во дворце всё рассказывают о залах. Самым прелестным образом пренебрегая фрейлинами. Как ты, душа моя, так можешь? А ведь я завидую тебе, завидую сильно, твоей свободе и твоим чёрным жилеткам. Ты не видишь, сколько лет, а ты не видишь, что воздух вокруг стал плотнее и всё чаще материализуется в фигуры и совсем не в те, которые хочешь видеть. Из какой-нибудь древнегреческой комедии, от которой остались лишь пёсьи хвостики, и вот нашли выход. Бедный дьявольский балет, это ещё не предел удовольствий. С придворных рейтуз не наспрашиваешь сочувствия. Что пополнели руки, это только первый признак, ты ходила по этому тротуару, по этому городу, который ты сейчас покидаешь, между двумя телами, между которыми не выбирать твоему духу, потому и то, и другое чуждо. В итоге лет, в итоге бога каждый город Токийская Роза в мирное время города. Каждому бы городу иметь своего бога в прошлом. Каждому бы городу иметь своего Катрича. Главное что в жизни? Открытые ворота. То, что самолёт не вылетает в цивилизованные страны, почти цензура. Да в самолёт не пускают Ангела. Если бы ему нужен был самолёт. Сейчас он поражается, как гибнут носители душ, безвыборочно гибнут, подряд. И по-моему, души, как верные собаки, не покидают своих благодетелей после их обездвиживания, вероятно, навсегда. Подробно разбирать не хочется, потому как уже всё знаешь. Кого-то своего бережёшь, пытаешься подольше не бросить. В первый приезд в Рим, я проходила по этой улице... В старом облезлом особнячке умирал один человек, я знала его. Через двести метров улица закончилась. А ныне я знаю, где его могила. Последние часы жизни он ждал посетителя. Послушай, Ангел, ты был над ним, ты сочиняешь прекрасные песни в эти минуты. Он знал, что кто-то идёт, на другом материке, на другой улице, на другой планете, в другом городе, итальянском, американском, русском, к нему. Он не имел возможности ждать столько долго, сколько тот шёл бы. Кто это был? Он итальянец... И он высок. Сумасшествие... моё драгоценное сумасшествие... у меня рак четвёртой степени, СПИД, и ещё у меня диабет. Его тянула только что повесившаяся, широкополая шляпа, и он любил Россию, но шёл он на via del... «Мы как церковь, всех принимаем и пытаемся любить...», пугали мужчины и женщины, кто те трое мужчины и женщина, что ждали внизу, "В моём сердце дома нет, в двенадцать двадцать четыре ты не знаешь адреса, тот гражданин из Неаполя, дело номер тринадцать, ну а настоящую цифру ты, душа моя, сама знаешь", спать теперь. Солнечный рассвет нам души облегчит. Отталкиваясь от разврата, начинаешь молиться на сохранение тёмных божеств. Не поддаёшься дьявольским искушениям, в свою очередь искушаешь дьявола. Спектакль, что ли? Но в этом городе очень скверный тротуар везде. От кино до рынка. Бесконечный солнечный рассвет в своём самом расцвете и душит весёленькое тело. Оно единственное, кто умело слушать признание в ненависти, как признание в любви. Родину злит, не родину ещё больше. Злит. Такое равнодушно умирает, плюя на головы оставшихся. И их не жаль. А тебе, сомневающийся бог, брать или не брать, скорее всего ничего не достанется. На равнине я видна себе, невстреча с равным на просторах людского лагеря, отказ бога, игнорирование бога в свою очередь с моей стороны, дом на серой грязной улице, которая не пристанище ему, по любой реплике доходит отсутствие поэта в данное время на данном месте. Реплика с места, красота восхода, решётка хлопает перед лицом гения, приходит понимание – заехали. Наплевательское отношение к дьяволу. Конец вещания как полное одиночество, кто-то ломится в дверь, может быть, так молятся, декорации Гордона Крэга, могила Бродского, запущенный рай семнадцатого века, в котором владелец самого красивого лица примыкает к иезуитам, любимый серб в Греции, многочисленные поломки на радио и ветреная душа бога гнёт свою линию. Свою жизнь за свою индивидуальную свободу. Смерть доступна повседневно. А концлагеря никто не отменял. С чего начинается роскошный день памяти как отдельного от моего весьма обособленного тела точного существа? Возможно, у всех одиноких начинается болезнь сердца. Дело в том, что жизнь человека классическая штука. Хочется сохранить её в чистом виде, но почти одновременно готова испачкать её как угодно. Весьма трудно жить в одно время с богом, когда ты не бог. Он не любит меня. Я люблю его. Бонжур, мой друг. Уже утро. Аревуар.» Поэтому он, потенциальный спящий, не заснёт. В остальном всё по-земному. Комната, вся квартира не совсем пристойна. Но под присмотром Бога Иисус мог бы здесь находиться. Ведь бывал же он в миру, который так резво менял свои лица и не всегда худшие на лучшие. Здесь и не размахнёшься, к примеру, так, как он размахнулся перед семидневным забегом созидания, которое было назначено как мера не только для строительства, но и, это в первую очередь, для разрушения. Но, может быть, если повезёт, богу позволят пару пощёчин по отношению к Пилату, если повезёт… Что начнётся без всякого запроса на отдельное позволение? Присутствующим на и, что уже интимнее, в этом суде, в нутрище его, придётся поразмяться. Кому-то в ближайшее время дано будет чаще дышать. Учащённость самой жизни, её более быстрое проживание будет дано. Луну перекидывать участникам друг другу, как мячик, и это не будет комнатный волейбол, это будет перекидывание ответственности и свидетеля того, что у каждого она есть. Присутствующие определялись, куда смотреть. Бог и мастер поглядывали на Воланда. Если это их конферансье, пора бы ему отворить рот. И дать звук. А вот и нет, пусть они пока прозвучат. Мастер как звучит, когда Вселенная ставит его в центр? Маргарита не появится даже на самой далёкой звезде в небе над ними. Можно вывешивать собственные транспаранты в небе или просто перед собой словесно.
– «Я пришёл с белым листом, хотя предполагаю твёрдо, что романа не получится. Поэтому и взял так мало бумаги. А лучше всего вообще белый лист груди. Но пустота карманов не смущает. Сейчас не бумагой единой…»
А единым духом с Пилатом, мог бы или хотел бы добавить мастер. Нет, наверное, хотел бы… не мог бы пока. На словах о белом листе Луна словно посмотрелась в зеркало – не так бел уже, но к записям пока пригоден. А есть ещё и свет её, не тусклее профессиональной свечки. Пусть писать по лунному свету то же самое почти, что вилами по воде – многим и это пригодится. Может быть, уже и на этом процессе.
– «Я пришёл по своим в основном делам, чрезмерно возбуждён делом прокуратора не был, но повестку не отрицаю как вполне привлекательную», – Бегемот устанет не больше, чем от перемещения от Рима до Нью-Йорка, если подаст пример честности; впрочем, пока не самый востребованный, так как лгущих пока нет.
Бог никогда не шепчет моменту. Если надо, он ему кричит, а ещё вернее, приказывает. Приказания роняя порой, как слёзы… но это редко. Даже сам он скучает по таким моментам. Этот процесс или приблизит, или отдалит такой момент, или сделает его периодом… чего-то, быть может, ещё более совершенного. Даже пыль приподнялась в квартире, слушая мысли творца – неужели создатель этого мира в это верит?! А создатель пытается поднять новый проект над неверием твари, к сожалению, своей собственной.
– «Я пришёл с желанием узнать поближе сына и тех, кто его окружает, и вообще, что за день на земле сейчас стоит. Когда не бумагой единой…»
А это день процесса, не новшеств, но их предтечи… Кто из них главный кандидат? Волнует ли избранника фартовой должности оклад и как будут благодарить такого сотрудника мира? Вопрос будет задан вслух и даже, может быть, при них, а Воланд, уловивший мысль не конкретного лица, но момента, уже что-то говорит в ответ, спасая будто бы дальнейшую тишину по этому вопросу. Он опытный спасатель, если хочет. Но не на этом процессе он будет это показывать.
– «Я первым хотел бы на этот вопрос ответить. Наверное, мы с Пилатом первые. Но мы готовы и уступить, ведь я прав, Пилат? Пилат вообще не жаден, если речь насчёт «поделиться» не идёт о Иисусе, а я умён, так что мы бежим… в этом направлении, но не слишком быстро».
Предтечи, возможные предтечи, посмотрели друг на друга без вопросов и тем более без ответов. Воланд помнил собственное предсказание себе же – хранить в памяти как ценность до выяснения обратного. В конце концов Пилат и Бегемот два близнеца бесценных на две ладони бытия ( у Бегемота своё обозреваемое тело не отзывается на те пристальные обзоры – сатана и бывший хозяин в одном лице бывает упрям ) и две ладони одного Воланда ощутят, наконец, желанный вес.
– «Так, обвинение у нас ложится на Бога… у него плечи подходящие, к тому же он твёрдо настроен против. Вы сделаете всё, как надо? Ведь Вы рабочий парень. Вы в форме?», – убедившись, что Бог в форме, как никогда, Воланд, в высшей степени довольный, улыбнулся ему. Будет просто чудно, если Бог немного поработает. Может, устанет с непривычки, но всех удивит, и сам удивится… так что ставить на него, если хотите, можно. В рамках процесса.
Мастер подал голос, решительно:
– «Мистер Бог не может участвовать – он заинтересован. А вы знаете, что значит заинтересованное лицо? Если называть вещи их именами, он дальний родственник Иисуса. Это что-то да значит. А что это может значить в интерпретации мистера Бога? Он сейчас построит ещё одну вселенную, где кругом будет виноват Пилат. То есть мой подзащитный», – это была первая юридическая практика мастера. Но он хотел быть поэтом.
– «А Вы не рано приступили к защите? Или боитесь, что будет поздно?» – Бог уже сейчас не желал покровительственно улыбаться, а ехидничать, как это делают земляне, он не умел по причине своего редкого нахождения на земле.
– «Кстати, этот мастер – наш адвокат, точнее, его адвокат», – Воланд улыбнулся мастеру. А после снял улыбку перед тем, как посмотреть на Пилата. – «А вы в форме? Поверю Вам. Да, а о Пилате – но ведь мы ещё до сегодняшнего дня согласились с тем, что именно он обвиняемый. Естественно, что у обвинения он везде виноват», – так разумно высказался Воланд. Разум его не зашкаливал, даже по местным меркам, но не отставал от общих возможностей.
Бог долго смотрел на мастера и все благословения создателя уходили куда-то в другую сторону:
– «Он тоже не может, тоже заинтересован… ну, по крайней мере симпатизирует Пилату. А все его симпатии плохо заканчиваются. А одна, к Иисусу, никак закончиться не может. Он непонятного рода маньяк, его мысли должны проверяться. Они чем-то повязаны с Пилатом. Не знаю, чем, но они пользуются Иисусом. Моим, между прочим, Иисусом. Моим даром всякой вашей мысли» – словно что-то угадал Бог. Да, если он создал этот мир, наверное, он что-то знает о нём.
Но о романах знают больше писатели. Внезапно и по случаю ораторы.
– «Я всего лишь пишу о нём и то, главный персонаж – Иисус. Пилат был только эпизодом в его жизни. Недолгим, но ценным в истории одной заканчивающейся жизни… или жизни, ищущей, как закончиться. Тут Иисус где-то похож на Лермонтова, русского поэта, под которым горела и говорила Земля. С которого не списать слов, не сделать слепка и благословением его можно только замучить более, чем он замучен сейчас».
– «Иисус всегда главный, но Пилат его интересует. Мы можем видеть интерес в его глазах», – Бог обязательно хотел убедить Воланда. Себя ему уже ни в чём убеждать не надо, свои заслуги он должен теперь рассматривать через созданный им мир, что, конечно, не всегда приятно. Но это процесс над адекватностью, а не самокритики. Но дьявол никогда не растеряется:
– «А что если вам друг с другом разговаривать?» – Воланд не собирался в этом деле напрягаться. Когда подключится Бегемот, он ещё посмотрит на драку, а до этого пусть дерутся сами, одни.
– «Он никогда меня не поймёт. Светом не наполнит и, романами, как рвами, окружён, я и сам их не переплыву».
– «Это точно, не пойму, но за плаваньем понаблюдал бы».
До сих пор мир этот понимать пытается, это правда, но и усталость отсюда же.
– «Мальчики, вы невыносимы», – Воланд ещё раз улыбнулся, теперь устало. – «Пошлю обоих…»
Из присутствующих только Луна знала, куда в таких случаях бегают, на неё срывались люди вторую, когда срывались на обстоятельства. Бог поднял брови и опустил их обратно – но не так, как руку опускают, давая старт гоночным соревнованиям, мудрое удовлетворение испытал мастер. Его реакция понравилась Воланду. Отныне он решил, что будет симпатизировать мастеру. Хотя бы в рамках этого дела. В рамках этого дела он может это себе позволить. Хотя он в рамках этого дела бессимптомно равнодушен. Мастер как будто почувствовал. У него всё равно нет души, как и до сих пор нет лучшего романа, так что поддержка дьявола для него безопасна. А Пилату хуже уже не будет. Возможен даже отпуск – впечатлительность гарант: пропутешествуешь насквозь весь этот день, что уляжется для тебя в один только данный вечер, пропутешествуешь у всех в основном на устах, и ляжешь не в постель, а в обморок ( в случае неудачного решения суда ). Выйти в обморок это как выйти из слишком переполненной комнаты – захламлённой толпой современников. Мастер так в свою очередь вышел из отношений с Маргаритой – потерял сознание. Бог в свою очередь проник в то, что ему нечего ловить – ни в бодрствовании, ни в бессознательности, поэтому придётся остаться – и не наедине – с первым. Роли распределялись.
– «Так, мне надо кое-что понять, кто представляет спящего Иисуса? ( На самом деле мёртвого, но из корректности мы будем говорить «спящего» )», – расставление точек над «i» это как раскидывание веснушек по давно уставшему лицу.
Веснушек, которые пытаешься разбросать по любым попавшимся лицам, но сбегают они и сбегаются в центр комнаты.
– «А есть меж тем и нами вопросы не менее важные. Я посмотрел на руки знаменитости, сидящей здесь как в центре мира. Руки как руки, да, не носильщика – никто и не подозревал подобной подработки в многопрофильном городе, где жизнь дорога... Да, ни в них, ни на них нет мозолей, глубоких каньонов ладоней, заломов кожи и отпечатков всех рукопожатий, которые предпринимались. Они не перегружены. Но не слишком ли они пусты для сегодняшнего вечера? Ни одна из рук Пилата не отмечена тем, что сегодня он нёс что-то тяжелее необходимости почесать себе шею ( в память о гильотине, с которой она разминулась ), он и не нёс, и не принёс. Не принёс Иисуса. Так где он принёс сюда свою вину и где он вообще её носит?»
Кто-то из присутствующих, конечно, знает больше остальных. Просто в силу своего местоположения. Например, конкретно о Пилате. Не спеша отвечать на риторические вопросы, это лицо, очень круглое лицо, ещё почти молчит. На протяжении тысячелетий пародируя круг – и бег по кругу.
– «Я прикатилась не просто в силу формы, которой не зацепиться за удачную выпуклость хотя бы подходящего попавшегося профиля. И попала я в эту переполненную несмотря на малое количество присутствующих комнату не по ошибке. Я как брошенный в окно камень, обёрнутый исписанной бумагой – запиской о чём-то не неважном. Не стесняющийся своих форм элемент среди длинных и несколько, конечно, вытянутых, вас – напоминание, что лупы бывают чаще всего круглыми. Не катаракта, не глаукома в телескопе, направленном в круглосуточное небо. Я скорее монокль в глазу, чем на нём же бельмо».
Слова были сказаны, и Луна их действительно сказала, а не спародировала, и быстро превратились во что-то обманчиво молочное – не детский молочный суп точно. Белый туман, в котором что-то колючее – переломанная арматура передовых построек двадцатого века, в основном костей его праведников, как прогрессоров, так и регрессоров, притворяющаяся ёжиком, но пока не колючая проволока, если только для душ. Рабочих душ, стремящихся начать и сделать шаг в работу, подальше от отдыха. Тем более подальше от обморока.
– «Так я могу начать, давно пора?» – Бог стремился домой, здесь в земных владениях ему не было удобно. Он в упор не хотел видеть в земных владениях свой дом, где он был на самом деле. На самом дне он был… А потолка до самого неба не было. Кстати, может быть, кое-какой кот захочет его немного проводить. Но кое-какой сатана резко возражал, мысли он читал все сразу.
– «Моё понятное напутствие, понятное всем, кто хочет понять. Работа – это единственное, что может всё спасти, всё оправдать», – Воланд серьёзно помолчал, но не сдержал себя и добавил. – «Поэтому трудитесь, дети».
Мастер и Бог переглянулись и одинаково свирепо посмотрели на велеречивого Воланда. Они оба готовы показать, как могут работать. А ему надо показать, как он может это оценить.
– «Так, ещё… У меня есть для всех предложение. Пилат, посмотри на меня. Ты хорошо, несмотря ни на что, выглядишь, совсем как во времена нашего длинного разговора о многом. И я хочу, чтобы ты после суда так же выглядел. А суд бывает длинным, бывает коротким. Он бывает разным. Бывает как длинный собачий хвост – которым не хочет махать ни одна собака. Бывает как короткая рука, ни на что не указывающая... хотя никуда не указывать может и рука на длинной кости. Самый говорливый суд бывает сплошным молчанием. И не впервые. Тогда ты много мне сказал. Что звучащий меж нами сейчас язык может добавить или прокурор-пенсионер на нём? Я предлагаю сразу к решению», – Воланд что-то хотел остановить всё это дело. Может, остановить себя? Остановить себя не в отношении Пилата. Безотчётное, но сильное желание внезапно растревожило его мозг, а мозг – это всегда опасно. Близко от него проходят параллельные миры, о которых никто ничего не знает. Воланд был готов рисковать своим мозгом, но не мозгом Пилата. Тем более что у Пилата на попечении древнеегипетская мумия, которая предсказуемо оказалась древнеиудейской. Своим только мозгом. Своим. Прибором познания. В принципе в жизни многого не познавшим. Но рисковать Пилатом хотел бог, так хотел, что не мог сдерживаться.
– «Погодите, а как же удовольствие?» – Богу, оказывается, шёл сарказм.
– «Какого рода удовольствие?», – холодно осведомился у саркастичного бога неестественно апатичный Воланд.
Бог скосил глаза на Пилата. Да, им хотят развлечься, у Пилата нет прав. Как нет прав и у всего мира в отношении себя и поразвлечься с ним хотят практически все его насельники. Но есть обязанности по отношению к земле, на которой он нашкодил или… нагадил. Тоже как у мира, на которой он стоит. Есть, конечно, и дополнительные факты. Пилат – это усилие, направленное на понимание принципов Иисуса. Это помощь обозревателя колонки под заглавием «Иисус». Потому и сожительство актива и пассива – в дополнение к простой причине страсти – что даёт пространство для превращения усилия в постоянное. Луна даже задумалась, смогла бы она сымитировать такое усилие при желании? Пилат это комната в комнате вместе с главным судом в ней. Но Воланд всё-таки попробует провести свою идею в народ теперь уже свободного города Нью-Йорка, чья особенность по лбу ему размазана и вбита особенно крепко местами на этом же лбу. Идею чаще всего проводят в мир вопросами.
– «Этот процесс – зачем он нужен?» – Воланд знал, зачем он нужен ему, но проверить других...
Бог встал на подхвате, не у Воланда, у инерции, частью которой стал:
– «Мне перечислить тех, кому он нужен?»
Вопросы, проводящие идеи, встречают риторические – обычная история.
– «Не стоит», – вдруг подал голос Пилат. Не озвучивать очевидное – это как не подчёркивать написанное на листе. ( Не обводить абрисы сухих морей на исписанном плотно теле Луне, круглеющей неподалёку. )
– «Перечисли», – если судьба это Воланд, то у судьбы свои интересы, не сопряжённые ни напрямую, ни косвенно с интересами древнего прокуратора. Он и причастные лишь декорация для судьбы. Если её имя Воланд. Хотя бы на этот вечер. А если ей повезёт, то и на завтрашнее утро.
Бог не мог ослушаться команды Воланда – та так соответствовала вполне симпатичной инерции, по которой жизнь и шла. Но начать он вдруг решил с потенциальных недовольных – писателям вообще свойственен дискомфорт:
– «Мастер?»
Мастер смотрит на своего, на ненадолгий срок, друга, а лучше бы подчинённого, но мастер начальник только над своими романами. Поэтому проще – подопечного.
– «Исключено. Я смогу защитить его в процессе. Для того я здесь, в меня верят. Для того он здесь – суд это эволюция, прокуратор тронулся с места, и вся прокуратора тронулась за ним».
Чья-то ирония не сдаст того, кто запустил её как голубя на свадьбе обречённых на развод.
– «Ну ты подумай, какое упорство. Как же долго они ни черт не делали. Дорвались…»
А Пилата Воланду немного было жалко. У Воланда тоже есть сердце. Оно тоже может и хочет жалеть Пилата. Научилось на Бегемоте. Он тоже мог бы превзойти себя и сказать всем хотя бы одним лишь внутренним голосом, что затеял эту сходку потерянных душ, далёких от всякого правосудия, чтобы посмотреть кино с Бегемотом – любую серию, с любого места. И хотел бы, чтобы Бегемот с «экрана» посмотрел на него. Бегемоту процесс не нужен, в этом превосходство Бегемота, и Воланд знает об этом, об этом знает Пилат и Пилата это тревожит значительно больше. У него каждый такой среди присутствующих на учёте, про Бегемота он знает точно, ещё одного подозревает, но Левия Матвея в оппозиционной позиции по отношению ко всему сущему и в нём происходящему подозревают все. Воланду средь них лучше всего, он обеспокоен только своим бывшим шутом. Любому кино с ним он рад. Но не любой конец примет сердцем. Сердцем начинается – сердцем заканчивается всё бессердечное. Как и взаимоотношения с бывшими: шутами, надеждами, вопросами, ответами – ответы тоже становятся бывшими, потому что перестают удовлетворять. С предстоящим – как и с любым будущим – у каждого свои взаимоотношения. Процесс так же нужен, как и не нужен – все его права на равные шансы соблюдены. Пилату – нужен, чтобы разодрать себя. Перед всеми или наедине с собой – это ему всё равно. Просто дома всё никак не мог собраться. И травмировать Иисуса, ещё больше, чем он есть. Здесь кому-то самое время напомнить Пилату, что в мире ещё сохраняется возможность активного вертикального времяпрепровождения.
– «После процесса предлагаю устроить танцы. Подумайте об этом каждый…» – Воланд не увидел их готовность. – «Подумайте об этом во время процесса».
«Приказываю» хотел сказать Воланд.
– «Была мысль, что в перерывах будет танцевать Гелла. Но она творит только в кафе. Так что будем сами веселиться. А?»
«У вас всех получится» снова хотел сказать и не сказал Воланд.
– «Желающие записываются прямо сейчас».
Пока есть дыхание, надо говорить – хоть что-то, чтобы речевой аппарат не забывал свои обязанности.
– «Я боюсь, что после процесса у нас не будет настроения… Разве что… может быть… если процесс завершится правильно. Вы должны понимать, что я имею в виду».
Воланд ошеломлённо вперил глаз в Бога. Другой глаз в это время страховал работающий… Воланд задумался.
– «Воланд радует нас и мир своей святой, потому что простой, фантазией. Но мне требовалось больше, чтобы сотворить мир. Пусть даже такой».
Пусть поздно, но Воланд взялся бога подгонять.
– «Быстро к делу, в темпе! Кто не успеет, выгоню из дома. Из города и из страны», – оба глаза Воланда перегоняли в его мозг информацию, не фильтруя. Воланд принимал всю. – «Так, с кого начнётся гонка?»
– «Как всегда, начинание на мне. И по-прежнему на мне», – Бог опасно острил. Воланд слушал и бог понял, что он опасно острил. Остроты бога давно достали Воланда и он давно свои все остроты построил боевым строем. Прекрасную войну себе они найдут. Воланд жёстко глянул на Бегемота и спросил у подготавливающегося мастера и переподготовленного Бога кое-что, что им было неприятно. – «Свидетели у всех вас есть?»
Бог неожиданно замялся, но где его не пропадала…
– «Я же бог. Главнокомандующий собственной мастерской, творю всё на свете и свидетелей тоже. Их проще всего».
– «Я Вас накажу. На два дня оставлю без правления. Или два года. Выберете сами. Вы многое выбрали для земли».
Здесь среди всех землян стоит обратить внимание на одну неприкаянную ни в каком из веков фигуру. Она непрезентабельная для бессмертных и бегающих в веках по кругу. Замкнутому. И неприятна полным сходством с ними – тоже знающая замкнутость окружности. На неё никто не кивал, но и не замечать не мог. А комментировать всё тому же, старине богу, ко всему причастному, ни за что не отвечающему и материализованному мифу средь отчаянно старающихся дематериализоваться фактов. Бог о последнем предложении – проговорённом не громким и не тихим, не торжественным и не развязным голосом – Воланда долго размышляет и зло им всем бросает:
– «Левий Матвей. Это всего лишь Левий Матвей».
Воланд говорит ему, хотя это должен был сказать мастер:
– «Левий Матвей – маньяк».
Левий Матвей до сих пор думает над судьбой Иисуса, и над тем, как испортить свою. Он не дорос до частного детектива, но до состояния во всём уверенного подростка вполне. И по большому счёту сейчас он в комнате со взрослыми. Бог реагирует, как на стероидную муху – Нью-Йорк город спортивных людей, это не древний Иерусалим и его толстые окрестности с жировиками городков и поселений, с которых со всех путь один, на Голгофу, куда за всех за них сходил самый неленивый, Левий Матвей абсолютно точно видел казнь, то тогда это стереокино посмотрел весь Ближний Восток, ну и Бог в первых рядах, откуда Левий Матвей видел и его, Бог мог бы вспомнить подробнее, но в это время спохватывается мастер:
– «Левий Матвей – действительно маньяк. Но ещё больше – тень. И он гениально нашёл, чьей быть тенью. Всякий отбрасывает тень, но здесь тень искажена, если тень Иисуса смотрим... как старое классическое кино, где отбрасывающий тень лежит, а тень значительно подвижнее».
И остаётся узнать, как и о прочих пришедших, зачем тень подтянулась за кем-то другим к этому собранию читателей – но не членов читательского кружка – одной небезынтересной судьбы?
– «...» – молчание Левия Матвея тоже немало декларационно: он пришёл, это факт и обстоятельство. Давать же комментарии к своим поступкам – не для него, это для переводчиков разнообразных текстов, состоящих сплошняком из событий.
О маньяках побольше всех здесь знает Луна – её обычное занятие каждую ночь по полмесяца уподобляться самым законченным из них и шпионить за земными насельниками, высматривая жертвы. Потом – помнить о них, как о том же мастере и их «романе» в столице далёкой империи красных богов и титанов. Имитировать маньяков – дело самое трудное, потому что энергозатратное. Любое сумасшествие занимает у своего обладателя очень много энергии. Но комната Воланда не палата номер шесть. Бог не позволит свести себя с ума, обнаружив Левия Матвея со своей стороны против выстраивающейся защиты Пилата. Левий – тень Иисуса, это он знал, мир – его собственная тень, это он знал, то есть знает… к сожалению. Тень, больше похожая на хвост. Им не подмести за собой. Он не полноценен в уборке, в корректировке обстоятельств и он не хочет сойти с ума. Тем более во время ответственного соревнования. К которому он подключился. Бог выплюнул довесок:
– «А мне он нравится и он тут кстати».
Пилат повторил сухо:
– «Он кстати».
Мастер покачал головой, ему много раз придётся это делать. И много раз спрашивать.
– «Всё пытаетесь с собой покончить?»
– «Не теряю надежды».
– «Не надейтесь, я Вас защищу. Я рядом с Вами на весь день».
У Пилата есть убеждения, которые необходимы ему как идеальные спутники, есть также необходимость огласить их.
– «Но день закончится…»
Мастер смотрит на то, как Бог пробует продраться без свидетеля. Как Пилат практикует лёгкое самобичивание. Как Воланд не выбрал для себя практику и обращается к нему:
– «Разбирательство дела в любом случае должно сохранить мне клиента до конца процесса, это то же самое, что сохранить меня самого до конца моей жизни».
Воланд был вял. Он не стремился к казни именно Пилата. Уже была казнь Иисуса. Он познал её – как и всё не причастное человечество. Бога там вообще не было, хотя именно он должен был быть там. Бог будто подслушал мысли главного обвинителя.
– «А я не умею оказать первую помощь»...
Да, бог не скорая помощь, но как обвинитель он планирует состояться. Как уже в некотором роде состоялся как творец этого мира. И адвокатов, похоже, тоже он натворил... Ведущий процесса между тем остаётся прежним. И тем нисколько не интереснее ему, что процесс судебный. Ему надо о многом ещё подумать, организационные мелочи никогда не заканчиваются. Организационные мелочи сопровождают мир и его стояние на месте – они держат его, как пса на поводке. Луну надо ещё вызвать свидетелем, в этот раз только свидетелем, а не провокатором – в отличие от случая с мастером, точнее, его поэтической ипостасью, Бездомным-поэтом, в Москве. Свидетелем не сумасшествия, лишь мобильности психики... Кто, если не она, чаще прочих видит Пилата? Она – просто информатор, обо всём для всех. Круглое справочное бюро. Даже форма её синяков рассказывает о стоявших в тот или иной момент над этим городом – их новой Москве – обстоятельствах. Луна в синяках... только сейчас все заметили, что пятна на луне – это синяки. Спутник планеты и их всех, берущий на себя последствия от их столкновений с реальностью. Ну и чем она хуже Иисуса, взявшего – и надорвавшегося – на себя все грехи человечества? И сколько ещё таких иисусов, катающихся по небу и по земле вокруг и среди людей и прочих персонажей бытия? Но сейчас полезнее свидетельствующие. Мастер мог бы поставить не просто подпись под этим, а написать целый роман, состоящий из одной только подписи. Странное время – как и всё время, стоящее вокруг – когда своих свидетелей выкрикивают.
– «Сюда приглашён Бегемот, отнюдь не призрачный свидетель защиты».
Воланд не обращает долгого взгляда на Бегемота. А тот вообще смотрит в сторону. Там должна заниматься какая-то заря. Уже сейчас, до своего появления, подкармливающая его своими святыми, обещающими быть реализованными обетами. Исполненными тщательно. А потом, пока ещё не найдя зари, начинает смотреть, для неземной какой-то своей практики, на так же находящегося вне света Пилата.
– «Меня устраивает и защита, и обвинение, и даже преступление, которое я совершил. И меня устраивает моя жертва, то есть пострадавший. Она особенно, больше всех».
Пилат два раза сказал «…меня устраивает…», не смолчал о патологическом согласии как оси своей личности. Двойное согласие, которое дважды подтверждает приверженность к бичу, усталого палача ( пусть даже принимаемого в обществе ) к бичу бессменному приверженность неподсудную. К бичу бессменному, который реже в обществе принимается. Но во сто крат больше наедине с самим собой. Но всё равно нет гарантий, он в любой момент может начать отрицать этот мир. И сразу его не переубедишь. И делать это при всех, на глазах у Бегемота, который их за весь процесс, наверное, ни разу не закроет. Бог встал в исходную позицию. Воланд смерил его взглядом.
– «В чём обвиняете, голубчик?»
Бог застрекотал:
– «В том, что он помешал человеку в самом расцвете его жизни делать его дело. Добавлю, что помешал в грубой форме. Фу, как вульгарно это было. Невыносимо для ума, для чувств, для…»
Воланд очень жестоко задержал демиурга.
– «А если ближе к фактам?»
Бог не глянул на него.
– «Факты. Факта неутешительны. Я плачу над ними. И насколько мне известно, человечество составляет мне компанию. Сожалеем о прошлом. Дела мира шли неплохо. Ситуация развивалась логично и обещала больше, хотя трудно уже было обещать ещё больше. Но тут был исключительный случай. Через некоторое время мальчик мог бы уже сам зарабатывать деньги. Как известной личности, ему подавали бы. Он очень любил работать…»
– «Кажется, я спас его!» – Пилат от всего своего справедливого сердца, не замешенного в сверхсправедливости, но последнее время готового принять её всю, всё сильнее преследующего её, хотел сказать богу «сутенёр».
– «Молчите», – мастер собрался было выкатить глаза, но успел догадаться, что бесполезно. Он уже понял, что за клиента он поймал. «Потенциальный самоубийца» – это то, что на лбу у Пилата видел мастер. Воланд видел то же самое, но говорить об этом Богу не собирался. Он принял в начале решение и хранил мастеру верность. Ценил ли тот в заботах о клиенте отношение случайных свидетелей его забот, а, может, не случайных, а прописных судьбой? Но богу Пилатова реплика не понравилась. Он всё-таки обратил на него густой взгляд, в котором сердцевиной не был луч света, по его мнению в Пилате нечего было подсвечивать.
– «От чего же это, интересно, вы его спасли? Кажется мне, что он не звал на помощь и тем более Вас. Не сочтите это за намёк, но именно Вы поставили его в трудное положение. В котором он остаётся до этих самых пор. Я даже буду точным: Вы положили его в это положение. И теперь уже не поднимите».
– «Я…»
– «Заткнитесь!» – мастер уже не шептал.
Мастер принимал сейчас многие решения.
– «Я должен…» – серьёзно продолжил Пилат.
Мастер посмотрел на него как на человека, чем-то больного.
– «Заткнитесь, а то я применю к Вам физическое насилие. За мной не задержится. Верьте мне».
Пилат умолк. Неужели мастер действительно хочет его оправдать? Но не в его же собственных Пилатовых глазах.
– «Иисус – это всегда безумие», – мастер собрался и решился на ремарку. Воланд сочувственно отозвался сердцем.
Бог тоже пришёл работать…
– «Кстати, он захватил себе тело», – бог есть бог, он всегда пользуется крупнокалиберным оружием.
Мастер, вставший для речи «Иисус – это всегда…», сразу сел. Громко. Воланд с уважением смотрел на его страдания. Взирал глазами, чем-то наполняющимися. Пилат, склонный к репликам, не был его клиентом, поэтому ещё жил. У Воланда другой темперамент и другие цели. Среди них, конечно, есть сохранение жизни Пилату, но она не главная.
– «Вы всё-таки будете его спасать?» – Воланд обратился к мастеру, готовый принять любой ответ.
Мастер секунд на десять прикрыл глаза. Что пронеслось перед ними, он не сказал. Он сказал по своему мнению главное:
– «Всё-таки буду».
Это не те часы ожидания, когда ждёшь ответа, что сопоставимы с часами ожидания помощи. Но тоже тяжки.
– «Спасибо, мастер», – Пилат забыл взять с собой покурить. Он не курил в начале, он не видел столба желания, известного всем,
В начале странного и глупого процесса уже всем хотелось курить. Воланд ещё мог терпеть. Но терпение – один из коней, на которых постоянно продолжается его скачка, а он не всех в неё берёт, просто потому, что не может всех.
– «Я готов работать».
– «Воля Ваша, и по-моему, безумие – тоже Ваше».
Дежурного врача у нас нет, да и ни у кого нет; никто не обслуживает человечество с этой стороны – с этого фронта оно открыто, как небо весеннее, на которое оно же никогда не смотрит, потому что открыты ляжки и процессы, в которых надо участвовать. С теми ногами, которые те ляжки венчают, вместе пускаться в пляс бесконечный. Мастеру главное – понимать свою пляску и не смешивать её с чужой. Поэтому и не сложился танец с Маргаритой. На том и постановили, это самое лучшее для процесса. Воля, помноженная на безумие. А безумие, ограниченное волей, словно выдрессированная рабочая лошадь тянет, тянет, тянет, тянет, вытягивает...
– «Бог отказался от отцовства. Это могут подтвердить Иосиф и Мария, но сейчас у них проблемы с их интеллектами. Что-то там треснуло. Ещё недавно они были вменяемы», – сразу Бог и Воланд подняли брови.
– «Их свёл с ума современный мир. Он был жесток и быстр. Они серьёзно пострадали, но раз не физически, то от лечения отказались… Это было разумно, по-моему», – вот здесь Бог, внимательно слушавший мастера, прошептал что-то о том, что узнаёт тех, кто сделали Иисуса таким странным. Кроме Пилата его никто не услышал. Пилат посуровел. Мастер тем временем строчил дальше. – «Теперь у них с миром вообще отношений нет. Они не простили ему. И в основном сейчас им достаточно друг друга», – правдивость мастера восхитила многих.
Воланд кое-что знал о достаточности.
– «Родители ( ну, кроме третьего причастного, который уже здесь ) твоей второй половины не придут, вряд ли это их теперь интересует, они миссию свою подняли на вытянутых руках и она не сорвалась до положенного срока, а там дальше пенсия – отхожее место, но к нему привыкаешь, с состраданием к самому себе сживаешься и в чём-то это даже похоже на возрождение… возрождение для тех, кто к жизни не вернётся уже. Большинству быть такими пенсионерами».
Пилат побаивался их прихода. Как-никак они могут вспомнить, что имели Иисуса. Да, он всегда был свободолюбив и бродил, где хотел, свободно. Но всегда возвращался к папочке с мамочкой. Иисус был послушным мальчиком. Добровольно послушным. Это многим нравилось в нём. Особенно им самим, не имевшим иного блаженства, кроме возвращения луны и солнца в верно названный срок хотя бы на потолок случайного жилища, если не небосвода. Мастеру не понравилось волнение подзащитного, не право новых морщин появиться претило ему, но возможность образования на этом месте нового моря с его неровной морской щетиной – волнами.
– «Хотя для нас было бы лучше, чтобы пришли. Ты хоть это понимаешь?» – мастер смотрел на размышляющего о своём Пилата. И не понимал, как он ещё несёт ответственность за Иисуса. Как вообще кто-то может нести ответственность за Иисуса.
– «Я понимаю, мастер, я понимаю. Но не придут, значит, не придут. Как не приходит долгожданный дождь на высохшую землю и грех не вдавливает в землю. Которой ему, казалось бы, судьба коснуться. Касание, совершённое вовремя, вообще многое решает».
– «Да? Сейчас Бог продолжит».
Мастер и Пилат стали слушать речь, которая могла быть глухой и звонкой одновременно. Это что, дополнительный дар? Если да, то почему он дан был и без того одарённому? Где подаяние для прочих? Бог стал заметно серьёзнее по сравнению с началом. Так всегда бывает с эволюцией, она впоследствии понимает свой акт. Не отказывается уже от него, хотя ей страшно, страшнее, чем тем, над кем она работает – она одна ответственна перед собой. Она судья, которому всё равно собственное решение, даже если оно не в её пользу, она переиграет, если даже погибнет, это тоже есть в планах. Поэтому страшен акт творения. Творения, в котором не участвуют ангелы, хотя бы как поддержка моральная: и для того, кто творит, и для тех, кто творим – кто уже творится как явление.
– «Готовы ехать?» – Воланд задал вопрос только для проформы.
Бог понёсся:
– «Вы знаете, я не выбираю скорости, когда творю. Когда, в частности, творю речь, которая меня выносит, словно реки своих навигаторов, его цинизм – всё это убийственно. Всё это крайне и противно опасно. Это спокойно тянет на вирус. И если честно, всё это сейчас мешает уже моим делам. А они ведь продолжаются. Мир надо творить дальше».
– «В крайнем случае мир сам подменит творца на его посту... Иисус был вовсе необязателен».
– «Но что важно, от идей моего сына остались одни хвосты. Они всё ещё на что-то годятся, но если связать их в пучок, он плотным не будет. Мало осталось из того, с чем работала пропаганда. И только добротой людей они ещё живы. Но по-настоящему их, конечно, не развивают. И у меня ряд предложений, но нет тех, перед кем их стоит прочитать. Хотя я мог бы просто по памяти».
– «А я опять должен подать голос. О Вашем бизнесе мы сейчас не разговариваем. И, честно говоря, не хочется. Он так распространён по этому миру, что границы его уже не те, что этого мира. А что вызывает уважение, совершенная монополия в душах с их вялыми покрывалами-телами – религия, от которой под зонтом не укроешься и в болезни не спасёшься, скорее именно в ней и обращаешься водой в том круговороте её в широких только за счёт воображения художественных фанатиков пределах и призываешь современников не захлебнуться».
– «Мастер, Вы ничего не должны… Сядьте», – гнев Пилата пока контролируем, пока контролируем этот процесс, но разве такой контроль надёжен? Прокуратор до такого контроля так и не дошёл.
– «Я не сяду, потому что бог стоит слишком высоко. Не заслуженно высоко, я бы мог добавить».
Пилат встал:
– «Сидеть!»
Он так бы точно желал крикнуть Иисусу «Встать!», противодействуя обстоятельствам, что ляпнули Иисусу когда-то «Лежать» и тоже, видимо, с восклицательным знаком. Но что в этом мире меняется от крика, за которым не стоит власть? Воланд не должен был вмешиваться в отношения, исключительно служебные, и исключительно человеческие, как и бывает со всеми служебными, но он привык уже вмешиваться, он не стеснялся тем стеснением, которым краснеют.
– «Может быть, Вам лучше сесть?»
Мастер усмехнулся, как усмехался листу бумаги, не желающему брать от него правду и вымысел, который был правдивее правды.
– «Может быть, вам двоим посадить меня сразу за решётку в камеру онемения, где звук предаёт первым, если не угодно слышать; зал суда – аквариум с немыми рыбами, сразу каторжанами, но и за молчание они оправданы не будут».
Может быть, сесть – будет лучше для Вас. Предположение лучшего будущего за счёт действия в настоящем – сколько в этом неоправданного ожидания, но оно имеет вкус, от которого невозможно отказаться. Сладкоежки грызут и пустые тарелки. Подчинение хорошо, когда оно не навязано. Когда оно дар для того, кто подчиняться будет сразу. Мастер приземлился… рядом с Пилатом, с кем ещё. Они не посмотрели друг на друга. И они с трудом принимали чужие взгляды. Дебют мастера как адвоката в адвокатском деле в общем был равен дебюту Пилата в роли обвиняемого, согласного со своей виной. И с обвинением как с бледным подобием должного тут происходить.
– «Так вот, этот фашист, действительно фашист, небо у которого под пятой, как земля у нас, включился в игру с сыном, точнее с его нянькой, обвиняемой по его же делу такими громкими жестяными голосами, у которых мало будущего, но много настоящего».
– «По настоящему моменту?» – вопросительная интонация смешалась с повелительной у Воланда.
– «В настоящее время он мешает его воскрешению, в котором объективно заинтересованы все».
Бог не немая скала, о которую разбиваются молитвы говорящих, он в речевом отношении способный организм, о который молитвы также говорящих разбиваются. Он не молчит просто так, он ждёт своего момента, такой же удачи, какая нужна всем.
– «Я чувствую настроения моего ребёнка. Они не изменчивы. Он верный ребёнок. А я верный отец. Мы хотим соединиться. Откуда знаю? Угадайте. Не угадаете? Чувствую».
– «Вы претендуете на отцовство?»
– «Я не полагал, что мне надо его доказывать… перед собою? Перед кем?»
– «Докажите Ваше отцовство Иисусу», – рявкнул мастер.
Бог не стал делать ему замечание насчёт повышения на него голоса. Может быть, неплохо, что Иисуса здесь нет. Ведь бога здесь не всякий терпит. Не всякий вдохновлён его присутствием, а кто-то хочет пропасти перед собой, а не бога.
– «И я хотел бы поднять вопрос о его, врождённом, видимо, садизме. Можно было просто убить, зачем распинать? Многие смотрят как на ошибку. Такая земная игра «крестики – нолики»? Солнце, камень, соль на коже, потому что соль со всех, собравшихся здесь морей, соли немного из слёз, достаточно, чтобы солить похлёбку стражи – проходимцев, оказавшихся у дел, а на второе каша из камня и необязательно того, по которому только что прошёл… он. Я правильно вижу тот край? И тех, кто жил и жив в нём».
Мастер не был глух
– «Я не экскурсовод таких экскурсий и не подсчитываю тех, кого не оказалось вовремя на месте. В плаще, дающем отблик или в шапке – по велению сердца невидимке без мнения как угадать возможно верно царство, в которое отправляешься».
– «Я настаиваю на своей идеи, посвящённой максимально возможному обследованию нас же».
– «А психиатром будет весь еврейский народ?» – Воланд, не глядя на собственный сарказм, не возражал бы. Лучше так. Евреи – бедовые ребята, от этого с опытом.
– «Все христиане…», – слова как бы и закончились, «я своим доверяю» должен был бы тут кто-то другой сказать, но мастер не был христианином.
Воланд кисло поморщился. Розовый рассвет на его добром лице сменился серым днём, будничным, рабочим – и после такого дня вечер может быть только таким же.
– «Если все христиане, мы никогда не закончим. Эти поколения или следующие, к ним рано или поздно внуки подключатся, совсем как мы к этому процессу».
– «Ну в общем да, это надолго», – надо ли так просаживать время кому-то из них, кто в вечности всегда берёт подмену ушедшему, вот один из предгамлетовских уже вопросов. Единственному кому-то – и не Гамлету – отвечать. Нет, всё-таки Иисус ему нужен здесь.
– «И вот ещё что хочу сказать напоследок. Но не под занавес века – его пока не опускают. Он мог бы принести сюда Иисуса, чтобы тот смог посмотреть на меня. Ведь я… его отец. Ведь у него не много приятного в его «жизни».
– «Поэтому и не принёс», – прошептал Пилат.
Мастер за шёпот даже не стал его одёргивать, готовясь рычать по более серьёзным поводам.
– «Насчёт последнего. Даже просто слепого трудно куда-то провожать. А что делать с движимым, но неподвижным имуществом?»
Да и стоит ли сегодня, когда, как и всегда, Вселенная только расширяется и объекты удаляются друг от друга, быть столь фамильярным и стремиться к сближению посредством общепринятых обстоятельств? Столбить парковочное место возле того же тела уже на другом материке? Тела наземного, совсем не вселенского, не источника и не поглотителя энергии – это даже не розетка в доме. Упокоившийся Иисус нашёл своё место как хобби их сегодняшнего обвиняемого, это его посттерминальный успех, начало которому он зачал ещё при сохранении активности под солнцем. А Луна, например, вспомнила тут Диогена – тоже замер под солнцем однажды, за минусом активных дней поиска под этим же солнцем человека, устроился тоже в ландшафте на одном месте и закрепился в веках; Луна не пробовала сымитировать круглую бочку Диогена – не было смысла без Диогена внутри, прямоугольные и квадратные параметры жилища Воланда ей тем более не потянуть. Даже при наличии в этих границах Воланда здесь и сейчас. Не натянуть на шар квадратуру, квадратура круга остаётся неуловимой для самого круга, для самого шара. А заодно и для всех. Впрочем, неуловимым остаётся многое:
– «Его родство с богом ещё не факт. А если и факт, то он против Вас, мой дорогой мсье Бог. Вас надо, определённо, лишать родительских прав. А его сыновьих обязанностей».
Где тот, кто мог бы хотя бы догадаться, чего массы ждут от этой демонстрации, от стран за горизонтом, от собственных спин, за которыми всё проходит? На риторический вопрос скоро прибудут риторические ответы.
– «Обвинение торжественно завершилось?»
– «К сожалению, не столь торжественно, как было бы можно. Торжественность часто отказывает нам по причине нашего несоответствия. Торжественная часть вообще самая трудная. Сколько на неё ни ставишь, всё растворяется в реализме происходящего ближе».
– «Что же вы не доработали?» – Воланду не был неприятен повод указать божественному на его недочёты, даже если это не на пользу мастеру с Пилатом.
– «Я всю жизнь брал пример с лошади, но только не она меня вывозила».
Бог был в этом моменте более понимаем, чем он сам мог предполагать. Луна на протяжении процесса разное пробует имитировать – от всех участников до предметов, и не всегда это замечаемо окружающими, персонажи бытия в целом не привыкли замечать, как суетятся над ними светила, Луне приятно чувствовать в этом себя наравне с прочими светящими и отражающими в меру талантов свет субъектами, имитирует или пародирует – она берёт примеры совершенств, как минимум законченных форм, но никогда не пробовала имитировать бельмо на глазу – это опция за нею числилась по умолчанию. Учитывается всяким живущим на земле и слишком привычная для всех, чтобы быть видимой их макушкам, даже находясь на одном уровне с лицами, извечная луна Шрёдингера – замечаема и остающаяся невидимой. В остальном пахала, как Сизиф. Видела – повторяла. Это логическое продолжение того, что луна пробовала имитировать Землю. А вот у Бога с логикой не получилось, когда он взялся имитировать лошадь. Лошадь на маршруте замкнутого круга в замкнутом манеже. Им созданную лошадь. Но всегда есть иллюзия второго шанса – он же первый для кого-то другого. Мастер хотел бы стартовать с положительной ноты.
– «Для нас ( с обвиняемым ) достаточно торжественно. И вообще, всё предельно замечательно. Мы готовы отвечать. Сильные участники мирового спектакля всегда готовы спрашивать».
Как мастер Пилату формулировать вопрошение.
– «Так мы справились с первой частью».
– «А не она с нами?»
– «Первый разминочный раунд за нами, хотя неизвестно, кто подводил счёт».
Слабосильны наши враги, но всегда достаточно сильны для нас.
– «Раз, мастер, вы размялись на возражениях, то есть на малых `скачках, приступайте к большим маневрам ».
Мастер молчал. Смотрел на профиль Пилата. Воланд смотрел на профиль правосудия, более обречёнными глазами. – «Поехали, мастер. Ваша очередь».
И мастер поехал, по правилам, разумеется, своим. Которые он почитал за общие с Пилатом. Делить их на процессе много важнее, чем в жизни, узнавать их, конечно, надо было где-то прежде, в снах, быть может. Там они разъясняются лучше всего, ничто не мешает грезит бесконечным их пониманием. Под конец мастер обратился к Пилату с тем, что мог подтвердить как минимум один среди присутствующих, его литературное происхождение его куратор, Луна, в миру страховал и добавлял к слову мастера своего весомого молчания:
– «Мой друг, не волнуйтесь. Я не плохой литератор, вот уже много лет. Как адвоката я себя не знаю, но через Вас, как через зеркало, узнаю многое. Я верю, многих узнаю. Кто-то из многих сможет лучше меня узнать – всеобщее полезное дело».
Писатель рот раскрыл, будто пещера свою тайну. Все присутствующие воззрились, собравшись свободно внимать. Особенно стало интересно Луне, чего ещё она о нём не знает, прогнав его через все комнаты советского сумасшедшего дома, даже если загнать в стойло формального безумия пришлось некоего Ивана. Пилат волей-неволей тоже интересовался своей судьбой.
– «С чего начну… Я спешу, побегу по верхам – тезисам, как льдинам, когда утонуть всё-таки нельзя в потоке мысли. Не всегда своей. Психиатрическая экспертиза для Пилата всё равно что полёт птицы в ночи для слепого наблюдателя. И для неё самой всё плохо, не наблюдаемая никем, кто мог бы оценить навязанные ей зигзаги. Ничем в конечном итоге не заканчивается, всё то же приземление, с которого и начали».
– «Это дурной вкус. Не подлежащий исправлению, но пресечению почти всегда».
Это одна из немногих точек в пространстве этого бытия, где двоим собеседникам суждено согласиться друг с другом.
– «Поддерживаю. Поддерживаю, как священный огонь», – был бы день то, священным огнём в небе было б назначено Солнце, под вечер им становится Луна. Но всё равно его поддерживать приятно, если сам он горит. Тем более что в случае сейчас с луной некий невидимый Прометей не спускал его людям, а просто скинул, как мяч. Мяч остался средь них.
Бог высокомерно смолчал. Высокомерие капало из глаз просроченным соком, никто не хотел пригубить. Воланд поспешил подвести возможные итоги, всех голубей, и своих, и из вражеского стана, в одну клетку, клетку – молельню. Из неё уже не вылетишь, если только через молитву.
– «Значит, с психиатрией, не нужной в данном случае совершенно, мы справились. Не она, разумеется, с нами, а мы с ней. Желанные слова для любого сумасшедшего».
– «Человек, представлять правоту которого я имею честь, прекрасен», – сказав это, мастер понял, что начал пожалуй, излишне поэтизировать что-то там антропоморфное. Да, излишне. Особенно это относится к самому последнему прилагательному. Но пафос не вина, а, похоже, инстинктивное намерение сделать своё дело. Которое сегодня иначе делаться не может. Может быть, кривая дань памяти, выпрямленной происходящим, прежней родине судимого ныне и сегодня Пилата. Выудить из которого его согласие на всё, что ныне в судьбу его зашло, словно выжать его плащ с кровавым подбоем насухо. Судьи над ними всеми, только потому, что судил уже лучшего, высочайшего. Бог не смог смолчать. Может быть, мастер прав относительно внешних данных, но проклятый пресловутый моральный облик этого парня иногда выдвигает интересное второе дно. Бог не Игнатий Лойола, он не настаивает на полном отсутствии такового. Просто, может быть, замечает некоторые нюансы. И он будет обращать внимание, рассеянное внимание, надо сказать, окружающих на них. Он позаботится о Пилате…
– «Ребята, вы все всё не так поняли относительно Пилата и Иисуса. Тайны нет семейной, потому что нет семьи. Нет общей пальмы, с которой свисала бы одна верёвка на всех недовольных на это сожительство в одной семье».
Окружающие благосклонно слушали. Даже Бог захотел послушать сказку. Самое обидное то, что мастеру так и не пришло в голову написать об этом роман. Вдуматься в который строка происходящего сама предлагала, листая страницы благословенные которого, будто проклятые страницы своей жизни, ещё не законченной – даже на этом судилище – ты сам становишься персонажем с радостью, ещё неизвестной на страницах романов. На страницах человеческих протоколов. О всех присутствующих, так долго не хотевших замереть в одной композиции. И всё-таки замерших в ней, потому что слово о боге, земном боге, волнует, хотя уже и не удивляет. Мастер выживал в каждой минуте всё сильнее, чем в предыдущей, он даже равнодушнее к своим персонажам, чем Иисус к Пилату. Он уже имеет необходимую для выживания патологию – равнодушие автора. Равнодушие соучаствующего. Равнодушие свидетеля. Великолепное равнодушие свидетеля времён. Который сам становится временем. В этом и состоит его выживание.
– «А кто будет вести протокол нашего заседания? Наше общение я хотел бы запротоколировать».
Воланд немного покровительственно обратился к подателю сего вопроса.
– «Мастер, не надо воспринимать так серьёзно. Ну я же подстрахую», – Воланд в общем-то тоже не был расслаблен.
– «Как же не так серьёзно воспринимать? Ведь речь наша идёт о вещах максимально несерьёзных, действовать от противного наше кредо на этот век».
Мастер не расслабился. Он собрался в комок, он хотел собрать в комок Пилата, он хотел сжать до площади ладони всю ситуацию и накрыть её другой ладонью, своей, которой можно доверять. Он единственный, кто поселил труп в своей квартире. И он сделал это потому, что никто не оспорил его право на это. Кому Иисус обязан крышей над головой?
– «Он мне ничем не обязан».
Бог сразу стал отвечать.
– «Мы предпринимали розыск. Я нанимал сыщиков…» – у глаз Бога был неопределённый цвет. Он сам не знал, почему. Но кому это мешает? – «Мне сказали, что он вознёсся. Да, на небе его никто не встречал, но я думал, может, он поднялся в другом месте. Небо большое, но вы об этом не узнаете».
Пилат смотрел на Бога, мастер положил ему на плечо руку.
– «Какое вам вообще дело до дел наших земных?»
Мастер стоял напротив бога ( как часто мы стоим напротив бога ), практически равный ему. Он хотел бы учинить допрос сейчас ему. Бог всё понял. Намерения тех, кто был смертен и помнит об этом, нельзя предугадать, как и успеть опошлить, они быстро воплощаются, они неумолимы. Бог не мог благословить ни одного намерения мастера и не знал, надо ли скрывать это. Здешнее общество, общество этой комнаты, не могло подсказать ему. Все благополучные начинают с того, что подсказывают себе. Все благополучные судьбы начинают с того, что подсказывают себе, как реализоваться. Даже если всего лишь в разговоре. Ты ведь не ходишь с благословениями в кармане, для каждого надо находить персонально – так и с подсказками.
– «У Пилата с Иисусом были свои определённые отношения и случайно к этому оказалось примешено человечество. Хотя его это абсолютно не касалось. А сам факт казни можно рассматривать как ссору между двумя людьми. Их частное дело. И как акт садомазохизма, а личная жизнь – священна».
– «Даже если она заканчивается смертью», – Пилат не касался своих бровей. Поднимая веки высоко. Как грамотность среди убогих.
Мастер уже понял, что Пилат задумал что-то своё, отличное от его. Мастер в общем был готов к таким оборотам бытия Пилата, но предпочёл бы ещё лучше подготовиться. Совместно с ним по возможности...
– «Пилат, вы не слышали, что от тяги к самоубийству лечат?» – мастер думал, может, подсказать что-то, хотя ему кто-нибудь подсказал бы…
Он переглянулся с Луной – та отвела глаза. От проклятий людей в её адрес на ней не прибавлялось синяков. Но отражаться в глазах она не любила. Тем более что там всегда находилась угроза, что, не имея возможности перекидывать друг другу свои зрачки, участники этого сбора – полуспортивного сбора основного состава со скамейки запасных этого города, Нью-Йорка, и всех остальных городов – возьмутся Луну перекидывать друг другу как мячик.
– «Я лечиться не собираюсь».
– «Дождитесь хотя бы конца процесса», – Воланд воспользовался правом на ремарку ( И улыбнулся последним тенденциям в мире. ).
Пилат только глянул на него и убрал пустую руку от лба. Будто унёс от лба что-то действительно опасное, но и понятное только ему одному. А надо бы поступать всегда иначе. К стенке поставить пальцы, чтоб расстрелять их мыслями, то есть ко лбу. Только лоб машина убийства и воскрешения. Луна имитировала лбы – одна из её любимых форм. Но меньше она любила в этом признаваться. Меньше любила в этом признаваться обладателям лбов.
– «У Иисуса, когда он тащил крест на Голгофу, был дублёр. Он был тайной. Даже для Иисуса. В общем, для всех. И для себя. Участвовать ему не пришлось. Иисус всё сделал сам. Он хороший человек. А разве хороший человек примет в друзья себе плохого? Хотя хороший, наверное, в первую очередь, если захочет облагородить своим присутствием».
Мастер старался, будто сам на Голгофу поднимался... без надежды на последующее вознесение. Ладно, дотащить бы до неба Пилата, да забить им гол в правильные ворота, потому что иначе его в ворота те же рая не протолкнёшь. Поймёт, что происходит – заупрямится и к аду для себя начнёт взывать голосом своим прокураторским. А впрочем, у него голос человеческий, слабеющий в ответственные моменты. Как и у самого мастера. А солнце палило, пока мастер старался, но палило по памяти иным почерком – бумаг не сжигая, по которым он читал свою адвокатскую практику: дублёр был не только у Иисуса – Луна дублировала Солнце, раздавая безумие всем внизу, пока там же, внизу, кто-то носился, а после уж устало таскался с крестом, деревянным, как и должно любимому плотницкому материалу – ведь выпилил крест Иисус себе сам.
– «А разве установлено, что между ними дружба?» – Бегемот сказал, именно сказал, а не спросил, это без намерения усложнить процесс для спасающе-адвокатствующей стороны.
– «Я не могу сказать, что они с Иисусом не ладили. Может быть, сразу они не поняли друг друга, но потом поняли, в чём секрет каждого. Ведь это было на поверхности. А у обоих были глаза. Какого цвета, я не знаю. Что предпочитающие наблюдать – тоже. Но Пилат и Иисус были вынуждены наблюдать друг друга. Что бы это им ни доставляло. И вынуждены были начать испытывать симпатию друг к другу, иначе со зрелищем не справиться».
– «Знаю, как это бывает. Как сейчас у Вас. Если каждый день слышишь голос, лучше не быть к нему равнодушным. Лучше симпатизировать ему. И однажды он притворится радио», – Бегемот прослушал много таких радиопередач.
Но ретранслировался сейчас выпуск про Пилата.
– «Да, по поводу Иисуса Пилат принял оригинальное решение. Но он большой оригинал. Я уверен, что Иисус это понял и оценил. У Иисуса по этой части должен был развиться вкус».
Мастер матерел, но Пилат не чувствовал себя невиновным. А с помощью мастера он становился максимум интересным. Этого не может быть достаточно, чтобы с чистой совестью вернуться в квартиру, по сути не в его квартиру, а пока Иисуса: даже одна комната, отданная ему, это покои уже его. Процессу продолжаться и пусть заматереют все чистые души, в чистоте своей особо заматереют, Пилат продолжит оставаться перед ними примером обратного.
– «Пилат – это человек, который по-идиотски поступил с сам с собой. Со своим настоящим на тот момент и получил его как идиотское прошлое».
– «Даже если сделать глупость – поверить Вам и признать его виновным, его не накажешь. Ведь при этих условиях он давно искупил свою вину каждодневным трудом. А работает этот человек за троих», – возражение присутствующих не коллективно и принадлежит кому-то одному, но звучит как от всех.
Бог – триедин который – в этот момент законно понял, что он тунеядец.
– «Существует два Пилата. Пилат рабочий и Пилат поэтический. Кто из них лучше, я не знаю. Я лично знаком с обоими, но даже путать их не имею возможности – так редко видимся. Пилат один способен заменить ипподром и на какого Пилата из двоих ставить, подсказывать, и даже ему самому пробуя давать подсказки, трудно. Какое это имеет отношение к нашему процессу? Как характеристика. И не только его самого, но и его подопечного» – по описываемым обстоятельствам знакомства можно было в ораторе, даже не смотря на него, узнать Воланда. Но вот хотелось ли кому? Садистское равнодушие высказывалось громче самого оратора. Оратор между тем понял, что ремарка затягивается.
А сам Пилат открыл рот с мазохистской одой:
– «Он был мне в радость. Счастье моей муки то же самое, что счастье моего наслаждения».
– «Ну, естественно…» – огрызнулся мастер. Его Пилат уже раздражал больше, чем всех своих обвинителей, присутствующих здесь.
Пилат не понимал раздражение мастера. И он не понимал недостаток агрессии со стороны присутствующих. Ведь мастер добивается для него извинения окончательного. Невыносимого.
– «Но извинять меня не надо».
Это он добавил, как кирпич на свой могильник, надеялся, что сделал именно это. Но мастер здесь для того, чтобы разрушать его строящийся могильник. Разрушать одновременно с тем, как он строится. Благая работа, но мешающая благому делу.
– «Поверьте, поверьте просто нам на слово, извинение от Вас так далеко, как холодные земли от тёплых на этой планете».
– «Кому это нам?» – заинтересовался мастер. А ещё больше он заинтересовался своим предчувствием. Противная предчувствие штука, но верная.
– «Ну в таком случае я зову моего свидетеля. И пусть он засвидетельствует всё, что нужно. Воланд, Вы объявите его?» – Бог в какой-то степени был в предвкушении.
Воланд сомнительно улыбнулся... или улыбнулся он бессомненно, но сомнительно доверился звукам – было в этом какое-то сомнение как в адрес инструмента общения.
– «Я бы с `большим удовольствием объявил его в международный розыск, но в этот раз он явился», – у Воланда лицо невольно стало серьёзным. – «Такой редкий гость в нашем скромном мире. Сложный и милый человек – Левий Матвей, у каждого своя информация о нём».
Когда Левия Матвея только вызвали, всё равно выходило, будто он всегда стоял неподалёку и ждал только этого.
– «Вы всё-таки решили казнить меня?» – Левий Матвей не был удивлён, но заинтересован. Впрочем, тоже не особенно.
– «Вы сами с этим справляетесь. Вы с Пилатом, видимо, соревнуетесь. И вы оба сильные соперники».
Левий Матвей, постоянно чувствуя своё превосходство, чуть пожал плечами.
– «Что бы я ни делал, я делаю это качественно».
Никто не сомневался в этом. Левий Матвей осмотрел каждого из присутствующих с застаревшим пренебрежением. Ни один из них не заслуживает его общества. Правда, насчёт этого кота он не уверен. Но что он здесь делает? Чьё он домашнее животное? …Ведь даже ангелу дом нужен. Не ангелу тем более.
– «Ещё раз продемонстрируете?» – процесс дарил возможность продемонстрировать себя. Левий Матвей отнёсся без благодарности. Воланд понимал это. Как ни странно, все понимали. Но благодарности Левия Матвея к себе никто не ждал. Всю её получил Иисус.
– «Насколько я понимаю, это представление не оплачивается?»
– «Оплачивается. Судорогами Пилата. Неплохо?»
Левий Матвей как будто не видел, где сидит Пилат. Взглядом он его не нашёл. Будто чувством он его не искал. А и зачем искать то, что само найдётся. Тем более на процессе его имени и в честь его присутствия. В честь присутствия прошлого в настоящем и настоящего в настоящем присутствия.
– «Я правильно понимаю, с чем это связано?»
– «Правильно, Левий Матвей».
Левий не был похож на доску, на которой можно написать всё что угодно. Хотя и готов был до сих пор оставаться школьной доской – на всякий случай для всякого обучения. Но всё же к состоянию пассивной плоскости не тяготел. Конечно, это неудобство для них всех, но порядок обеспечивает. Тем более что на заборах пишут чаще всего незаконно.
– «Ладно, давайте ваши глупые вопросы».
Вот он, порядок.
– «Сейчас соберёмся с силами, они нам понадобятся, и приступим к вашему допросу. Самому интересному, мы надеемся преуспеть хотя бы перед самими собой».
Левий не напрягся, он такое проходил много раз. И с ним такое проходили много раз многие. `Эти решили тоже выбрать его в попутчики. А они поинтересовались, куда с Левием они направятся, вот подумалось что Левию.
– «Какой род Вашей деятельности?»
Сама Земля стала кружиться медленнее – очень интересно, как с такой чепухой разберётся Левий.
– «У меня нет деятельности».
Левий Матвей прекрасно знал, что они знают, что он в основе своей по отношению к ним диссидент. По отношению ко многим, очень многим, если честно. Левий Матвей не привык это скрывать.
– «Левий, по большому лгать возможно, по малому – излишне».
– «Слишком дёшево. Давайте что-нибудь другое», – лениво и неестественно устало сказал Левий Матвей.
Не так он устал, как суждено будет им всем. Но он был измучен предчувствием как скукой в её апофеозе.
– «Давайте натрём уши Левию Матвею. Кровоток в них увеличится и он окажется способен воспринимать серьёзные голоса присутствующих».
Воланд только сдержанно кривил губы – это была его улыбка. Относящаяся к происходящему. Но не к Левию Матвею.
– «У нас у каждого есть часть тела, которую стоит потереть хотя бы на время. А массажем Левия Матвея позвольте заняться мне. Я думаю, Левий Матвей не будет возражать?» – Бог обратил чисто выбритое лицо к Левию Матвею. Тот был небрит, взоротяжёл, но ярок. Он и сейчас горел сознанием многого. Воланд с интересом ждал ответа Левия Матвея. Симпатичный он парень, хоть они и ссорились когда-то. А всё Иисус, хуже Елены Прекрасной. Впрочем, Левий Матвей со многими ссорился из-за Иисуса. Ссорился крепко. Он и сейчас был настроен так же.
– «Я лучше их себе отрежу. Я с ножом. Лишь бы ваши божественные руки их не касались. А, может быть, вам руки».
Обещание, которое трудно выполнить, обычно тут не даётся.
– «Кто пропустил Левия Матвея с оружием – ножом, на всё способным, потому что в его руках».
Он знал, что Левий Матвей его в ход не пустит. Он носит его по привычке. Но то, что он всё ещё ждёт повод – это все знают. Воланду, в общем, было всё равно, зарежет ли Левий кого-нибудь. Он лишь задумал сделать обрезание по задуманной им программе мести, но пока ищет виновного. На нож все среагировали скучно.
– «Мы с Пилатом – семья Иисуса», – вынужден был признать Левий свою безопасность для окружающих. Своё усмирённое сумасшествие – самую распространённую инфекцию из всех циркулирующих меж живыми.
Мы с Пилатом и Луна подселенец в каждой земной семье. Но на неё, ко всему здесь причастную, он не посмотрел, как и на Пилата. Так бывает в семьях – никто не смотрит ни на кого, или кто-то один уже не может видеть остальных.
Мастер увидел шанс для разнообразия подчеркнуть ценность своего подзащитного-подзаботного:
– «И стоит отметить, что семья неполноценная. Пилат в ней как мать-одиночка. В конце концов, за Иисусом присматривать больше некому. Он, Левий, не годится. Его нервы, его проблемы пока не решаются».
Присутствующие, и не столько на процессе, сколько в этой жизни, заметили мастеру очевидное... зная, что услышит и Пилат:
– «Вы, Иисус и Пилат – вы классическое трио этих времён».
– «От которого никто ничего уже не ждёт», – заметило некое предчувствие.
Со стороны Пилата стали исходить флюиды тоски. Нестерпимой для более слабого. Воланд смотрит на Пилата, он предполагал эту тоску в нём. Он никогда не хотел быть в компании Левия Матвея; то есть в производственной компании «Левий Матвей» – производстве патологической верности и преследований как её следствия. И сложно относился к теме «Левий Матвей – Иисус». Появление здесь Левия закономерность для всех, с отсутствием исключений сюрприз, даже для Бога, который на Левии Матвее настаивал. Сильно настаивал, так же как когда-то сам Левий Матвей настаивал на Иисусе. Пилат сильно распространял запах тоски. Это запах консервации, которой поддаются чаяния его или уже их новый воздух, что делят с ним, пока Левий Матвей не ответил:
– «Последнее время, последнее долгое время, я один».
Вся наша планета тоже считается одинокой в космической корпорации элементарных частиц и квантовых истерик бытия. Левий Матвей самый законный обитатель этого мира. Но легче ли ему от этого? Все сомневаются. Левию хорошо известно, что такие, как он, должны быть одни. Им даже на пути не должны попадаться слишком многие – могут увлечь их левии матвеи за собою. Пассионарии – обладатели страсти, как Моисей – обладатель идеи и маршрута. Их собственный комментарий насчёт данного положения дел бывает примерно таким же:
– «Я сейчас при ценностях. Не скажу, что при деньгах, я их никогда не имел... Впрочем, ценности свои я вам тоже не отдам», – может, нож имел в виду Левий Матвей? – «Мнение могу».
Вот так, как опытная проститутка, но старая и внезапно решившая уйти на пенсию, он обещал свои ляжки, но не отдал.
– «Ну и как, он виновен по-Вашему?»
– «Не знаю».
Левий Матвей – пришёл он, чтобы узнать, насколько они живы по сравнению с ним. Всё, точка. То есть это он дошёл до точки. Левий Матвей был сложным мужчиной, сложенным из камней, на которых в бешеной прозрачности не стелющегося воздуха крест распятия Иисусова стоял ( из камней, собранных с бесхозных еврейских могил ). Только Левий знал, чем он был занят. Стоял – выстаивал ( атлант под пустым небом без рабочей нагрузки, но со стремлением надорваться во имя исцеления всего человечества ) своё время и погоду и ждал, когда самый преданный воин воинства христова снова и снова будет предан. Когда по миру растворится борющаяся душа его, в общем, пусть растворится часть её в этом зале, он филиал тягчайший мира. Воздух сам лепит фигуры, которые здесь более уместны – и все они по умолчанию оказываются тенями уже присутствующих. А неуместным одна судьба – покинуть зал… суда. Но как вот это сделать каменным? Обычно люди двигаемы светлыми чувствами. Тут Левий снова скован. Его любовь, даже к Иисусу, давно окаменела. Да, безусловно, это не говорит о том, что он мёртв, но говорит ли это о том, что он жив? Многое Левию кажется камнем, но потому, что два его глаза – камни. Которые он ни в кого не бросит... срикошетят.
– «Почему Вы не пригласите его к себе?» – из лютующего любопытства спросил Воланд. – «У Пилата ему лучше. Пилату я доверяю в этом плане... но антипатию, как положено, сохраняю», – раскрепощённый Левий Матвей решил добавить:
– «Ко мне некуда. Я всё ещё бездомный».
Настолько, что где-то очень вдалеке даже не икнул поэт Бездомный. Но когда тело Иисуса оказалось без Иисуса, он первым был рядом с ним. Только потом подтянулись Пилат и остальные. Вы видели когда-нибудь черепах? Левий Матвей видел. Их ход окостеневший был царственен, может быть, потому, что шли они к царю, может быть, потому, что сами царствовали успешно. К царю всех людей, конечно, тяжек шаг и знали они, что окостенеют ещё больше.
– «А кого Вы больше всего не любите, Понтия Пилата или Бога?» – Воланду было интересно.
– «Я больше всего не люблю себя».
Левий Матвей, наконец, сказал главное.
– «Это же нечестный ответ, Левий Матвей, не отворачивайтесь, так, как Вы ответили, отвечать нельзя. Это не честно. Поясните… и выберите из предложенного».
Левий Матвей готов долго качаться на весах Фемиды. Самые воспитывающие качели. Правда, не всегда они дают время получить удовольствие на них. Левий Матвей понимал, почему настаивают – выбора не имеют, вот и настаивают. Настойчивость, как девка, и им тоже помогает. Так ведь не он судит, чтоб выносить приговор, брови пошевелились сами, хотя не смели. Но кто сейчас им крикнет «Вы не смеете!»?
– «Бога не могу любить, не выносит душа».
Первый раз поведал им Левий про свою душу; «Я получил достаточно долларов» – за молчание, мог бы поведать, то есть солгать он кому-то, кто неравнодушен к долларам, за многовековое скрывание парализующего равнодушия к общепризнанному идолу, потому что парализует именно оно, а не купленная немота, а над долларами витала душа его ближневосточная, заражённая уже древнегреческим стоицизмом, не покидая, впрочем, грудную клетку, неугомонная стихия не терпела объяснений и смыкала его уста, укрепляя печать продажности и ещё более скрываемой ревности к Иуде – немели уста, когда он думал про неё. Так сыреет и тяжелеет песок Ближнего Востока, если мыслью, как водой, много полить его. Впрочем, песчинки – не единственное, чего много на свете: много ещё и богов, в среднем на голову каждого человека приходится – как и полицаев – десятки божеств, и в этом плане Ближний Восток сразу переставал быть домом, в многокомнатном подворье политеизма Левий тоже не нашёл бы своего угла среди многих богов. Левий Матвей не доверял никому из них. В одноместной клетке монотеизма ещё проще. Одного подданного бог лишился безвозвратно. Но это только один росток из общей посадки, хотя садовода расстраивает и это.
– «Вы что делаете?! Засранец Левий Матвей, Вы же мой свидетель!» – Бог всегда отказывался, что это он породил предательство на земле и в частности в судах. Его правда красивее истины, с которой кормятся натуралы – приверженцы натурального питания.
– «Да пошёл ты».
А вот так они отвечают. Коротко, так же как творился мир, как вытворялся он сильными, но сильными на миг, с которого не вытянуть продолжения, но мир остался с последствиями, то есть с ними со всеми. Воланд подумал, что это совсем как Бегемот ему. Два бунтаря в его эпохе – это слишком. И ещё один стесняющийся неопределившийся – но от этого весело. Может быть, ему, может быть, им, но не богу. И Богу здорово только что досталось. Ему выдали его блюдо, отказаться от которого он слова не знает. И не знает слова назвать его приемлемым для себя образом. Воланд обращается всегда к делам насущным. Левий стал их делом, а то ещё и посылом их друг другу.
– «Вы всё ещё свидетель Бога?»
Многие замерли, ожидая ответа Левия Матвея, как самостоятельно бегающей псалтыри, не всемогущей в энной службе, но не ожидая грома или провозглашения рая, куда почти никто из них не сориентирован был создателем. А ему, тоже вопрос, куда? Из мира этого не выйдешь – не комната.
– «Куда мне деваться?»
Левий Матвей чётко сознавал сейчас, что он правильно приглашён, что история с «обознались» не вышла у его хозяев, что в тех он условиях, где только цветёт, что этот плен выигрышен для него, как для всех, кто именно в плену себя находит, да заодно и сам плен осознаёт иначе. Сейчас это самая большая кузница удобств. Это место, где всегда можно вспомнить, как оно всё было: однажды найдя ценность духовную, не скучную и постоянно развивающуюся в себе самой, он именно так в плен попал. И сразу масса дел, в которых ты больше, конечно участвуешь, чем присутствующие здесь с тобой же; припомнить, как армии её завоёвывали мир, не знающий духовных армий, не знающий такого уровня жертвы, которая показала им возможности креста, быть может, вдруг догадаться, как её дела сейчас обстоят и ещё больше думать об этом, а расстановка сил в нём самом лучше всего была ему понятна. Неожиданность бывает спасительной и не спасительной, какая досталось ему, пусть решает.
– «А если бы Вам предложили покинуть зал суда?»
– «То есть твою квартиру, Воланд?»
Будет ли где-то другой зал, где разомнётся суд, давно не пробующий своей руки в жизнь творящем процессе, в котором всегда кто-то за что-то ответственен?
– «Так как же? Выход там же, где и вход».
К выходу до окончания суда продвигаются те, в кого уже летит, но ещё не долетел камень. Левий же на камне и стоит, камень этот сама планета, она каменеет ещё больше и на этот случай он всё в тех же сандалиях, они – смехотворный талисман, но лучше смех выбивать из-под пятки, как скороходы этого дела искру, или б`ольшие камни, он мог бы сказать, что в них он ходил по слезам, но он в жизни своей ни на одну слезу не наступил. Даже на свою, они посажены как цветы, как люди в тюрьмы ( включая тех, кто заперты в зависимости ), расцветания которых очень ждут те, кто их пролил. Он наступить не смел, он иногда искал способа ходить по воздуху или по воде, но только один так ходил... А теперь не один вполне обыкновенно лежал, как и многие – кто на поверхности Земли, на столах и кроватях ( пока не вынесли ), на составленных вместе стульях, кто в земле.
– «Я бы вкопал себя в пол».
Вот вам ответ, он зрел не долго, но в груди, поэтому он вызрел убеждённым.
– «Твёрдость этого пола давно оценена, на высокую оценку, он трещину не даст. Да и ты, Левий, не дашь, я вижу. Из одних досок с полом создаются такие люди, к числу которых ты принадлежишь на собственную радость. Хорошо хоть, что ты давно перестал удивляться, что эту радость не разделяют с тобой другие».
Он подползал к своей откровенности, как собака, не смеющая пока что приподняться. Да и чем выше поднимется он, тем выше он приподнимет собственное откровение. На высоте до судорог не дошло, присутствующие их избежали, потому что Левий Матвей их избежал. Левий Матвей, наконец, объяснился:
– «Я не хочу свидетельствовать против него».
Пилат в это время мысленно был с Иисусом. Он снова оглядывал его и как первый, как сто первый раз всматривался в него. Всё новые и новые черты находя. А может, они каждый день появляются? Однако одно по-старому. Тягучесть крови неподвижной, как неподвижность иных людей, окончательна, или только так кажется, но крепко кажется. Лопатки его так же прижаты к надёжной горизонтали постели, а здесь всё – сплошная ненадёжность, и Пилат был с ним. Только Иисус не был с ним. Левий Матвей прекрасно понимал, где сейчас на самом деле находится Пилат. Он сам по себе хотел быть там же. Он там ошивался, когда слепой воздух не выдавал его врагам. Иисус не мог выбрать, сказать своего последнего слова, уложить его кирпичом в нужную им всем стену. А два человека, двое мужчин, бились лбами возле его кровати. Сталкивались лунами – если отталкиваться от того, что и сама Луна более всего предпочитает пародировать или хотя бы имитировать лбы. Левий Матвей закончил своё выступление. Он сам не устал. Для него определённый накал был делом обычным. Но для всех накал Левия Матвея в очередной раз был нагрузкой. Они как-то справились с ней в этот раз, но сколько раз можно испытывать судьбу? Все считали, что давно пора с этим завязать.
– «Перерыв на еду делать будем?»
Не столько есть хотелось, им, определившимся персонажам определившегося со своим ходом процесса... жизни, не процесса Пилата, сколько сменить род деятельности для какого-то развития в следующем моменте. Облегчение должно было прийти ко всем, но не все его ждали. Если присмотреться к ним внимательнее, то его не ждал никто. Но все были готовы продолжать, когда придёт время окончания обеденного перерыва. Это как окончание благодарственной службы, в которую особенно-то не верят, но занимают себя ею, чтобы свободой не утомиться. Никто не знал, с кем группироваться. И все остались со своими парами. Собственное сердце – лучше всего, конечно, пара, но то для сильных. Мастер контролировал Пилата, он не считал, что его обязанности оставили его на время обеденного перерыва. Пилат хоть ценил это в нём. Сам-то мастер стал уставать. Давно и необратимо, но когда это проявляется здесь, в дарованном им зале суда товарищеского, то это хамство и в первую очередь по отношению к нему. Усталость – это не корона и подданные, обретённые так, не украшают.
– «Ваш героизм меня построил по-новому… Вам на славу эта стройка, а мне?»
Пилат деликатно отошёл и мастер уже не сводил с него глаз. Поклонники не сводят глаз с со всех кумиров, это их обычай и их плохо между ними разыгранная судьба, задаренная им в простой погожий день.
– «Предлагаю что-нибудь отправить Иисусу, отсюда, из самого пекла – видимо, печёное».
Иисус предпочитает рыбные блюда. Не завершённые, быть может, но от самого лучшего повара полученные. Мастер знал, как приходит что-то со стороны: у него вдохновение, у Иисуса не учтённая и не понятая рыба.
– «У меня на его месте была бы на рыбу аллергия, как на плохую примету, от которой всё в моей жизни зависит».
С этим не смогли не согласиться. Пилат смолчал. Про аллергии он узнавал всё больше, они вставали кругом возле него и удерживали его от чрезмерного употребления жизни. Но своего рода веру в неё сохраняли. Что ему делать с такой верой? Только подойти к постели Иисуса и показать её на своём лице. Отвернуться тот не сможет. Потому что это и его отражение, в мир которое понёс Пилат. В общем-то, неплохой носильщик.
– «Так, теперь, все, кто голодны, идут ко мне на кухню и пьют кофе. Мне не оставляйте. Допивайте эти моря до самого их окаменевшего дна, может быть, на дне пристыли к вечности ответы, которые вы ищете, до всякого содержания дорываясь, хотя это дно, как ваши лбы, кроме трагедии оно ничего содержать не может. Но вы всё равно не отступайте, ходите по морям, а не топчитесь возле них. Берег – это отступающая от нас среда, мы преследовать её не будем, она уходит умирать. Отсюда, может быть, тоже некоторые для этого вдаль отправятся, как думаете вы? Если думаете так, то ошибаетесь, самым преступным образом ошибаетесь и соседям подаёте пример. А ведь соседи по суду много больше значат в нашей жизни, чем квартирные. А вообще отказывайтесь ступать на плот, когда ваш Иисус ступал на воду… и она держала его ( по неподтверждённым данным, это на тот случай, чтобы рассчитывали только на себя ) вес, для неё, может быть, вовсе не драгоценный, ну, как бы это… не возмечтанный. Этот кофе вы никогда не допьёте. Я сам пью его уже очень долго… а дна всё нет».
Левий не так просто подошёл к своей чашке. Это было долгим странствием Улисса. Но сам он не был между тем Стивеном Дедалом и чаша была для питья, не для бритья не краснеющего лица. И была не без труда отъята у иного, практически принявшего на себя роль Маллигана – их собственного небольшого быка из породы кошачьих, Бегемота.
– «Что здесь вообще происходит, как всегда вместо ответа вопрос и всем терпеть это с самого начала».
– «Это другой суд. Здесь те, кто судят, имеют мозги. Сегодня, мы надеемся, они нам не мешают. Так опять подбиваешь на революцию и опять не видишь масс, идущих за тобой… все ходили только за Иисусом. Ты мессия, но только для самого себя, тебя это устраивает? Человека вполне самодостаточного устроило бы. Этот суд такой замечательный тем… что каждый может судить сам себя. Это альтернатива тому, чтобы быть под чьим-то судом. Вот только на Пилата это сегодня не распространяется. Хотя, его успехи нам всем не превзойти в этом деле, деле самосуда».
Воланд одним глазом смотрел на Левия Матвея. Он где-то на дне своего сознания опасался за свою квартиру. На дне своего сознания он содержал странные ожидания, в которых было опасение и там же было желание. Левий Матвей оглядел всех, кто без тайны на этот счёт в своей жизни, но имел мозги – колонны, круглосуточно подпёртые атлантами. Как тут угадать точно, какой атлант падёт первым? В этом всегда сохраняется признак, однозначный признак, лотереи. Воланд смеет утверждать, что в этой комнате где-то есть мозги, сохраняемые под укреплёнными, на всякий случай укреплёнными, лбами, поддерживаемыми, словно храмовые куполы. У Левия Матвея в этом отнюдь не было уверенности. Впрочем, он во многом не был уверен. Как и не обрёл неоспоримой уверенности в том, что одно обстоятельство содержало потерю. Левий Матвей и Пилат не посмотрели друг на друга ни разу. Наступает время, когда на давно знакомые горизонты перестаёт иметь смысл смотреть. Даже по инерции, даже по привычке. Которая никогда не была достаточной. Даже если они имеют человеческие контуры. Но тем легче пребывать в полусвободе. От Воландова кофе он отказался, но к физическим мукам, в том числе и мукам от голода, он был равнодушен. Духовный ряд и некоторые монстры, его маленькие чудовища в этом ряду – это волновало его душу. Она не самая первая скромница среди этих, а то, что он сам в определённом смысле положил глаз на Иисуса, он отдавал себе отчёт в том, что он ещё один соискатель блаженства на земле, не добирающийся до рая в повседневности. Но Левий Матвей окончательно определился в этом вопросе. А все по парам, движения предназначены друг другу, неужели танго не способно подсластить тяжёлый миг? Левий стал столбом, столбовостью вытянувшимся сразу до рая, иначе далёкого, а так достижимого.
– «С каждым из вас я бы станцевал танго в отдельности».
– «Вы танцуете танго?»
Словно спросил, в какую сторону сегодня дует ветер.
– «Танцую немного».
А что значит много? Там, где естествоиспытатели пробуют выяснить свою дозу, жизнь сама определяет, кому много, кому недостаточно, Бегемоту пока это чувствовать не дано.
– «Значит, танцуете?»
Но если Левию дано или предложено что-то чувствовать за него… или для него, то не отнимать же этот левый дар.
– «Танцую в основном с Воландом».
Левий Матвей улыбнулся выбору пары, неосмотрительному по всем временам. А у него другой вариант, но тоже постоянный.
– «В основном самые крутые танцы всегда с Иисусом, это проверено историей, да что там! всем моим существом. Не думал, что буду проверяющим в этом вопросе».
Танго может и хрипеть в каких-то моментах. Но Левий Матвей был интересен Бегемоту, а Бегемот был интересен Левию Матвею. Воланд пока им интересен не был. Всего лишь пару минут. Но две минуты могут быть длинными. Две минуты о чём-то, что Воланда не касается. Два века, выпавшие им в обеденный перерыв. И эти два века от Воланда ускользнули. Целенаправленно ( а целенаправленность редкое качество в этом времени ) они приблизились к Левию и Бегемоту как их друзья. Есть время, танцуйте. Что может сказать Левий? Он пока никакой не экскурсовод.
– «Я не бывал в раю. Мне сносно в аду этой земли. Пока ад устраивают такие гости… Мне с моими набегами».
– «Я дегенерат гедонизма».
Хочу в рай поэтому, танцем говорил ему Бегемот. Воланд стал пить кофе, сразу запахло дымом. Это горели губы от гнева, не высказанного пока и расцветающего ещё больше, как дерево бешеной весной, не сдерживаемое садовником. Воланд стремился закончить перерыв. После его завершения у него появится законное право приблизиться к Бегемоту. Появится право, как в других случаях появляется желание. Бегемоту придётся уделить ему внимание. Может быть, даже прежнее. При всех, конечно, это не то, что наедине уделяется. На это прежние цари не рассчитывают, но видят в снах. А снам они доверяют больше, чем яви. Бегемот принял обращённые на него взгляды. Взгляд Воланда выделялся. Он не был двумя огнями, он не был загадкой, он не был призывом для всех собраться в правде – он был портом, в который рекомендовалось пристать. Так настойчиво, как настойчиво сам Воланд дышал.
– «Что же мне сказать, чтобы объявилась благородная правда?» – Бегемот вопросительно поднял брови и повёл ими, прислушиваясь к тому, что последует со стороны Воланда. Он ждал чего-то особенного. Воланд не принял это за большое уважение к себе. Особенные вещи редки, а если за их исполнение берётся Бегемот.
– «Для начала эту самую правду и надо говорить. Не надо мешать себе и она будет произнесена. Достаточно громко, чтобы точно попасть в свою громкость. Но здесь не собрались глухие, так что хоть шепчи, хоть пой, но говори, говори и говори».
Бегемот сосредоточился.
– «Ладно, Воланд. Я попробую».
Проба его обещала ему. Подвиги какие-то? Неизвестно, неизвестно. Но зла не обещала. Все вздохнули облегчённо. Бегемот, в общем, тоже. Хотя именно перед ним была попытка… а попытка чего? Очеловечить этот процесс взялся мастер, облагородить возьмётся Левий, все разберут работы – все справятся с ними. Найти справедливость не возьмётся никто. Это совместный разум кое-что уже творит. Но боя между Воландом и Бегемотом сейчас не может быть. Этот вечер принадлежит Пилату. И немного Иисусу. Раз уж его имя упомянули. Бегемот и Воланд, каждый сам, молча с этим согласились. Воланд как будто произнёс: «Бегемот, я официально складываю всё оружие, которым владею. Я разоружаю себя на твоих глазах. Надеюсь, ты хорошо это видишь». И Бегемот словно отвечает ему: «Я забуду о своих шуточках. Ты пока в безопасности. Спасём Пилата…» Невинное воззвание Бегемота не злит Воланда. Наивен мальчик, видимо, свят; кто боится его шуточек? Воланд боится любви к нему… потому что больше не к кому, а он «…спасём Пилата» и Воланд не злится, будто дьявола заколдовали… а любовь могла… Хотя он сам хотел бы спастись, хотелось бы ему сделать это с Бегемотом – при помощи его святой дружеской. Ведь только святые умеют так дружить и только друзья становятся святыми. Одно у другого не отнимешь, даже на земле, очеловеченной до самого предела. Бегемот занял уже своё место в жизни, а здесь занять пропащее место свидетеля. Лучше со своего места в жизни свидетельствовать обо всём, разве собравшиеся здесь не согласны?
– «Я безумно люблю твой мир, Бог. Тебя в нём стараюсь не замечать, но мир твой люблю. Да и не бывший ты в нём. Место свидетеля на этом процессе везде, или со своего хоть здесь признайся. Это суд, который до твоего страшного суда».
Воланд отнёсся к этому спокойно. Но никто не посмотрел на него. Первое нежное заявление на его веку привлекло всеобщее внимание. Бог молча смотрел на Бегемота, ему тоже не было дела до Воланда, этот момент принадлежал этим словам. Короткое заявление от Бегемота лишь преддверие длинных монологов, чья судьба неминуемо раздваиваться и становиться диалогами, и все тонко чувствующие это понимают. Он ждёт уже вопросов, но только не от самого себя. Воланд решил в знак дружелюбия помочь ему вопросами. Своими, особенными, в звучании которых, разумеется, сам заинтересован. Это не военная хитрость, лишь любовь… если он решится когда-нибудь сказать это слово в разгроме вселенной. К которому сам приложил руку, потому что во вселенную эту больше не верит. А разгром её вызывает пока большее доверие, чем она даже в самом своём начале, уже тогда мудрым ничего не обещающем.
– «Ты близко знаешь Пилата, значит, слова о нём найдёшь. Хотя не всегда одно связано с другим… Но на этом процессе лучше связать», – Воланд оглядел Бегемота с ног до головы. – «Так, близко?»
– «Я не настолько близко знаю Пилата, чтобы вызвать в тебе ненужное чувство, может быть, ревности, равно как и Пилат не настолько хорошо знал Иисуса, чтобы умышленно уничтожить то, что непременно в дальнейшем, предчувствуемом, даст ему такую зависимость. Всё предугадать прокуратор не мог, не ему дано».
Бегемот сразу откровенно заговорил, во имя Пилата, во имя Воланда, которому тоже многое нужно. Воланд огнём живым покрылся, что всё равно похож на пупырышки. Но насчёт помощи он, однако, передумывает. Пусть Бегемот бессменно возится с Пилатом. Слова Бегемота прошли напрасно. Мимо ревнивого виска Воланда, где `большая опасность не ходила давно. Воланд не может помешать правопорядку и он не может помешать Бегемоту быть слишком свободным. Он работящий, он в должности оратора, как в вечном теперь проекте, поддерживающем общий ход правильных вещей, за который, к его сожалению, отвечает не только он. Воланд полувоенный бюрократ в нём отдал место философу… но продолжал ещё более тщательно следить, куда отошло его место. Отдать философу значит выкинуть на улицу. Философы сами бездомны в душе своей, именно так сейчас себя ощущал Воланд. Место, отдаваемое под немалым давлением времени и обстоятельства ( потому что время не слишком рассчитывало только на себя ), дошло по назначению. То же самое произошло в Пилате, об этом сейчас говорил Бегемот.
– «… Всякая война в человеке заканчивается его поражением, его ненавистью к поводу, развязавшему войну в нём. Человек лишь работящий философ, стоик, нянька, которая себя, к сожалению, убаюкать не может. Но всё, что не может с собою, творит с другими. Мечта любого, кто нуждается в заботе».
– «Насчёт философии…»
Не успел Бог договорить фразу…
– «Король философов».
Воланд шепнул не устало:
– «А что ты, Бегемот, знаешь о философах, которыми мир неспокойный наш полнится? И даже, может быть, твоя голова, которой я всегда желал покоя, но никогда, как ты заметил, не мог дать».
Бегемот тихонько перекрестился от Воландова покоя.
– «Знаю, что некоторые из них умны. Бедствуют от этого, но бедствия приумножаются философией, как ничем иным. Проверено…» – на мгновение взгляд Бегемота ушёл в него самого, но с радостью вернулся.
– «Единицы?»
– «Да, единицы из них».
Бог, которого Бегемот перебил, готов был перебить сам себя, чтобы прислушаться к Бегемоту. Воланд думал «А как вообще дела у Бегемота с Богом? Что там у них?»
Как сны и кто в чьих снах? Навсегда открыты ли двери между снами, в которых обычно спящие закрываются, не раз пробуя сделать это навсегда.
– «У меня был с Пилатом только один вечер».
Бегемот задумался, ему не хотелось бы озвучивать всё, что тогда они друг другу наговорили. Говорили на разных языках, разыскивая общий. Прокуратор поисками не руководил, он в них участвовал. Он вёл речь от самого Иисуса, Бегемот от всех своих поисков предыдущих. Воланд застыл, он смотрел на Бегемота и он смотрел на Пилата, не видя последнего. Отвлечься от Бегемота даже на свои мысли не мог его бывший хозяин, бывшим себя не считавший. Если хочешь человека, то тобою он поглощается целиком, с тем, что он говорит. С тем, что не назначает конца своим разговорам. Ты пленник его упоения. А Бегемот даже не знал, что упоение захватит его.
– «Вечер длился до утра, я знаю, вы оба совы?» – Воланд криво пережёвывал одну бумагу от сигаретной пачки. Обычная еда ревнивцев, ищущих справедливости в себе самих… напрасный поиск.
– «От такого срока дети не рождаются».
Это аксиома, нужно больше дней, чтобы наметить, кого зачать.
– «Я бы с удовольствием провёл обыск у тебя в голове. Руками без перчаток».
Все готовы были притянуться к мероприятию такому, поход в чужую голову не зря потерянное время – оттуда всегда можно что-нибудь принести, а если до своей удастся донести... Бегемот не был рад гостям.
– «Лучше загляните в его глаза», – он кивнул на Пилата. – «Там безопасно».
– «Что же было дальше?»
Если что-нибудь было, он, наверное, скажет.
– «Мне был сделан сюрприз… и я увидался с Иисусом».
– «Я слышал, как бьётся его сердце рядом с Иисусом. Набатом, к которому никто из вас не привык. Ты же любишь слушать бег сердец, он всегда быстрее, чем бег ногами».
– «Значит, билось», – как фотографию увидел Бог.
– «Не музыкально билось», – допечатал её Бегемот.
– «А если Бегемот страдает галлюцинациями? Вы не думали, что это возможно? В наш век на земле раскрываются способности видеть лишнее».
Бегемот очень разочарованно выплюнул «у-у-у…», как будто не ждал от Бога такой глупости. А Воланд, единственное, что сделал, так это жёстко сказал на вопрос Бога: «Нет». Судить можно Пилата. Но с Бегемотом разговаривает он. Голосом единственным, какой у него сейчас есть. В основном и в главном телепатическим. Голосом прячущегося за любовь влюблённого адвоката – запасного адвоката, карманного помощника, которого, может быть, и не надо показывать всем. Но открыто проступить на этом процессе, на плёнке этого процесса должно проступить всё именно так, как оно есть. Воланд к Бегемоту:
– « Ты знаешь, я должен бы отправить тебе вслед следующего свидетеля защиты, но, может быть, его нет, ты не думал?»
( Это о Луне, но Воланд попытается выпустить её на благо Пилата и в кои-то веки этого мира. Её одну – как всех собак этого мира. Поисковых, гончих и просто кусачих. Преимущественно округлых пород. Под бегом которых по своду небес или домов округляются глаза канофобов. ) Бегемот думал, как горизонт расстилается от окна до окна и от окна до двери... и затем стелется обратно, потому что выхода нет. Приближалось время Пилата и все об этом знали. Как будто смотрели на своеобразные часы, которые не лгали. Не песочные, но кровяные. Или часы, где слёзы бегают по кругу – круговорот соли в одном отдельно взятом организм... вроде бы и наружу, но через кожу – не успел стереть – назад. Бессмертие уже вызывало нестерпимую тоску в Пилате. Бороться и с бессмертием, и с тоской Пилат не научился. Тем более побеждать. Дурной бой вечно намеревался длиться. Пилат, конечно, в какой-то мере рассчитывал обессмертиться.
– «Пилат, скажите нам пару слов», – культурно обратился к обвиняемому и почему-то производящему впечатление обвинителя Воланд.
Мастер смутился совсем не ободряющим смущением. А ему надо держаться дальше. Пилат спокойно оторвался от него. Слова, но, конечно, не те, которые он говорит Иисусу, возле плеч его ошиваясь, вовсе не как около преддверия блаженства… но разве им это понять? Он разверзнет для них пещеру со смрадом – рот, щемящие уста, не выигрывающие никогда ни одного спора со справедливостью. Они просят о большей справедливости, чем та, что предоставлена – о большем наказании… Но не через Иисуса, не через неподвижность ведущего. Проводники должны двигаться. Так заповедано в заповедных и до сих трудных пор заповедывающих скрижалях большинства душ. Его душа на скрип сердечный, для них сподобилась открыться, она близнец тысяч таких же с подобной судьбой – в общем-то общей для всех душ как внетелесного впоследствии явления.
– «Это не честь для меня, что все вы здесь собрались. И это вряд ли большая услуга Иисусу. Но с этим делом давно следует разобраться. И почему не вы? Вы так вы. И Иисусу, и мне безразлично, кто. Полагаю, что вы оправдаете нас в нашем равнодушии. И надеюсь, что постараетесь не оправдать во всём остальном. Это я говорю только о себе Не будем вдаваться в подробности – каким образом, но все вы знаете – как он нас покинул. А после этого я не смог покинуть его. С тех странных пор сожительствую с ним».
Кратко и чётко Понтий Пилат изложил их общую трагедию и она ещё раз стала только их трагедией. В этом смысле он был кормильцем Иисуса и собственной драмы. Одному, двум такая трагедия понравилась больше.
– «Пилат, думайте над тем, что говорите, как река течёт над каменистым дном, если Вы хотите вернуться к Иисусу», – мастер вспомнил, что звук не враг, но только ему. И озвучил. Как демонстрацию внутренней и внешней борьбы со склерозом.
Пилат против своей воли хорошо и уютно говорил о Иисусе. Трагедия не складывалась. Но, к примеру, Бог точно помнил, что она состоялась. Он тогда не заслонил собой сына и сейчас хотел спросить Пилата, почему? А ждать ли ответа от того, кто сам его ещё не получил или получил то, что не может счесть ответом, это часть жизни. Бог редко до неё относится, иные дела, поэтому другие знают о ней больше. Это, естественно, навело Воланда на кое-какие мысли. Ответственности в них ещё меньше, заинтересованности больше, либо любопытства.
– «Кем Вы приходитесь еврейскому племени?»
Пилат выяснил этот вопрос одним из первых вопросов века своего затяжного или просто затянутого прокураторства. Не обязательный вопрос, но подлежащий рассмотрению от скуки.
– «Я им не родственник. Не дальний знакомый, а довольно случайный знакомый, с которым связан кое-какой эпизод. Кое-какие впечатления остались им, а сам эпизод – истории и сердцам, которые особенно этого хотели», – Пилат пронзительно смотрел на Воланда. Так же он смотрел бы на еврейское племя. Да он и смотрел уже. Смотрел и не видел, какими были взгляды в ответ.
– «Я скажу, что Вы итальянец. Да, искомые корни растут в Италии».
– «Древний, очень древний плохой итальянец», – национализированный Пилат был непредсказуемо честен с собой и ему было мало.
– «О чём Вы толкуете?» – мастер ревновал как адвокат. Тем более что Пилат изменял как подзащитный.
– «Ни о чём серьёзном», – за обоих ответствовал Воланд. Пилат с ним согласился. Он вообще хотел соглашаться с Воландом.
Пора было переходить к серьёзному разбирательству. И переводить туда Пилата и себя, и всех присутствующих. Они пойдут, пойдут, потому что иные пути слишком коротки. А многим хочется прогуляться. И Воланд поведёт их на прогулку, в которой он может запутаться сам и с которой он будет хотеть вернуться, как всегда, только к Бегемоту.
– «Поскольку подавляющее большинство Ваших родственников умерло, признать по новой Вас некому. Но всё это вопрос формы. Мы видим, что Вы тот Пилат, который…» – Воланд закончил и посмотрел на мастера.
Бог посмотрел на мастера. Но поскольку Воланд ничего не произнёс, то и мастер смолчал. Смолчали все, почему они вдруг уважили молчание? Было время подходящее и лучший друг Пилата – начальник бывшей его и ныне закончившей своё существование тайной службы – Афраний обещал ему покончить с молчанием и нужными слухами наполнить землю, которой уже никогда не быть обетованной, как бы к этому ни стремился Господь из Торы. Слухи, как игривые, но очень многое обещающие, котята были выпущены из железной корзины его возмездия, грубого железа корзины. Как из самой груди. Где рёбра железными не были.
– «Вы поцеловали его перед… апофеозом?»
– «Я пытался, но он отверг мой поцелуй».
Так отвечает тишина тому, кто спрашивает её. Спрашивает о пустяке, от которого зависит. Мастер поспешил, как смог:
– «А кто доказал, что это вообще было?»
– «Да погодите Вы, вопрос поцелуев всего важнее. Значит, Вы не целовались?»
Пилат молчал. Нет, они не целовались. Бог гордился сыном. А вот Пилат не гордился собой. Иисус после ничего не выразил. Пилат сожалел об отсутствии физической близости между ними. Это лишь человеку, мечте человека подвластная фантастика – коснуться плотью плоти, плотью человеческой плоти полубожественной, отвечающей восторгу самого бога, не видевшего лучшего, и так далее, и прочим восторгам. Которые познавая на земле, будто не на ней уже познаёшь. Но не иметь до этого – до полубожественности – никакого дела, лишь жаждать друга.
– «Я нахожусь на страже его невинности».
Присвоить себе унижение себя же, больше ничего не остаётся. Значит, такова работа Пилата. Значит, таково уродство его жизни, эта благородная служба, которая ему оказалась по плечу.
– «Вам довольно визуального контакта... тем более одностороннего?» – мастер задал вопрос, который как адвокат мог бы и не задавать.
– «Нет. Но я терплю».
Спустя годы, спустя тысячи запросов на его пробуждение и отсутствие их удовлетворения... всем, вновь всему единому фронту присутствующих, но не факт, что сочувствующих, показалось логичным узнать мнение Пилата о сожителе.
– «Он – ничего. Приятен».
– «А Вы ему?»
Соло мастера лишь грань, что готова встать ребром во вспарываемую грудную клетку Пилата.
– «Не должен...»
И всем одновременно показалось, что в этом «не должен» имеется надежда хотя бы на то, что он, Пилат, замечаем. Пилат всё это время выбирал, смотреть на стены или на мастера, вот прямо сейчас он выбрал мастера...
– «Для Вас же стараюсь» – и Вы мой первый клиент, словно выказал всем своим старанием мастер. Ну, тоже признание в любви в этот далёкий от таких признаний век и час.
Бог зашевелился, очень быстро. По миллиону геометрических маршрутов.
– «У меня дополнительный вопрос! Сверх нормы, пожалуйста, один. Вы с ним что-нибудь делаете?» – если можно что-то воткнуть в Пилата, то лучше прямо это.
Не все сразу поняли, что имеется в виду по-прежнему Иисус. Но Пилат один понял.
– «Он самоочищается. Я даже не омываю его. Хотя той водой можно было бы умываться, даже святым… Те в первую очередь были бы рады», – горечь и презрение отчего-то прозвучали в голосе Пилата, в адрес святых прозвучали. Тем, конечно, всё равно, святость их – щит не пробиваемый, но всё же интересно.
Все остальные были умны для такого вопроса, мучительно умны, но Бог его задал, он не мучился никогда:
– «Кто носит горшок из-под принца?»
– «Он мёртв. Никаких продуктов жизнедеятельности».
Мастер скажет, что знает, что знает всякое сердце.
– «Но всё, что возможно, для мёртвого делается. Причём добровольно и с настроением. Иисус содержится в прекрасных условиях, у него своя комната. Свой друг – это Пилат. Ему не запрещают смотреть сны. А Пилат после общения с ним смотрит их без всякого запрещения либо позволения… К нему ходили бы друзья, но сейчас он не очень популярен. Можно пытаться его развлекать, но угадать с развлечением необычайно сложно даже с живым».
– «Почему Вы его не рекламируете?»
Его присутствие в городе и среди человечества, вот что имелось в виду. Пилат держался за голову. Но она и так оставалась с ним, хотя обещала поплыть в более свободное море. А Пилат держался, держался к чему? Ведь и он оставался с ней. А мастер оставался с Пилатом, и дальше оставаться будет.
– «Иисус сейчас не в том состоянии, чтобы предлагать его кому-то. Легко угадываемый друг достаёт для Иисуса витамины. Тот их не принимает. Всё необходимое, видимо, в нём есть».
– «Чтобы принимать из рук врага! После того, как отказался целоваться с ним…»
Бог вставил вдруг выросший пенис в ход беседы, как в наиболее подходящее отверстие на горизонте событий.
– «Может быть, он не считает меня врагом? Откуда вам знать? Что-то конкретное из того, что на земле происходит, Вы знаете? Вы, милый, ничего не знаете, это все думают, что знают Вас», – Пилат пенису рад не был.
Воланду надоело:
– «Я заставлю Вас пойти перекурить».
Бог вернулся к прежнему тону – хотя возвращаться для него куда-то, особенно в места, где творил, всегда слишком трудно: «Он дурак, если не считает Вас своим врагом. А дурости за ним никто не замечал».
– «Как организовываете для него досуг? Его времяпровождение по причине сожительства с вами то же, что у Вас?»
– «Мы много и очень бурно говорим, но мне приходится отвечать за него. Но какие же интересные у нас темы! Всё то, что волновало его при жизни. И всё то, что волнует меня после смерти, к сожалению, не моей. Земля за триста шестьдесят пять дней обращается вокруг податливого солнца, а мы за это же количество дней успеваем податься друг к другу сердцами. Но наговориться, вроде бы, нам всё равно не дано».
– «А ты не считаешь более гуманным убить его?»
Задавая такой вопрос, Бог посчитал не просто нужным, а необходимым перейти на «ты». Воланд почти окоченел, идеальное состояние искать ответы. Один Пилат не удивился, не изумился… и не возмутился, он с пониманием его вопроса отнёсся к Богу. Что этот вопрос одновременно с Богом эхом повторил Бегемот. Откуда же такое проклятое совпадение? Воланд этим интересовался, Пилат, если честно, этим интересовался просто автоматически, у Бога сарказм, из павших жильцов земных составленный, выходил бесконтрольно, а что выяснял Бегемот? Неужели именно то, о чём спросил… Пилату отвечать, вечности, времени, зачем-то по этой вечности бегущему и всех-всех обгоняющему, но притормаживающему всегда, чтобы особых рассмотреть своим почтенным глазом.
– «Сейчас я отдал бы за него свою жизнь» – как альтернатива озвученному.
– «Но это теперь не проверить» – Бог, наверное, даже был разочарован.
– «Уже никогда», – сказал и не поверил сказанному прокуратор.
Уже никогда или очень нескоро не только то, выше обмолвленное, с уст слетевшее, самоубийцей павшее с высоты человеческого роста. Речь Пилата, не защитная и не обвиняющая, должная прозвучать в начале процесса, но так и не прозвучавшая, как не ставшие сделанными запланированные на жизнь дела, как взросление, если убили в юности, как седина, которая так и не манифестировала, если волосы сбриваются, не зазвучала словно горн лихого пионера – Пилат первопроходец, первопроходец по полю своего судилища, тихий, и вовсе не первопроходец как прокуратор. Мастер понял перспективы... «У меня нет слов для его защиты» почти произнёс вслух – и для самого себя – мастер. Но не произнёс и долг свой попёр дальше. Внезапного всем кинуть компромисса, скорее всего, кто-то будет протестовать, но адвокат обязан что-то делать, особенно в четырёх стенах.
– «Иисуса можно познакомить с другой сиделкой».
Как народы знакомятся время от времени с другим государственным строем...
– «Никогда!» – если на стуле, в центре известного сейчас мира, возможен взрыв сверхновой, то он там был. На стуле в центре комнаты, как в центре Солнечной системы... как в центре Галактики, как в центре сердца. Как в самой середине кризиса среднего возраста, который оказался никаким не кризисом.
– «Ну ещё бы... По-прежнему в строю», – буркнул, кажется, Бог.
– «Ну, я просто подал адвокатскую реплику... как бы в принципе вывести Вас из-под удара конкретно сегодняшнего дня, за «подвиг» дня не сегодняшнего спрос, вероятно, останется», – мастер, когда говорил, даже больше чувствовал себя на своём месте, чем когда писал. И удивлялся этому.
– «Я своего рода незаменим, бесчувственное тело Иисуса ко мне привыкло».
– «О`кей. Лабайте, мсье».
– «Это мне в радость», – Пилат и далее мог продолжить, и по пути пояснить, отвечая всё-таки на вопрос о гуманизме, на который не ответил выше:
– «Я не одобряю такой гуманизм. …Избавляющий от развивающих мучений ( тут я развиваюсь, это я имею в виду ). Хотя другого не знаю. Но начинаю осваивать под молчаливым руководством Иисуса».
Обоим, друзьям и врагам, слово даёт право на следующее. Клеточно-словесное деление разговора и размножение шансов упереться в тупик.
– «Ты когда-нибудь лежишь рядом с Иисусом?»
Воланд хотел бы знать, как происходит у других общение с любимыми объектами. Когда они чуть больше, чем просто идея и тягучая тоска под утро и под вечер.
– «Я всегда стоял в его присутствии, усталость ног меня не упрекнёт».
Но при любом стоянии рядом всегда остаётся вариант Вертумна Бродского, принимающего обращения лучше всего, когда они проходят горький забор половиц. Который горек и на вкус для того, кто уподобился формату четырёхногого питомца дома и спустился на биолого-бытовой этаж ниже, взойдя, вероятно, на социальную личную антропоморфную вершину. Половицы, в которые плачешь, всегда уподобляются Стене плача. Приходит вкус и смысл камня. Даже и деревянного. А тот, кому не жалко слёз – в иудея. В праотца нового иудейского рода... насколько долгого, неизвестно заранее. Может, и не дольше одной отдельной половицы этой комнаты. Автоматический гиюр и обращение в еврея имеет принципиальные последствия, как и обезвоживание век. Как и мумифицирование века. Под половицами всегда тот свет. Как и над ними – шевеление жизни. И только мыши путешествуют между, а не Орфей. Да и не голос его – плотью спуститься в подполье Аида проще, чем голосом. Вышел ли кто-нибудь на связь из подпольного мира метафизики, лучше даже и не интересоваться. Лучше читать стихи – половицам или лежащим фигурам, точно угадавшим формат горизонтали, даже этим подвинув горизонт, как минимум горизонт чьих-то событий, и ставшим фигурой речи, той самой, что может быть – в половицы и может быть в потолок, лишь бы не к стенам. Пилат ещё на не изобретённом языке через половицы и над ними не ударит в грязь нью-йоркской дурно обставленной, но большой квартиры лицом перед героем Бродского: «Вернись» – начнёт он с повторения классики, намертво запечатлённой в оригинале, – «отцепись уже от своего горизонтального пилона и воскресни». То есть воскреси меня. Потому что даже стояние атланта это ещё не воскрешение атланта. Многие многолетние мумии остаются стоять, в отличие от тебя копируя вертикаль – тоже достойную линию. Так вот и происходит, стоя почти безымянным атлантом – многие на себя за этот вечер, или за жизнь, примеряли роль атлантов и многие ещё примерят, стоя и лёжа, чтобы отлежать способность полюбить своего губителя. Но так и не доведённого обстоятельствами до официального палача.
– «Я должен спросить об этом, извини, Пилат. Ты иногда засыпаешь на полу возле его ног?»
Пилат посмотрел на мастера ( тот больше стихов прочитал, чем прокуратор – и рождение кого-нибудь вроде Бродского предчувствовал ещё в ранней советской России ). На мастера посмотреть проще, чем на стену, тем более проще, чем – говорить со стеной. На него прежде, чем посмотреть вглубь себя. В себя если сразу смотреть, там взгляд скатывается за горизонт ущербной дали, которую не довести до превосходной степени. Не восстановить как место жизни.
– «Вы должны на этот вопрос ответить. Нам, себе самому и всем нам с Вами вместе взятым».
Просто сказать им «да»? А себе что сказать? А всё-таки какой-нибудь стене? Которая, формально стоя ближе к тому же Воланду, всегда ближе к Пилату.
– «Сны возле его ног слаще. А пол в любом случае мягче одинокой постели, в которой так легко раскаивается тому, кто уже уловил начало своего раскаяния. Под остриё всякого мучения, главное, вовремя подставить шею… Между прочим, муку или наслаждение, ровный пол всё уравнивает», – Пилат оценил пол в этой комнате. – «Там, на незасеянном поле пола, я всего могу оказаться полезнее в моменте, если приснится кошмар, который будет нестерпимее яви, если вопреки обыкновению он затронет не только меня, если во сне не хуже жизни к делам вернётся мой самый круглый пуп земли, мне недолго там обернуться собакой, места у нас неспокойные», – прокуратор из этой комнаты словно ступил на Ближний Восток.
– «В крайнем случае закрою его своим телом».
Сам уподоблюсь половицам или покрывалу. Пилат реально был готов.
– «И снова, возможно, помешаете воскрешению», – Бог имел в виду, что лежащий никогда не встанет, если сверху на него, повторяя его контуры или противореча им, будет ложиться некто тяжелее одеяла.
– «К тому же там твоё место?»
Что-то за него гораздо больше угадал Воланд, а заодно немало угадал про себя.
– «Воланд, ты не собирался задавать этот вопрос. Импровизация иногда похожа на внезапную и неприличную болезнь».
Что бы мастеру угадать про них так, чтобы сразу выиграть процесс? ...Если такой процесс вообще возможно выиграть?
– «Но всё равно задал. Сны Пилата и ноги Иисуса – то, что волнует меня. Вот откуда ноги растут всех моих интересов. Волноваться – так хорошо, когда ничто этому не препятствует. Я всегда бы продолжал…».
– «Вас проще пригласить к ним в дом».
– «Пустит ли меня лежащий истинный хозяин?»
Про место Пилата и виды оттуда, которые не закрыть, но и не улучшить, этот процесс ещё сложит легенды.
– «Каждая чёрточка его лица имеет для меня огромное значение и каждая морщинка на ступне для меня карта собственных путей по мою душу. Я учу карту наизусть».
Каждая морщина на ступне ещё и для всего человечества имеет значение неопределённое, но смущающее. Может быть, это путь, а возможно каньон, напрасно слишком глубокий. Пока человечество волнуется у каньонов, более крупные обитатели пространства знают другие заботы. Богу надо знать частности. Он весь стоит на них и весь состоит из них.
– «А правда, что у моего сына плоскостопие?»
Не праздный интерес. Строение ступни самого близкого твоего человека может изменить форму Земли и сделать её плоской – столешницей грехов, а не глобусом любопытных суждений.
– «По чему судите?»
– «По тому, как он прошёл свой путь ( с крестом )».
– «У него была лёгкая нога. Да, так. У кого-то бывает лёгкая рука, приносящая удачу, у него же была лёгкая нога – она и привела его в историю».
– «Его нога оставляла икс-следы. И до сих пор это икс-последствия, о которых, я, надо признаться, не волнуюсь – рассосутся».
Левий Матвей к своему удивлению неожиданно согласился с Воландом. Но сдержанности хватило на то, чтобы промолчать. Промолчать, как древние ветераны, как древние ветераны – так и он... только вот ветеран чего он? Кинуть шар один ему вдогонку, время срезающих его, как школьника на экзамене, мгновений пройдёт и он обернётся луной, он мог бы раскрыть кулак, как суть какого-то явления, в котором, наконец, разобрался немыслимым постижением, которое заставило болеть все кости его, не только голову. Он дал распуститься своей ладони в пространстве, которое можно и нужно было бы обновить. Без унижения, так как не уточнял, что это пространство именно этой комнаты. Круг всё-таки постигал квадратуру, пока растянув себя до овала ладони. Если кто-то из собравшихся сам это почувствует, этой же ладонью Воланд сотрёт это волнение – тревожиться об общем унижении, кому нужен этот удел? Как раз для этого ладонь меж тем пуста. Но пустота её дополнительные ощущения даёт Воланду. Вот вам луна на тарелочке, Воланду хватило ума не думать. Вот вам сумасшествие, вот вам пригоршня синяков. Не блестящая минута в жизни Воланда. Минута поиска необходимого на данный момент или как минимум нужного сообществу, которым они все стали. Сатана оглядел собранное общество, кто припрятал гостью? Как выяснилось, круглую… законченную перебежчицу. Признаться никто не может, даже тот, кто знает что-то про соседа; круговая порука увлекает необыкновенно, когда имеешь дело с кругом. И ведь не круг медали должен раскачиваться у них над головами – круговорот ответственности в природе никак не может остановиться, как слишком круглое колесо и, никем не останавливаемый, он побежит по циферблату их жизней дальше – бег ради здоровья, когда сама луна имитирует для них циферблат и время; она плавно выплыла изо лба Пилата. Вот оно, место её самоукрывания, бесстыдного, но необходимого ей, этот кадр по просьбе свидетелей мог бы повториться, чтобы снова можно было видеть, что луна плавно выплыла изо лба Пилата ( а могла из виска Бегемота со словами «мы, свидетели защиты, плодимся святым делением», могла бы сказать простым, но – святым, кто был свидетелем защиты, тому это ясно ), морщины его сложив в прежний узор, словно дверь затворив. Чтобы ей самой хода назад не было. Не во все места надо возвращаться, какие-то существуют только для разового посещения. Было понятно одно, голове Пилата не стало легче, она ничуть не опустела, всё сохраняя в себе для будущего его, болела той же болью. Тонкий висок Бегемота всё тот же, глаз, за ним следящий – Воланда – ублажал его неспешно, на практике, такой понятной ( судебной ), ублажая только себя.
– «Что же в итоге светила?»
– «Солнце сильно надрывается… оно устанет», – раз подменив его, второго раза не избежать.
Луна сказала это так уверенно, так твёрдо смотря в равноправные глаза присутствующих, будто они собрались на последнее заседание, но первое в цепочке подобных.
– «Прекрасное пророчество. Уж точно предсказание этого дня. Остаться до конца дня этого в мире, чтобы узнать, сбудется ли. Если бы я свои силы мог добавить на его воплощение».
Левий на губах перекатил песчинок пару, тех, что остались со времён безотрадной пустыни, распластавшейся возле друга его, Иисуса, в пустой и тяжкий миг, который не мог быть назван счастьем на Голгофе, кресте их судеб. Луна оглядела их всех как мучеников, которым она изрекла, потому что им требовалась милостыня ( только вот она не знала, сумеют ли они распорядиться этой милостыней ):
– «Вы все можете обращаться ко мне на «ты».
В начале было слово. В начале была форма обращения «ты». Это не трудно, сказали они сами себе и воспряли духом, тем духом, которым обращаются все на Голгофе, даже если не верят в её колдовские способности. А они и не велики… не будем вспоминать их на великом процессе. В начале было слово, луна же сказала несколько – спутник не только Земле, но и словам, чтобы оформить гарантию на продолжение рода словесного.
– «Луна, которая не знает забот, плохая луна».
Она призналась в очевидной истине и испытала облегчение. Оно раскрыло её ещё шире, как редкую душу раскрывают такие обстоятельства; створки открыты максимально, а за ними такая притягательная белизна, под которую не всякая невеста сгодится, если бы мы сватали процесс, а луна вдруг вообразила бы себя женихом, луна же временно прикрыла своё воображение, она словно окно, под которым сегодня может притаиться вор – пусть другие глядят и опасаются потерь.
– «А что ты знаешь о заботах Пилата?»
Вот так, кони Рима Древнего подошли так близко к разъясняющему их путь обрыву, что сорваться – самое естественное желание для них. Но кони говорят… Что-то слушает и передаёт луна. Она неважный переводчик, и потому без перевода.
– «Его единственная забота…», – появляться было начал её ответ. Но начало – слишком слабая вещь, укрепляет его продолжение, которого, хоть и трудно, всегда надо дождаться.
– «Эту заботу мы все знаем…»
Не трудно иметь в виду Иисуса, когда отцом его не перестаёшь быть в судебных рефлексирующих тяжбах, но никогда раньше… когда дети, играющие под своим крестом, нуждаются.
– «Нет, ты, создатель, не дослушал ( и мир ты не доделал ), его единственная забота – соответствие, собственное соответствие ситуации, на развитие которой так не щедры его пенаты».
Левий Матвей внимал всем и никому – нового ждал и не ждал. Уже изгнанный из них и из их круга, замкнутого, по которому почти что пробежался со всеми, и, как спутник Земли – Луна, никуда из системы, которая тоже замкнутая, изгнанным быть не могущий. Это он сейчас вопреки всем традициям пародировал Луну, а не наоборот. Он повернул инфекцию вспять и та сама себя испугалась. Если кто-то сейчас должен заявить о своём воздержании от проказы, то пусть будет дано тому слово. Иногда идеальные шары говорят лучше прорезей неровных ртов.
– «Я никогда не связывалась с Левием. Стеснялась его».
Исповедь круглой фомы от иных геометрических форм исповедей непременно отличается закруглённым ходом логики. Кругами той же логики ходят все небесные шары вокруг центра своей ойкумены независимо от земных событий. Так же ходят от избыточного вдохновения двигаться дальше округлившиеся до формы шара глаза.
– «С ним бы весь мир был бы рад не связываться. И даже периодически стесняется его».
– «Как и с тобой, Бог, как и с тобой».
Обмен шахматными любезностями, за которым не стоит больших разрушений – щекотка нервов тоже уже прошла, но Левий лучше понимал землю и говорил за неё с ответственностью. Из праха созданный, по ощущениям он всегда был впереди любого бога. Как и любой прахопроисхожденец.
– «А Вы, Левий, верите, что луна психолог?»
– «Она ещё тот психолог, она в чём-то пример для меня и антипод тем, кто вокруг меня – круги лиц никогда не могут возвыситься до её уровня, что ещё раз доказыват, круг любого лица – это замкнутый круг».
Пилат не открыл сундук благодарности для луны – открытие этого материка не имело места быть, не жадность тому мешала, а отсутствие должного сундука, немного тишины не помешало бы ни в мире всём, ни частно здесь, а здесь сплошные частности собрались и не пробуют, да вынуждены стать общим… делом, организмом? Тишина... она всегда спасательный круг. Тоже замкнутый – где от начала, беды, затруднения, ставших начальной точкой, по траектории спасения подстреленный неприятностью болид оказывается в той же точке, оказывающейся спасением. Даже если ты умеешь плавать. Просто это круг охранный – круглая охранная грамота. Воланд сидел отдельно. Мастер хотел к нему приблизиться, впрочем, он не был оригинален, ни в один день, что выпали ему в судьбу щедрой россыпью, ни даже сегодня. Сегодня вообще мало были оригинальны – все думали о справедливости, но никто об оригинальности. А она по мнению Воланда – безусловного ненавистника справедливости после такого его мнения – гораздо нужнее справедливости. Справедливость – плохой пример, она не возбуждает ни на что. Воланд посмотрел на мастера и пожал плечами, произнося:
– «Многие решения рождаются, как котята. Но от этого они не менее интересны».
Мастер был по-настоящему заинтригован. Но потому что сам хотел своей заинтригованности. Происхождение решений по кошачьему типу или собачьему – это в любом случае размножение мысли. Любой генезис, как и эрекция, это восхождение по вертикали событий. Ловить заинтригованность – эволюционировать. Немного помогать себе, как можешь, немного возбуждать себя, а то от слов можно быстро устать, прокиснуть можно, даже от своих, но вот они от тебя не так быстро устают. Поэтому порою льются, утомляя других. Они становятся пассивнее. Бог так и не решился обратиться к Воланду перед оглаской итогового мнения, то есть приговора. Решительность, общая решительность, не покинула его, но вдруг заделикатничала, Пилат не возлагал на Воланда надежд. Как в начале, так и сейчас – вместе со всеми приближаясь к концу собственного процесса. Надежды он имел старинные, другие, не близнецы сегодняшнему делу. На Воланда всё это давило. Но, в общем, `он затеял этот процесс. Он не мог быть истинной причиной процесса, но `он решился на процесс какой-то компании, которую так давно начал считать своей, словно ложе своё, на котором можно только стоять, и то – у стены. Решись на слово, Воланд. Это шипение ( не кошки и не масла на горячих рельсах ) или крик. Или смех. Занять от него – и он станет твоим. Между кем-то и кем-то, кого уточнять не принципиально, совсем иной разговор посреди разговора главного – как жизни частные среди исторических событий ( что потеряются* ).
– «Вот ты смеёшься, а он может сыграть на твоей ушной раковине».
Бывает, что и нет лучших музыкальных инструментов.
– «Прижмись ко мне, ты сможешь услышать море», – ( тот, про чью раковину ) вот теперь он узнал, чем может в жизни привлекать.
Кто-то прижался:
– «Воланд, иди послушай, действительно море», – то сразу возник позыв ретранслировать.
Давно пришло время к избранным, и Воланд оказался среди них, твёрдо знать, любое море всегда может обернуться сушей, сушью и пустыней. Не нужно обольщаться живительной влагой ( и её шумами в чьих-то организмах, телах, надеждах ).
– «Наслаждение, данное двоим, третий не переварит, усваивайте сами».
Воланд всегда с некоторых пор остаётся в своей башне. Если вот этот фрагмент смежного бытия напомнит кому-то Улисса с быком Маллиганом и их тусование в колоде дел между знаками препинания с чесанием спин и боков о слова, то бытие вообще объединяющая стихия, и море слов бьётся само о себя, не о какой-то берег, который можно было бы предположить в подбородке читателя = наблюдателя с берегового маяка. Часто он необитаем или обитаем слишком сильно – чаще блохами в попытке не уступить в этом уличной кошке. Всегда помня о их родственницах – блохах песчаных, обретших уют под ягодицами тех греков из философских поз – альтернативных домиках среди бездомности и безуличья городского, что возникли перед Бегемотом во время, приятное время несмотря ни на что, его первого визита в городе Нью-Йорке – к Пилату; с которым он тут встретился вновь... история снова показала, что бродит кругами. А может, проще – крутится вокруг чьей-то талии целительным обручем, формируя фигуры событий. *Так которые потеряются всё же в итоге? Частные жизни или исторические события? Может быть, главное в потоке бытия и в этой квартире – не потерять кого-то одного?
– «Среди вас был только один, кого я хотел видеть. О нём я хотел бы узнать больше, но он был краток. По имени, наверное, называть не буду».
Все сделала вид, что не догадались, о ком идёт речь. Им не на руку сейчас была лишняя проницательность. Бегемот взором блуждал в далёких странах. Без въездных виз, без единого билета.
– «А теперь, видимо, я должен что-то сказать по нашему весёлому делу. Пилат, не обижайся на весёлое», – Воланд грустно улыбнулся общему невеселью. – «Что же, мне это напомнило семейную драму. И я объявлю членов семьи, которую, честно говоря, конечно, давно пора упразднить. А ещё лучше упразднить саму драму. Но под силу ли это мне или вам? Мистер Бог, мсье, Вас это заставило припомнить о родственных связях. До этого Вы однозначно были слабы в размышлениях на эту тему. А в будущем сделайте одолжение, не имейте больше детей. Вы всё-таки опасны как родитель. А Ваши дети опасны миру. Мир уже привык без Иисуса. А запускать нового значит шокировать самого Иисуса, а не мир. Хорошему мальчику стоит появиться в Гарварде, а не в этом мире. Этот мир я беру на себя, собственно, давно уже взял. Моя опека, может быть, не лучше, наверняка не лучше, но более постоянная».
Бог слушал нотацию, ему бы слушать, как демиург принимает и учитывает конструктивную критику.
– «Это дало Пилату неодинокую старость. Если она когда-нибудь наступит. Хорошо ли это? Я, как одинокое существо, считаю, что это хорошо. Ну, вы понимаете, что я сужу со своей, дьявольской и человеческой тоже, позиции. Традиционно велико к ней недоверие. Но двое в мире вместо одного в мире, том же самом, это лучше. Пилат, быть может, согласится со мной. Ой, уверен, что согласится. И Пилат уверен, что не сумеет утаить он своего согласия. Это такое согласие, что громко просится на публику и её судилище».
Пилат не опроверг слова Воланда. А Воланд продолжал для него:
– «Люди обрели первого среди своих маньяков-палачей. В тёплом обществе им комфортнее жить. Пилат, мой сарказм не означает, что тебе надо собрать вещи и уйти из общества. Оно ведь уйдёт за тобой, так и будете ходить, пастух и стадо, хотя, конечно, есть и другие пастухи… и история человеческая их помнит».
Нон-стопом шло вдохновение Воланда. Вдохновению вообще хорошо ходится, пока терпящий его стоит на месте. От горизонта до горизонта терпя тесноту.
– «Вот и ты круги уважаешь, особенно бег по кругу... »
– «В крайнем случае ходьбу на месте», – поддержал Воланда Пилат.
– «А если надо будет десять раз оббежать вокруг Нью-Йорка?..» – подтекст лидирующего оратора был так очевиден...
– «Я всё равно вернусь к Иисусу».
Ответ лидеру мнений был ещё очевиднее.
– «Привычка свыше нам дана, замена счастию она...» – Воланд вдруг полюбил декламировать романы в стихах.
– «Без меня Иисусу было бы скучно».
Пилат уже приступил к анализу потраченного времени жизни – в этой компании, в компании суда. Знакомые и далёкие, перемешанные между собой и не соединяющиеся ни мыслью, ни плотью – свита Воланда и примкнувшие. А позже и отколовшиеся... или почти изгнанные. Возможно, время и не потеряно. Если не отказываться от попытки найти смысл в происходящем, практически уже произошедшем. Если рассматривать весь этот суд как одного психолога, к которому сходил по случаю и, увы, пришлось вернуться вновь в себя. В одиночестве. Как и в одиночестве продолжить думать о Иисусе – не как о полубоге, но человеке, застрявшем между было и не будет.
– «Сейчас у него тоже жизнь, но иная, она не собирает больших компаний. Впрочем, конечно, числа апостолов мы не превзошли бы».
– «Вряд ли у него были нормативы», – есть такая человеческая привычка предполагать широту души в другом.
Нет, нормативов не было, как и не бывает их на ширину лиц, даже лиц приближённых. Их любые формы и количество априори заложены бытиём в своё течение. Луна – самый молчаливый из всех кругов лиц круг. Пытающийся сымитировать лампочку под потолком. И меж присутствующих безусловно более прочих в том преуспевший. Приговор вынесут вот-вот или вынесли и, вероятно, вешаться на луче света кто-то захочет. Процесс, бывший лишь отчасти судебным, отнял порядочно времени... и добавил изрядно общения привыкшим молчать монологом. Следующий этап – им доступный – научиться молчать диалогом.
– «А главное, это дало Иисусу время спокойно подумать о своей жизни и о наших жизнях, да и просто подумать… Пилату бы подслушивать его мысли, но прокуратор пребывает в мире ограничений, – мастер обнялся с Бегемотом, предчувствуя второй кофе и пустоту за ним, Воланд снова что-то понял в этой жизни и в основном про эту жизнь. Она неисчерпаема для тех, кто плавать не умеет… в тарелке. Кто обустраивается в квартире, как в мире – который не освоить, не колонизировать другим.
– «А почему мы вообще собрались не около яблока раздора?» – если вопрос может смело быть поставлен во главе, во первых строках первого тома энциклопедии логики, то какая разница, кто его озвучил?
О яблоках, понятно, никто не подумал. Все поняли, о ком думать. Действительно, могли организовать, например, броуновское движение молекул вокруг того, кто сам двигаться отказывается по неозвучиваемым причинам – распятие уважительной считать не может в темпе сегодняшнего дня – переброситься смыслами, добавить звуков в обычный хор из одинокого голоса Пилата, поотбрасывать тени на стены, что, кроме одинокой, кочующей вдоль них, теней не знали. На себе, на своей всеобъемлющей плоскости, как девственник первого мужчину.
– «У всех, похоже, аллергия на яблоки или раздоры» – мастер выводил свои выводы, как Моисей его народ из песков не пустыни уже, а времени. Это подсказало луне, висящей на орбите планеты с её страстями, даже находясь в этой комнате, что востребованности в имитации яблок сейчас нет. Подходящие формой они не подходили моменту.
Настало время для последних просьб. Впрочем, так же случайно выбранное, как и для этого судебного процесса. Время для провальных падений на колени перед фатумом, которым здесь назначили не бога. Для последних аргументов – демонстрации адвокатского бессилия и человеческих надежд. Мастеру Мастерово, Воланду Воландово.
– «О, могущественный, даже Маргарита просила о лучшей жизни для Пилата».
Воланд смутился. Приятно слушать, но не в присутствии же бога – существа бесполезного, но прославленного, официально могущественный он.
– «А не для Фриды?» – Воланд на самом деле помнил, потому что Фрида была навязчива. Как и все рожавшие, и не справившиеся с ношей, последнее порождало потребность непрестанно делиться своей обузой. И последнее было настолько очевидно, что пародировать даже злым юмором пузо беременной Луне не пришло на ум. Дело двигалось к завершению – в отличие от взаимоотношений Пилата и Иисуса, или, как все они понимали, Пилата с Иисусом – и Луна всё тщательнее высматривала, что ещё можно успеть сымитировать, прежде чем все они разойдутся по своим ущельям в этом мире, кто – по-прежнему через дверь, как и входили, кто озадачится вопросом, получится ли присоединиться к ходящим через двери, избежав в этот раз участи выходить через окно, как человек неполноценный, но сначала – ещё немного имитационной практики, хотя бы в рамках своей разминки. Совершенствовать свои навыки всегда было кредом небесного тела, чьим самым заветным желанием было повторить лёгкость просто воздушного детского шарика.
– «А нет никакой разницы – все нуждающиеся одинаковы», – мастер знал это по себе, знал это по окружающим.
Все вообще достаточно одинаковы. Но кое-кто иногда – и только в своё время – становится более актуален. Гуманист – это кто? Эти четыре непроходимые стены ясно показывают, что любой, кто примерит на себя этот немодный костюм.
– «В этот раз решается, что невиновен».
– «И ещё пятьдесят лет не судим», – мастер дорабатывал свой образ, работал на него без перерыва, полностью вырабатывал своё назначение, как безжалостно шахту вырабатывают, до дна пустого.
– «Судим уже через двадцать, и это если не будет никаких эксцессов и тем более рецидивов. А то, может быть, и раньше».
– «Я повторно судил бы меня уже завтра же», – Пилат хранил верность классике.
– «Как ему понравилось», – улыбнулся Воланд.
Пилат тоже улыбнулся, мастер снова забеспокоился. Пилат как собака, которая сама создаёт себе кость. Пока о процессе, его процессе, вокруг звучат разные отзывы. Идея возникают и стихают, как загораются и гаснут звёзды. А между ними бог:
– «Однажды я решусь на самосуд».
– «Тогда будем судить Вас, наглый мальчишка».
Конечно же, Бог не будет рисковать. Пилат между тем говорил мастеру:
– «А Бог прав, мне тоже стоит решиться на самосуд над самим собой. Это освежающая мера, она бы и пирамиды египетские могла освежить, не только нас», – это точка, но точка от Пилата, поэтому она звучит как многоточие.
– «Была идея оживить Иуду, чтобы пригласить его сюда, но он как-то так сумел повеситься, что это нам не удалось. Мы чувствуем, что он решил бы взять на себя вину... которой нашим общим решением уже не числится за Вами».
Это мастер и Воланд пояснили вместе, не хором, но в идее – которую считали находкой – были едины.
– «Если бы я отдал ему её» – у хорошей вещи собственник может быть только один.
– «Он очень хотел быть виноватым».
– «Вы ещё пару веков будете заняты дележом».
И это будет скучно, и это тоже станет привычкой человечества. Мастер стал искать глазами Бегемота для нового объятия не дружбы, но помощи друг другу – самого верного объятия из всех человеческих, совершаемых в суде. Даже выигранном, но всё равно суде. А Бог нашёл глазами Воланда, словами нашёл его, что сейчас для всех, и он не хотел в этом отличаться от коллектива, было важнее.
– «Я буду считать это особенно изощрённым наказанием. Этот процесс был соревнованием между нами, кто из нас лучше?»
– «Жаль, что я не могу счесть это наказанием».
– «Всё впереди, оно себя проявит. Вы, дорогой, не теряйте надежду».
Пилат неблагодарно смотрел на Воланда. Воланд знает, что значит быть непопулярным. Это он даже любит.
– «Парни, мы сделали это! Пилат, и ты сделал это. Не усталость уныния, ты должен испытывать гордость».
Процесс не шёл, как верный конь, Воланд и мастер сошлись во мнении.
– «Команду собирать под богом нелегко, ( тут на земле ). Для суда тем более».
Что происходило с лицами Бога, Пилата, мастера, Левия Матвея, который остался на оглашение приговора, во время спича Воланда, разобрать трудно. Может быть, на них не было лиц. Бегемот стоял уже у входной двери. Но неподалёку от себя он всё же заготовил стакан воды для Пилата. И внимательно следил за цветом его лица. Пилат предпочёл вообще никакого выражения не допускать на своё лицо, пусть даже и не вполне умея противостоять цветам – не формируя ещё одну тайну для Бегемота, лишь соблюдая процедуру опускания занавеса. А что продолжало происходить за занавесом, занавесом век и лобной кости... Пилат, может быть, думал о том, как придёт домой и скажет Иисусу, что они победили. И как Иисус ничего не поймёт. И как Пилат поймёт это. И как будет один этим часом. И как не принял стакан из рук Бегемота. А Бегемот был вежлив. Потому что в сущности приговорён к этому. И демарш его против всех недругов вместе взятых, нахождение их в Нью-Йорке и вытряхивание из них душ, в ком он смог их найти, это лишь разгул патологически вежливого парня – даже не попытка осмыслить себя по-новому. Цвет лица Пилата не баловал переменами. Бегемот переставал беспокоиться. Пилат в унисон Воланду подал голос, как официант подаёт вовремя блюдо, практика с Иисусом позволила ему не промахнуться, ему он тоже подавал, сначала смерть, после заботу, то есть себя самого в постоянстве своей незаоблачной натуры.
– «Я свободен?»
Глухим раскатом не звучать уже этому вопросу под сводами
– «Есть только одна свобода – внутренняя».
Коротко сказал мастер, так коротко он не говорил за весь процесс, процесс не ждал от него лаконичности, а сейчас, на плечо присутствующих она легла кстати.
– «Я знаю, ты сейчас помчишься к Иисусу. Самое время... Нам тебя не удержать. Ни один человек, ни толпа не могли бы остановить тебя, тем более не дано нашему сборищу осуждающих мыслей, большинство из которых не совсем искренни. А Иисус удерживает тебя уже столько времени. Причём ты думаешь, что остаёшься с ним добровольно».
– «Я виновен».
Пилат пытался повалить себя, как от корня своего обречённое, но по сию пору растущее дерево.
– «Я хочу вас покинуть. Я надолго оставил Иисуса одного. Впрочем, и он оставил надолго меня одного. Нас всех, пожалуй, но ему, как всегда, простительно. И я первый не хотел бы, чтобы эта вседозволенность была у него отнята. Во имя чего? Это делает его много, много интереснее… Вседозволенность как ничто украшает богов, человеческую природу познавших и вернувшихся к своей».
Тенденция, захватившая нынче многих – надолго оставила небесные просторы и Луна, и всё для того, чтобы вблизи пошпионить за тем, кто с кем уходит с вечера. А что важнее, насколько устойчива тенденция уходить с вечеров людям самим с собою. Не с другими.
– «Я могу проводить тебя?»
Бегемот как раз был одет так, чтобы провожать освободившихся заключённых – на коленях две дыры, но в целом джинсы были целыми.
– «Моральной поддержки достаточно».
Нет, недостаточно моральной поддержки. Мораль спереди странным полотном ткани, мораль сзади ещё более странным полотном всё той же ткани, наверное, не стиранной никогда или так давно, что боится даже разговоров о море, не то что воды в непосредственной близости от себя. Оды трусости законны, но не устыжают. Но Бегемот всё равно хотел пойти следом – от угла контролировать бродящее в Пилате отчаяние. Само это – идея бога, отсматривать, по возможности контролировать бродящее по земле отчаяние. По улицам, подающим пример бродягам. Бродягам, а не святым. Бог издали чует конгениальность, не отвергает её и тем более не отрицает, он умник в таких случаях.
– «Я бы пустил тебя в рай, если бы это зависело от меня».
Бог смотрел на медсестру – Бегемота и думал: «Какое милое животное среди других немилых животных. Ему бы Иисуса доверить… но тот может довериться только сам, даже в бессознательном состоянии».
Пилат мог сказать на прощание слова, что подавала ему душа. Его душа бесперебойно плодила их и орден не ждала, так же как Пилат не ждал на самом деле приговора – он знал, что милость – это часть наказания. Чрезмерная милость. И наказание ему выдали не тут, но как расстроишь соседей по жизни этой? Ведь вместе живём. Живём и потребляем. Но душу не назвать официантом, не на то рождена. И вставлена-то в такую верную грудь, что завидно меткости стрелка, что душу как тяжкий снаряд послал и дослал ведь до цели – сознанья Пилата.
– «С радостью объявил бы вам, что с этой недели мы начинаем званые обеды. Раз вы не стали разлучать нас. Но с прискорбием должен сообщить вам, что всё самое тяжёлое мы выжрали сами. Что же мы предложим вам? Лёгкость бытия».
Мастер хотел предупредить Пилата, что, не уйдя подальше от суда, нельзя выжить, но устало бросил это.
– «Но мы странная пара. И одиночество – уединение нам нужнее всех визитов, взятых вместе. Засим... Позвольте вас послать…» – Пилат удовлетворённо посмотрел на мастера.
Ну что это, бунт малолетних? Или слишком многолетних уже сожителей, бунт, который не омолодит их?
– «Чудесная речь, она последовала от вас обоих? Кто выплюнул её, пусть признается. Говоривший не считается, оратор может быть передатчиком, а вдохновителем и податчиком запретного кислорода другой. Для всех следователей всегда важнее вдохновитель».
– «Есть мнение, что ещё один процесс, только с адвокатом и его подзащитным, был бы неплох», – сострил неутешительно начинающий скучать Бог.
– «Мы готовы рассмотреть...», – не успел закончить Воланд.
Мастер вступил внезапно и слишком от сердца – адвокат схлынул, как прибой, перешедший в отлив, промытыми скалами выступил просто человек. Возможно, человек с желанием мести за все не написанные романы о желаемых героях.
– «Их трепетная пара нам глаза проела. Из самосохранения рекомендую выслать их за границы Нью-Йорка», – больше возглас, чем реплика с последствиями, просто боль за ненаписанные строки.
– «Но он уже обещался вернуться из-за свобод вокруг Нью-Йорка», – может быть, лучшая книга мастера и не написана, но готовность сделать обещанное Пилата уже прописана в рукописях ноосферы.
Пилат-бумеранг более склонен к возвращениям, чем прокуратор-бумеранг к пересмотру старых дел, даже если при этих возвратах к дорогому праху чаще врезается в луну, стремясь объять Землю, оставляя на первой не изживаемые синяки. Хотя и это есть, старые дела всё ещё актуальны, особенно как и луна покрытые синяками. И это было очевидно для всех. Была средь реакций на это и реакция ускоренных родов. Обычный земной роддом – это роддом, снабжающий проклятьями; эти уродливые младенцы рождаются в моей груди. Так мог бы сказать каждый причастный к земному бытию.
– «Конченный парень. Иисус с ним пропадёт», – адвокат в мастере закончился.
Бог уже думал о хорошей девушке вроде Марии, но где, как всегда, взять вторую?
– «Иисус как-нибудь выживет. И Пилат рядом с ним».
– «Бог, бог, не думайте об этом», – Воланд показал чудо телепатии. Что было невежливо, но своевременно. А вежливость в отличие от всего полезного редко бывает своевременной, хотя она приятна… Воланд не смог сказать, что хотел. А Бегемот принёс пользу. И даже мастер смог что-то сделать. Но не с Пилатом, с Пилатом что-то делает Пилат. Одно долгое дело, о котором не рассказывает, но догадываться может каждый. Час за часом один обряд отсекает ему не голову, но душу. Она отпадает на время, необходимое для размышления, садистского по отношению к самой себе, грустит вдалеке и вступает в свои права на прежнем месте. Мысли собрав в том их виде, в котором запомнились гонителю своему. До дальних самых стран он их всё равно не догонит, сколько бы ни станет гнать. И как упрямая голова она становится на место. Душа ведь и есть голова всему, вмещающая не мысли, но целую жизнь. А мыслям простая судьба – расходиться им дальше, как взаимоотталкиваемым частицам, даже если они часть одного целого. Но познать своё целое со стоны им почему-то пока не дано. И вдруг как выстрел, стрелял кто-то наверняка, будучи сам застрелен тем же.
– «Встретимся ещё?» – от кого вопрос кому? Если он риторический, стоит ли устраивать подобное дознание на его счёт?
Левий, стоя на камне, настоящем камне, а не имитируемым Луною, дозывался Бегемота, стоящего, как он думал, на другом камне – на другой, второй земле, которая открывается второоткрывателям так же, как и первооткрывателям, на той земле позволено больше, но только во благо одной болезни – одержимости свободой. Сам Левий после встречи с Иисусом не был свободен, впрочем, как и до неё не был. Свобода увести Бегемота, хотя бы пригласить его в своё сердце, в котором не так пасмурно, как во взгляде Левия, свобода быть щедрым, распахивая створки грудные. Понятна ли присутствующим такая свобода? В Бегемоте Левий Матвей не сомневался, в понятливости его, Воландом проверенной и не одобренной строгим сатанинским духом, но одобренной Левием в душе его, ещё более строгой. И вообще, устраивать соревнования по строгости с Воландом ему скучно. Он выиграет, это ещё Иисус ему напророчил, хотя Иисус не пророк.
Ребята расходились. Частично уже разошлись. Кто не входил особо, тот особым образом и не исчез – развеялся, как годы: Гелла, Азазелло, погода этого вечера рискнули чуть было не превратиться в прах, дематериализация гостей как дематериализация идеи – становится неактуальна и проходит. Как проходит день. Как проходит жизнь. Как проходят люди к выходу. Как сама квартира прошла бы к выходу следом за ними. И в этом квартира с лежащим Иисусом её хорошо понимает. Близнецы города множились. Хотя пока и не объединялись периметрами – дессидентский быт на этом своём этапе пока требовал сепаратности. Бог сразу отбыл в лучшую жизнь. Для него через смерть или через приблатнённый вход – всё равно. Воланд не позавидовал ему, всё самое интересное опять им. Да и мучений они опять отхватят, ну разве они не удальцы? Главное, укрыть их от других, тоже жадных, но жадность это по-прежнему пропуск. Пилат и мастер шли домой. Они могли бы идти в ногу с городом, но они уже не давали себе такой труд. Да и путь их уходил немного в сторону. Пусть город поспевает за ними. Но разговор их придерживался одной темы.
– «У меня чуть не украли Иисуса. Но воры всегда безумны, тем более те, которые могут покуситься на подделку Моны Лизы. Лишённую картинной рамки, лежащую у кого-то дома. Да. Я тут мечтаю, чтобы у меня украли кое-что. Но воры всегда безумны, их пути сводят их с ума. Не отрепетированные пути».
Пилат улыбался одними глазами. Сложно сказать, как это именно происходит, но звучит это хорошо. Глазам не дана самостоятельная жизнь. Ничего тайного они не обсуждали. Больше понимали по выражениям лиц друг друга. Ещё больше каждый понял по выражению на лице жизни. Жизнь его не меняла. Её лицо пока не нуждалось в обновлении, выражение его было классическим. В жизни классика встречается гораздо чаще, чем в опере. Левий Матвей некоторое время преследовал их, оставаясь в отдалении. Вероятно, для самого себя он преследовал что-то иное. Но познать это трудно, если не быть Левием Матвеем. Ни мастеру, ни Пилату это не мешало. Научиться не обращать внимания на мелочи. Научить их пыталась ночь, абсолютно пустая ночь каждого из них. Они у ночи не учились, продолжая выхлёбывать из чаш бытия; у них разные чаши, но бытие почему-то одно. Мастер и Пилат твердо знали свой путь. И свой идейный путь они давно выучили наизусть. Левий Матвей опять пошёл своей дорогой. От него другого никто и не ждал. Некоторые посмотрели ему вслед с сожалением. Луна решала тут же, за парой мастер-Пилат или за Левием Матвеем ей катиться, по земле, нет, не по небосводу, после того, как вышла всё-таки по старинке в окно. Левий опять уходит, вернётся ли ещё раз? Не устал ли Левий возвращаться? Что-нибудь ещё он ищет в своих возвращениях? Или уже столько механического в производимых действиях? Ведь он не Моисей – он зайдёт много дальше, дальше всех евреев, дальше всех людей. Сам Левий думал, что его, к сожалению, ещё узнают`. И опять всё не те, кто нужен. А кто ему нужен? Только один, если вообще человеку кто-то нужен, то всегда только один. Если одиночество любого генеза вообще может быть уничтожено, то только союзом двоих. Если союз образован тремя или больше, то одиночество снова находит возможности развиваться. Трое – это опять путь в одиночество. Лучше лозунгом вещать об этом. Левий шёл по правильному пути, ему нужен был только один. Но как же невероятно было его желание, невероятно было само желаемое. Левий знал это… А желаемое знало всё на свете, или почти всё. Но уже так много, что решилось передохнуть и отключилось в долгом обмороке, протяжённость обморока пугает только тех, кто вне его. Пребывающим внутри все эти страхи чужды, и пошлы. Пилат и мастер землю топтали с ответственностью, особенно Пилат втаптывал бесстрашие, втаптывался с заботой над самим собой, неблагополучном всё-таки в своём топоте в направлении вечной тишины его квартиры. Иисус не чувствовал их приближение. Возможно, он скучал пустыми чувствами. Чем ещё Иисус мог быть занят в обычный, для кого-то судный, день, в который ничего ни для кого не могло измениться? Суды все распущены, но почему-то не закончились. Это девушки могут быть распущенны, суды – другое. На земле – это всегда другое. Кто председательствует в суде стихийном? Вероятно, стихия. Тогда какого свойства? А разве у стихии могут быть ещё другие свойства? У правильной стихии свойство одно, разрушительное, которое по имени не называют.
– «Что-то Вас особенно обидело?» – Пилат был внимателен к не написанному мастером роману.
– «А Вы почему так бодры, Пилат?»
Перевозбуждение усталости таково.
– «Я знаю, к чему возвращаюсь. От чего я по сути и не удалялся. Да разве и возможно это? Ведь мученик от муки не уходит и счастливец не покидает своё счастье. Вы плохо бились за меня: и ни победы Вам, и ни большей вины мне…. Стабильность. Стабильность, вот в чём крах. Ну да ладно, к краху некоторых вещей мы уже привыкли. Души наши привыкли, это главное. Ведь если не вздрагивают, то покой».
Святая слеза может смыть слепоту, неважно, из самого` слепого глаза она проливается или кто-то другой плачет именно такими, святыми, слезами на эти глаза. Святость бессильна только тогда, когда это святость постороннего. Когда же близкий удосуживается, мы сразу его канонизируем, и мы крепчаем вместе с ним. Но святость становится редким свойством, во многих оно просто не может обрести Альтер эго, во многих оно не может задержаться, потому что они с потенциальным обладателем по-разному тратят время. Время – тоже вопрос, вопрос формы, скорее всего, оно обтекает шею, как петля и о святости не приходится говорить в агонии, но пробовавшие утверждают, что именно в агонии её можно распознать… как девушку свою единственную, сестрой могущую быть – твоей сестрой милосердия, вот она, твоя святость какая. Пробовавшие это теперь особенны, их в гости не приглашают – стесняются своей убогости, у них, стесняющихся, тоже возможна святость, но она по углам скрывается, удобно ей там – пока спокойнее. Правда ещё страшнее, святость ни в ком не может обрести полноценного правдивого, всему её потенциалу соответствующего альтер эго, это её беда, такая же, как есть у каждого человека. И святость, и человек ( не обязательно этой святостью обладающий и не обязательно окончательно отвергнувший её ) не могут альтер эго обрести в углах тех, где обретаются.
– «Расстанемся, я возле двери постою; если в квартире действительно будет тихо, я двери этой откланяюсь… Без хамства, без продолжающегося ожидания, которое обычно и пределы жизни готово превысить».
Мастер разглядывал неважное уже тело Пилата. Оно стареет, как хорошо написанная, но много взглядов выдержавшая картина. Забота, лишь забота одного о другом только и может устойчивость придать земле, всё больше раскачивающейся и цели своей не знающей. Пилат, похоже, знает свою цель и мастер, похоже, знает, но земле, которая всего лишь место, труднее – она поддерживает обоих, она пространство для обоих, и для прочих, с кем они сходства ищут и регулярно забывают об этом поиске, а ведь он жизненно важен. На этой земле – жизненно важен, так уже нехитрый бог придумал, которого они видели на процессе. Которым не восхищались, за которого не радовались, на которого не хотели быть похожи да и не умели бы последнего, с которым не хотели бы схлестнуться в пустом поле, потому что не верили, что может выйти хорошая драка, за жизнь, к примеру, или за свои убеждения. Есть ли они у него? Вот когда он это создавал, он руководствовался чем-то, на убеждения похожим? Так ведь человеку было бы понятней, человеку, который может с ним участвовать в одном процессе и быть на месте свидетеля, как и он. Человеку, который на своём месте. А оказавшись в краплёной колоде карт, ищет выход, потому что место своё всё равно помнит. А помнит ли его бог… такой, какой был на процессе.
– «Неужели Вы допускаете, что что-то кроме тишины может меня встречать? И где, подле сфинкса молчания?! Нет, там не может быть ни одного звука, доступного человеческому слуху, даже если этот несчастный слух – мой. Особенно умеющий улавливать тишину. Что мне ещё сказать о нём при краткой встрече».
Пессимизм или реализм; и то, и другое человеку вредно.
– «Ничего, стоять – не напрасно век проживать. Ведь познаваемо всё на свете. По тишине тоже догадаться можно о том, что именно её не нарушает. Да короче говоря, о всех Ваших секретах».
– «Мастер, Вы станете деревом под этим окнами, а из них всё равно никто не выглянет. Потому что из центра квартиры до них не дойти, дороги длинны и извилисты, а ходить по ним может только один, давно уставший, чтобы трогаться во все пути одновременно».
Вот это он добавит вновь и вновь к любому своему высказыванию о текущем. Это растянет как сплетню навек. Он передаст Иисусу без нюансов. Суть процесса, как однажды передал суть самого себя. От провожающих он для этого отделается. Насколько бы невежливым этот мир не выглядел в их глазах, свои Пилат опять устремляет на давно изучаемую картину. Именно для того, чтобы продолжать изучать её, он попробовал более подробно изучить себя. А лучший способ изучить себя – это судить себя. Но ныне такие реалии собрались вокруг него, что от мягкого приговора скрыться ещё труднее, чем от жёсткого.
Тёмную простынь накидывают на ложе города, снова называют её ночью и спать велят тем, кому спится. Иных же снова пробуют выручить. Бегемот не настаивает на своём сходстве с тем, что случайно перемещается по ограниченному пространству, называемому жизненным и жизнью набитым, как сумка мукой с комьями; вылепить из этой муки` следующий шаг, да предложить его сделать тому, кто видит перед собой путь, беспощадно продолжающийся прямо по усталости, если не может обогнуть её. Бегемот, который некоторым хотя бы подсознательно уже кажется правосудием, которое не смогло прогреметь над другим, но сегодня инициативен мастер. Он сам почему-то подкараулил Бегемота, в известной степени оставаясь телохранителем кого-то другого – вдруг подслеповатое правосудие одумается.
– «Давайте сделаем так, будто я ждал Вас дома», – мастер опередил Бегемота, пробежал в квартиру и запер дверь перед Бегемотом. Бегемот стал играть собою, как игрушкой-гостем. Мастер по ходу дела включал себя в игру, в которой он не возражал бы быть равноправным участником, но бог, видимо, опять послал что-то иное. – «Господин не только не с тем именем, но и без хвоста. Бонжур, мой друг, Вы ещё живы?» – мастер был рад Бегемоту. Так, будто не шёл с ним сквозь ночь. Телом оставаясь с Пилатом. Призванием – с романом.
Бегемот сказал: «Мастер, я хочу внутрь. Согреться возле Вашего сердца, если оно ещё топит, если подкидывает немного тепла навстречу таким, как я».
Солнце, что в небе – ничто, главная согревающая, дающая жизнь звезда в нашей груди, в самом центре её, сдвинутая влево ровно столько, сколько должно благо быть сдвинуто с места, чтобы причинять мучения.
– «Общество было приятным, вечер – чудным, я сделаю Вам чай с травами после этого», – мастер отставил в угол своё копьё и перестал быть телохранителем.
Бегемот после вышеописанного промедления вошёл в квартиру, наконец. Край спасения, иначе не назовёшь тёплый дом полезного знакомого, иногда соратника. Но никогда лишнего человека в тех обстоятельствах, что насажены вокруг него. Бегемот опустился на стул, мастер глянул на него и прибавил скорости своим действиям. Бегемот спокойно ждал, он отдыхал. Движения мастера обещали небольшое продвижение вперёд. Если не для тел их, то хотя бы для мысли. Писатель колдует с таким остервенением, с каким колдун хотел бы писать. Выписывать, вырисовывать рецепты, благодаря которым что-то ещё может отогнать ранее прописанную седину от указанного виска. Мастер положил в чашку пучок какой-то травы и залил кипятком, после чего, взглянув на проделанное, за прохладные кончики, свисающие из чашки, которую, хоть и круглую, как и камень Левия Матвея, уже не имитировала Луна, вынул пучок, вернув его в мир, и отжал. Он шлёпнул то, что дисциплинированно сжимали его пальцы, на блюдце – как на плоскую землю из древних легенд – рядом. Мастер проконстатировал для себя, что нехитрый процесс завершён. Писатель транспортировал чашку к Бегемоту. Но ещё до того, как чашка добралась до него, он начал говорить. Называть вещи вокруг себя словами отборными и отнимающими последнее и у оратора, и у того, что ими он обозначал. А Бегемот сразу стремился резюмировать.
– «Люди – миражи из золота и дерьма, из моих обвинений, из моих отказов от них, из моих воспоминаний о них, мастер. Я не могу ни разочароваться в них, ни поддержать очарования. Им всё равно, а я страдаю», – у мастера стали подрагивать руки после того, как Бегемот произнёс это.
Выход в свет потряс Бегемота до основания. Мастер видел, что он был потрясён.
– «Вы так долго их не видели? Здесь-то время идёт медленно. Не замечаешь того, как проходит ночь и наступает день. А после наоборот, но одно и то же всё время повторяется и повторяется. Мы сами для себя повторяемся, уже не путая себя со вчерашними собою».
А если я продолжаю путаться?
– «Бегемот, Вы не homo sapiens», – мелодично протянул мастер и не в размер добавил. – «Вы чужой, мальчик».
Чужой, чужой, опять? Что за проклятие или благословение быть всем чужим!? Бегемот до сих пор не знал, в каком качестве это принять. Отвергнуть, оттолкнуть, как неправильно посланный ему мяч, он не умеет так ловчить, дышать так, чтоб играть так. Передумывать и передумывать это снова и снова – так он сильнее заблуждается там, где прежде что-то вино было.
– «Как Вы считаете, почему молчу? Чтобы опровергнуть Вас», – улыбнулся Бегемот и улыбка получилась задавленной.
– «Если молчите, думаете, сойдёте за своего? Отнюдь, сударь, время от времени очень нужно говорить что-то, что подтверждало бы Ваше искреннее сходство с окружающей средой. Почему Вы этого не говорите, а? Не знаете, что сказать? Тогда спросите у меня, я тоже не знаю, но ради Вас я соображу что-нибудь. Для чего ещё мне голова? Не знаете опять? Для того, чтобы выручать Вас. Хотя было бы лучше, если бы Вы научились спасать себя сами. У себя Вы всегда под рукой. Ну и что ещё, забывайте некоторые компании. Вы никогда не спасётесь в танце со свирепствующими диссидентами, с борцами, лишёнными самих себя на входе в вечность. Они ведь хотят въехать на Вас. Хотя Левий всё-таки рассчитывает на себя, но сравнивать кого-то с Левием дело не стоящее. Сам себя он может сравнить только с тенью от скалы. Это мило его характеризует. Но в той тени не укрыться нам с вами. Это хуже характеризует нас. Мы сами такие свои характеристики перенесём, но современность устанет от нас ещё быстрее, прослышав, что мы такие. Я не печально вою, я только рассчитываю на Ваш слух, его догадки мне важнее моих недомолвок, а без них до сих пор нельзя. Хотя на процессе некоторые старались молвить всё до конца, но ни о чём обмолвиться не сумели они же сами. Ни о чём из того, о чём Вы думали».
– «Когда я был котёнком, мне предрекли достойную жизнь», – Бегемот не понял, почему предсказатель ошибся.
А мастер решил всё выяснить.
– «Да? А кто потрудился такое сделать?», – заинтересовался мастер. Очень заинтересовался. Такая степень заинтересованности царит на чистом лице младенца. Где буква в слове «степень»? Он рассчитывал выявить нечестную помощь в этом предсказании. Бегемот уже не смог по-младенчески улыбнуться.
– «Моя мать, но я плохо её помню».
Мастер понимал, что лекцией спасти нельзя, уши жаждут иного в этот час, да и лекцию уже не спасти – не вытащить на уровень, где она может найти старообразные уши.
– «Полагаете, мне стоит покончить с собой? С натурой, скучающей, когда вселенная активных душ так бодро развивается. Даже не ища свои границы».
– «Думаете, я могу так сказать?» – мастеру хотелось погладить Бегемота по голове. Младенцу никогда не стоит рано выскакивать из колыбели, тем более если возле неё дежурит Воланд. Хотя и мастер дежурил там же, но все прочие караульные не могут считаться присутствующими, если главный влюблённый присутствует.
– «Ну, кто Вас знает, до каких пределов простирается Ваша вежливость», – ухмылка не пришла на лицо Бегемота. Дороги не нашла в этот раз. Может быть, и в следующий раз не найдёт.
– «Вне вежливости, выпьете вторую чашку?»
Бегемот в каких-то вещах был убеждён.
– «Этот чай не отправит меня в рай».
– «Я боюсь, что ничто Вас в рай не отправит», – печально пошутил мастер. Как Пилата на гильотину, пока тому необходимо оставаться с Иисусом. Шутил мастер, как жил. Он не возлагал надежд на шутку. Просто пытался спасти душевное равновесие. Впрочем, оно уже пропало… Он обречённо и радостно ожидал ответа Бегемота.
– «Вы не опередили мои мысли. Я давно про рай всё знаю. Он – беглец. Особенно от таких неудачников от этого мира, как я, непокорный, но Ваш слуга».
Если ты не собираешься в рай, что ты делаешь вообще с самим собой? За кем гоняешься в своих мыслях, не двигающихся в предрешённую сторону спокойствия? Кому пробуешь уподобиться… но это, кажется, уже не про Бегемота. Мастер захлебнулся в своих мыслях. Бегемот смотрел мимо мастера, невменяемый и счастливый, по-своему счастливый. Таким он будет царствовать в своём собственном веке долго или всегда, неужели кто-нибудь однажды скажет про него «создающий проблемы»? С этим мастер смириться не мог. Он будет отпаивать Бегемота чаями до тех пор, пока он не перестанет реагировать на все прелести общественной жизни, прямо подпадающие под определение легко нациствующих.
– «Вы знаете, ведь у нас мультиюнионизм. Нет герба, нет гербового девиза, но чувствуется единство множества микрообъединений – личностей в самих себе».
– «Хочу попросить Вас о том, чтобы сколько бы чая мы ни выпили, мы не поднимали тему процесса, который поднял Пилата в наших глазах. Это, знаете ли, будет несколько преждевременно, уберечь себя от зависти, которой наделил бог, говорят, всех, кто дышит. Которую он подложил в наши приоткрытые души, чтобы они не скучали. Очень мило с его стороны, он затейник. Я всегда говорил это».
– «Если кот несчастлив, никто не счастлив. Я бы ещё так сказал, в доме, где рефлексирующий кот несчастлив, никто не счастлив. Что может удовлетворить кота, который хочет всего? А в первую очередь хочет понять себя, что вообще редко даётся, тем, кто на землю ступает для жизни. Не возьмусь посещать такой дом, где творится беда с котом. Мой дом не идеален, но он уютнее развороченных берлог, даже когда в нём бывала Маргарита, он смотрелся более выигрышно, чем тот, где не бывает примирения кота с собою не опоздавшим, но, к собственному сожалению, успевшим».
Больше подслушивать Луне было нечего – никто ничего не говорил.
Какой-то закуток дымил, работал со страстью и отпускал нуждающимся кофе. Ну, тут он не оригинален, есть ещё места и процессы, где работают с не меньшей страстью. Растворяют себя в ослепительных, но в основном ослепляющих дебатах, словно в всё уравнивающей кислоте. Теряют там себя и находят в том же месте, где потеряли. Потому что некуда двигаться. Но энтузиасты всё равно находят, куда двигаться даже там, где не протолкнуться. Собственно, для этого дебаты и были даны человечеству или отдельным лицам, это средство действительно должно быть всё уравнивающим и проклинать только шёпотом, но не дано дебатам уравнять мышь с птицей, бога с грязью. Горы становятся ниже, потому что устают от внимания к их высотам. Допустить на них они всё равно никого не могут. Ни в каком разговоре не подняться так высоко, чтобы найти истину, замершую между двух слов двоих собеседников. Закуток за виском или лбом, или ухом всё это знает, не раз видел, не раз отказывался участвовать. Но он всегда будет отпускать нуждающимся кофе. Всем, кто рискнёт себянаковыми признать. Воланд набрался кофе, как он часто это делал, в случайном кафетерии. Опьянение придёт к нему, своему любимому клиенту, позже. Когда он опять разругается с днём этим, оскорбившим его своей посредственностью. И долго излишков кофе в том, чтобы обезболить. Это единственный, кто способен пьянеть от кофе. Пьянеют от жизни, от луны, слишком яркой для конкретного часа, что в сердце намертво встал – от `больших пустяков, чем чёрный, смертельный кофе. Пилат решил, что это время подходить для дружелюбной беседы.
– «Ты Пилат и ты тут», – сказав странно, Воланд продолжил смотреть на него.
– «Вы некрасивы стали с прошлого апреля», – Пилат начал «свой» разговор. Словно право своё начал качать, как воду качают… там, где её никогда не было.
– «Стишки?» – сухо поинтересовался, к сожалению, ещё трезвый, Воланд.
Пилат отрицательно покачал головой.
– «Как вы после суда?»
Что же это за звуки? Это вопросительная дробь зубов, когда они смыкаются после точки. Когда она не поставлена слишком крепкой рукой, всё выписывающей и выписывающей путаные знаки. Это вечно неоконченная работа, одновременно с которой идут самые медленные молитвы. Раз существует небо, с него падает миллион любопытствующих капель. Раз когда-то начал, стал продолжать допрос Воланд. Первым город услышал, он был быстрее всех их. Город услышал и осмотрелся, смотрел на себя, на себя одного, именно на себя, потому что в себе отражалось всё, что должно было подарить ему отражение. Так было яснее, кто знает ответы на твои вопросы, спасибо, что хоть не себе самому. При единственном сочленении внешнего и внутреннего надо бы было ответить Воланду, а ответил Пилат.
– «Так же, как до него», – какой день сегодня необыкновенно располагающий к себе… видимо, чистотой, которая давно не встречается Пилату.
– «Что-то ты краток. Сказывается усталость, которая пришла на место желанию. На место подвижничеству. За которое никто не сказал ничего хорошего. Подвижки от подвижничества только такие – душа теряет своё место».
Пилат отвернулся, в стороне было интереснее. Но он сам начал этот разговор, хотя и Воланд первым раскрыл рот.
– «Что, пахнет кофе?» – Воланд усмехнулся, ему не было обидно. Но и хорошо ему не было. В ближайшие дни никакого взлёта не будет и падения решительного тоже. Воланд вздохнул, но выдохнул в сторону. Пилата не смягчила эта любезность.
– «Ты кроме кофе что-нибудь пьёшь?» Пилат подумал, что Воланд мог бы и даже должен где-нибудь отравиться. В его возрасте это будет уже не рано.
– «Зачем?» – наивность Воланда и сейчас избавила, спасла его от правды, а может , он сделал вид, что спасся.
Но Пилат не понял. «Будь ты проклят со своей наивностью» – это восклицание Пилат не выпустил в мир, да и оно само особенно не рвалось. Зачем рваться из надёжных уст? Они всегда словно нежное объятие, резцами удержат добычу опыта, который сам в свою очередь добыча непростой жизни. Но этот кофе, кофе, кофе… Как будто дьявольская сила Воланда в нём. Возможно ли такое в современном мире? Или это всё та же, что и в аду, власть кофе в Воланде: если кто-то прорастает друг в друга, то однозначно видит в этом смысл.
– «А с чем у тебя ассоциируется запах кофе, столь приятный мне, но, видимо, непереносимый для тебя?»
Тут Пилат был вынужден сказать правду:
–«С Иисусом».
Для скольких идущих мимо них это означает «С нафталином». Современность брыкается не хуже стареющей в обратную сторону лошади, он никогда не прижимался к ней.
Воланд покачал головой, интересно, сколько ещё вещей вызывают у него ассоциации с Иисусом. Не весь ли мир?
– «Давно?» – Воланд хотел дознаться до правды истинной в этой истории Пилата. Только ли его истории?.. На неё может найтись много владельцев. Правота каждого вписана в какой-то фрагмент небес. А что на небе, всё рано или поздно свалится на землю. И не истомится в благородном падении. Либо так истомится в благородном падении, что здесь, хоть немного, да будет бесчинствовать. Теперь надо рассказывать про Иисуса и кофе. И кому? Тому, кто знает всё про кофе, как будто он сам из него сделан. Сделан из ада. И ничего не знает про Иисуса? А у хорошего человека всё должно быть наоборот. Пилат знал, кто посмеет осудить его ригоризм в этом вопросе? Воланд не тот, кто должен легко говорить о Иисусе, но лучше отвечать честно.
– «С тех пор, как его принесли в мою квартиру и я впервые сварил при нём кофе. А потом выпил один, не ощутив его вкус. Но чашка была пуста и мне пришлось признать, что он во мне. Тогда я не предложил кофе своему гостю. Вы думаете это было логично? Ведь правила святого гостеприимства при случае могут и отвергнуть логику, Иисус и все, кто рядом, в зоне риска: вдруг он согласился бы очнуться?»
– «А сейчас кофе даёт тебе какой-нибудь вкус? Тот, который ты ожидал бы?»
Пилат давно связал узлом все свои ожидания. Узел не вышел велик… И не велик вышел вопрос, почему. Но головная боль вышла больше. Старинная гемикрания или уже современная наследница старого недуга, она лицо не подгоняла под встречу с мучеником; что же с ней будет дальше? Откуда пришло, туда и выгнать. А если кому-то этот вопрос и подкидывать, то только самому себе.
– «Я царствую в кофейном мареве над самим собой. Жалкое царство, но в первую очередь несчастное. Нуждающееся в гуманитарной помощи настолько, насколько ангел, падающий на землю, нуждается в твёрдой руке, которая отдёрнула бы назад».
– «А сейчас ты ощущаешь вкус кофе?»
– «Мне не нужны эти ощущения, если честно, то будь они прокляты. У меня и проклятие есть подходящее, но всё не подберу соответствующий тон для него. А как ты думаешь, так обязательно соответствовать? Ведь если в ругани ошибёшься, то всё равно воскресят».
Пилату захотелось немного поговорить о Иисусе, что валяется не один год в его квартире. И важно то, что Воланд вот-вот скоро начнёт смотреть на мир, а, значит, и на Пилата, сквозь кофейную призму. Пилат имеет сильный шанс неплохо выглядеть. Но Воланду, наверное, всё равно. Но, может быть, он захочет поговорить?
– «Почему Вы не спрашиваете меня, самого близкого к нему человека, или подонка, как вам угодно, о Иисусе?»
– «А почему я должен о нём спрашивать? Мне неинтересно».
Воланд оказался не пьян. Пилат был застигнут врасплох. Ответ Воланда упал как камень, точно на голову Пилату. Но в итоге больше походил на плевок. Не так тяжело, но больнее. И Воланд готов пояснить необходимость боли.
– «Вам давно пора отпустить его к отцу. К его семье, к его родне, она должна у него быть».
Пилат воззрился на Воланда.
– «Я никогда этого не сделаю. Что бы ни стояло за доводами, за моими плечами опыт заботы, о которой все, наверное, знают, что она стала страстью».
Вот так, страсть, наконец, подала голос и он не был у неё шершавым.
– «Тогда однажды он сам сбежит от Вас. Вы окажетесь в неприятной ситуации. И весь мир, впрочем, с Вами так же. Совсем не знать, где, пусть и лежачий, находится бог. И его заставите бегать… в его возрасте. Хотя, он вечно молод. Тем более что последнее время он своим телом не пользовался. Он только отдыхал, нам бы всем так…»
Пилат помнил это тело.
– «Вы же знаете, что сам он бегать не может, самому ему сбежать не под силу. Быть нам с ним вместе, не так ли, Воланд?» – как же сейчас Пилат был не похож на себя.
Воланд всё-таки погружался в кофейное марево. Не мечтая ни о чём. Имея сильное желание забыть о Иисусе, о Пилате, о их отношениях. Но оно всё-таки не было похоже на перину. Кололо что-то… Изменить свои отношения с Бегемотом.
– «Я не насильник, Воланд. Отпущу однажды…» – успокоил Воланда Пилат и сам успокоился.
Спокойствие, для обоих спокойствие… важнее ровного голоса. Важнее ровных дорог, по которым голоса идут, соединяясь в караваны, так можно вернее дойти до слуха, что ждёт и дожидается.
– «После юридической беседы мы стали на «вы».
Опять поправки, опять поправки вносить.
– «Она не была юридической. Я хотел бы, чтобы правдивой, чтобы окончательной, даже если так рискую никогда больше вас не встретить».
Пилат решил не спрашивать «А как у вас дела с Бегемотом?» И не то чтобы пожалел Бегемота, может, пожалел Воланда? После всего он имел право на сострадание. Это право вырвано Воландом. У всех. И Воланда вырвало им. Ели бы это не было образно… а буквально, на тротуаре… Воланд развернулся и начал удаляться от беседы. Кофейный ореол стал быстро исчезать. Воланд точно не собирался пьянеть. И это правда, трезвого скорее вырвет здесь, чем пьяного. Пилат всё равно не чувствовал себя разочарованным. Даже в ситуации с Иисусом он не чувствовал себя разочарованным. Может, вообще не дано ему. Пилат хотел бросить камнем в спину Воланда. Но Воланда это всё равно не изменило бы. Пилат смирился с таким Воландом. Он не остался удовлетворён собой и не был готов принимать будущее по мере его поступления, но оно всё поступало. Не думая о том, где размещаться. И, видимо, принимая Пилата за своего администратора. Он никогда не узнает, есть ли подобные проблемы у Воланда. Он долгое время хотел это знать, но теперь понимает, что Воланд отдельная тема. Тема для чьей-то диссертации, которую никогда не защитят. Что они хотели сказать друг другу на процессе, они не поняли сами, и потому не сказали. Ни на одних скрижалях не было записано намеренье ни одного из них. Насколько им удалось их выразить, все сомневаются. Остаётся надеяться только на их память. И есть мнение, что они не забудут. Памятливы, профессионально памятливы, этим и спасаются и, бывает, спасают кого-то. Когда же вы себя спасёте, да так, чтобы уже не волноваться о вас?
Воланд забыл о кофе. У него не получилось опьянеть. Пилат и Иисус. Он сам и Бегемот… Четыре человека… нет, два, всегда только два человека, сколько бы не было упомянуто… Их только двое. И не нужно, и не дано возникать на месте двоих одному или троим. Это Воланд сумел понять. Но, может быть, ещё можно использовать один маленький шанс для размножения надежд, если не людей; все лучшие шансы градом валят в один счастливый миг… он был где-то не в их жизнях. Но хорошо, что хоть слух о себе допустил до их слуха. А души всё равно будут пытаться воспользоваться. Всем на свете во имя самих себя. Бегемот в конце концов поймёт. Его собственная душа в конце концов поймёт его. Воланду дано предполагать, дано, как всем, строить планы. Но на свою понимающую душу он не очень рассчитывал. Он знает, что занимается предсказаниями будущего в нехорошем стиле. Да иного у него нет. И этот стиль не просто достался. Кое-что было отдано ради того, чтобы заглядывать в будущее, не много там видя. Но иначе он не видел бы даже этого. Все секреты немногословны. Это их обычай, так же как у человечества может быть свой. `Видение падает как крыша, всегда есть ущерб на поле успеха в желанной области, это в интерпретации тех, кто допущен, всегда вопрос какой-то диеты. Но с этой диетой всё как раз понятно, показано одно продолжение, чего бы это ни стоило пойманному дню. Ловят гораздо большее… Воланд сам пришёл к Бегемоту. Не алкая видеть того, кто необходим, не пытаясь мыслить правильно и после всех попыток мыслить лучшим образом в любой момент готовый отказаться вообще от мышления. Перед Воландом возникла дверь. Бегемот открыл, не успел одеться. Но стесняться своего создателя – пошлость. Каков ты есть, ты стоишь сейчас. Даже если не создателя, а бывшего работодателя – всё равно пошлость. А Бегемот покончил с пошлостью. Еле успел до того, как она покончила бы с ним. Но он уже отпраздновал эту победу, Воланд пришёл поздно. Но Воланд так не думал.
– «Готов к ещё одному разговору?» – Воланду было плевать на наготу, на полунаготу Бегемота. На абсолютную его обнажённость…
А Бегемот на его месте не плевался бы, он хотел остаться со своей наготой один на один. Так, как с усталостью остаются только один на один и побеждают её самостоятельно.
– «Боюсь, я не буду тебе достойным собеседником, поэтому давай избавим тебя от скуки, а меня от правды жизни. Мне достаточно одной жизни без правды. И без тебя».
Воланд просил о невозможном.
– «Рискни ещё раз. Естественно, не ради выигрыша… ты знаешь, многие рисковали ради проигрыша», – глаза Воланда поочерёдно меняли свой цвет. Всё-таки позволили себе. То карие, то тёмно-карие, как будто не могли выбрать. Хотя у них был пример глаз напротив, те оставались светло-карими, уже несколько минут не меняясь. Это ли не образчик сегодняшнего постоянства?
– «Боюсь, что я не буду тебе достойным собеседником, партнёром, братом, мужем, сожителем, сотоварищем, сыном, отцом. Правда, не буду», – Бегемот ещё, конечно, смотрел на Воланда.
Как в картинной, последней в жизни, галерее посетитель, зашедший не туда, особенно тщательно изучает её, потому что они все закрываются. Потому что верит, что не появится тут больше. Дух его будет бродить в других местах.
– «Я могу сообщить в качестве гуманитарной помощи и некоего развлечения для себя, что избавиться друг от друга нам действительно будет трудно. Меня это пугает. И я готов отказаться даже от попытки. Единственное, чего боюсь, что ты не последуешь моему примеру. Ведь ему трудно следовать».
– «Разве я когда-нибудь следовал твоим примерам?» – он забыл положить в вопрос вопросительную интонацию. Бегемот всем видом говорил, затрачивал себя, спохватывался и снова говорил, Воланду, о низком качестве его притягательности.
– «Ну, строго говоря, были таки случаи. Но мы не будем их вспоминать. Да?»
Бегемот не был доволен. Было у него и Воланда много всего, но в двери Нью-Йорка оно не вошло. И они на две части не разобрали, так и остались у кучи, у воза набранного у жизни, у всех своих жизней в разных городах и друг в друге, не считая те, что были проведены около друг друга, Воланд сразу взял высокую ноту и голос его не напоминал голос оперной прелести.
– «Мальчик, чего ты хочешь в конце концов от всего этого!? Что ещё можно добыть, отстоять и дать кому-то? Правда новых родин нас разула и раздела, и плюнула, спасаясь с отходящими поездами наших надежд. Даже на меня, борца за великие надежды, попало. Другие просто тонут в её плевках. Никто не умеет плавать. Но ты быстро учишься», – сатане надо было признаться в том, что безумно многое не под его контролем, со дня сотворения мира, если был такой, до сих пор. Сих самых трудных пор, в которых нет умников разобраться. Есть дезертиры, дезертиры ума своего, которые бросают всё, что ещё стоит обдумать.
– «Что в любом случае остаётся делать тебе?» – Бегемот решил стать любопытным.
– «К слону` прожитой жизни склоняться ближе, ближе, не ища объятий, на которые очеловечевние фактов не способно. Я не помню абсолютно всё, на что оно не способно, но помню, что перечень почти бесконечен».
– «Ты не так стар, как хотел бы», – Бегемот ощущал какую-то сухость во рту. Ему это давно всё надоело. Он хотел, чтобы была слюна, как у той самой правды, что оплевала их всех. Её излишки могли бы пригодиться другим. Если где-то раздают дополнительные щедроты, кто-то обязательно подберёт. Воланд понимал его проблему, недостаток влаги актуален для настоящего многих, кто начал сталкиваться с пустынями. Но человеческую пустыню влагой плевка не перечеркнуть.
– «Что души наши поздним грело душным вечером, всё съела ночь. В который раз нас ограбила. Но нам нравится, мы привыкли. И я, и мои ребята – мы регулярно возвращаемся к состоянию абсолютно нищих. И нас это уже не шокирует. Нищенство по многим вопросам превосходно,.. если мы обещаем не жаловаться. Мы даже обещаем не страдать, но с этим не справляемся. Но с нас берут обещания, про которые знают, что мы не выполним».
– «Я усомнился в том, что ваша – бывшая моя – компания необходима какому-нибудь из городов. Новшества в ней я не одобрил. Я тихим шёпотом проклясть решил измену и нашёл себя. Теперь ищу и компанию. Компанию для изменщика... пусть хоть компанию изменщиков. Подобное к подобному. Но люди, с которыми я могу быть, мне абсолютно неизвестны».
– «О качестве любимых не тревожься, пусть всегда будет риск», – глаза Воланда перестали менять свой цвет. – «Представим картину греческого олимпа, где кто-то кого-то хочет. Но не может быть рядом. Где надо, узнай себя, Бегемот. И отгадай, кто в основном хочет. Я сейчас не буду уточнять, невинны ли желания или, может быть, виновны, и в чём. Имеет значение то, что они есть. То, что они армия, подчиняющаяся ветру идей. Они политики, лучше государственных приблудных. Я мог бы закрыть город, чтобы лишить тебя выхода. Во всех смыслах», – Воланд смотрел на Бегемота, обожая. Ненавидя обстоятельства, которые не учёл. Свобода воли – реальность или фикция? Почему надо было выяснять на Бегемоте?
– «Как буквально», – Бегемот бродил по квартире в поисках сигареты. Воланд вынужден был бродить за ним. Они караваном ещё не были, но всё-таки видели смысл в том, чтобы надёжную сцепку между собою иметь. Как знать, как далеко таким вот караваном или обещанием каравана им следовать. Ведь они могут выйти за пределы квартиры…
– «Я стараюсь быть буквальным. Это как давать второй шанс действительности. Она часто в нём нуждается. А ещё чаще и в третьем, и в четвёртом. И потом, как говорится, что бог от плеч всё рубит – оно поправит толщину. Так что ты напрасно волнуешься о фигурах моей речи, она столкнётся с цензурой по свою душу»
Все сигареты как будто исчезли из этого мира. Бегемот хотел, чтобы это беспокоило его больше всего. Но беспокойство – это та часть, за которую отвечает Воланд.
– «Воланд, единственное, что меня волнует, это то, что ты можешь не уйти слишком быстро. Ведь ты не ветер. Жаль, ты не ветер. Но и не слеза моя, источник сейчас в зоне засухи. Видимо, боги забыли, как выдавливать из нас слёзы. Вечная им память и пусть не возвращаются. Я на сказки больше не полагаюсь».
Он не верил, что сигаретку, хоть одну, найдёт. Ведь это тоже сказка этого времени?
– «Не волнуйся напрасно, это уже точно. Навязчивость, хорошо известная нам обоим – не трагедия. Хоть здесь ты со мной согласен?»
Бегемот и согласие найти не мог, сигарета его с собой увела. Как вернуть обоих? Как возвратить прямо сюда того Бегемота игристого, который не у шампанского учился, а учил шампанское искрить? Почему в подлунном мире дороги назад перекрыты, по праву какому? Неприятно само по себе предчувствие, что даже если выйти на солнце, перемены этого не получить.
– «Я сегодня весь день ходил по городу, искал луну. Почему не ночью? Я хотел найти её, когда она не работает. Чтобы спросить её о тебе, пусть скажет всё, что знает. Ты заметил, что всё время твоего пребывания здесь она светит беспрерывно? Это невероятные расходы ради тебя, и в первую очередь душевные. Которых она не чувствует, но которых ищет».
– «Мне это не льстит, даже если ночью я могу читать без лампы. Лунные заигрывания, жёсткие и бесперспективные, всё равно накидают в душу лишь тени. Это только эпизод, как и всё в моей жизни. Да, у меня проблемы с удовольствием. Почему ты` не сдружишься с ней теснее?»
– «Я не могу жить рядом с ней. Она раскидывает тоску, словно метя территорию. Метко, так опытно, как может только она. Что у неё есть, так это меткость. Ею она и губит. Хотя солнце даёт тоски не меньше обитателю дневного времени. Но знаешь, Бегемот, солнце – плохая женщина, оно плохо даёт. Не тепло», – Воланд должен был отпустить хамство в адрес солнца, чтобы оно более загар не отпускало в его адрес. В итоге всё о тебе я решил узнать у тебя. Ведь ты мне скажешь?» – Воланд действительно имел сомнения, хоть это было приятно. Бегемоту нужно было хоть немного игры в исповедь. Почему не рассказать о том, чем полна жизнь?
– «Я вижу анфиладу дней, расставленных старательным божьим порядком для кого-то вроде меня, простого парня, и разумеется всё это дело завершается временным капканом, ( своим безумием? кто скажет? ) похожим на гостеприимный дом. Но чтобы всё же сократить это странствие по перенаселённому миру внутри меня, я как будто сажусь на переполненную электричку, до виллы меня дошвырнёт скорый поезд, комнаты, в которых я не разденусь, никогда никем не будут открыты. Мотаюсь по круглому нашему миру, твоя успешность зависит от скорости вращения его внутренней планеты и твой кошмар: вечное владычество внутренней астрофизики, Воланда или повешенный сатана. Я не претендую на объективность. В общем, вкратце это всё».
Воланд подумал, что про поезд сам подал ему идею. А, всё равно уже. Всё не хуже, чем он думал.
– «Бить посуду, когда нечего есть – о грудь новых нацистов, так добро строят, как солдат на плацу, а строй всё равно выходит неровным. Как и твой путь, неровным. Бегемот, ты хоть понимаешь, что я говорю не о бананах?»
О чём бы речь ни держали вокруг, её конец заранее известен. И всё равно в конце садится голос, а потом может сесть и не подготовленный к миру оратор. Но тут не публика виной. Бегемот наворачивал круги по своей квартире, по месту, которое могло бы быть скучнейшим в мире, но не было. Воланд принёс развлечения, которые и не заказывали. Бегемот повторял одни и те же заговорённые собственными пятками круги. Воланд спрашивал «Кто их заговорил?», Бегемот отвечал, хотя к чему нужны уточнения, «мои пятки?» Вопрос – признание, вопрос – признание, у них не хуже, чем у следователя. Его скорость была неплохой. Но Воланд ещё мог поддерживать такую же. Воланд знал, что Бегемот не убежит от него. Бегемот знал, что не сможет убежать от Воланда. Некуда. Комнаты не изолированы. Но вечно кружиться не получится, это уже сейчас известно. На что надеется Бегемот, как, впрочем, и на что надеется Воланд, трудно понять. Пока всё неизвестность – произнесла строгость под именем Бегемот. И продолжила искать хоть одну сигаретку. Затянуться, забыться – бродить с Воландом по квартире и думать, что идёшь дорогой жизни с Моисеем ( даже если ты кот, а не еврей ), со своим альтер эго в крайнем случае. Всегда держаться за руки, так выживать – на радость себе и своим партнёрам. Воланд так хотел, но для чистоты эксперимента он хотел Бегемота. А Бегемот не занимался экспериментами больше. И Воланд наталкивался на это минута за минутой. А минуты были долгими, как научили этому их. Всякая минута помнит своего учителя. Бить на жалость – запрещённый приём, и в основном для того, кто бьёт. Но тому, у кого требуют жалость, если он порядочный человек, тоже неприятно. Так что всем нехорошо.
– «Я больше не даю балов. Энергия не та. Тебе где-то повезло, что ты застал меня живым. Самой жизни повезло, что я жив с ней».
– «В тех местах к тебе никто не был бы добрее», – Бегемот тоже знал жизнь.
А как лихо она узнавала его всегда и везде!.. В снах его – не яви.
– «Головы-фабрики решают наши с тобой участи, Бегемот. Я подчиняюсь их решению, а ты останься прежним. И пока мы с этим миром носим один размер, я имею право требовать, чтобы он принял одну жертву вместо двух. Я тоже за что-то отвечаю, и чаще всего я отвечаю за выторговывание меньших потерь вместо больших».
– «Как дурак, я должен спросить, а возможно сделать обряд нашего существования таким, чтобы он не требовал жертв?»
– «Тебе кажется, что меньше крови – хороший тон? Быть может. А может, и нет. Не думал?»
– «Если бы не приверженность скверным традициям, дождь из жертв давно бы прошёл. И мы бы с тобой не намокли. Мы стали бы его участниками».
– «Бегемот, ты должен извинить мне Маргариту», – прямо сказал Воланд.
– «Я не могу, её призрак взял меня под руку и мы всегда вместе, твоё присутствие некстати», – прямо ответил Бегемот.
– «Они живут по своему разумению, ты много разумеешь – страдай. А как иначе? Это нагрузка. Ею хвалятся те, кто потом становятся святыми. Не только в своих, но и в общих землях».
– «У меня они не живут, во мне не живут тем более».
– «Моду на страдания никто не отменял. Трудный, но хороший тон – ей следовать. И это всегда модно. Нью-Йоркские моды не меняются так быстро».
– «Воланд, мы даём друг другу бесполезные советы. Наши свидания проходят под эгидой неудач, наши жизни проходят так же».
– «А что ещё нам остаётся в условиях повышенного интереса друг к другу? На твоей стороне есть гекатонхейры? Или хоть какие-то защитники? Защитники твоих интересов, не относящихся ко мне».
– «Сейчас ты можешь выйти от меня и не возвращаться к себе домой. Ты пойдёшь и поселишься в гостинице, в любой чистой. В которой не будет вшей и преследования воспоминаний, всё-таки тянущихся к тебе, не уточняющей какой век за её окнами и не настаивающей на нём, какой век к твоим вискам прижат, твоя проблема и твой выбор, и не будет никаких подтверждений тому, что я нахожусь в том же веке. Сомнение на этот счёт проветрит твою голову, но рассеется об меня».
Повод сомневаться в бытии и подозревать его в парадоксах.
– «В выбритых чистых гостиницах риск заразиться вшами гораздо серьёзнее, единственное, чего я боюсь, Бегемот, это вши. Они ползают по мне, как воспоминания, если заступить не в то место не той части света».
– «Почему у тебя такие испуганные, не привычные к диалогу глаза?»
– «Из жизни никуда не уехать – смерти не доверяю, тебе тоже. Что же делать?» – Воланд действительно уже давно не знал, что делать.
– «Твоё положение безвыходно», – Бегемот сказал это голосом, который выходы нащупывал беспрестанно, для обоих присутствующих, обслуживая жизнедеятельность не только свою. Не только свою мечту выжить этим разговором.
– «Да, безвыходно. Впрочем, твоё тоже», – Воланд ответил, не желая отомстить, только правду.
– «В миру собирается дождь – по наши головы целое войско. Иглы целебных дождей пронзят мой злой мозг. Но разум, наверное, останется тем же. А до моей личности они вообще не дойдут. Значит, моё стремление к миру останется без изменений, у меня. Прими это к сведению и постарайся огорчиться в меру. Потому что без меры всё становится смешно… и гибло».
Бегемот посмотрел на него и продолжил жить в предложенных обстоятельствах.
– «Прощай, мой спаситель», – Бегемот ускорил поиски сигареты. Закурить её или улететь на ней, как на метле, пусть это сложно, он не будет выбирать. Он сделает и то, и другое: сначала долетит до условно собственных пенат ( снятых где-то в аренду ), а после закурит. Потому что перемещение это развитие. Но ещё две минуты до отлёта, провести их вместе с гостем ситуации.
– «Мне плевать, есть ли время у бога, телеграфа, у улиц и статуи, я буду ждать тебя всегда», – крикнуть это Воланду помешало ложное достоинство. Но сказать это нормальным голосом, как он сказал, ведь этого недостаточно. Бегемот, если честно, считал так же. Воланд недостаточно давил на него.
– «Я как свихнувшийся паломник, свихнувшийся вследствие того, что его не пускали к его святыне. Мои головокружения не показывают мне дорогу. Я слепой, бреду во тьме и если в ней не натолкнусь на тебя, это уже сочту удачей. Их так мало в моей жизни и в соседних. Увеличим».
– «Этой ночью на небе будут звёзды, звёзды, Бегемот, никто не отменял. Одной я дам твоё имя, или не давать?» – Воланд догадывался, что не будет на них смотреть. В желанные картины они не сложатся, а иные не нужны. Там нечего смотреть Воланду. Их не будут отражать глаза Бегемота. Их не будет принимать глаз Воланда.
– «Так мне гордиться званием свихнувшегося?» – Бегемот отыскал одну сигаретку, переломленную пополам, но умудрился её закурить. Первый дым он выдохнул на Воланда… Второй дым оставил в себе.
После Бегемот попробовал думать о том, как можно этим задохнуться. Отлёта Воланд не дождался. Он вышел. Нельзя так заканчивать разговор, нельзя так заканчивать жизнь. Так заканчивать свидание – грех. Чей именно новорожденный грех, Воланда или Бегемота? Что, Воланду, может быть, взять ещё один? Присоединить ко всем другим, но тоже связанным с Бегемотом? Воланд ничего не знал. И он не знал Бегемота. После стольких лет знакомства, которое то открывало, то закрывало двери, он пребывал в неведении, проклинать которое уже было бесполезно. Но благословить ещё было нельзя. Куда он мог полететь? Лететь ему над тропами просьбы о возвращении в конечном итоге. Разумный кот должен остаться дома и не искать других приютов. Которых ему всё равно никто не даст. Всё выдали, что предназначалось обитающим в мире душам. Вернуться сейчас к Бегемоту. Абсолютно недружелюбному и беззащитному, потому что защищаться Воланд его не научил. Но начать прямо сейчас, видит бог, не время. Вернуться можно для тысячи иных дел. Для миллиона их можно вернуться. Чтобы ещё раз намекнуть, сказать прямо о своём дружеском расположении. Без доказательств опять потребовать голой веры – ведь не сделано ничего, чтобы её не было. Воланд вновь возник перед Бегемотом. Тот глотал кофе, добиваясь забвения для произошедшей с супостатом встречи. В себе самом произошло меньше изменений меньше. Воланд явился как старая-престарая икона, но пыль с которой стёрта. Бегемот выплюнул на него всё кофейное содержимое, которого не пожалел для себя. Пострадало лицо. Иконе осталось разговориться. То есть Воланду пришлось примерить образ сторонника конформизма, всего необходимого для этого момента.
– «Паршивы кофе лучше в роже, не в глотке божественной. Надеюсь, он доволен своим новым приютом. Я как никто пойму твоё горло, нуждающееся в чём-то освежающем. Быть может, в разговоре».
Воланд умышленно не засосал себе в рот ни капли из того, что сейчас по нему стекало. Оно не было вязко и не было прозрачно. Обличающим тоже не было, просто было. Не захотел узнать проклятие на вкус. О вкусе его всегда можно догадываться смутными вечерами, звенящими от оставшегося напряжения в них. Но это если не вспоминать про напряжение, оставшееся во мне самом. Глядя себе под ноги на колоссальный плевок, не решивший ровно ничего, хочется добавить.
– «Среда одна – и вокруг. и в глотке», – утешил и морально поддержал уже одичавшую субстанцию Воланд. Надо, в общем, смелее и веселее смотреть вперёд, пусть не дано вернуться обратно в лагерь, расположение которого мы забыли. Шерсть Бегемота выровнялась по его хребту. По разуму его выстроились все события, в которых участвовал и собирался ещё принять участие. Попечение Воланда сделало обычное своё нелёгкое дело. Если бы можно было Бегемота оставить у себя для дальнейшего обучения только самым необходимым вещам, но он всему обучается сам. Вредная привычка, вернее, трудная. Именно эту привычку Воланд хотел искоренить первой и именно она оказалась самой нужной с точки зрения, воспалённого зрения, Бегемота.
– «Природу побеждают, только повинуясь ей. Natura non nisi parendo vincitur», – сказал Воланд и добавил то же по-латински для большей убедительности. Латинский не должен иметь сильного воздействия на кошачью природу Бегемота, которую он имел в виду. Есть стабильное предложение стесняться дара своего не легализованного, но уже одобрен он в понимающих глазах. Если бы он был чуть более виновен, он предложил бы Воланду умыться. Но Воланд прошёл мимо ванной. Не пытаясь в неё проникнуть. Но рекордное количество раз пытаясь проникнуть в Бегемота, в затаённость его. Ему самому было достаточно попыток проникнуть в жизнь Бегемота. Оставляя латинское привидение висеть перед не латинянами более. Воланд постепенно исчез из логова взрослого, сильного и свирепого кота. Который всегда поступал по-человечески. Особенно с Воландом. И всё-таки научил этому Воланда. Ученика, от которого отказывались многие. И Бегемот тоже хотел, но не стал, пока не дождался своего дублёра – Маргариту. Воланд один на один с улицей, с городом – со спиной Бегемота, бывшего шута. Который наотрез отказался быть шутом в этот раз. Откровенно действуя во вред Воланду. В общем, худшее предположение Воланда сбылось. Теперь, когда поумневший Воланд уже не просил от него шутовства, он всё равно отказывал. По какой-то ненормальной инерции. Почему шуты рано или поздно становятся похожи на мессию? Что внутри их происходит? Воланд сказал Бегемоту правду. Не солгал ни в чём. Не посмел в этот раз. Ни одна из повадок не похожа на те, что у Бегемота, но что-то общее роднит более, чем общие кандалы. Незнакомый холодок пробирает, когда знакомишься с неведомым призванием. Воланд не заметил, когда сам стал шутом. Благо, что не шутом Бегемота. Шутом этого города? Нет, и не шутом своего сердца, а много хуже. Шутом в своём сердце перед самим собой. Вот от этого отвернуться уже сложнее. Когда и как овладел новой профессией. Которой, конечно, стыдиться он не будет. Как и досаждать своим новым артистизмом профессору Бегемоту. Что, если вообще не досаждать собою? Это значит вынести себе определённый приговор и потом следовать ему. Дорога сказочная. Дорога многоплановая, как лица. А хотел бы он, будучи шутом, служить самому себе? Он пошёл бы на это, чтобы подать пример Бегемоту. Бегемот избрал нормальный курорт. Не для заслуженных, но, как минимум, для хорошистов. У него, вообще-то есть шансы. Чуть больше, чем он думает. Чем привык думать. Шансов несколько хороших. И достаточно будет воспользоваться только одним. Бегемот пока не знает, каким. Воланд пока не подсказывает. Он сам не знает, который шанс такой опасный для него. Они оба не знают, что их разлучит окончательно. Что сможет это сделать, будет проклято ими обоими. Тут они окажутся солидарны. После того, как Маргарита из-за него покончила с собой, а Воланд не хочет быть дьяволом. Ведь это самое страшное преступление, когда из-за тебя человек не хочет быть собой. Таким, каким ему навешано быть. И Бегемот живёт с этим. И хорошо, что живёт. Он ищет и находит свои сигареты. В неудачные дни он ищет и не находит их, не находит желанных людей, что много страшнее. Но всегда впереди себя видит свои желания, которые кое-что ещё оправдывают. Не находит нужное видение, когда хочет забыться. Суд для Бегемота он не будет созывать. Он просто не сможет. И что поставить в вину? Отсутствие великой любви к их банде? Их банда устарела, застраховалась почти от всего, кроме старости. Кроме старости, которую с ней разделить нет смысла даже обречённым. Бегемот уже показал, что любая судьба маргинала для него не отвратительна. А может быть отвратительным многое другое. Соучастие в таком концерт судий собирает всегда специфическую публику. Кто может не участвовать, никогда не придёт. То же относится и к обвиняемым, если шкирка ещё свободна от захвата, никогда не приходи в то место, где признают свою вину. Там часто признают и чужую за свою. Она сразу идёт к лицу, а ощущение побоев проходит к душе напрямую. Прямее всего известного туда дорога, но только для них. Все приглашённые шли напрямую. Кто в обвиняемые, кто в торжествующие и все в свидетели – им почёта больше всего. На них давление оказывает только вечность, перед которой выставляются, но не часто совесть. Воланд загрохотал смехом, которым оправдывал Бегемота. Раз и навсегда прощал за всё. Прощения некуда было девать. Они были обильным урожаем, в котором он запутался. С которым выжить ещё труднее, чем без урожая вовсе. Как всегда не имея оснований ни для того, ни для другого, ни для третьего. Когда всё было оправдано, ничего не изменилось. Воланд потянулся, не замечая, что шокирует ночь, которая всегда за всех, но со всеми же осторожничает. Ближневосточный мальчишка Иисус, муж Иисус был страшно прав, требуя от всех и каждого безвозмездно прощать. И было бы прекрасно, если бы он напрямую потребовал этого от Бегемота. Но чего Иисус не сделал, того не сделал. Но Иисусу Воланд не простил. Ему нужно только прощение Бегемота, за всё или за что-то одно. Но Воланду важно получить это прощение – прощение единственного любимого человека. А Бегемоту ничего не нужно. Воланд не будет спасать Бегемота, он будет спасать мир. Кого ещё спасать, если не мир? И он попробует забыть, что это Бегемот пытался спасти его. После кого-то начинать всегда выгоднее, чем после себя повторно. Но как он забудет, что у Бегемота получилось. Бегемот как мальчишка, как ребёнок прыгает на скакалке, всё больше не жалея ног – словно готовя их к большим свершениям их и всего организма, вокруг детской площадки, на которой ему уже нечего делать, вокруг мира, который не он запустил в бесповоротное вращение. Но к которому присоединился. Может быть, был вынужден присоединиться, может быть, захотел сам, самостоятельно от спутников жизни. Настоящий Бегемот женится, разводится, бывает имеет детей, не называет детей в честь Воланда, и думает, что прав. Ложится спать и забывает ошибки, а утром, когда бы оно для него ни наступило, оказывается, что невозможно забыть. Метафизика сама безумна и заставляет тех, кто уделяет её слишком много внимания, сходить с ума. По примеру и поступают. Так почему же никто не следует примеру бога? Мир вращается под ладонью Воланда. Без дополнительной смазки летит вокруг себя, не отлетая от Воланда, как кажется ему, но на самом деле улетая время от времени на недолгие каникулы. Возвращаясь с них неизвестным возвращенцем – только после неудачи можно так вернуться. Бегемот совершает гигантские прыжки, его рецепторы точно находят направление и сторону, края, в которых нет Воланда, шутящий кот не отпрыгивал далеко, у него всего две лапы. Далеко ли он убежит на них? Последнее спасение Бегемота в этих попытках как таковых, на крайний случай запасной вариант стояние на месте, но место ещё не выбрано, он опускается на все четыре вольнолюбивые конечности, пусть две из них всегда были только метафизическими. И снова он несётся во весь опор. Не к раю, нет. И Воланд не знает, куда. Направлен этот бег кошачьим безумием или человеческой трудной страстью, или иными не менее многоликими вариантами рассуждений, что завсегда доступны даже в такое мгновенье, век и сам не понимает, а что за мгновенье, никто не высматривал. Бегемоту некогда крикнуть. А Воланд должен крикнуть вопрос. Скорость очень быстро возрастает. Бегемот рискует стать обладателем головокружения. Которое может стать хроническим. Но это неплохой вариант для него. Никто не уважает хроников так, как сами они. И самым страшным может оказаться, что бежит он даже не от Воланда. И Воланд пока не думал, как такое принять. Тем спасаясь. В рассветном парке брезжат мысли, ты и Воланд, и горожанин, и человек, который может на неизвестно каком десятке научиться доверять незнакомым. Успокоиться от этого и, покашливая, верить в незнакомца, как в себя в лучшее время. Это странное счастье. Но странное лучше никакого. Отсутствие оного Воланд больше не мог себе позволить. Это как отсутствие здоровья – убивает в извращённой форме. С Воланда довольно извращений, во всяком случае тех, в практиковании которых он уже отметился с боем. Он отметился в них с разными, но никогда с Бегемотом. На следующий же день Бегемот терпел истерику. Достойно, в общем. Но он не оценивал себя, он опять должен был оценить Воланда. Оценками для него не запасшись. Какая разница, сколько дней прошло или не смогло пройти. Латинское привидение из Рима современного Воланд не выходил из головы. Финал тем сильнее осложнялся, чем ярче выступал Воланд. Когда Бегемот был готов уходить за кулисы, Воланд хотел всевозможных продолжений. Не только от него, но от себя тоже. И продолжать бы ему ещё века, если бы глаза Бегемота не остановились однажды на рае – не на вседозволенности, но как раз на отсутствии вседозволенности для себя. Невиданное зрелище. Быть сильным тяжело. Одному коту с нулевыми интеллектуальными мышцами, которые ничего не могут по причине своего отсутствия, с единичным случаем александровского поступка в прошлом. Бегемот тогда был шикарен. Так шикарен был Александр в первую очередь в его кошачьем больном, но больном по причине человеческих корней, воображении, во вторую очередь в своей геройской жизни. Героической чаще, много чаще в будущем, чем в прошлом. Одна дверь в конце узкого коридора и в конце этого коридора он не положит свою голову на плечо Воланду – и возможности не будет, и, возможно, желания. И Воланда там, в сущности, не будет, если он сможет его прогнать. Одна дверь в конце узкого, как чей-то лоб, коридора, в котором все заперты двери, но почему-то ты добровольно выбрасываешь связку ключей. И если это не то, что ты не хочешь стать взломщиком, то это провал всего дела. Отсутствие новой идеи, в голове и в окружающей среде, отсутствие кумира. Если первое – остаётся тебе вечной попыткой для всех времён и их альтернатив, то второе – смертельно. Приходит догадка, что ты простое животное. К которому идеи человеческие не являются в качестве посланцев… доброй воли. Отпущено иное для творчества над самим собой и доступным, равно как и допустимым, моментом. Но твёрдой остаётся уверенность, что
Бегемот плакал. Найдя улицу, как молельню. Как ту, в которой действительно что-то чему-то можно доверить, молельню человеческую, в которой всегда аншлаг. Молельня душ – простая улица с таким прозрачным завершением ( концом ), что небо не может прозрачнее быть, это, земное, небо. В ней можно постоять, а можно сразу лечь мёртвым. И по самому себе молиться голосом живым, оставшимся. Может, и другие присоединятся, хотя бы голоса, не облачённые плотью. А может быть, и плоть подойдёт… Над Бегемотом раздался двусмысленный голос, который при определённом рассмотрении мог бы показаться громовым.
– «Я тебя поймал!»
Как будто ловлю воодушевлённых зверей открыли. Райских зверей, не человеческих. Ни в чём, ни в чём на человеков не похожих, и в этом хоть как-то выигрывающих… у тех же человеков. Бегемот уже стоял на коленях. Бегемотово равнодушие в колени опустилось, но дальше в землю не проходило. Земля не принимала слишком быструю передачуОо отречение, а может быть, он не умел отдать, иль навязать то, что с души надобно сбросить. Ещё он не пробовал сбрасывать встречи со своего пути непредвиденные… Бегемот поднял руку. Защитный жест или он благословлял нашедший его образ? Как бы то ни было, себя в первую очередь благословить надо было. С себя лучшее всё начинать надобно, так когда-то хотел сделать бог, но оставил человеку. В каких бы условиях ни проходило благословение ( если это оно ), всякий нормальный рассмотрит, кого благословляет. Это оказался всего лишь Азазелло. Средняя поднебесная фигура среди посредственных фигур разошедшегося паноптикума. Персона Азазелло, встречая разом все обстоятельства, из паноптикума хотела уйти, через дверь или через простой наземный поступок. Или проступок.
– «Можешь опустить руки».
Бегемот уронил их. Азазелло проследил за ними глазами. Кисти брошенных рук чудом не разбились о время компанейской тверди во всех и каждом. Впрочем, изменило ли бы это происшествие, с его же руками, минор Бегемота? Неприятное событие с чем-то близким не всегда производит впечатление.
– «Извини, каждый развлекается, как может. Привет, холерик».
Он был не первый, кто заходил в молельню с шуткой и не первый, кто навсегда её оставит там.
– «Где твой клык, Азазелло?»
– «Клык – это пошлость, к тому же бесполезная. Ну кого я на него надел, или хотя бы зацепил… острым словцом, как вилкой. Итак, это пошлость, а самая большая пошлость то, что он бесполезен».
– «Я не могу не отметить особенность позы, ты ею миру окончательно отказываешь в благословении или разминаешься перед большим? Мы все так бьёмся за комфорт, а ты, похоже, бьёшься за душу, чью? возможно, свою, возможно, Воланда, возможно, и дано мне угадать, но сразу остановлюсь, чтобы про другое продолжать. Это мне нужнее, а тебе, рискну предположить, интереснее».
– «Оплакиваю разные пустяки».
Естественно, Бегемот не собирался посвящать Азазелло в особые приметы своего плача. С которыми ему в мир всё-таки выходить.
– «Значит, оплакиваешь всякие пустяки?»
А есть ли они у тебя, думал Азазелло о давно не занимающимся пустяками Бегемоте. Его колени, как книга, которую читает земля, а лицо, как отрицание возможности чтения на свойском языке.
– «Не всякие, а разные».
Азазелло оценил ситуацию справедливо. Когда между всяким и разным появляется отличие, когда в глаза им тычут, когда своей прозрачности уже не стесняются, Азазелло как пожарник, далёкий от воды, но, если честно, не всегда можно что-то сделать обратное происходящему. Всё, как известно, движется только в одном направлении – в будущее, оттуда всё спешит из прошлого. Из головы какой-то, делающей выпуск мечты, как ракетоносителя с космодрома, далее отчитаться уже не боящейся – мысли те же выпускники, ничуть не хуже. Не быть им хуже двуногих людей, ходящих боком.
– «Слёзы – невыгодное дело. Почти запрещённое. Совершенно не понятое. Но тебя пока некому сажать».
– «Какой закон я нарушил?»
Он так и не меняет позы; всегда хороши вопросы справедливости ко всякому ответчику. Хуже долго высматривать того, в ком уже голос рождается, всматриваться, кто должен тебе ответить. Прозрачная голова Бегемота на уровне паха Азазелло, напротив паха Азазелло – могла смотреть на свою копию в мясе, в бездарности непростительной. Этим ни Азазелло, ни мир ни на что не намекали. Лишь разъясняли, что торжествующий мозг Бегемота находился ниже пупа Азазелло. Таково положение и на всех других фронтах
– «Только один закон – ты открыто рыдаешь там, где складывают каменные стены. Через которые не должно пробираться ничто человеческое, на душу указывающее. И не делаешь вид, что причина твоих слёз – тайна. Собственным примером ты очевидность утомляешь».
Азазелло сам себя прокурором никогда не сделает, он знает тот предел, за который порядочность не ступает. Порядочность сдержанна на стрёмные поступки, абсолютной безвыигрышностью пахнущие. С этого начинают жизнь праведные отрицалы пакости мирской пустышной, возможность ангельской сути забывшей, этим и заканчивают, и везение на это сами себе обеспечивают. Азазелло, как в узор, всматривается в Бегемота. Они на одном процессе были, в общем-то одной стороны – не дела, а этого мира – придерживались. Завидовали друг другу из-за ладности отношения обоих к происходящему, из-за правильности внутренней, мало к материалу обстоятельств прикладывающейся, а всё больше приставляющейся (то есть умирающей ), открыто, бессердечно и бесспасённо. К ней в последнюю очередь склонится бог занятым рылом и всё же ничего не унюхает, он по-прежнему занят другими запахами. Только вот имеет ли значение, кто чем занят в своей (не чужой же! ) жизни? Вот Азазело сейчас занят Бегемотом, поза Бегемота его к чему-то влечёт, но до конца дороги не показывает, вот поэтому Азазелло и разговаривает, всех ангелов-помощников желая припомнить, но вспоминая лишь пустынность, которой отличается этот мир от прочих всех миров. Куда больше благословения от бога упало. Когда рыл… лицо его не было таким занятым. Он и слова перед ним выкладывает – тоже лепить узор, как врач безнадёжных больных.
– «А вот твои колени уникальны, знаю, что утомление ведают, но терпят – и это тоже знаю. Вижу, что они закругляются как земной шар, точно в нужном месте и с места того поверхность важного чего-то продолжается, но нам в том месте установлен горизонт, возле которого лучше остановиться, дальше мы дорогу всё равно не поймём, останавливается на этом горизонте и твой взгляд на наше нью-йоркское, но в большей степени Воландово общество. Но тебе с ним, наверное, трудно. Нас он развеселил, не до колик. Но тебе с ним, наверное, тяжко. Взаимное ваше рабство ничем закончиться не может. То есть для нас примера не будет. Я готов понять и больше. Всегда есть, куда вмещать. Есть и чем ответить. Понятие на всё найдём».
Азазелло и тень его – понимание… пара не складывалась. Но Азазелло твёрдо намерен давать ей шансы до бесконечности.
– «Почему среди белого дня? Ты не мог дождаться темноты? Ты не мог дождаться пустоты…. тёмной и для всего подходящей?»
Азазелло просто хотел, чтобы у многострадального кота не прибавилось неприятностей. Что грозит в жизни плаксам, что встречает слёзы, смело отправляемые решительным глазом, так это возврат к абсолютной бесслёзности бытия. К себе бесслёзному возврат неутешительный и быстрый. Так лучше никогда не возвращаться домой, если оттуда ты был начат. Азазелло вслушивался в намерение искомое Бегемота, искомое им, а одобрения ждущее от Бегемота. Бегемот соблаговолил ему ответить.
– «Мне было нужно прямо сейчас», – без продолжения.
Когда человека доводит нужда, имя которой уточнять нет необходимости прилюдно, она приходит до того, как к кому-то приходит раскаяние, или потому, что к кому-то не приходит раскаяние, он не сверяет действия с циферблатом, на который оглядываются другие. Он сверяет действия с тем, кто раскаяния своего ждёт и никак не дождётся.
– «Я правильный свидетель. Верь, плакса, всегда в моё свидетельство. Ты не хотел терпеть, я так и понял».
Пролить святую воду, к коей слёзы относятся без всякого сомнения, на вязкий тротуар, что вязок стал от того, что собирающиеся идти ступают на него с тем, чтобы топтать, чтоб втаптывать в него и себя тоже за безучастность свою же и вдумчивость в это несвоевременную, плодящую вечность на их же голову – это всегда неповторимо, этому всегда первое место. В новом ряду твоих действий, который открывается после ряда завершившихся действий. Успешен тот, кто заметит своего доброжелательного свидетеля.
– «Мне такой и нужен, среди всех свидетелей свидетель. Мне чувствовать доверие нужно в этот час земной».
– «Ты думаешь, это лучший способ самовыражения?»
Бегемот подумал, что, может, ему простонать о том, что это не способ самовыражения. Но он знал, как Азазелло относится к стонам. Он их не замечает. Творчество Геллы часто пробует начаться с этого, а он не замечет… Рождение художника жизни проходит незаметно, стон не находит своей самостоятельной дороги, нет шансов у фигуры стона в тумане жизни обрести чёткие очертания. Редкий подарок – понятное отражение в затуманенности глаз.
– «Азазелло, ты куда-то шёл. Почему тебе не продолжить свой путь? Цель твоего пути будет счастлива, когда ты её достигнешь».
И вслед тебе я свой стон тоже не кину. Додумал напутствие Бегемот.
– «Я двигался в никуда, поэтому могу задержаться. А счастья я никому не приношу, посуды нет для этого, в руках много не принесёшь, а в сердце одни вопросы. Вот к тебе, например».
Азазелло ведь не просто так замер возле. Он думал, что можно встать, как статуя, как столб, как окоченевший атлант и кариатида в одной судороге.
– «Ну что, у вас не сложилось?»
– «Мы пытались, но…»
Азазелло как-то одновременно и хитро, и безучастно посмотрел на город, как город в конце концов похож на книгу… Как всё похоже на неё.
– «Бегемот, ты не пытался, ты пытку другую терпел».
Азазелло уже слышал эти сказки, и не хотел слушать их от Бегемота. Тем более если что, их может рассказать Воланд. В его представлении преступление тоже может быть благодеянием. Для всех.
– «Я не верю в его святость».
– «Как же жить, Азазелло?» – нет, это не была истерика со стороны Бегемота, только не сейчас. И к чему Азазелло кошачьи истерики, а они именно кошачьи, потому что облик человеческий так неустойчив, так зыбок, когда советы дают обстоятельства, а не люди. Просто совет сверху, оттуда, откуда всё видно. Может, там позиция больше схожа с божьей, приемлемой в сутолоке дней. Бегемот по возможности желал сократить ненужную встречу. Стоя посреди улицы, пешеходной её части, на коленях, он имел несколько другое настроение. Разговор, на его взгляд, как и сама эта встреча, не должен был длиться долго. Встретились – расстались, доверились – закрылись, но раз теперь он спросил совета, совета у одного из паноптикума, у зрячего по сравнению с самим собой, то и внимать ему.
– «Ты думаешь, если я стою над тобой, я больше похож на бога? Нет, мне до всезнайки далеко. Так же далеко, как тебе, он вообще не плодит похожих на него. Его ноу-хау как не быть повторенным в собственном творении».
Обстоятельства – лучший советчик.
– «В конце концов замочную скважину можно рассматривать как очень маленькое окно». Азазелло продолжал ждать. Потоком пешеходов его не могло сдвинуть с места. А вихрь обстоятельств не сбивает с ног, а всё расставляет по своим местам, хоть часто и не заслуженным.
– «Спроси меня…», – намекнул Азазелло.
Азазелло держал в себе информацию. Никогда ещё Бегемоту не было так просто что-то получить. Те, кто на коленях, идеально подходят для того, чтобы подать им милостыню. Он знал, что ответ принадлежит ему.
– «Как прошли похороны Маргариты?»
– «Спроси меня, глядя в глаза, иначе я не засчитаю».
Милостыня противоречива в самой себе; всегда, когда ты спрашиваешь, оказывается, кто-то может засчитать твой вопрос, а может нет. Он не всесилен, но сильнее тебя. А твоё собственно всесилие для тебя самого быстрее заканчивается, чем дождь, пошедший в неурочный, не обговорённый час и всеми отвергнутый. Прощание с всесилимООО много времени не займёт, на земле это всегда незначительная величина, вместо «всесилия» ждёт дело – всегда время и сейчас время учиться.
– «Скажи, пожалуйста, как прошли похороны Маргариты/Оо скажи пожалуйста».
И долго Бегемот смотрел в подбровье, в котором темноту разбить у чьего-то взгляда шансы были немалы, но как-то засекречены в поднебесной живой этой истории, очень долго, долго и уже после того, как в этом не было необходимости земной. Азазелло долго рассматривал глаза Бегемота. В том ему и земная, и небесная необходимости были.
– «Мы очень веселились».
…Веселье и сейчас должно было быть слышно. Азазелло повернулся задом к лицу Бегемота. Ненадолго. Провожая очевидно, что более удачливого прохожего, со всем светом исходящим, что тут полагается, он постепенно разворачивался, возвращаясь, как все в говорящем мироздании на исходные. К которым не то чтобы привязан, не бывает таких достаточно крепких канатов, но осмотрены уже эти рубежи и не будет сюрпризов в их пределах осмысленных, оборот вокруг себя – всегда это долгая история… даже для самых худых, но заканчивается и она, бесславно, быть может, если кто-то честно признать это в состоянии, наконец, он вернулся к его лицу. Лику, что уже вмещался в икону… для мирян. Для него самого это отражение в каждом зеркале, которое ещё не занавешено.
– «Как Маргарита, нормально держалась?»
Бегемот решил, что возможно спросить так, будто он был её товарищем. В товариществе этом неосуществлённом что-то было.
– «Из гроба не выскакивала. За что ценим, за что почти благословили себя, разумеется. Мы жёстких зрелищ не искали. Смотреть готовы были на обычное».
На похоронах таинственных и пошлых Бегемот по велению не изгнанной жизни всё же взялся бы рассуждать, есть ли выход из ситуации.
– «Тебе не приходило в голову пригласить её на танец, чтобы у неё был повод выйти из него?»
Бегемот хотел быть последний раз любезен. Но любезность тут получалась либо по отношению к Маргарите, либо по отношению к Азазелло. К кому из двух, всё равно.
– «Ты что, хочешь оживить её?!» – Азазелло снова долго смотрел в глаза Бегемота.
Если судить их как озёра, то они давно высохли. Святая вода испарилась из них, им стало известно дно. Им стали известны камни на нём. Они пересчитали их и сбились со счёта, чтобы заново начать считать вечные в числе их бессчётном камни. Не прерывая работу глаз, Бегемот счёл нужным сказать пагубную для себя истину:
– «К невозможному не стремлюсь и как его достичь – не знаю», – он надеялся, что этим на всё ответил.
– «Невозможное стремится к тебе, других не расталкивая, но с глаз тебя не сбрасывая. Так только самых желанных не сбрасывают со счетов. Скорость его тебе назвать? Хотя скрыться ты всё равно не успеешь».
Азазелло знал, что нельзя упрекать Бегемота этим. Что все соучаствующие разделяемому существованию, которое подобно прочим, как на выставке светится, даже если тёмными красками, обязательно его упрекнут и содействие Азазелло им не нужно. Что Бегемот всё это без слов понимает. Что смерть Маргариты ни для одного из них не имеет значения. Но Бегемот хотя бы пытается найти в себе приемлемое отношение к произошедшему, к происходящему. Скрыть с глаз факт – довольно мало, нужно всё же устойчивые дороги к нему построить, дороги понимания. По ним не раз, быть может, пройти придётся, к следующему, подступающему уже факту. Неясному, как и всё будущее, которому он принадлежит.
– «Маргарита кидала венок, кто следующий?» – нейтрально поинтересовался Бегемот. Азазелло не улыбнулся, ему было плевать на игры. Но он, конечно, спросит.
– «Ты что, боишься?»
– «Пойми, я должен знать», – Бегемот был должен знать.
Есть обязательная программа для усвоения текущей жизни, как бы она ни текла, какое бы название не давала своему течению, какое бы название ни имело её течение записанным на дно сетчатки свидетелей этой течки, это духовный и светский минимум, который надо иметь.
– «Да она в основном ничего не делала. Состояние у неё было такое. Впрочем, вокруг тоже ничего не делали. Праздник был очень весёлый. Я думаю, что даже Маргарита веселилась. Но это не послужило поводом к воскрешению. Да мы и не подсказывали поводов ей, сами не знаем, чтобы в жизни своей воскреснуть. Ведь мы тоже, гробами не окованные, нуждаемся в надетых на себя, прямо на себя, причалах».
– «Но всё же как-то веселились?»
– «Да не особенно, Бегемот, не особенно. Ведь это были похороны. Особенно громкого смеха не было. Гелла что-то пила, говорила, что алкоголь, потом говорила, что яд, а пила всё тот же напиток, но ведь это одно и то же. Хотя, может быть, в её руках и вода способна эволюционировать, поэтому, наверное, озвученные метаморфозы напрямую отрицать нельзя».
– «Алкоголь и яд?» – Бегемот мягко улыбнулся. Улыбкой он вроде бы тушил чьё-то нездоровье.
– «Каждый вкушал на этом мероприятии то, к чему был склонен. Возможно, мы не совсем правильно обустроили это невиданное прежде никем из нас дело. На твой, всё тот же, видимо, взгляд. Да? Ну, я так и думал», – Азазелло, в общем, ни в чём не раскаивался. Бегемоту не заставить его каяться, Бегемоту не заставить себя каяться по-настоящему. Нет таких мотивов.
– «Так к тебе никогда не придёт успех», – Бегемот сейчас мог быть только печальной пророчицей в соответствии со своим нынешним настроением.
Азазелло не хотел верить в печальное. Впрочем, как и не мог верить в счастливое.
– «Я ещё могу увидеть его хвост».
Как знающее этот вопрос лицо Бегемот сообщил:
– «В хвосте нет толку».
И Азазелло мог поверить ему. Но спросить по инерции:
– «Случайный пессимизм или опыт?»
– «Замечание Воланда, от которого теперь откреститься действительно трудно. Я имею в виду Воланда, а не замечание. Хотя невероятно, чтоб ты мог подумать иначе».
– «А Воланду откуда знать?»
– «Не знать, скорее, предчувствовать».
Бегемот счёл нелишним добавить:
– «Как и некий наш знакомый, чей пол мы уточнять не будем...»
Азазелло всегда отдавал должное здоровой критике. Отдавал последнее. И впрок не оставлял – следующая критика сама себя обслужит.
– «А что грустить? Человек принял решение, воплотил его в жизнь… то есть в смерть. Решился. Получился маленький подвиг. Что же тут не так, Бегемот?»
Азазелло будто не понимал. А кто его знает, что он хотел понимать на самом деле. Свободные люди вообще другим мало понятны.
– «Может быть, подстраховаться доктором?»
– «Я презираю докторов, и нет их среди моих современников».
Азазелло, в общем, был согласен. Но согласие, не выбитое опытом самого себя стесняется, и правильно.
– «Если у доктора есть талант, пациенту никуда не деться. Будет бесполезно плакать, он всё равно вылечит. И от здоровья потом будет не избавиться. Как горб ущербный, как проклятье особо тяжёлое здоровье наваливается на человека и нет ему больше оправдания в сторонней пассивности. Которая, пока ты думаешь о ней, что она чья-то, оказывается твоей».
– «Я не боюсь лечения, Азазелло».
Бегемот не устал стоять на коленях, не устал говорить, он устал от отсутствия развития ситуации. От того, что обстоятельства иного хоровода не знают.
– «Да ты ничего не боишься, Бегемот. Ты ужасный смельчак. Ужаснее всех нас. Смелее всех нас. Ты мог бы побить меня, если бы я попросил тебя об этом, а ты был бы не так скован. Ты не получил бы наслаждения, но я получил бы побои. Равноценный обмен для того, кто непритязателен. А наша беда в том, что мы не такие. Претензии под сердцем шепчутся друг с другом».
Бегемот слушал это про самого себя, а колени привыкали к тротуару. Бегемот не запрещал им, и себе сидящему на тротуаре, ничего не запрещал. Но и понимал, как мало разрешается. А ещё меньше предчувствуется. А это могло бы быть главным путеводителем. Азазелло смотрел за спину Бегемота, за которой сидела улица, пока не пародируя Бегемота, но уже готовясь к этому. Какое ей до него дело, пока не выяснено и Азазелло мог бы этим заняться. А есть ли дело Бегемоту до улицы, до Азазелло, до общения, привязавшегося как прохожий, никуда не спешащий, или же спешащий слишком сильно, но пока не определившийся, куда?
– «За каждым должен стоять тот, кто будет молить за него», – Азазелло знал это точно, и если Бегемот смирится с этим, добровольно и с соответствующим настроением, он, возможно, сможет комфортно устроиться в этом мире, к тому же выживет. Для выживания в спину толкают. Вперёд к выживанию. Даже в самых лучших случаях оно удаляется всё время, но настойчивые выигрывают; его догоняют и рядом трудятся идти всё время – на одном уровне с выживанием, выживаемостью, так похожей на прекрасное благословение. Которое ощущается, а не слышится. Бегемот понял, что не сможет посмотреть назад. Там нет пустоты, там хуже. А впереди у него Азазелло. Но ненадолго. А после Азазелло ничего, в понимании новорожденного и уж всё познавшего агностика. Бегемот должен был задуматься, а может ли он сам быть этим агностиком? С рождения своего ещё не отряхнувшимся, но сразу ищущим большего отрицания, начинающим поиск прямо с себя. Это самое верное место, но перспективы никогда точно неизвестны, познание ненавистно более всего, так или иначе Азазелло утёр его слёзы. Но нет у Бегемота к нему благодарственного слова. И молчания благодарственного нет. Он нищ, без слёз того больше. Хорошо, когда в городе имеются знакомые. Это не значит, что знаком город. Это только значит, что шансы безвестно подохнуть на обширном поле тротуара немного сократились. Ещё пару дел можно сделать. Успеть и сделать. И всё успеется, когда дыхание сольётся с ритмом городского гаснущего побоища. Лучший способ умереть – это раствориться в воздухе. Но это только через некоторое время и по особому желанию. С согласия воздуха и собственной застарелой усталости. Её как старуху слишком резко нельзя тронуть.
– «Ты парень, я парень. У парня всегда должна быть твёрдая позиция относительно всего. Твёрдая стопа, что ли, это чтобы твёрдо встать во мнении своём».
– «Я буду полагаться на…»
– «На бога?» – подсказал и угадал Азазелло. Подсказчик как раз от бога на земле.
– «На бога».
Звучало нечестно. И, возможно, Бегемот страдал, отвечая так. Он не был уверен, что сказал правду. Он не был уверен, что врал. Безразличие присвоило себе мягкие стопы неуверенности, которой некуда ступать, но пойти может куда угодно. У Азазелло был ещё один вариант:
– «А на дьявола?»
Его кандидатура всем известна, но рассуждают все здраво. Достигнуто это было тяжёлым трудом души. Дьявол стены подпирает, на которые нам облокачиваться не даёт бог. Для кого он это делает? Сам-то он, конечно, знает. Стены вековые, на которые мы сами не опираемся. Но если кого-то из нас к ним толкнуть… нас всех – это толпа, а толкнуть одного – это одиночество. Его одиночество стену дьявола точно найдёт.
– «На дьявола полагаться труднее. Надо иметь веру».
Да, веру дьявол спрашивал со всех, с желанных – особенно. Вот к чему пришёл Бегемот без участия дьявола, с участием всех остальных. Его испортили доступностью дорог. Азазелло был рад, что не он его туда привёл. Бегемот не был рад, что он туда пришёл. Кто бы ни привёл его. Вождение по мукам редко становится экскурсией, скорее воплощённым терпением, классикам никогда поперёк не скажешь. Они всё знают лучше, везёт, если попутчиком становится осторожность. Что бы ни давало её тебе в жизни.
– «Я не буду предлагать тебе совместное приключение. Оно слишком быстро закончится, как ленивое движение, не знающее своей цели».
У Азазелло нет приключений ни для него, ни для себя. Да, такова правда для Азазелло.
– «Воланд мне этого не простит».
Бегемот всё очень хорошо понимает, когда вообще понятлив мир.
– «Мне тоже».
Солидарность в беде прежде всего, а чьё-то резкое непонимание – это непременно беда. Пусть будут спасены от всех бед те, кто все их уже собрали. У них скопилось действительно редкое богатство. Но им с ним не приобрести больше.
– «Ну что, не будем рисковать? Не будем считать, что необходимо перевернуть безвозвратно пока стабильное небо и искривить все прямые? Ведь прямота, не запятнанная ничем, девственная прямота может когда-нибудь понадобиться нам самим. Чтоб выпрямить нас, например. Ты ещё собираешься выпрямляться? Скучно тебе, наверное?»
У Азазелло по-прежнему нет приключений. Потому что у Азазелло по-прежнему нет желания страдать от них. А Бегемот, естественно, готов продолжить. Он создан для продолжения всего, чему начало было странным. Бегемот привык стоять на коленях. А Азазелло привык стоять перед ним. К ним таким ещё немного – и жизнь может привыкнуть. А если `она привыкнет, то не отвыкнет никто. Потому что всё через жизнь, даже смерть через жизнь, а смерть чего-то в душе напрямую от жизни. Виновная рядом с ними. Она рядом, а Бегемот на коленях и Азазелло лояльно смотрит на это. И даёт даже ему какие-то обещания. Которые всё равно всё ещё нужны. Потому что на будущее действительно похожи.
– «Я никому не скажу об этом».
Он подвиг подглядел, не позор.
– «Ты волен в своих выступлениях».
О да, Бегемот изволит крепко заблуждаться, но и это ещё не конец.
– «Ты продолжишь стоять?»
– «Нет, я закончу после того, как ты уйдёшь. Ведь ты уйдёшь… я как-то подглядел, так поступает абсолютно каждый утренний туман, это хороший пример для всех, если его понимать».
Бегемоту уже не терпелось, как решил Азазелло… продолжить стоять. На коленях, дождавшись луны, его всегдашней насильницы – его давней единственной подруги, вольной убийцы. Выстоять, как будто выпросить, прощения для себя и для неё заодно, если ей оно нужно. Даже если Азазелло здесь останется, Бегемот продолжит так стоять, ничего не стесняясь. Чего стесняться, раз душа так встала? Чем дополнить? Чем разнообразить? Придерживаться классического подхода. Не стесняться того, что душа так встала. Он упорный солдат бытия. Азазелло мог сказать, что Бегемот фанатик. А Бегемот мог при случае сказать, что Азазелло знает слишком много и указать на него пальцем луне. Что было бы фактическим убийством. В таких фактах они разбираются. Луна знает своё дело и странно любит своего друга – Бегемота.
– «Завершим здесь и сейчас. Ты в такой позе, я стоя. А всё равно что падая… Нам надо добыть завершение, с которым мы могли б сойтись, как потерпевшие после брака».
Бегемот пока не мог завершить. Завершается у бога, например, его работа по сотворению мира – известная работа и известный неуспех. Или – известный неуспех, но известная работа. Ему же должно продолжать, пока вдохновение, которого не было, совсем не иссякнет. А оно как колодец, начинающийся, видимо, в аду.
– «Я всегда думал, что коты несут на себе какую-то истину, а если останавливаются, значит, пришло время дополнить её».
Отсюда ли колодцы, растущие из ада? У Азазелло репутация не мистика, а практика, это, конечно, заслуга его самого, но и Воланд блестящий работодатель. Азазелло вдруг напряжённо произнёс «Прощай, Бегемот, до встреч, которые ты назначишь сам». Это особое, недавно начавшее приобретать популярность, искусство – не естественно, но искусственно завершить беседу. Азазелло не стал подглядывать за Бегемотом. У него ещё есть вариант подглядывать за жизнью, что всё же интересней. И всё равно неоспоримо дольше. Бегемот не встал с колен, когда Азазелло уходил. Тот отходил, отходил, отходил… Скрываться в прозрачности трудно, но он искал, чтобы скрыться. Обо всём позаботилась местность, думает за всех участников происходящих в ней драм. Воздух – способная стена, неплохое укрытие. В нём раствориться проще, чем в себе, он много вместительнее.
Со дня смерти Маргарита необыкновенно похорошела. Было ли это законно или она опять что-то нарушила, стремясь хотя бы сезонно возрождаться на счастье печали, которая для неё лошадь, рабочая и правдивая на зло праздным обывателям от удачи, лошадь, гибнущая за правду, всё равно что конь, гарцующий во тьме, и вывезет куда известно. Известные стороны света уже заняты давно. Там не то что появиться, посмотреть на них – уже приведёт к столкновению с первопроходцами. Маргарите, активистке вторых дорог, незачем мука чертовской войны. Так сильно она изменилась. И она, скорее всего, стала умнее. Не душой, но спиной – рабочим местом всех одухотворённых. Но вряд ли однажды ей придётся это доказать. Времена подвигов прошли. Их подтолкнули в противоположную сторону, чтоб освободиться от неблагонадёжного обета, который словно загнал всех в пыточную комнату. Поодиночке её покидают. Остатки разума заняты частным делом из недавно совершённых. Маргарита способна уточнить. Впечатления от повешения ещё не изгладились. Да и возможно ли? Хотя всё вокруг похоже на ровное голое поле. В глазах, смотрящих на него, тоже чисто, до дна подметено. Это счастье – сравняться в чистоте с не засеянным полем. Маргарита освободилась от прошлого ( что, в общем, обычное дело для повешенной ). На шее следов не осталось. Но шея стала длиньше. Маргарита выше. Маргариту видно очень хорошо, особенно отчётливо лицо. Выражение его ещё лучше самой Маргариты, лучше которой трудно быть. Море преимуществ для одной мёртвой воительницы от прошлых дел. Время которым – увядать. Маргарита больше ничего не боится. И, к сожалению, никого не любит. Пена от пережёванных страстей осела. Маргарита поднялась выше. К своему небу, с которого, опять же, рай не виден. Но это место стоило предпочесть. Как комплимент тем, кто смотрит на неё. Факты её жизни стали понятней. Ей не достался специфический парфюм всех мёртвых. В равной степени она не досталась законной смертной вони – здесь, безусловно, она пострадала меньше, природа – больше, той пришлось сделать скидку. Но последней до разорения слишком далеко. И отступившим влюбленным ещё слишком далеко до разорения. Вначале Бегемот боялся её любого возвращения в ряды активных душ. Но страх был напрасен. Не стоит безапелляционно утверждать, что там её коснулся Бог, но больше она не опасна. Видимо, случился какой-то вид благородной кастрации. Главное, для себя не опасна. Маргарита не успела отвыкнуть от жизни, и, получив слегка иную, вернулась на каникулы праведников. Где она перехватила такое назначение? Ей одной ведомо. Мир не сумел измениться за время её короткого отсутствия. Пытался, конечно, но не смог – в чём бездарен, в том бездарен. У него сохранилось то же лицо и то же настроение, он не скрывал, что у него всё та же цель. Он даже не стыдился её и эта цель становилась всё ближе. Неважно, сколько женщин уйдёт туда и вернётся оттуда. Миру важнее пока мужчины. Одно созвездие таковых он готов утвердить на любом из своих небосклонов. Всякое время и всякое место для их вечных попыток соединения и никакой критики в любом случае. Всё, что они делают, даже если делают небольшую войну между собой, на благо мира. Понять это требуется время, но с мужчинами мир всегда выиграет. Но зачем же он создаёт себе проблему – женщину? Слабое звено, которое оказывается всесильным, но только не во собственное благо? Зачем он возвращает это, если теряет? Если она сама себя теряет. Женщина всякому миру придаст достаточную странность. На это и покупается мир. И находит себя в заботах. Одна из благороднейших целей – воскресить умершую женщину. Желательно, легко умершую. Дать ей второй шанс хочется его доброй стороне. А, может быть, и третий, и четвёртый. Добиться, наконец, чтобы она воспользовалась. Пусть только, главное, она не путается в своих шансах. Лёгкая смерть, соответственно, не пустой выхолощенный снобизм – по несколько раз умирать и воскресать, пусть только призраком, это не маленькая нагрузка на сердце, ведь оно ещё помнит, как биться за свои цели. Да, Маргарита теперь действует как привидение. Ей не страшны зыбкость предпереходного существования и аресты. Которые во всех формах своего существования практичны, но бесконечно проигрышны. Потому что с такими арестованными они противоречат себе, в конце показывают свободу – теперь ей всё показывает только свободу. Её не пугает её безмерная свобода. Хотя и она имеет рамки. Но они незначительны. Она вольна не задерживаться возле одного человека. Если бы ещё вспомнить его имя… Хотя незачем прегадко рисоваться… с памятью Маргариты ничего необратимого не приключилось, приключения к ней она не подпустила. Кое-что сохранила. И действовала, конечно, в соответствии с этим. Во-первых, во тьме она долго стояла у того дома, дома с её мужем. Бывшим и нынешним в веках, на которые она зла не держала. Она приберегла для них вопросы, которые украшали её жизнь. Она не возражала против тишины в конце своего вопросительного предложения, которое добавляет в мир миллиона таких предложений. Тишина её теперь только украшает. А если в конце её вопроса тишина, то тишина относится и к ней. Другой вопрос, с кем она её разделяет. За Маргаритой наблюдали. Не желая ей зла. Просто присматривали за ней. И всматривались бесконечно… Ища ответы уже для себя, потому что до дня их снова надо найти. Это были заботы вечной ночи, которая царит теперь не вечно; мудрая серьёзная Ночь не тронула бестелесную напарницу. В скором времени равную. Ночь ждала этого времени. Не принуждая Маргариту торопиться равняться на свойственное ночи напряжение всех сил, которые отдаются за априори неправое дело. В ночи случается наименьшее количество выигрышей, все знают это, но выиграть хотят именно ночью. Особая магия, которая не спрашивает отчёта у тех, кто пробует её на себе; призрак ты или человек во плоти усталой, можешь молчать про свой опыт. Им всё равно не с кем делиться, пока тьма скрывает соседей ( и мудро поступает, уподобься ей ) и пока появление солнца не осветит подобных тебе, так удачно затаившихся почти рядом. Пойми, что происходит – это просьба, хотя и требование немного. Призрак, как и человек, может понять, что происходит. И болит у него от этого меньше. Пока труженики мира отдыхают, работая днями пустыми и стылыми, не знающими цели, не знающими даже достойного тёмного обрамления, ночи вечной своей цепочкой охраняют давно не нужных никому работников от переутомления, за которое каждый из них заплатил бы последними силами. Всё это очень быстро Маргарита увидела, и вдруг увидела в числе их своего мужа… то есть бывшего мужа, но всё ещё своего питомца. Больше никогда своего пленника. Судьбу его проследит до конца нет никакой возможности, пусть даже это до сих пор интересно, потому что вечен. Кинуть к его гениальным вискам остатки ночи и… всё равно промахнуться, в висках этих стоит вечный день, день для работы. Романы продолжают формировать свою частную армию… Есть смысл в ней, потому что мастер занят. Хорошо, что никто не видел, как призрак Маргарита всё подкидывала остатки ночные к вискам, в непробиваемости коих убедилась… К утру Маргариты возле дома не было. Место, на котором она стояла, ничем не было отмечено. Святой дух там не задержался, не нашёл подходящих для себя условий, и бросил всё, что не смог исправить… направить на путь хотя бы приблизительной истины. Она же – золотой стандарт для не востребованных студентов жизни, но востребовавших копию её себе в сердца. Что после таких остаётся в любых местах? Привычное дрожание воздуха – знак томления по происходящему в других местах, намерение кожи, толстой и лишней, добровольно сойти, чтобы пасть вместе с теми, кто будет назван падшими, по возгласу, который не раздался, потому что ни себя, ни место не хотелось тревожить, по отпечатку с сердца каждого. Не щедрые дары, но всё же были сделаны. Вот именно такое студенчество и начинает всё сначала, когда не может продолжать первую попытку жизни. Если Маргарита будет к ним причислена, это, безусловно, будет падением, но некоторые в середине падения взлетают, если ей это интересно. Утро не причинило ей вреда, но серый цвет рассвета не должен был создать гравюру с ней возле запретного отныне, чужого жилища. Ему и не удалось. Маргарита, возможно, слышала то, как рассвет клацнул клыками. Первым оружием нежности, которым разрушают излишнюю жестокость всякой разумной тьмы. И тут же сменил их на добрые зубы, ему предстояли мирные дела с живыми. Маргарита не хотела в этих делах участвовать. Её не посмели насильно задерживать. Её уже не удержать потерянной силой, в которую вера сохранилась только у живых. Её вера отошла от дел живых. Во-первых, это выгодно для того, кому веру не в чем держать. Во-вторых, раз и навсегда получив и дав развод, она поняла, что второй раз она замуж не выйдет. Тяга к самоуничтожению у неё прошла. И к литературе она теперь равнодушна. Не до такой степени, чтобы не читать вовсе, но та степень равнодушия, что ей досталась, способна и защитить маниакального чтеца, уже узнавшего, что такое саморазрушение. Призрак от саморазрушения тоже не всегда свободен, но имеет больше возможностей сражаться с дурным даром бога. Он умеет не замечать лишние подарки. Маргарита не растерялась и не скучала. Разве можно с самой собою скучать? Стала проходить сквозь всех мужчин и женщин, и многих-многих людей, которые не могли проходить друг сквозь друга, но не могли это запретить ей. Не обременена запретами, не набрала и разрешений, но обзавелась догадками, сама не запрещена бытием. Но плохо уже понимает, что это такое. Остаётся помнить, если хочешь продолжать. А с кем пытаться длить подобие прошедшей муки? Быть самому продолжением. Состояние, дающееся живым, трудно разделить с кем-то, от дел отошедшим, полуобморочное состояние ни одного из них её не устроило. Вернуться, чтобы наблюдать это – неправильно. Маргарита вышла из чужих тел. Снаружи их воздух не был особенно свежим. Но есть одна новость, она не перестала дышать. Она не нашла в них того, чего не было у неё. Разница известна, но не обнаруживается в наличии. Это, конечно, были не просто каникулы. Похоже, дело всё-таки было. Ясное и полное, как лицо самого удачливого живого. Которого нет в поле её зрения, да и вообще нет на земле. Дело прорезалось в пространстве, духу не взять его в руки, но сердцем принять можно. Угадать можно, мыслью, чуткой к старому, нащупать. Воланда Маргарита даже не удостоила постООоооооооо вниманием. Не хотела снова связываться. От Воланда у неё были только неприятности. Причём не исключительные неприятности, а такие, какие могли бы быть от любого человека. Это как раз и есть непростительно, дьявол должен сеять исключительное. Воланд сделал вид, что не обиделся. В общем Маргарита давно была исключена из команды. И от бывшего члена сборной он не ждал подвигов в честь старого сборища. Все вы невинны, пока вас не поймаешь на месте, где вы виновность свою обретаете быстрее, чем счастье во всех других местах, где стареете за миг, никем у вас не отобранный – где вы обретаете вину. Невинных ангелов всё меньше. Интересных ангелов почти не осталось… на этом веку, быть может, они появятся в следующем веке, где аккордеон их славы сыграет громче и, что важно, музыкальнее. Пока их только ждут, правда, без особых надежд. Дело, которое зачинать в своё время взялась не она. Призрак на вещи не смотрит иначе. Но он свободнее, чем тлен, бегущий по жизни живым. Кто тот образ, что смело стоит у неё на пути? Кто к её появлению успел подняться с колен? С колен, куда не надолго поставил сам себя, чтобы быть ближе к земле, по которой безуспешно ходит. И так тоже пробуют достичь успеха. Но это уже последние действия перед тем, как перейти к иного рода деятельности. Деятельности по своему освящению, чтобы перепрыгнуть в ряд икон – быть иконописным апокрифом и не отчитываться о вдохах проделанных. И почему они не соответствуют количеству замеченных выдохов. Кто это был? Вроде бы был Бегемот и ей показалось, что он подал ей лапу. Ни в чём не сомневаясь, она пожала его руку, правую или левую, лучшую из двух. Её рабочий лексикон сильно сократился до нескольких жестов, ими свободно пользуется её душа, она сама теперь душа. Бегемот тоже не мог говорить с мёртвыми, как она с живыми. Не было взаимного притяжения – лучшего моста, чтобы идти навстречу. Но с другой стороны, эти уже достаточно близко подошли друг к другу. Ещё труднее смотреть и видеть прежнего недруга в индифферентной ипостаси. А день может показать и больше. Все тайники ему известны и их содержимое ничтожно, чтобы дальше прятать его. Бегемот сообразительный парень, он просто принял к сведению, что Маргарита не исчезла совсем. Значит, миру она зачем-то нужна. Отчёты будут выдаваться в следующей жизни, после следующего запроса от них всех. Молча Бегемот пообещал не говорить ничего Воланду и у Маргариты были несколько дней до того, как Воланд почувствует её присутствие. Но с другой стороны, если он сам всё узнает, ему будет слаще. Маргарита его понимала, но ничему грядущему и предстоящему не готовила приветственную речь. В слове приветственном рекующими голосами обычно говорят о замыслах совместных – здесь их нет. Воланд, наблюдая за её движениями, ничего не чувствовал. Всё его внимание, конечно, было сосредоточено на Бегемоте. Маргарита в эту картину не входила. Даже когда она вступила в лёгкий контакт с Бегемотом, Воланд не переключил на неё внимание. Он доверял ситуации, и верил, что Бегемот с этим разберётся. К моменту встречи с усопшей Маргаритой на лице Бегемота не осталось слёз. Причины, по которым они оказались пролиты, были всё те же. Непонятные и не утверждающие, что он ждал с ней встречи сразу после. Нор благотворная задержка всё высушила на его лице и душе. Маргарита не узнала, что может внушать страх. Но Бегемот узнал, что может бояться. Бояться не страхом тщательно избранным, словно подаренным кем-то от щедрости ненужной и в общем-то заранее получателем проклятой, а уместно и пошло, братаясь с источником страха, около которого уже очередь, работая над собой, чтобы до конца из него напиться. Ведь любой род жажды – бич этого века и каждого сердца в нём. И поэтому тоже в чём-то часто можно найти близнецов, хотя бы на час, хотя бы на миг, если час – это много по мнению аккуратной и вездесущей инквизиции земли. Бегемот и Маргарита светились одинаково. Что давало им энергию на это доброе дело? Чтобы ответить, им всё-таки как-то надо понять себя. Их контуры одинаково держались за душу, под которую не рыли, которой не было ни у него, ни у неё. Она была примером, о существовании которого можно знать и понемногу начинать учитывать его для себя, но объединиться через неё до конца – это ещё считается ими фамильярностью, фривольностью, хотя бы. Один живой, другая мёртвая. Кто кого, чем может заразить? У обоих по-прежнему иммунитета ни на грош. И желания крепнуть физически и духовно. Маргарита не упрекнёт за то, что не был на её похоронах. Он не был по уважительной причине – не понял, что должен. И закидывать повестками в таких случаях нельзя. Маргарита не написала ни одного письма с того света. Почему? Спросить прямо неприлично. А ей ответить прямо неприлично. Эта почта работает. Но всегда восстаёт вопрос, что написать в письме. Кому какими словами и знаками? Чтобы поняли всё сразу. Чтобы поняли всё сразу, лучше отмалчиваться. Маргарита не предложила Бегемоту стать привидением, даже если другим способом. Бегемот заметил это и принял к сведению. Всё важно, когда имеешь дело с вышедшим в отставку деятелем. Первое, чем он может поделиться, это есть ли вообще покой или нет. Маргарита его единственная знакомая среди мёртвых. Ему пока остаётся доверять её мнению. Хотя впрочем в этом вопросе ему всегда предстоит доверять чужому мнению. Ведь он имеет особое проклятие – он бессмертен, и Воланд не хочет этого переделывать. Воланда не прогнуть под его частную, Бегемота, необходимость, Воланд страстно учитывает свою частную необходимость. Так любит Воланд и так крепчают от его любви невинные, опережая виновных. Они помечают пространство, по которому себя расставляют в согласии с его волей, помечают его согласием. И издали смотрят на несогласных, за них подсчитывая их перспективы, но у несогласных есть свой Воланд – мастер в случае Маргариты.
– «Вам стоило с собой покончить ещё во младенчестве».
Маргарита поняла, что это был доброжелательный совет. Насколько можно быть доброжелательным к привидению. За которое никто не несёт ответственности. Но с которого за него ответственности никто не снимал. Отвечая за саму себя и в какой-то мере за увиденное, продолжать будет она по-своему. Вечное созерцание не может быть скучным, но будет. И оно будет местами, многими местами, отвратительным. У Маргариты остался прежний вкус, но сильно вырос иммунитет. Иммунитет, положенный всем таскающимся без стоящего дела привидениям. Маргарита знает, к кому она теперь относится. А на кого она может только смотреть, без злобы и зависти. В общем, зная, чем им в их время придётся заняться. Маргарита не тратила себя на сочувствие. Она запоминала пока их живыми. Чтобы некоторым из них, по своему усмотрению, кому, рассказать о том, какими они были, когда их мёртвые руки будут шарить в самом бесперспективном поиске дороги назад, которую в сущности никто не любит. Маргарита больше не любит, но не возражает против дружбы. Лёгкой, ни к чему не обязывающей. Маргарита готова быть необременительной. Но чтобы и у неё не было бремени. Одной ей проще создавать свою репутацию заново. У неё есть теперь великое благо – время. Это благо ещё успеет надоесть ей. Как оно надоедает всем, кому достаётся в избытке, ещё и потому, что другие не верят, что может быть избыток его. Уже Пилат подозревал её в склонности к недовольству, к невозможности удовлетворения, заложенной в ней. Мастер ничего не смог бы сделать для неё, она сама пишет свой роман, и на том свете, и на этом: звенящей пустоты наглатываясь дома, там, где теперь установлен ей дом, и возвращаясь на этот в качестве не самого независимого корреспондента, но кое на что способного. Когда Бегемот уведомил его о прибытие новичка на литературный фронт, тот сразу спросил о Маргарите. Простить ему непросто. А Иисус, и с того света если заходить, недоступен. Пилату действительно тяжело. Покойники, по всему видать, бывают очень разными. Различия свои они берут не на том свете. Уже на этом различия закладываются навсегда. Не установлен контакт с бывшим мастером… то есть с бывшим мужем, мастером он является по сю пору. Словно пустой туннель, не занятый никаким посланием, идущим со скоростью, желанной для обоих. Телепатии не было. Нигде. Она то ли устарела, то ли не зарождалась, но верным было одно – она отсутствовала. Маргарита не удивилась и не расстроилась. Она не собиралась ею пользоваться. Кому и что передать, гостинцы она не принесла? Этот мир стал ей гостинцем. Маргарита наслаждается живыми. Их полусумасшедшие лица обязаны быть деловыми, ещё как-то заинтересованными происходящим за их занавесью, а это поистине трудно, это тяжко всё то время, пока продолжается жизнь, справедливо названная героизмом, даже без единого подвига в ней. Лица живых давно затуманены до всякого подвига и полуразумны на пороге земного бытия, земного бытия – их несусветного проклятия. И несусветны их ответы на него, они вечно промахиваются мимо жизни. Все живые, что есть сейчас в распоряжении мира, не были никогда метки и метки не будут. У Маргариты немного ужесточились требования к наблюдаемому, но это от того, что зрение стало качественно иным, не прощающим. Маргарита рассматривала дела этого мира от скуки, она не упрекала за свой скорый переход ни одну живую душу. К мёртвым она ещё не присмотрелась. Третьей нации ей не было дано. Но ей хотелось нового. И для себя, и для всех. В чём-то её переделать, пересоздать наново уже нельзя было. Какая выплюнута из небытия на обе стороны бытия разумного или в меру разумного, такой ей и царствовать, во-первых над собою, во-вторых над знакомыми, знакомством с которыми одарена будет. Живые собеседники всё ещё умудряются сохранять свою прелесть для неё. Их мысли не более живы, чем её в пору нахождения её в том же состоянии. Но слыша их по новой, есть что вспомнить. Хватки она последней хваткой ООоооооооооо Она теперь расценивала себя как нечто, пятьдесят на пятьдесят принадлежащее светлому утру одной думы и тёмному комфорту. Без долгих объяснений… Пятьдесят процентов её нынешнего разума никем не заняты, они чисты как слёзы, она ещё выплачет их. Она христианка, но атеистка и следуя из такого сочетания, для неё слишком многое утратило своё значение. Для скольких она перестала что-то значить, она не подсчитывала. Она надеялась, что пропорции равные. Ведь для неё кое-кто тоже перестал иметь значение. Бегемот и Пилат не позволили себе сплетничать о ней. А скорее скучали за такими сплетнями – за занятием, на которое не требуется уже разрешение. Свежести им всё-таки не доставало. Сплетни о Маргарите – это поминки по ней. Что, быть им вечными? Поминки – это не то развлечение, что могло бы понаведаться по её душу. Маргарита ныне довольна своим местом или отсутствием такового. Она не реакционер, она готова к прогрессу. Пусть он проходит по её голове, по землям её жизни и даже по землям её смерти. И она с ним пойдёт – с ним надёжнее, они рано или поздно откроют новое пространство для существования их пары. И она не позёр. Какая разница, что с её обликом. Не место украшает человека, а человек место. Или очень многие места. Не все из которых ему по плечу. Но всегда можно стараться, пока не кончится здоровье. А мёртвые тоже могут его потерять, их потеря составит мизер от общечеловеческой потери, но это то тёмное пятно на солнце, которое съедает всю репутацию. Маргарита сменила лагерь и украшать собою будет теперь несколько иное пространство, но тоже пространство для мыслей. Может, одна из них когда-нибудь попадёт к мастеру, как известно, бесследно ничто не проходит, даже в Маргарите. Ещё кое-что припомнил Бегемот – как поступила с ним луна в этом городе… От испуга он давно уже отошёл, но память оставила себе и ему воспоминание прекрасного насилия, изумление от которого лишь малая часть общего впечатления. Прекрасного насилия в чудесном исполнении. Исполнении, что мест не подбирает, что не выкладывает гнёзда для своих будущих птенцов – слёз насилуемого. И встал вопрос о реакции. Как откликнуться, чтобы показаться хотя бы равным? Потому что превзойти насильницу – высотницу ни на земном поле, ни тем более на небесном не дано и не подарено никому, кто в книгу жизни записан как человеческая душа. Пускать ищеек по следам луны, предъявлять ей обвинения, рассчитывать на её гражданскую совесть – всё это фантазия больного человека, не спасённого вовремя от экспансии умственного недуга. Недруга его большого, дезориентирующего и добавляющего свободы так же, как и её ограничения, друга только тогда, когда очень хочется что-то не понимать во имя дальнейшего здравствия века. Что же подкинуть ей в качестве хоть какого-то противодействия? Сказать луне: «Моя милая, Ваши действия к лицу мяснику, напившемуся дурного вина. Где Вы находите такие реки? Не появляйтесь даже на берегах. Вам проще, чем кому бы то ни было скатиться в пьянство, не забывайте, что Вы шар. Вы луна, а не боец сумо. Не стоит удивлять меня приёмами, в которых нет обещанной Вами элегантности. Вам не подобает так себя вести в Вашем возрасте, а мне это терпеть. Достаточно с нас обоих. Покончим благородно с нашим взаимным безумием, для обоих героев пенсия – лучший выход». Кто знает, как прореагирует на это луна. Что она могла сделать для Бегемота, что она сделать для него не могла, она сама уже забыла, её уже не беспокоит вчерашний день, который она переживала вместе с кем-то и который пережит не был. Который не заканчивался, как молоко для младенца, на которого надежд не возлагают, имени которому не дают, вес которого не уточняют. Вчерашний день не был ярким впечатлением …но Бегемота в нём она помнит, если честно. Она всё помнит. Она всё делала для него. Может быть, стоило в неё влюбиться и она не сделала бы ничего. И это было бы во благо. ( Благо, которое на луне никто не понял бы, никто из её невидимого для вспугнутого глаза населения. ) Но их возможная семейная жизнь – это бред, и одного, и другого, главное, тот бред, который не должен становиться совместным. Чтобы они оба не сошли от него с ума. Но обоим хочется от лишнего ума освободиться. Соответствующее перенапряжение подготовило для этого почву. Но ум не покидает. Для одной невозможно, для другого рано. Но самое время пофантазировать, бессмысленно и безобидно. «Здравствуй, Луна, я дома», луна ему в ответ, как того требует спектакль, даваемый институтом семьи: «Дорогой, я на кухне» или она могла бы: «Милейший мой, я в ванной». Нормальный вечер начинается, как будто нигде нет Воланда ( первой семьи Бегемота, которая вечное наследство, как у всех разведённых ). Он в первую очередь нужен Бегемоту, чтоб отдышаться… Он бегал бы на встречи, а луне сверху всё видно. Проклинает, ненавидит, завидует. Шепчет вопросы, она кричит вопросы… делового характера. А именно, когда Бегемот прекратит или возьмёт её с собой? Куда угодно, где сам бывает. С какими целями – неважно ей, да и ему временами тоже. Бегемот сочиняет повести, однажды начав с рассказа, зная, что луна плохой слушатель… И он убеждается в этом. Она мотает головой или всем телом, и это не забавно, отрицая и без того жалкую правдоподобность повествования. Бегемот начинает понимать, что беспокоит её. В силу анатомических особенностей она не может быть с Бегемотом. Ну, это драма не для обоих. Это драма для одной. Из них двоих будет страдать женщина. Это `им подкинуло человечество. С сиротливого своего плеча сняло последнее, и клуб человеческого срама пополнился. Не новым, не тайным, не более гибельным, чем обычно, личным позором, стоящим на пороге личной инвалидности. А потом, после грамотного развития событий, задушевный развод. Весело будет и луне, и Бегемоту. Их разведут по разным комнатам, не сумев развести по разным жизням. И они успокоятся там, долго думая, где выход, не из отношений, а из всякого запертого пространства. Но только не из своей головы. Там пожизненно… Но луна всё равно скажет свою заключительную речь: «Этот господин, присутствующий здесь сударь, обманывает женщин, обманывает луны, обманывает мужчин, товариществуя с ними, но на самом деле над ними с пустым небом, потому что не равны. Себя обманывает в конце концов, а на это надо иметь особенную бесстыжесть. Но я всё равно рада встрече». Бегемот теперь объяснён, враг луны, враг мира, враг детей. Не стоит последние два пункта обосновать её просить. Она – поэт. А значит, враль. Хотя такие врали чаще всего спасают мир и себя самих в нём, чтобы было дальше о чём сочинять несчастливые сказки. Она безответственна. Но всё, что она сделала, было сделано умышленно. В итоге ей всё извинят. Не имея специальных знакомств, она выкрутилась, спаслась от ящика, на котором написано «Тут проклятое». Видимо, имея самоотверженных, на всё готовых поклонников. Для здоровья луны это только к лучшему. О здоровье Бегемота здесь речь не идёт. А идёт вдаль одна дорога, пока пустая, не насыщенная никем, но многих готовая выдержать. Хочет ли Бегемот такого итога своей семейной жизни, тем более с луной, ведь это почти со звездой, но никогда это не было как с богом? Тут Бегемот не взрослеющий, а взрослый человек. Ему хватило совместной жизни с Воландом, а он не слабее луны. Он отнимает разум не меньше, только самое необходимое его количество оставляя знакомому, и вот самое разумное резюме, которое в итоге способен сделать Бегемот, опять адресуясь к ней: «Я усталый мальчик, Вы – страстная дама, а силы должны находить взаимность. Это закон, поважнее семейного. Поважнее божественного. Последний – вообще слабейший из всех. Но если Вы так же продолжите устанавливать свои… земля будет спутником луны» В ответ не пришло ничего. Бегемот не понял, чем всё это было ему навеяно, но от дела он не отвлёкся. Луна, красавица, Вы должны быть известны в определённой организации как преступница. Главное, правильно рассмотреть Ваш профиль. Вероятно, он преступен. Ведь Ваш фас известен всем, кого мучает бессонница. Кто птица, летящая в противоположную сторону и днём, и ночью. По направлению к Вам она уже налеталась… Теперь бежит. Бегемоту бы тоже бежать, но правильно выбирая направление, желательно в место, которое готовит спасение. У него впереди столетия, чтобы угадать это место. Бегемот и в дороге всегда занят делом. Бегемот состряпал приговор, остался не очень им доволен, но с рук скинуть побоялся, надежды мало, но вдруг обернётся охранной грамотой ( есть проверенные факты на этот счёт, охранной грамотой он может стать, только если останется в правильных руках ), Бегемот готов для этого какое-то время пождать, страх в себе сохраняя, который необходим тому, кто смиренен, но решился и посетил полицейский участок, первый попавшийся, но не плохой. Как понял? А всякий неплохой, если там могут хоть на миг отпугнуть призрак порочного круга. В любом участке главное проявить хороший вкус. Продемонстрировать готовность найти лучшего полицейского, чтобы доверить ему роль партнёра. Перед Бегемотом развернулся парад полицейских. Один к одному или все разные, они были заняты жизнью. Ведь она занимается ими исправно, и на службе, и вне. Занимается как самыми безнадёжными. Но вечно обещающими. Бегемот нашёл глазами самое приличное лицо, счёл, что у них, у него с ним, одинаковые представления о приличиях и воодушевился. Он готов делиться своим воодушевлением, тем более что направлено оно против известного врага человеческого, а друга только некоторых из этого человечества, совсем немногих, заметных только самим себе. И хоть количество их постепенно увеличивается, они всё так же немощны, особенно перед своим главным другом. Бегемот помнит все имена, хоть в чём-то он запаслив. Так вот, он действительно готов делиться, чтобы, в данном случае, немного взять замен. Кто-то должен и его защитить.
– «Вы – мой полицейский», – проникновенно изрёк кот Бегемот. Ему это признание не стоило ничего. Полицейский, только что переставший быть девственником ( в служебном смысле ), потому что это было первое признание в его жизни, ка профессиональной, так и нет, отхлебнул водички, тем не менее внимательно глядя на Бегемота. Пока таинственную головоломку. Его образование позволяло ему прибегать к физиогномике, он во многом на неё надеялся. Она не даёт готовые ответы, даже ему, но она как костыль для того, кто ничего не знает. А что вообще можно знать о мире? Только чьи-то черты лица.
– «Вы моё единственное оружие против преступления, которое был совершено против меня», – страстно добавил Бегемот, поскольку задумчивость его визави показалась ему подозрительной, и со страстью сцепил руки.
– «Полагаю, Вы вдадитесь в подробности», – доброжелательно промолвил коп, сидя в волшебной, быстро распространяющейся тут, ауре Бегемота. Но обычного воздуха ему пока хватало.
– «Полагаете правильно», – сухо заметил Бегемот, но закивал энергично. Энергичность, вот чего им всем не хватает, даже тем, кому её недавно хватало с избытком.
Полицейский и Бегемот ещё немного посмотрели друг на друга. Их лица нравились друг другу, но не слишком сильно. С такой симпатией всегда можно справиться. А необходимость такая скорее всего будет, это оба знали по опыту…
– «Насчёт луны пришёл сообщить», – доверился Бегемот. Омут, в который он прыгнул, не был столь уж глубок.
– «Что же?» – полицейский вёл нормальную беседу.
Бегемот тоже.
– «Напала, покусала, зуб выбила, пыталась обесчестить – и это всё она. Неслыханно, не правда ли?» – Бегемот гневно, а впрочем, может быть, удовлетворённо глянул на полицейского. Все его зубы сверкнули прямо в глаза последнего инакомыслящего копа. Который прекрасно понимал, что он во всём полицейском участке единственный человек, кому посчастливилось принять настоящее заявление.
Полицейский не решился озвучить то, что его интересовало, но решился на пустой вопрос. Может, немного надеясь на то, что собеседник не догадается.
– «А справочка у вас есть?»
В принципе вопрос очень прост и он невинен. Невинность, даже облачённая чёрт знает во что, даже переодевшаяся при помощи полицейского, всегда заманчивая вещь. Мыслящий кот уже встречался с ней. Хотя она избегал его.
– «Я здоров».
– «Да я по Вашим глазам вижу, что здоровы».
Полицейский, поглядев по сторонам, сравнил его с окружающими и вывел, что действительно нормален. В каждом углу его любимого участка, не таясь, а свидетельствуя самим себе, пребывали разумные чудовища, любящие свою работу.
– «Что-то Вас, я чувствую, смущает», – любезно заметил, озвучил неловкость полицейского Бегемот.
Тот же своей неловкости не придавал такого значения.
– «Смущение отнюдь не мешает. Оно придаёт роскошь вынужденному общению двоих застопорившихся пилигримов. Но обидчик у Вас больно фантастический».
Неважно, кого полицейский считал сумасшедшим, Бегемота или себя. А может, луну, его она тоже беспокоила. Во время дежурств сводила с ума, заставляя его мысли перебегать на временную, плохую сторону. А потом оставляя его в отчаянии от справедливого стыда. Его полицейский уже познал довольно. Из-за её хамства его нервы необратимо изменились, он ещё не псих, но уже не спокоен. Слишком не спокоен для нормальной жизни. Этот парень рядом с ним решился на хорошее дело. Он на все сто пятьдесят процентов прав, даже не сто пятьдесят процентов гениален, но предостеречь, предупредить его кое о чём – его полицейская прямая обязанность, и даже приятное право. Полицейский вгляделся в кота, гений последнего не заслонил несчастья последнего.
– «Я могу Вам столько историй про луну порассказать, Вы откроете её для себя ещё с нескольких сторон. В принципе луна для нас не новость. Историй уже накопилось. Кое-какой опыт тоже».
Бегемот сделала большие уши, хотя в общем не очень хотел это слушать. В исполнении полицейского это могло быть слишком криминально. В действительности же ненаказуемо.
– «Может быть, что-то из этого будет полезно. На луну нет ни одного дела, но полно всевозможных подозрений, хотя бы у меня. Моей смены не хватит, чтобы высказать всё. То, что Вы задумали… Вы должны понять одно, это опасно. Для всех, даже для Вас, могучий смельчак. Сказать про луну, что она больная… нет, скорее страстная. Очень страстная. Её страсть замешана даже не на патриотизме, который она испытывает по отношению к своему времени суток, а на патриотизме, который ей достался в отношении людей. Она может сжить Вас со света. Вы думаете, Вы у неё первый? Даже без опыта Вы должны понимать, насколько это маловероятно. Существуют истории страшные и прекрасные, любимые многими и многие их боятся. А я скажу коротко. Больше всего она любит брать в плен… навсегда. И если Вы были выбраны ею, Ваши дела плохи, окончательно решены. Если Вы понимаете, о чём я», – полицейский закурил. Соседние ребята их не слышали. Они и не смотрели в сторону противников луны. Они были противниками иной преступности.
А полицейский должен продолжать, раз начал. Его персональный крест сегодняшней рабочей смены.
– «Она похищает людей, их нет для мира какое-то время, они возвращаются сумасшедшие и прекрасные, но мучаются всю жизнь. Их не берутся спасать, потому что из этого ничего не выходит. Они живут потом по-своему, очень долго, но в каком-то пустынном месте, очень похожем на пустыню. Их безумно жаль всем, только они сами себя не жалеют, наши умы выдвигают следующую теорию этого преступления. Её силы захватывают разум, своими руками закрывают глаза человеку и шепчут проклятия в его уши, а он рад этому, словно узнаёт что-то стоящее, эти проклятие не напрягают его, разглаживают его лоб, уже сморщившийся на веки вечные и шлют квитанции его семье об оплате его души. В то время как его родственникам ничего не грозит. Кого-то одного-единственного они всегда выбирают. И всегда точно угадывают, кого. И он пропал. Пропал для мира солнца. К ним даже загар уже не пристаёт. Когда его видят после, бывают шокированы белым цветом кожи. Он же признаёт уже только этот цвет. Ох…»
– «Может быть, им уже не нужно загорать? Возможно, в их сердцах возникли другие интересы?» – Бегемот не мог не сумничать. Полицейский посмотрел на Бегемота и присмотрелся к нему. Да он фанатик! Усталый кот, говорящий дико. Он хочет съесть луну. Полицейский почувствовал, как из каких-то его глубин по направлению к этому коту дёрнулось уважение. Такого кота надо снабдить максимальной информацией. Полицейский в круглой пепельнице смял окурок. Так он никогда не сможет поступить с луной, не размазать её молоко по стенкам дарственного хрусталя ни ему, ни тому, чьим предшественником он является, сидя на этом месте. Самое желаемое для него взять двумя руками голову Бегемота и приблизить к себе – по-отечески, по-дружески, по-полицейскому запретить связываться с адом в небе над ними всеми, потому что связываться с луной то же самое, что связываться с самим собой. Спасти хотя бы этого. От того, чего он ещё не знает, а раз не знает, не может передать другим. Они как полицейские стараются защитить город от луны, от белого тумана над бровями – там, где должен быть лоб. Ведь лоб что поле с ценной пшеницей, надо оберегать от набегов врагов, но надо всё рассказывать.
– «А хотите, я Вам ещё кое-что расскажу? А Вы подумайте, насколько Вас может хватить в неблагоприятном случае. В плену у луны хорошо. Но не любому. Тот, у кого слабая психика, неправильно оценивает происходящее. Исходя из своего слабого опыта, исходя из веры в репутацию луны как девы Марии неврастеников, интеллигентов, в общем всех психически ослабленных, на этом все прокалываются. После чего гибель в безвестности. Не умственная, психологическая. И нам надо как-то подступиться к ней со своим расследованием. Ничего не зная о самих себе, перманентно находясь в зоне риска. Заранее не рассчитывая – не надеясь ни а какой результат. Наши служебные обязанности сводились к тому, чтобы хоть как-то облагородить обречённость. Но нам однажды повезло. Какая-то медсестра имела уши, чтобы услышать. Из случайного полночного бреда бывшего пленника обществу досталась горькая информация. Парализовавшая первые попавшиеся ей умы. Мы никогда не знали такой жестокости. Мы такую не могли придумать сами, а воровать не имели сил. Мы выяснили больше, чем смогли понять. Сначала она милая хозяйка тому, кто посетил её то ли по своей, то ли по её воле – есть ли разница, как ты принял белый светящийся шар в душу? – потом жестокая мегера. Просто ей что-то начинает не нравиться. В её маленьком доме меняется настроение. Её круглые формы начинают деформироваться. Перелом проходит через восприятие, всё сознание гостя – жертвы, наиболее слабого звена в их короткой цепочке. Но и тут луна его сопровождает, сажает на смертельную диету. Диету во всех смыслах. Хозяйка неба и человека не заботится, что губится здоровье. Оно не имеет никакого отношения к не благословенным играм меж неравными по её мнению. Ей ни своего, ни чужого не жалко. Она вообще здоровьем сильно пренебрегает. Видимо, она знает, что делает. Придумала, как использовать людей. Она пристрастилась к экспериментам. То есть показывает, что имеет смысл ещё что-то делать после окончания творения мира. Заменяет душу, даёт другую. Не интересуясь последствиями своих экспериментов. Вовсе не наводя справки, выживают ли? Но выживают некоторые. Она понимает, что хоть какую-нибудь душу, вместо той, что была, надо дать. Чтобы немного понизить смертность. Луна понемногу свой долг выполняет. Напрямую она не убивает. Она лишь подтачивает в нужном месте
( душу, разумеется – очень верно выбранное место в человеке ), потом ещё есть время, чтобы вспомнить и оценить свою прежнюю простую жизнь. Совместное проживание становится невыносимо для них. Пленники её ещё более широкой души, чем их, хотят на волю до крика, а она всё спрашивает: «Почему ты не тот?» Её интерес к гостю пропадает. Всё-таки луна предварительно не проверяет, кого хватает. А вероятность удачи страшно мала и больно ранит разочарование. Ран таких у луны уже много. Её лицо подточено своеобразной оспой. Она не лечится, конечно же. Может, способов не знает, может, копит, чтобы заразить болью кого-то особенного – это одна из самых страшных версий. Мы убеждены, что она ждёт того, кого она заберёт к себе насовсем. Того, кто не пожалеет об оставленном мире. Того, кто не пожалеет вообще ни о чём. Таковы её самые тайные мечты, о которых все знают. Я думаю, что она сама подозревает, что им не дано сбыться. Это трагедия для всех. Ни ей, ни людям покоя не будет. Покоя для полиции не будет тоже. Да полиции он и не нужен. А вот тем, кто не в рядах полицейских… Им светит ( в данном случае и в прямом смысле тоже ) столкнуться с новой эрой страстности в самих себе и начать бороться, потому что человечество на такую высоту не пойдёт. Но смысл в том, что зависимость от неё непреодолима. Наркомания, которая опускается на землю, не божья посланница. Луна роняет её, устав держать. Она тихонько множится. И она опасна, очень опасна», – у полицейского в глазах появились тусклые огни. Как будто он уже видел чёрные пожары в глубине закрытых душ, может быть, сам горел.
Бегемот не хотел бы его прикрывать. Он вообще ничего не хотел останавливать. И не останавливать бы этого полицейского, пусть бы он говорил ещё долго. И полицейский был готов продолжать. Он действительно мог говорить долго, пока горели те огни в нём. Они были в глазах, а ведь это совсем близко от мозга. А мозг вообще неизвестно близок к чему.
– «Мы словно попали в нежащее нас, но суровое окружение. А тут ещё появились припадки безумия у луны. Они послужат примерами для людей. Это мы уже предчувствуем, Вы знаете, даже в самих себе. Мы ведь не заперты от самих себя… обречены на некоторую осведомлённость. Поймали хулиганов, они собрались как раз по этому поводу. Собрались втайне от самих себя – непонятная нам форма извращения, но они настаивали на необходимости того, чтобы себя не посвящать. Они праздновали новую стадию безумия луны. Она развивается в этом плане. Не задерживаясь с выражением себя, она постоянно объявляет набор неофитов. Мы не можем этому помешать, они просто чувствуют призыв. Это призыв в рай. Может быть, и не в альтернативный вовсе, а в единственный. Психи поняли, куда дует ветер и они правы, вполне вероятно, что луна скажет, оказавшись в дурдоме: «Среди психов мне, наконец, хорошо». Они весело праздновали для своей богини, для своей любимой девочки. А она меж тем росла. Мы посмотрели на небо, где луна спокойно дремала, психи спокойно смотрели на нас, они знали, что нам её не достать. В тот вечер хотелось фантазировать об аресте. А фантазировали мы о собственном плене, ещё более жестоком – самом жестоком из всех, какие она только применяла к земным слабакам. Мы хотели превзойти наших предшественников… мы хотели странного подвига. Чтобы подвиг был больше, чем наша душа».
После всего, что Луна сделала доброго на процессе для Пилата, её представляют как убийцу с осложнениями. Но и подход к ней от этого с нежностью, её понять пытаются.
– «Что, её не пробовали лечить?» – Бегемот был готов хотя бы предлагать.
Да, он сам не верил в докторов – бессмысленным привидениям он не давал бы и малейшего шанса, медицинские работники не работники в поте лица своего, не убедительны, дети в них перестают верить гораздо раньше, чем в дедов морозов – это проклятие лекарям. Но сейчас, когда проклятие даётся человечеству… Полицейский усмехнулся.
– «Она отвратительно заразна. Все лекари заболеют. Да, не так серьёзно, как непосредственно столкнувшиеся, но лекарей кто будет лечить? И потом, мы не обладаем лекарством против собственного желания».
Проблемы государства встали перед Бегемотом.
– «Тогда посадите её. Наедине с ней самой».
Полицейский мог бы восхититься, но для восхищения, для праздника эмоций он был слишком опытен. Поэтому только фестиваль невеликих чувств начался под присмотром его бровей. Истинных надсмотрщиков за происходящим. Глаза гораздо более слепы.
– «Правильно, к чёрту мой язык и мои мозоли, повторю ещё раз, луны мы не арестовываем», – полицейский вздохнул, так тяжело, как только мог.
Этот кот не может понять, сколько у них с этим трудностей. Куда надеть наручники – это пошлая вещь. Но что делать со сроком для луны? Что ей целая вечность? Она переживёт всех, кто её арестовывал. Насмеётся в конце над каждым. Всесильная, пока живёт человечество. Но вот появляется новатор, который не хочет считаться с реалиями. Новатор, который не хочет считаться с луной. Спасти такого трудно. Обвинить такого ещё труднее. Ничего не сделать с ним и ради него только возможно.
– «А вы не можете принять нужный закон?» – пока полицейский не начнёт орать на него, Бегемот не остановится.
Полицейский только вздохнул. Ещё один непростой раз.
– «Нет».
– « ? » – Бегемот молчал.
Полицейский покачал головой, от плеча к плечу, словно от одного пустого места к другому, качнулся его внутренний мир. Ничего от этой качки нового в нём не зародится.
– «Под её воздействием плохо думается. Или думается очень хорошо, но совершенно не о том. Так что все законы пока подождут», – полицейский как-то мягко улыбнулся.
Бегемот даже подумал, что, может быть, полицейский шпион. Возможная подсадная утка, которая подсела на недоступную страсть. Сидеть на своём стуле может быть не главным для неё, и страшная мысль о том, кто подсадил сюда этого шпиона, поразила Бегемота – маленький шок, один среди последних, направленных против его будущего. Хотя он хотел бы, чтобы против прошлого. Но эта мысль не подтвердилась. Полицейский не особенно опровергал, просто подумалось, что не может такой осознанно работать на луну.
– «Луну мы оставляем на свободе», – подвёл итог Бегемот.
– «Мы сами остаёмся живыми, в своём собственном уме и в меру свободными. Нам ведь и этой свободы хватит, чтоб восхищаться чужой, более полной».
Бегемоту от этого спокойнее не стало. Допустим, что рассуждая о свободе, со своей порцией он точно угадал, но кружок для харча Бегемота остаётся не измеренным.
– «Вы знаете, что значит от кого-то зависеть в жизни? Которая у Вас одна, ни с кем в сговор не вступавшая, но подсаженная под чьё-то руководство, а целиком оставленная Вам».
Бегемот говорил, как о непосильном наследстве. Наследии, которое отвоевали специально для него.
– «Вам угодно, чтобы я запретил луне появляться на небе?»
Никто в полицейском участке не подозревал об этом драматическом разговоре, который продолжался только во имя своего окончания. Но никак во окончание царствования луны. Или вообще их всевозможных зависимостей. Век которых – не измерен.
– «Я хочу, чтобы в следующее полнолуние Вы передали её привет от меня».
Мысль Бегемота теперь распределяла роли. Проклятия как более ценный товар пока зажму… Высвобожусь из этого вороха после. После чего? Свершить что-то действительно трудно, даже чтобы освободить себя. Ты чувствуешь, что законы подпирают тебя со всех сторон и тебе нечем дышать. Ты ненавидишь такую подпорку до изнеможения. А наверху, над всем твоим изнеможением, изнемогает ещё больше враг. И ни в твою пользу он не меняется, ни тебе во вред. Тебя постоянство раздражает, мир и луна – зачем дублируют постоянство друг друга? Бессильный, беззлобный гнев не был создан для того, чтобы созидать, он лишь может быть использован как развлечение, но это надо уметь, так развлекаться.
– «Я Вам как человек человеку скажу, спите ночью, крепко спите. Отдавайтесь снам, чему угодно. В крайнем случае, бодрствуя, отдавайтесь любому забредшему к Вам гостю. Старайтесь, парень, старайтесь. Потому что теперь полнолуния Вам крайне опасны. Вы приглянулись и сами знаете об этом, так спасайтесь…»
Бегемот поднял брови. А дальше они пошли сами. Чтобы ещё больше выслушать…
– «В одно из них вы как-нибудь можете погибнуть. Я тут в полицейском участке буду Вас оплакивать. В голос».
– «Ваши слёзы для меня непосильный груз. А Вы знаете, у меня сейчас и без них тяжела ноша», – полуискренне отозвался Бегемот.
Полицейский как-то вопршающе глядел на Бегемота.
– «Я не поменял своё мнение. Надо что-то делать. С собою, быть может, но приступать сразу к самому трудному – это новаторство. Нужно ли оно сейчас? Что надо вообще в цветущую эпоху лунную?»
Полицейский смотрел в стену, на ней он не мог прочитать необходимого, но мог прочесть это в своём сердце. Главном гаранте безопасности для кого-то.
– «Вам надо уважить бумагу, оставить на ней своё мнение», – может быть, полицейский с этой бумагой когда-нибудь решится ступить на путь войны с луной.
– «Пишем, пишем, пишем, пишем до кровавых мозолей, будет ли бумага уважать нас когда-нибудь?» – Бегемот оставил автограф, используя свой красивый почерк. Зачем полицейскому соединять его с бумагой, с девственностью столь недолгосрочной, с верой к которой не подойдёшь, с замыслом наихитрейшим тем более? Нерабочий завет не брать на себя непродуктивное спаривание, для проформы Бегемот ничего делать не стал бы, но для луны сделал исключение. Может быть, оно пойдёт ей на благо. Только ей и никому больше. Поведёт её на благо, как на казнь.
– «Донос готов. Я здесь в художественной форме старался придерживаться фактов». Бегемот на миг-другой развил себя как художник и сразу свил себя в прежние клубки непротивостояния. Раз бой на этом поле отменяется. У него в конце концов есть общее поле с Воландом, там ещё воевать и воевать. Там полицейские ничему не помешают.
– «Надеюсь, Вы сообщили исключительные факты. Они нам, в общем, не помешают. Мало уже после опыта с луной может помешать нам, как, впрочем, и ей, тут наши ноздри где-то близко», – маленькая, но надежда была у полицейского в голосе. На что же он надеялся? Как в сущности плохи их дела, они в значительной степени хуже, чем у Бегемота.
– «Держитесь, держитесь, как будто вы в бою».
Вдруг вы привыкнете и бой начнётся?
– «Я не предлагаю Вам занести Вашу фамилию в список героев на нашей стене. Для Вашей же безопасности. Да и героев лучше заносить в сердца. Там они укрыты лучше». Шуты, хоть уволенные, хоть при работе, странно чувствуют себя в укрытии.
– «Спасибо Вам за мужество. Вы честный и порядочный кот. Будьте осторожны. Потому что луна при всём своём безумии осторожна до необъяснимой просто крайности. Важен хотя бы пример того, что она никогда не проговаривается насчёт себя. Это люди проговариваются ей и ни о чём не жалеют».
– «Я думаю покинуть город. Главное, чтобы он не остался во мне самом, потому что его оттуда труднее исторгнуть, чем меня из него, мне вообще начинает нравиться покидать».
Полицейский вздохнул, как опытный боец, который знает, с чем имеет дело.
– «За пределами Нью-Йорка её власть так же сильна».
Если захотите попросить у неё прощения, не тяните с этим.
– «У меня не повернётся язык».
– «Может быть, будет полезно повернуть его искусственно. Знаете, искусство маскировки, в том числе и ментальной?»
– «Её так не обманешь, я думаю. Заговорщиков она узнаёт сразА».
Полицейский душой и телом потянулся к Бегемоту. Потому что лучше к нему, чем к забвению. А если будет так бороться, он окажется к нему близко.
– «И ценит их особо».
Полицейский посмотрел на свои мысли – ведь они заговорщики против него, враги или друзья, пока неизвестно.
– «А что, если она Ваша давно потерявшаяся сестра и теперь, найдя случайного, может быть, единственного родственника, жаждет воссоединения?» – при этом полицейский был серьёзен. Бегемот тоже не думал смеяться, даже если это была шутка. Хватит шуток. – «Я ничего не терял».
– «`Вас могут потерять…»
– «А с виду такой приличный город, такой приличный мир».
Бегемот сделала вид, что конфузится быть в таком.
– «Вы разочарованы нами? Мы ведь во всём стараемся ради себя, души свои иногда стараемся сберечь. Хотя и наивно, но мы порой имеем склонность к ничем не оправданной наивности – паршивое качество, но нас даже развлекает. Жаль, что не развлекает тех, кто смотрит на нас со стороны. Но это самое нужное веку зрелище, так мы думаем пока показываем его. Присоединяйтесь к нашим мыслям и Вы проиграете позже, чем можете».
Бегемот не хотел присоединяться к этим развлечениям. Он присоединился бы к охоте на луну или себя самих, к пустой охоте, бесплодной заранее во всех эпохах, но выводящей к заводи, отражающей тебя во всей красе, во всём реализме известном, или хотя бы заводящей в понимаемые дебри. Под солнцем тоже дебри можно найти, не столько в них теней, не столько поворотов ошибочных ( а к своим ошибкам привыкаешь, как ни к чему другому ), не столько изумления, самим собою у себя же вызываемого, но света, света нестерпимого достаточно там…
– «Угостить Вас сигаретами на дорогу?» – единственное богатство полицейского, которым он мог делиться. Которое и под ноги при случае мог кинуть от широты души, но лучше под свои – оттуда ближе подобрать. А мог бы и перешагнуть, и не оглянуться, потому что тоже хотел развиваться, эволюционировать, как сказал бы его дух. Но, возможно, начнёт он завтра. У Бегемота тоже всё обстояло по-прежнему. Черти всё того же знобящего вдохновения дали Бегемоту чудовищный экспромт, который он выдал обществу по привычке, которую обстоятельства его же облагораживали.
– «Круглая дура, законченная круглая история».
Бегемот пошёл играть в опасные карты, проигрывать неизвестно кому, выигрывать неизвестно зачем, больше никогда не смотреть наверх, забыть об астрономии и от всего ума презирать круглые формы. Забыть о ночи насовсем… Забыть о ночи насовсем не получится у Бегемота, он тёмное существо и регулярно сливаться с родным цветом – такая потребность у него останется. Как он будет удовлетворять её в дальнейшем, загадка для души-хранительницы, но по-старому он не может. Возможно, как-то будет нарушать. Теперь уже по-настоящему интересуя собой полицейского. Полицейский подумал, что Бегемот мог бы быть лучшим арестованным в его жизни. Но отпустил его. Потому что сам он не смог бы быть лучшим полицейским в его жизни. Это остаётся на усмотрение каждого, кого отпускать, кого задерживать в своей жизни. Но и жизнь должна помогать удерживать. Сейчас полицейскому она не помогла. Полицейский взглянул в альтернативную сторону мироздания. Если эта сторона не может начаться прямо в полицейском участке, то она начинается сразу за окном. За окном луна висела и молчала, скорее всего она всё слышала, но ещё вероятнее, что знала всё это заранее. Ах, как печально всё-всё знать. Полицейский только ещё начинает предчувствовать это. Поговорить бы с луной об этом типе. Обо всём, что он оставил на дне своего душевного озера. До которого донырнуть давно не может сам. Полицейские любят луны, луны – доносчики, но сейчас луна фигурирует как преступник. Что там между ними было в тьме самого искреннего бытия, в заломах пространства меж душ. Вероятно, она была немного агрессивна. Этот приятный во всех отношениях кот рассказал наверняка правду ( её давно подозревали ), но что им делать с этой правдой? Пожелать удачи коту? Полицейский это сделал, как мог. Может он что-то выяснить дополнительно? Чего ты, подруга, от него хотела? Как мне обозначить в новом лишнем по твою душу протоколе то, названия чему я никогда не узнаю? По Вашему следу, сударыня, нельзя пускать собак, хотя здорово было бы погрызть Вас. Вам лёгкий массаж, а нам второе рождение в профессиональном смысле. Вы позволяете себе развлекаться за наш счёт. А счёт наш не богат, мы сами его пополняем, как можем. Значит, много не подкладываем. Всё по минимуму, и охотимся за Вами по минимуму. Это также наш профессиональный минимум. Неужели это наш профессиональный максимум? Вы плохо о нас не отзовётесь, Вам не на руку правда о полицейских. Извините, если звучит двусмысленно. Но двусмысленности хотя бы развлекают нынешний век. Гораздо лучше, чем мы, полицейские. И даже лучше, чем Вы, площадная луна. У которой, безусловно, площадные ласки. Терпеть которые можно, но о которых потом непременно надо рассказывать в полицейских участках. Чтобы те не покрывались тишиной как плесенью. Потому что потом плесенью покрываются вместо седины виски. Но что тебе о наших сединах, тем более они не особо профессиональные, то есть не столько на службе добытые?.. Ни один ещё полицейский так проникновенно не разговаривал с луной. Почему проникновенно? Потому что проникал он в себя, так глубоко проникал, пока говорил с ней, что выхода обратного не видел. Он был в трудной ситуации, за всю свою карьеру, может быть, самой трудной. Что там с обратным выходом? Хотя время у него ещё есть, его остаётся совсем мало. Мало для всех, кто живёт, пользуясь им корыстно ( а среди окружённых временем бескорыстных быть не может ). Луна исчезнет с рассветом, с тем, что смывает её, когда на небе расы сменят друг друга. Не подавая друг другу пример и вообще не подавая… потому что добудьте сами, если вам что-нибудь надо. Каждое утро белая раса сменяет глубокую чёрную, и это только видимая безболезненность, но срок такой же короткий, какой был у чёрной расы. И ночь без слов уходит. По прямой, как кто-то, кто находится в строю. А куда вытянут и вдоль чего это строй протянут?.. Полицейский знает, что она исчезнет, не оставляя надежд. Персонально ему. Персонально никому. Полицейский вновь это перенесёт. Этот груз таскают все, все присоединены к нему; подсоединены как к неизменному наслаждению. Которое должно войти в привычку, но всё что-то ждёт с этим. Отсутствием надежд наслаждаться трудно научиться. Это относится ко всем в полицейском участке, ко всем в городском участке – потому что город это что-то вроде участка полицейского, где кто-то на кого-то всегда хочет надеть наручники, или чтобы ласкать, или чтобы терзать. Полицейский осмотрелся. С тобой, с ним, останутся только твои сигареты, задумчивость и доклад левого кота по какой-то очень похожей ситуации, и задумчивость. Опять она. Которую первый раз знаешь в лицо. Чьё лицо остаётся без комментариев. Ты берёшься за оставшиеся сигареты как за последнее оружие, на срок длинною в жизнь сигареты отодвигающее твоё бессилие. Он думает о том, что настроение мира должно поменяться. Мир должен поменять своё настроение, как рекомендует ему врач, последний честный, известный одним только полицейским. Поменьше бы страха перед ночью и белой таблеткой от всех бед – луной. Её не запивают, заглатывают на сухую, не морщась даже, уважая своё горло, которое опять может принять это лекарство. Но всё меньше уважая себя: ты не при перемене дня и ночи присутствуешь, а при перемене тебя самого. Эта смена рас такая ныне и во веки веков. Полицейский знает о своём скором в галактическом масштабе конце. Но во городском масштабе у него ещё есть какое-то время. На что оно будет потрачено? На осмысление себя, наверное. Не бессмысленное занятие, сразу же подкидывающие выводы: когда лёгкие переполнены дымом, а приятных видений нет, полицейский поймёт, не нужно дышать, курить ей вслед. Бесполезно хамить ей на своём языке, который не доносится до высших сфер, которые давно от него отказались как от языка неразвитых душ. Речи которых всегда о самих себе. Луне не чувствует дымных оскорблений, она предчувствует. Там, где она решится на новое преступление, будут влюблённые в неё свидетели. Которые, зная всю правду, будут молчать, покрывая её, из одного священного старого долга, которого ещё никто не отменял. Все те, кто должны луне, знают о нём. Полицейский не помнил, чтобы он был что-то должен, но, может быть, ему ещё не объявили. Пока он не потрясён в достаточной мере. Он не верил в жестокий замысел. Луна случайное чудовище в его ночи, как он случайный полицейский на её пути. А может быть, он стоит только возле одной из её дорог, на которых она ещё должна отслужить, она, а не он. Её снаряжение для службы больше подходит. Да и как дорожное снаряжение оно больше идёт. Идёт с ней и верно служит. А он, полицейский не от бога, а от города, затрудняется, кому служить – века приходят на долю одни, без подсказок. Да он уже и сам может себе подсказать. Немного показать, как правда звучит. Ему не совершить этот арест. А она не должна совершать преступление против него, ведь он аккуратно принял заявление последнего пострадавшего. Он сам страдал, пока принимал… страдал за неё. Надеясь, что вместе с ней. Таковы они все, тайные и самые преданные поклонники. Те это, кто только ещё идут к поклонению.
Раздумий было достаточно и для другого. Предал ли Бегемот луну? Он никогда не думал об этом. Как никогда не вспоминал полицейского, столько знавшего о луне. Откуда бы ни были его знания. Полно других воспоминаний, и есть персонажи, которые опасны в ревности. А Бегемоту не до новых проблем. Что-то там у него впереди… То, что за его задней частью, должно само собой отпасть. А впереди полировка роли, под которой так и не привыкла не ныть его спина. Потому что, да, играет он спиной. Его спина несёт его самого всё дальше и дальше, и пытается поднять выше. И хорошо, что никто не видит множество ложных попыток, безрассудных и бессильных, пока бессильных. Тому есть одно объяснение, его свидетели самые слабые в этом городе. Как последний и самый ненужный – полицейский. О смельчаке Бегемоте полицейский рассказывал внукам (…или никому, чтоб не выдать ни Бегемота, ни себя), точных данных нет по этому вопросу. Но в принципе мог рассказать, как они сидели в полицейском участке, как говорили, как не знали, что за окном раскачивается луна. В безветренную погоду. Как он после остался один, чтобы предать избалованное тело суток. А затем легло время, легло покрывалом более чем надёжным. Из-под него не выглянуть с непокрытой головой, не высунуть голову любому. Лучше оставаться под ним – под его покровительством. Тогда свою судьбу можно считать судьбой человека, но ничего больше, хотя человеку вполне достаточно. А луна их всех презирала, презирала своё отражение в них, потому что было искажённым. Был нужен кто-то, кто расправит его. Был нужен кто-то, с кем можно обменяться вдохновениями. Сидя над Нью-Йорком, она всё ожидала. Ожидала, когда этот котёл перевернётся кверху дном и возбудится достаточно для нового блюда в себе. А может быть, нужно лучшее время подгадать для него. У старого кормятся ещё слишком многие. Сколько бы дней не сменило друг друга, обслуживая человеческий год, луна может быть уверена в своих свидетелях, и в полицейском, и даже в Бегемоте.
Но есть ещё одно настойчивое соображение: ничего личного, но… луна неизлечимо больна, а Бегемот отвратительно здоров. Чего устал стыдиться. Чему рад Воланд и что шокирует Луну. Этот постоянный шок… Но характер её свечения пока не изменился. Может быть, потому, что она любуется здоровым существом. У неё самой уже давно нет здоровья. Она растратила его на покорение пространства, изначально солнечного. Она всегда хотела войти в образ мышления, где солнца больше, а не пещерного мрака. Чтобы лично видеть окончание пещерного века. Чтобы забыть пещерные лица, по которым перекатываться скучно, вообще невозможно с интересом для себя. Она заставляет себя. Полицейский не предчувствует в себе способность поступать так же. Есть предел его душевным возможностям. Границу, которую не надо переступать, они видят издали. Вот по Бегемоту теперь проходит та самая граница. Сейчас она станет ещё дальше. Бегемот покинул свой случайный полицейский участок. Удовлетворённым отчасти… Не написавшим то, что хотел, но прописанным в определённую, совершенно не таинственную графу ещё не стукачей, но уже обиженных. То есть самых перспективных по общим представлениям, которые ещё в ходу. Полицейский там остался, неудовлетворённый вовсе, он мог только гадать, как сложится судьба настоящего бойца. Жалоба была устроена, Бегемот был нет. Но о его неустроенности никогда или как минимум сейчас не надо, у Бегемота всё было в порядке. Он самый счастливый кот на свете, пожалуй. Много ли этого счастья для разумного кота, кто знает? Будем считать, что в самый раз. Бегемоту мы посоветуем не думать об этом.
Опять на небесной панели дефиле у луны. Оно в честь кого-то, чьё имя держится в тайне. Его инкогнито ей дорого. А ему, ему тоже дорого? Бегемоту пора улыбнуться под взглядом развеселившейся жизни. Глотать в себя, пора научиться не показывать слёзы. Надо смеяться, смеяться надо много. Да, через весёлое насилие приучая себя к гримасе улыбки. Даже если страдать от этого веселья придётся всю жизнь. Доверься луне, она позабудет, что видела твои слёзы. Невозможно подкупить её их прозрачностью, у неё нет цели рассматривать дно глазницы. Луна – ночной огонь – бежала по венам Бегемота, сжигая в нём ненужное, и было это не рождение заново, но необходимая для исцеления ампутация большинства душевных качеств. Но их осталось так немного. Они так всего боятся, а больше всего своего полного исчезновения. За которым следует забвение, удаление от чьего-то средца. Бегемот не позволил уничтожить его заболевания, каким бы доктором ни была Луна, лучше обойтись без него. Да здравствуют болезни его мозга, умеющие примирить Бегемота с земной действительностью, благословившие его дружбу с мёртвой Марго, говорящие ему, что рай был возможен. Бегемот слушает уже вполуха, вселенная задёргивает шторки перед своим личиком, что-то медленно и одновременно быстро растекается по его венам, располагаясь возле его последних пределов. Бегемот замурлыкал, а может начал какую-то песню. Что бы ни была за песня, учить наизусть её долгие слова не надо. Сколько раз она поётся в жизни, неизвестно, но сколько раз поётся – столько же раз под неё надо и приходится умирать. А возродиться по примеру Феникса или забыть, что здесь есть жизнь – это вечный выбор побывавшего на пепелище. С которого непременно хоть один вывод, но вынесут. Он как раз сейчас выносит один такой. Он что-то весит, но есть ли смысл измерять? Банкроты не измеряют бедность, а приучают себя уважать её. И нет сейчас возможности с этим спорить, силы души на первую встречу с Марго ухнули, и не восстановились. Так же, как сейчас, на улице, в толпе и почти без толпы. А что в конце концов толпа может поддержать? Пришёл довести до потерь недругов, ещё знающих, как это – терять, но потерял сам. Ещё один раз, последний, вероятно. Но что-то может быть ещё более вероятным для него, пока он вытягивается вдоль километра, по которому сбегают. Очень мало вещей действительно имеют значение. Не исключено, что мы сами значения не имеем. Нормально, когда нас это расстраивает. Когда нам всё равно, это значит, что с нами произошло то, что в лучшем случае зовут жизненным опытом. Грязный вечер прошаркал вниз по улице. Бегемот просто смотрел на его спину, у вечера свои дела, а его дела закончены. Манхэттан, Бруклин, Куинз, Бронкс – карусель начинает вращаться, нужно соскакивать. Пустые районы, он не будет здесь жить. Они все здесь жить не будут. Его заслуга в этом не так велика, как хотелось бы ему. Картавое эхо, носящееся по городу, говорит об обратном. Но Бегемоту виднее. И эхо спокойно, без всхлипов умирает. Чьи похороны не посетил Бегемот, он уже не помнит. Темнело в городе так же быстро, как в морской пустой раковине, лежащей у самой воды. Не прозрачной и чистой, а нормальной океанской воды. Невинный или виновный, враг исчез и память теперь не особенно нужна. Твёрдые лапы – одна пара для тебя и твоих проблем, единственные нужны на последующие несколько лет. Бегемот поглотил воздух, прочистил горло, по-дьявольски ухнул, потом тихо вздохнул и молча пошёл к концу улицы, туда, где с невиданным для бродяги мужеством подыхал городской вечер. И чистый, молодой смех раздавался над улицей ещё несколько часов.
Возрождение имеет дурную привычку повторяться, а бесконечный феникс воскресать – отучить обоих невозможно. Это можно только терпеть. На эту тему небольшая сценка произошла в уже устающем Нью-Йорке. Гелла жила в городе, чередующем свои состояния, переходящего из усталости в бодрость, ещё более безысходную. Бодрость – это как флаг, которым неизвестно где размахивать. Ведь столько примеров обратного, что как будто насмешка, усталые лучше всех поднимаются над жизнью, а бодрым дано нырять в неё вообще без запаса воздуха. Заранее влюблённые, они как-то выплывают; жизнь чередовать не с чем, поэтому она одна восхищает, для всех одинаковая возлюбленная. Только около неё витало главное проклятие, именовалось – бесперспективность. Его действительно боялись умы, головы, в конце концов. Случаются головы пустые, без ума, но страх в них есть. Он тоже ум. Он – школа для тех, кто сильнее умных.
– «Здравствуйте, Азазелло», – Гелла оттолкнула острый язык ветра. Это была женщина. Рыцарь за неимением других, метафизик, которого не изгнали. ААа человек решился продолжать дело. Ну вперёд, Гелла.
– «Здравствуйте, Гелла», – это был мужчина.
Ветер подул в другую сторону, огибая двух представителей человеческого рода ( ну и дьявольского немного ), опозоренного и отвергнутого, смирившегося… Но оставаясь ребёнком этого рода, даже не стыдясь этого, красуясь в свете родителей, используя родство, как сами люди учили его.
– «Вы не знаете, где находится могила Маргариты?» – чёрная женщина вынула из широкого как душа кармана чёрную длинную сигарету и вставила её в справедливый рот Азазелло. Азазелло начал есть сигарету. Но не успел узнать её вкус…
– «Воланд потерял это место», – сказал Азазелло.
– «Ваш нюх?» – спросила чёрная.
Азазелло даже не стал проверять.
– «Беспомощен».
Искать могилу Маргариты в конце двадцатого века без финансиста, что может спасти весь мир, без рекламы, без газет в руках наблюдающих, птицам свободным, полевым зверям, буксующим в своём сознании феям, отброшенным за окраину внятного разума. Одна Гелла по долгу дружбы понимает их безумный, но чистый язык. Короче, помощь не придёт к этим берегам. И если аборигенам предстоит умереть от голода и тоски, то им придётся это сделать. Гелла не возражает против разумных жертв. Против разумных жертв она никогда не возражала. Что давно узнал Азазелло. Чаще всего возражали сами жертвы. У Геллы были профессиональные особенности. С жертвенником порой Гелла была деликатнее, чем с жертвой. Азазелло считал, что нужно быть деликатнее с жертвой. Гелла утверждала, что он не знает особенностей их работы. Гелла, конечно, не хвалилась. Азазелло наблюдал, что Гелла симпатизирует благородной границе между профессионализмом и усердием идиотов. Но всегда был процесс… Жертвы. Истекали деньгами и шансами, показанными на этой земле для других. …Гелла блистала своей отстранённостью. Азазелло считает последним правильным бежать от Геллы. Не выбирая ритм бега и цель его, Азазелло перестал дожёвывать последнюю четверть сигареты. Закат на улице женщины, сотворённой из пепла, сообщил Азазелло, что час поздний. Он, склонный к смирению, решил, что это к добру.
– «Нам пора прощаться, Гелла».
Гелла присела в глубоком поклоне. Последняя насмешка не была обидной. Она научила его нескольким молитвам, назвала имена некоторых богов, к которым можно обращаться за советом и чьи советы от скуки можно запоминать. Но запоминать было нечего, боги этой земли молчали ( маленькие лишние боги, помощники одного большого бога ), теперь ему предстоит только смеяться. Азазелло кивнул её спине, не успев кивнуть её лицу, и не успев согласиться с её мыслями. Он отошёл во мрак собственного поиска, он никому не скажет, что он археолог без предчувствия Трои. Никому не принадлежащие воспоминания становятся реальностью, интересуют тех, кто отказался от радио и телевизора, увлекают беспутных. Раз Гелла первой покинула место плачевного диалога, ей нужно было преуспеть в пути. Гелла училась у Маргариты и старалась учить её, но не вышло. Много постороннего было в процессе обучения. Так бывает, когда гении неопытные сойдутся не в мире и не в войне, а после заметят это. А после заметят, что женщины и чаще бывают они поддержкой гениям чужим. На сходке учатся не проклинать себя, учение не бывает жадным, нищим следует задуматься о дарах. Женщина бросила женщине голову, глядевшую на врага и с презрением, и с ненавистью. Похожую в условиях одинокой своей деспотичности на боевой бильярдный шар. Головка трезвая, но притворившаяся спящей, упокоилась на руках чужой, поверхностно знакомой женщины. Женщина к женщине, добро к добру, наконец-то ответ к ответу. Пожелание тишины и не способность услышать её в мире шумящем на всех голосах, время которых ещё не пришло, но и пройти не может. Разговоры не о том, чем женщины бывают заняты, пока живут. Чем утешают себя ночью, когда гений чей-то падает на бумагу или на клавиши рояля, от которых уже не оттолкнуться пальцам, чтоб до пустыни добраться. Она достаточно была в тени Маргариты и довольно ласкала её голову, Гелла отставила голову в сторону, что-то в ней от Маргариты шевелилось, прячась глубже, и улыбалось, с удовольствием демонстрируя ей нежно-красные дёсна и обещающие стать крупными здоровые зубы. Нет, вряд ли беременна. Но Гелла готова стать матерью. Без Азазелло и Воланда, не рассчитывая на разумность мира, защищаясь своей разумностью. Веря в свой разум, потому что больше верить не во что. В презрении к чужим мозгам Геллу поддержал бы даже сам Воланд, ради такого случая не отдавая должное разнице причин их разных презрений. Тут Гелла опередила Маргариту. Она поняла чуть больше Маргариты, она узнала, что не обязательно что-то предпринимать, чтобы совпасть с кем-то. Чьё-то движение, направленное от тебя, вернуться к тебе может, как влага солёного плевка через круговорот воды в природе. Круговорот вообще во всех областях вполне надёжен. Феникс опять пищит миру «привет». Выжидая, вдруг кто-то захочет или решится ответить. Его надежды последний оплот наивности, корона с которой сползает и крах грянет в мире без неё, но станет спокойнее, она и не вернётся, если её никто не хватится. Фениксов не будут изучать и сравнивать с упрямцами или с бунтарями особого рода, чей бунт – замкнутый круг, а каждый замкнутый круг немного обручальное кольцо, которое надевают на палец замученных возвращенцев, чьи шансы прижиться на старом месте ничтожны, сам Феникс давно отошёл от орнитологии и порядка в его сердце, как и в мире, больше нет. Сумбур гарантирует лучше всего от страха сумбура. Шагать вдоль него, как вдоль надёжного забора, за которым беснуются ошибки, тобою совершённые, чтобы тебя запомнили, а с твоей стороны только ты и задача твоя изысканная дойти до его окончания. Неизвестный сад он огибает, ты прислушиваешься к его содержанию и жить ещё какое-то время готовишься для этого. Гелла ходила по улицам, себе напоминая крестоносца, а людям проститутку. И ни им, ни себе не напоминая сестру прекрасной покойницы. А место отвратительно пустовало. Но у лучших женщин не бывает сестёр. Хотя, возможно, одна из них приняла бы такую. Не родную и не двоюродную. Но может быть, сестру милосердия. Сначала Гелла думала написать у себя на лбу «Вы не знаете, где находится могила Маргариты?» После «Вы не знаете, где находится моё место?» Ещё был достойный вариант оставить лоб свой чистым, но на что он был рассчитан, ведь всякое пустое место занимают морщины? Гелла выбросила им свои мысли навстречу. Её такую думающую, и непонятно, о чём, увидел обычный человек и познал интеллектуальное возбуждение, которое отчаянно требовало выхода, он заговорил, как принято у культурных людей.
– «Предлагаю закурить», – он пошёл на многое. При людях.
– «Не стоит, милейший».
– «Позвольте предложить Вам выпить».
Если не подействует это… джентльмен мужественно ждал. Волшебное существо аккумулировало мужество.
– «Не употребляю я алкогольные напитки, милейший человек».
– «Давно?»
Волшебство стало мешать обоим.
– «Всегда».
Со жрицами дела иметь бесполезно, они дают только своим богам (богиням). Ты, смертный, останови свои порывы. Смертный джентльмен вернулся на своё место в мире. Инцидент был исчерпан, земля сплюнула его в небытие. Легко забрызгался ближний метр, но он отойдёт, как от легчайшего заболевания – ведь пространство тоже болеет, когда по нему шарят ошибки создателя. Ошибки, которые и у нас отнимают немало. Гелла пожалела о своём полубожественном времени, потраченном сейчас впустую, ушедшем от неё навсегда. К чему этот тяжёлый диалог с непосвящённым, когда нужды до сих пор не обрадованного божества всё ещё не знают о себе заботы. Гелла уже начала частями пропадать в своём душевном мире. Гелла уже начала выстривать свою заботу по принципу отдать больше, взять меньше, по чертежу, что она очень быстро чертила душою, не рукой – в руке не было той уверенности. Но женщина набирает её, когда разворачивается в полную меру. Божество Маргарита нуждается в посмертной справедливой славе и если это не выйдет само собой, Гелла организует. И смотря вперёд себя по всему выходит, что жизнь лучше смерти, даже если смерть случилась от логики в Нью-Йорке. Маргарита будет символом живого. Пусть воля самой Маргариты насчёт этого неизвестна. Письмо души, вероятно, ещё идёт. А может, не написано и написано не будет, потому что кто-то не верит в своих читателей, но отреагировать даже мёртвым дано на влюблённость в них. Да надо ли говорить об этом? Любовь – это камень, который разбивает губы. Гелла онемела. Неспособность к звукам большой признак усталости. Но Гелла помнила себя. Более того, она помнила облик Маргариты. Что в нём было, что для тех, кто видел его и тем более для тех, кто его запомнил? Испуг забыть? Напоминание о том, что после и твой облик скроется в забвении? Это не всем страшно. Не всем понятно. А вот Гелле понятно, разум её – надёжное вложение создателя. Он по-своему получает дивиденды, с которых он развивается дальше и надстраивает потихоньку этот мир. Он особо будет заниматься лестницами в небо. Гелла уже решила посвятить себя работе следопыта, уйти от всех к остаткам Маргариты, но пока грубая действительность предлагает себя, и просто её не остановишь. Пока могиле Маргариты придётся подождать своего открытия. Знакомства опекают ту или иную тему, а у этой темы знакомых много, поклонников мало. Азазелло не тот археолог, который будет этим заниматься. Прочие вообще копаются только в той земле, по которой ступают… в будущее, вероятно. ( По которой идут из прошлого в будущее мимо могил, мимо пристанищ, и правильно, им нельзя останавливаться, ведь они свои пристанища ещё не нашли. ) Маргарита покоилась без головы, Гелла была нема, имея голос, который мог бы обречь мифические страны на процветание. И ни одну реальную страну. Пока её страна – Нью-Йорк, страна, наивная до младенчества. И жестокая, каким может быть только ничей ребёнок. Интересы губятся на корню. …Когда Нью-Йорк дорастёт до женской солидарности, более подробно выступит Гелла, более точно приступит к жизни. Сейчас Нью-Йорк равняется Азазелло. Это упадок для Нью-Йорка. Но быстро вонзиться в высокое благополучие мужчиноподобное место не способно. Гелла никому не молилась, мечтая принять призрак в объятия справедливости. Привидения видят не все. До того, как её отстранили от не существовавшей у неё подруги, Гелла не знала к какому типу людей она относится. Она не видит привидения. Теперь это известно. Даже ей. Но привидения видят людей. Только не их сугубо материальные мысли. Но образ, образ, бродящий по земле, стараются запомнить, и не только они одни, бог тоже старается запомнить образы их. Бродящие, бродящие и прибредающие к нему. Как предсказуемо всё, хотя бы до страшного суда предсказуемо. Скука будет надолго оседать в разных местах. Но помнишь ли ты, что предсказание – поручень, на него опираясь, и дойдёшь, придёшь, шатаясь, к месту, где есть игра, где перебрасываются весёлыми головами, где прикрепляют их к тем, кто готов их носить. Так пройдёшь дальше уставшего бога. Далее по законам известного жанра сделать вывод, а лучше принять закон – усталость ненужное качество путника, преступное качество женщины. В чём дар последней встречи с Воландом? После процесса подарок что-то должен значить, даже для солнца, которое очень далеко от пасмурных глаз некоторых землян. Но Бегемот опять метнулся… Есть две величины, именуют себя Воланд и Иисус – ещё две планеты, ещё два тупика. Не запертые ни для какого обзора. Бегемот открыл дверь пальцем. Надёжным инструментом проникновения. Зачем изображать что-то с ключом? Он никогда не был нужен тому, кто решил проникать, кто привык проникать, кто никогда не презирал препятствий и имел их достаточно, но не встречал их радостью, это они встречали его жадностью и почти всепоглащающей всеядностью. Доказать им, что ты не съедобен, что можешь составить им расстройство пищеварения. Пилат любит политику, она словно зеркало, которое не тускнеет, также она подсказывает, он всегда зря ценил гимнастические реверансы, всё проще и прямолинейнее в мире зависящих от неё: «Позвольте пройти?», «Не позволю» или «Позволяю» – от этого «позволяю» слишком многое зависит, разве можно рисковать? Лучше сразу отойти от тревожащей формальности – это так всегда тревожит пустота, которую и страх не объяснит, но она всегда хорошо объясняет страх, кто бы его ни испытывал. Кот скользит, Бегемот скользит, как идёт человек, идёт к завершению, которое может оказаться продолжением, вымоленным саморазрушающейся натурой, не светлой душою. Но кое-какие надежды активны, надежды точно дверь назвали, показали и даже открыли. Нутро горит у всякого организма, весь дом живая машина. Пилат гремел домашними делами в кухне. Быт. Пилат и дом – семья, в которой не на Пилате всё держится, на кровати удерживается больше. Но утирается восторг Пилатом. Возле кровати основное количество выпадает, это как осадки. Там и молитва прилечь рядом может, а вот молитва Пилата стоит, всегда стоит, как изматывающее возбуждение, которое нашло, наверное, как туча на надёжно зародившийся пейзаж жизни. Молитвы к этой кровати тянутся особенным караваном. Сейчас он совсем не хочет выходить из кухни, это его земля как ни странно, свободная, хотя и тут он понимает, что он лишь вассал, а где-то правит, и им тоже, настоящий властитель… умов. Иисус спал с вечностью в одной постели. Без всего остального. Но чистый сон обоих никому ничего не должен, с долгами самому себе он учится справляться. Бегемот не совсем посторонний, но и не свой совсем. Бегемот устроился у косяка, стоя. Отмечая нединамичный спектакль. Иисус давно устроился лёжа. Вечность в любом положении интересный собеседник. Бегемот, правда, не видел, чтобы её по-разному клали. Она укладывает быстрее. Как известно, позы, что она выбирает, идут на пользу любой репутации. Но при её приближении к сердцу одинаково вздрагивают все, позы имеющие, Бегемоту хотелось быть с одним Иисусом. Но может ли он сыграть так, как вечность, чтобы восторгом сразу зашёлся разбуженный в ней же Станиславский и пошлых, когда-то так необходимых на его «Гамлета» Крэгу, денег на всё дал его завхоз Немирович-Данченко? Или оставить двух братиков спать? Тем более что они спят не рядом с Иисусом. В вечности ведь есть разные места – вся жизнь выковывает бронь и право пользоваться койко-местом там, Бегемоту ни разу не показалось, что Иисус шевельнулся. Многим ни разу не показалось то же самое. Самое печальное ,что Пилату ни разу не показалось, что Иисус шевельнулся. Он, видимо, не шевелился. Он действительно на полную катушку отдыхал. От крестовой усталости, от песчаных лиц современников, неистребимых в закваске песчинок, всё равно уйдущих в песок, породивший их так опрометчиво. Бегемоту жутко захотелось вынырнуть из песка времени и сказать Пилату, что Иисус пошевелился. А в первую очередь убедить в этом себя. Но Бегемот не мог взять и вынести ему туда ложь. Что с ней потом делать? Что с ним потом сделать? И самое главное. Что после всего этого делать с собой? Иисус располагал к себе. Расположение чаще всего напоминало тень креста, это чаще всего грозило быть напоминанием того, что у света четыре стороны и это всё; это не декларация, какую власть он имел над Пилатом. Необходимо было выяснить насчёт и прояснить прочие птичьи следы на шкуре пространства, не только четырёхугольник лапы этой странной птицы смерти. У скольких появлялась мысль на секунду прилечь рядом? А потом следующая мысль «почему на секунду?» и вторая мысль более жизнестойкая. Она более жизнестойкая, чем сердце, что бьётся при всех обстоятельствах, как ветеран головой на плахе, она на то и зародилась, чтобы сердцу облегчить его ветеранство. Не печально, что у ветерана меньше наград, чем он мог бы принести к своему закату. А ведь Иисус всё это время сохранял одно и то же выражение лица. Или оно менялось? И если оно менялось, то Иисус его изменял или Пилат по своему укладывал складки и лихие морщины, собственником которых, может быть, Иисус стал ещё во время пребывания в древней Палестине? Морщины – это карта для гаданий, тем более морщины лежащего, которые никак не расходятся, как толпа, что навечно собрана у основания событий. Гладкость не возвращается даже в положении «лёжа», не видит дороги назад. Бегемот нашёл дорогу назад хотя бы сюда. Или это уже всё равно дорога вперёд? Вместе с лежащим Иисусом как-то по-особенному ходится. Тем более что морщины последнего всё-таки складываются в завет, главное, завещать идею тем, кто хотя бы приобщится к её пониманию, а руки протянутые всегда найдутся, даже если ждали они чего-то более практичного.
– «Поздравляю с погребением… которое однажды состоится».
И теперь Бегемот не знал, то ли подать это как шутку, то ли уж признать, что смеяться не о чем. Он решил оставить судить Иисусу. В состоянии тот ил нет, но зарекомендовавший себя судья. Хотя неизвестно, конечно, когда он успел. Видимо, успел за недолгую ходячую жизнь. Бегемоту никогда столько не находить. А главное, с такой же отдачей. И он находится в состоянии смирения, в состоянии, может быть, ничуть не худшем, чем у Иисуса. Но этим он не гордится. Да и Иисус, наверное, не гордится своим лежанием – не отдыхом и не деятельностью. Хорошо, что хоть религия уже идёт своими ногами. И понятно, что она уйдёт далеко. Дальше, чем её последователи. Затеять светский разговор, как организовать миссию спасения, не работающую миссию. Между прочим, миссию спасения для себя, и поэтому, видимо, не работающую.
– «Если Вас немного интересует погода, то на улицах… в основном по-разному. Но меня не удивляет. Вас, наверное, тем более. Немного вульгарный, но, к счастью, смертный город. Где жить означает ровно то же, что в других городах. Поэтому с трудом хочется. Никакой энтузиазм в данном случае выручить не может. Ни Вас, ни меня, никого. Но мы эту жизнь продолжим для смеха. И самый злобный насмешник не засмеётся, когда мы будем смеяться».
Слабы показательные выступления перед жизнью того, кто хода её не замечает по объективным причинам. Основной артист прилёг, а душа никак себя не проявила в знак солидарности с телом, но у него всегда есть его единственный любящий зритель, а ведь он может раздваиваться, и при особых обстоятельствах пятериться в глазах. Но «три» традиционно его любимое число, число семьи его кумира. Пока они не перейдут на другой счёт.
– «Ваша идейность, капитан, волнует меня так же, как огромные массы древнего мира», – Бегемот скользнул взглядом по коленям Иисуса. Не в этот раз к ним прикоснуться… – «Ну в общем Вы знаете, капитан».
Иисус капитанствовал в морях по истине далёких сейчас от них.
– «Замах был, вот что ушло… от нас всех».
Пилат зашёл в комнату, Бегемот вышел из неё. Бегемот думал: «Кстати об Иисусе, это ничего, что партнёры сменяют друг друга, колонна, возле которой они вверятся, принося и навязывая ей партнёрство, успела отказаться от язычества. Да и мы с Пилатом в силу характеров дары не приносим».
Бегемот был готов осознать ещё раз смерть Иисуса. Смерть их мира, пожалуй. Пилат стоял в комнате, пытаясь понять в чём заключается кража. Иисус на месте, тогда что он украл? Подмена? Подмена всегда пахнет недостачей оригинала. Пилат пришёл к выводу, что Бегемот подговаривал Иисуса сбежать с ним от Пилата.
– «Что он сказал тебе, что он сказал тебе!?!» – Пилат смотрел на косяк, где стоял Бегемот и на холодные, всегда холодные, ноги Иисуса.
Две ледяные горки из вечного снега, роскошные колени Иисуса, глядели весёлой парой. Никому неизвестная шалость была на их счету. Пилат закусил губу, давление опять скакало, лежит и не успокоится, его опасные проказы, начиная с первой, которая его уложила, всегда приносили Пилату неприятности. Репортажи на тему нашего сожительства регулярно поступают на небеса или не поступают, мы исправно изображаем, что жизнь кипит, хотя бы в моей душе. Хотя бы в моей душе, которая, Иисус, ещё не подохла в отличие от твоей. Прокуратор словно снова нарабатывал жёсткость, что выручала его не раз и прежде, в лицо Иисуса не взглянул. Пилат покинул комнату в скверном расположении духа. Дух повернулся не к той иконе и говорил с ней не на том языке… Все возможные чудеса может дать только Воланд. Но, может быть, Иисус нужен затем, что не даёт чуда. Бегемоту нужен за этим. Раз чудес нет, пусть их не дают официально. Бегемот ввинчивался в проклятый мавзолей. Возвращался, как блудный дождь в то место, которое уже осквернил. Но скверна впитывается в землю лучше и больше питает её. Она сторож и король, она диктатор – от его нрава зависел порядок места.
– «Вернулся?» – трудно определить, страж он сейчас или король. На Пилате не было домашнего фартука, но было прежнее лицо, что много важнее фартука и служит вернее. Не всегда, но служит, во всяком случае привыкло служить ему время от времени. Послужит оно и ещё кому-то, если доведётся.
– «Пропустишь к нему?» – Бегемот прямо смотрел на Пилата.
Пилат был пойман этим взглядом. Точь в точь как Иисус был на Голгофе пойман своей смертью. У Пилата было одно условие, лёгкое, в общем, условие.
– «Не говори с ним, не признавайся ему ни в чём, чего ещё не понял сам».
Бегемот запросто кивнул. Будто бросил свою голову на плаху, но с шеи не отпуская.
– «Попробую». Бегемот ничем не рисковал, в самом жёстком, крайнем, случае с ним поступят как со всеми – выкинут за шкирку. Так поступают со всеми кошками, так поступают со многими людьми. Мало кому предстоит ещё только привыкнуть к этому.
– «Иисус даже молчащий шикарный собеседник. Слишком шикарный для случайных партнёров. Он даже молча отвергнет партнёрство, которое они предлагают».
Не случаен был только Пилат по этой теории, но это издержки и непрактичных нервов, и слабого теоретизирования. Когда их общий генофонд перейдёт к более сильному интеллектуальному корму, взрастут перспективы. Они вдвоём, только не под руку в силу разницы в целях, подошли к хорошо занятой постели. Бегемот опасался, что последние метры ему придётся тащить Пилата. Но Пилат держался в ногу. Со временем. С его задачами. Многие из которых искренне считал своими. Как и они его – своим исполнителем. Если не искренним рыцарем себя – собирательной дамы.
– «Ты не против, если свидание будет проходить в моём присутствии?» – Пилат был, как возможно, деликатен.
Бегемот пожал плечами. Иисус к этому привык, ему же потерпеть недолго. Пилат, как и думал, остался. Свидание началось.
– «Меня уже беспокоят похоронные агенты. Цвет их лиц как будто цвет какого-то памятника, и не просто некоего собирательного постороннего, чаще думаю, что это памятник мне».
Бегемот не хотел говорить, он хотел смотреть. Как Иисус, наверное, не хотел лежать, а хотел говорить. Но желания в этом веке не исполняются.
– «После стольких лет я не нахожу это странным», – Бегемот ещё добродушно смотрел на Пилата. Это не педагогично, но такие смотрины, такой просмотр старинной картины оживляют современность, застрявшую в глазах, как сор.
– «Стольких лет содержания лежащего тела в квартире, в которой больше никаких ценностей не содержится».
Пилат рассеянно мотнул головой. Рассеянности он достиг с усилием. Потому что последние дни он был предельно сосредоточен. Пилат был лишним на этом свидании. Но он терпел. И Бегемот терпел. И Иисус, возможно, тоже. Были проблемы, о которых не стоило молчать.
– «Я больше не нахожу у него пота. Я больше не нахожу у него дыхания веры. …Вера ведь должна дышать?»
Пилат взглянул на профиль Бегемота. Крупный безнадёжный и всё-таки сильный.
– «Ты любуешься им?»
Профиль разомкнул губы:
– «Сложно сказать. Но, наверное, беспрестанно».
Ответ грамотный и, возможно, искренний.
– «Что, даже когда не видишь?» – последний яд Пилата был слаб. Остатки ненависти к другим, кто не Иисус, тратились уже легко.
– «Ты же знаешь, какое у меня воображение: я всегда вижу тех, кого хочу… И всегда вижу тех, кого не хочу без всякого воображения».
Но помимо воображения всегда была реальность. Бегемот вдруг отметил, что на окнах комнаты Иисуса никогда не было решёток. Пилат никогда не применял насилие. И тот раз был случайностью, несчастным случаем. Иисус первым признал это. Пилат признал это вторым. А больше никто не захотел. Бегемот, быть может, будет третьим. Бегемот теперь думал признать – не признать. Признать или не признать. Прямо здесь сейчас при Пилате. Или унестись к другим проблемам? Эта ситуация могла обойтись без его оценки.
– «Как же быть насчёт взаимности?» – Пилат всё же хотел определиться насчёт взаимности Иисуса к Пилату.
Бегемоту было кое-что ясно давно:
– «Может быть, ты обойдёшься без неё?»
Пилат вгляделся в Иисуса и понял, что он давно усоп. Бледный образ одной слезы проступил и растворился. Слеза эта посетила Пилата, прочее невозможное – невозможно. Пилат и гнал бы Бегемота, и оставил бы его здесь приглядывать за Иисусом… задержал бы. В итоге решил сказать кое-какую правду. И с разбега трагического вышло у него без прелюдии.
– «Он умирал не спокойно, не смиренно, в гневе, он не звал отца отцом, жалостливой истории не было, всего этого не было, он мучился… И я вместе с ним. Но не вместо него».
– «А ты теперь вместе с нами?»
И Бегемот не знал, что ответить. Он склонился зачем-то к Иисусу. Что ещё рассматривать? Что там, в чертах и запертых чертогах, бывают ли новости? Как Понтий Пилат последний раз мявкнул, узнав, что странный человек Иисус всё-таки смертен. Бегемот отказал ему в груди, понюхав тело чьего-то там сына, отказал во всём. И даже в том, чего не мог предложить. К прежним отказам Пилат присоединил и этот гуманитарный отказ. Но удивительно не завуалированный. Не по кошачьи жёсткий. Как Иисус отказал ему во всём, каждый день и каждую ночь отказывал. Каждые сутки со времён второй встречи длилась эта пытка. Пилат с радостью в ней участвовал. Таков был его, сознательно выбранный, стиль жизни. Но жизнь меняется, а стиль нет. При том, что сам Пилат пытается меняться. Две грации у отдыхающего тела того, кто грацией никогда не был. Бегемот и Пилат, двое сторожей, между которыми обязанности и ответственность. Две грации передислоцировались ниже. Опустившись в прекрасных брюках на скверный палас, палас этот был постелен в комнате только потому, что Иисус любил ходить по всякому дерьму, причём босиком, Пилат погладил пятки Иисуса, тот был в высшей степени смирен, Бегемот сидел на корточках возле его головы, поглаживая ему волосы. Мёртвое тело не нуждалось в ласке. Но ласки продолжались, не обязывая отвечать. Кто быстрее получит от них удовольствие? За тело Иисуса взялось время. Пока это ни в чём не выражалось. Понтию Пилату было одиноко, он взглянул на кота Бегемота. Тот сверху вниз смотрел на лоб Иисуса, да, его лоб привлекал более, нежели лицо. Пилат решился…
– «Хочешь быть моим домашним животным, Бегемот?»
Сначала Бегемот не понял, потом чуть не расхохотался, потом посмотрел на мёртвого Иисуса и на жизнь, что плюнула где-то рядом, прикоснувшись к шее лежащего человека. Оставив тело, кот Бегемот пошёл прочь. Тело досталось одному Понтию Пилату. Пилат не надеялся, что сможет сойти с ума, в его доме давно пытался поселиться страх, Пилат решил, что пора его впустить. Он составит приемлемую компанию, если скоро кровать опустеет. Один день без своего ( без общего ) Иисуса – это был максимум, сколько мог продержаться Пилат, теперь воистину одинокий. Дальше держаться не было возможно. Что видел Бегемот в чашке Пилата, чего не видел Пилат в чашке у Бегемота? Самоубийство. Тогда далёкое, теперь необходимое. В первую очередь Пилату. Он не разжился домашним животным. Он не разжился объектом поклонения, он разбогател сожителем и мечтами о большем меж ними, как и вообще о большем меж Иисусом и днём сегодняшним. Но он разжился каким-то вдохновением возле лежащего неподвижно Иисуса, даже если пока отвергнут со всем его скопленным вдохновением. Животное или человек его сейчас отвергло? И ранило ли это его. У него в доме лежит неживое тело. Самое неприятное, что это тело всё-таки точно принадлежит Иисусу. Он вспомнил первую встречу с Бегемотом и первую встречу с Иисусом. Сравнил эти встречи – сейчас он выбрал бы снова Иисуса. Что ж, это был в своё время правильный выбор. Это был человек на все времена. Немного князь Мышкин Достоевского, так что же? Ведь зовут-то князя теперь Иисус. Он вспомнил последнюю встречу с луной, которая ничего не изменила. И луна не изменила этот мир. Пилат издал звук. Как дева крикнула в вонючем сердце Нью-Йорка, узнав, что больше она не дева… Как устало промолчал потрошитель Нью-Йорк. Как желанной тишины теперь готовы ждать все. У недевы теперь другие, новые дела. У Нью-Йорка, может быть, теперь не будет девы. А к чему нужны девы? Это пока неизвестно. А вот Потрошители нужны, чтобы вскрывать таинственные внутренности жизненных доктрин, без которых в итоге никто не может. У Пилата, к примеру, абсолютная зависимость от них. Но это мелкий недостаток. В ком нет недостатков, ну в ком? Теперь Пилат понял, чем исключителен этот день. Этот день обошёлся без намёка. Пилат не успел сделать вид, что не понял его. День пригласил Бегемота в другую сторону, окончательно запретил Иисусу подняться. Всё это Пилат понял. Но он также завершил пытку, или вот-вот завершит. Пилат только жалел, что ничего не кончится для Иисуса. Тот ведь сам рассказывал о вечном продолжении для тех, кто воскреснет и пройдёт через страшный суд своего времени. Бегемот оказался судьёй или он только показался судьёй Пилату. Заблуждение или новая тяжёлая ошибка – оценят причастные.
– «Открой глазки, детка», – Пилат приготовил последнюю нежность. Только бы приняли. Этой нежности тонкие руки давно были обломаны. Пилат не мог сделать их прочнее.
– «Открой глазки, спаси меня… ради тебя самого. Я ещё смогу спасти твоё тело. Я отгоню время от него и от твоих мыслей. Они будут вневременны. Я не допускаю, что их нет у тебя. Я не знаю, почему эта это тело отказалось гнить. Но теперь иначе. И я обещаю тебе и себе лучшие бальзамирующие растворы. Это надежда…» – но тут Пилат понял, что надежды нет. К несчастью, его же, его осенило насчёт того, что тело не сгнивало потому, что мысли. А вот теперь оно стало и это только означает, что мысли… Иисуса кончились. Закончились, как сахар или соль. В интеллектуальной лавке пусто. У порога Понтий Пилат обернулся, как модель на подиуме, который ведёт в никуда.
– «Что ты будешь на ужин?»
Целую минуту он стоял в его новом пиджаке, изображая статую. В этот раз он был органичен в роли. Быть мебелью в своём доме, потому что человеком быть не нужно… Вряд ли он подумал, что это старая жена продолжает играть в молчанку. В его доме всегда говорили двое, он отвечал за обоих, за их тексты, за их тембры, за их манеры, они говорили на их любимую тему много столетий, пора им замолчать. Такое решение Понтий Пилат принял по поводу обоих собеседников, и первый из обоих подал пример.
На кухне всё перемыто и форточка закрыта, проветрено. Своё лицо умыто, облагорожено так, как это ему сейчас даётся. Промыты морщины, извилистые русла мыслительных рек, и прямые дороги, на которых уже не пыльно, но смыто не было былое. Оно свидетель и этому будет. Пилат посмотрел в комнату, ужин для Иисуса готов. Видимо, Иисус не съест его. Пилату было всё равно. Тогда пусть подберут духи, привидения, скорее всего, вечно голодные, Пилат вкусно приготовил. Может, Иисус им позавидует. Хотя, вряд ли. Но и им хватит ума не завидовать Иисусу. Так дальше можно жить без зависти и прогнозов на будущее, включающее хотя бы гипотетическое воскрешение больного. Пилат ушёл от Иисуса в ванную. Пилат не стал чистить зубы перед главным событием. Он решился, и считал, что этого довольно. С воплощением в жизнь он справится… И с ним справится в этом веке жизнь. Может быть, век действительно имеет значение. Отправляясь в последний поход, умирая по самой естественной причине, от горького разочарования, Пилат не взял для себя ни одежды, ни продовольствия. Он не стал заказывать проводников, рассчитывая самостоятельно найти дорогу в край, где более широкое соблюдение его диеты – обычное дело. Идти по ней, продвигаться по ней, спешить по ней, не запоминая дорогу, не рассчитывая вернуться, по ней же, обратно к брошенной жизни. Им брошенную, её никто не подберёт. Он подобрался, как обычно люди это делают, сообразив, что квартира пуста, что всё кончено, если пошло и честно. Пилат боится умереть, разлучиться с Иисусом. Но он пошёл на преодоление страха. На что он только не идёт ради самосовершенствования. Оно ему неровно даётся, он вынужден чувствовать, как оно рождается для него, он помнит все свои тренировки и не помнит, какой в них был смысл – сейчас никакого. Сколько раз репетировал: «Прощай, Луна», «Прости, Иисус», «Запомни, Рим», «Пойми, Иудея». Ничего не сказал. Не счёл нужным. Пилат дал себе время, следующую вечность, которую он проведёт на курорте прокураторов, наговорится он после неё. Переходить к действиям для римлянина и человека приходит пора. Пилат, как ни странно, был плохим знатоком анатомии. Пилат, похоже, не совсем знал, что делать. Он сосредоточил внимание вокруг своих ляжек – они выглядели лучше всех. Уязвимее всех. Пилат думал справиться с проблемой таких ляжек, то есть проблемой уязвимости, были варианты вилкой или заточенной ложкой, но Пилат не умел затачивать ложки. Работать руками не был его вдохновенный вариант, даже для удовлетворения насущных потребностей. Были варианты и не было страхов. Пилат только не начинал медитировать. А ночи, чтобы уже от проблем здесь не убежать, не уйти? В конце просто добавил: «Я отправляюсь туда, куда ты не дошёл». Что же дальше, предположить, что Иисус умер бы от зависти, если бы мог? Иисус, может, встал бы и помог, но ведь он мёртв. Из него ни помощника, ни препятствия; Пилат нашёлся, как поступить, вскрыл обе артерии на ногах, чтобы умирая никуда не уйти от Иисуса. Было бы ещё лучше сделать это, держать за руки с ним же, с Иисусом. Который, может быть, уже «там». Процесс начинался… Кровь стекала с бёдер. Пилат не пытался, не желал, не знал, как измерить её скорость. Она шла своей дорогой. Пилат сомкнул вежды и сознание, не спросясь, ушло. Перед этим всё же, оставаясь в темноте, Пилат продолжал думать, специально ждать необязательно хотя, при неизбежности встречи ожидание не к чему. Потом он немного отсутствовал, даже и в себе, не только в миру. Когда Пилат снова раскрыл глаза, это была всё та же ванная. Значит, в соседней комнате по-прежнему лежит Иисус. Значит, стоит всё тот же век, но что век, когда Иисус... вопрос лишь один к обладателю тела в соседней комнате, как в соседнем мире, успел ли он соскучиться. Кровь Пилата такая же вязкая, как и его жизнь. Вода лилась мимо и уходила в сток. Пилат ещё не понял. Почти морская среда вокруг Пилата и он почти рыба – он не может утопиться, но смерти уже открыты другие ворота. Там нет часовых, даже переправщика – это не Стикс в его санузле и Харона тут не встретить, поэтому не так уж важно, спокойно ли течение из крана, ему уже ясно, что шторма не будет. Штиль в ванне и за её краями воцарится надолго. Он не противен Пилату, тот терпим, оказавшийся капитан религиозной шхуны, чьё плаванье ему не особенно близко, но в общем сердцу мило. В ванной у Пилата своя империя проходит без празднования первые минуты свободы. Сейчас главное, отстоять свой обескровленный профиль. Пилату было пора выбираться из ванны. Но в ванне было лучше, чем в мире. А в голове Пилата сейчас было лучше, чем в том мире, сложном мире, который был до неудачной попытки самоубийства. Сейчас был благословенный момент, когда у Пилата не было философии. И как ни странно, он не страдал, чего не ждал. Может быть, философии больше не будет. В ванне было тепло и чтобы сейчас из неё вылезти Пилату понадобилось большое мужество. Пилат кинул взгляд в небытиё, но промахнулся; что ж, неуверенность после такого дела ещё будет какое-то время сохраняться. Это его новая черта. Но надо уходить отсюда и лгать Иисусу, что он купался. Пилат ополоснулся, допустил воду до себя, чтобы почтить грубые и нежные места. Всего вода коснулась – Пилата коснулась стихия. Воля Божия почти, он освежил лицо, хотя на нём не было слёз. Но на нём не было и нового выражения. Отпущение грехов и пускание крови – не те пути, которым вместе. Умер Иисус или нет, но Пилату придётся с ним объяснится. Не скандально, но по возможности до конца. Однажды они уже объяснялись. Как говорят свидетели, сильно и страстно, но, видимо, не до желанного конца. Эти минуты прошли с большой пользой. При отсутствии размышлений Пилат накачался относительно новым, теперь, когда у него появились нелепые стигматы выше колен, он вынужден воспринимать себя как удачливого призёра. Не вполне законный, не вполне приличным способом получивший их. Не совсем ловко появляться с ними перед Иисусом – первым чемпионом. Но он всегда и всё прощающий чемпион. Гуманный от элементарного незнания другого. И уж ему точно не жаль стигматов, хотя, наверное, он не желает их другим. И ему, Пилату. Хотелось верить, что особенно ему. Соперничество исключено, ввиду особой симпатии сторон друг к другу. Но чем ты выделился перед ним? Пора. Пилат вылез из ванны, почувствовал нехватку суши под ногами. Короткая разделённость с неизвестных размеров душой прошла незамеченной и привела к обратному соединению тех, кто друг без друга может. Сильная фантазия столкнулась с головой Пилата, он не ощутил толчок. Но реальность впервые попыталась выполнить его желание, предложив ему монолог. Да, не диалог. Что же Пилату, удивлённому немного, соглашаться?
– «Когда ты перешагивал через меня, я видел твою промежность. Не то в этом, что я пытаюсь кого-то смутить, времена моего эпатажа безвозвратно прошли. Твоего, между прочим, тоже. Шанс выразить одобрение твоему выбору нижнего белья. Лёгкая прозрачность материала подобна исповеди, да и все мы созданы из достаточно прозрачного материала, твои яйца могучи, у тебя могло бы быть много детей – не обязательно, что много маленьких иисусов, но это почти надежда. В общем, есть только одна возможность размножить добро. Ознакомься с ней как-нибудь. Я не скажу, что ты лежишь и ничем не занимаешься, ты символ. Всё же ты волен в своём досуге, хотя у тебя он всё время. Всё твое время – досуг. Хотя век обещал другое, лишь уточнение, тебе ли? Твоя промежность не пролила свет на мои сомнения и я продолжаю терпеть их, время идёт, переступая днями и ночами, минутами, часами, и всё ещё терплю. Живя со мной, ты тоже, возможно, во многом сомневаешься, во сяком случае я очень на это надеюсь. В хромой ходьбе дней я буду всячески поощрять твою мастурбацию. Потому что верю в неё, через неё ты очнёшься, ведь не буквальное натирание эротической антенны принимает сигналы судьбы, но прелюдия. Я ни на что не дерзаю и тебе не советовал бы много ждать от меня как стража и тем более – сожителя. Из положения лёжа мир выглядит странно, но, впрочем, ты ничего не теряешь. Ты прости, но дни наши пойдут по-прежнему. Чего мы им не простим, но не позволим измениться. В этом ничего нет, но за сроком давности – уважение. Спроси о нём, кто испытывает и к кому? Ведь чувство необычно, ты – старый добрый Иисус, который в положении лёжа смотрится лучше. А я рядом с тобой выстаиваю свой век, который долог оказался… мне в награду. Или в наказание, ты всё-таки думаешь? И я забочусь о твоей лежанке. Будто сам лежу рядом с тобою. Я – стильный палач, который никогда не выходит из моды, но нервы не те и может выйти из себя, как из дома, где не жить уже в счастии. Он же по скромности выбора прислуга за всё. А время плохой костыль для нас обоих, хотя по-моему ты единственный, кто может на него опираться. По неизвестной нам, простым смертным ( рядом с тобой и бессмертные смертны ), прихоти оно тебя не подводит. А если и подводит, то под монастырь, для тебя желанный всегда. Но всё же слишком часто не рискуй. А монастырь… ты, наверное, что-то нашёл у меня. Мы оба пасы. В чёрном, грязном, безумствующем дне с дефицитом кончающихся нервов – нервных извилин – и в дне таком же завтрашнем. Потому что это бесконечные репетиции того, чему не быть. И к сведению, нервные извилины довлеют над мозговыми извилинами. По мне ты пока не замечаешь? Тёмный мир большего светлого, не выходи из спальни. Не выходи из жизни моей, они, дни и люди, ничего нам в нас не заменят, а ты, мы, даже по отдельности надёжнее и способны, среди всех двуногих и прочих помех способны из метафизики в физику лучших и наипрактичнейших идей наладить волшебный способ перевода. Я как-нибудь займусь этим. Жди». Иисус был покорен, слишком покорен. И тих по-прежнему. Пилат хорошо знал, что ещё вытерпит из-за его покорности. Из-за неё-то каша и заварилась – крепкая каша. Это не вышибить из Иисуса. Крупный порок, но прекрасно в нём держится. Иисус умел настоять на своём. Сводя с ума смирением, ретранслируя смирение, и крест его – самое смиренное изделие из дерева. Не носящее имена плотников. Пилат в короткой «истерике», без которой всё-таки нельзя было, поусмехался. Без, в сущности, веселья и ожиданий оргастической разрядки в результате этих малых конвульсий. Не в размере их дело, не в размахе пера, которым и писать прийтись нужда может, и у птицы размах крыла не определяет судьбу её полёта, а у человека ширина шага не решает дальность пути. Но к партнёру обратился:
– «Никогда больше не бойся, если папочка пойдёт в ванную».
Страх не враг хорошим детям. И лишняя бодрость, видимо, им не друг. Особенно физическая. Они послушны, раз больше не могут убежать. Но даже лёжа могут настоять на своём. С хорошим богом разговаривать как с хорошим ребёнком – самая лучшая, инстинктивно правильная форма общения. Она не приведёт к прогрессу мнений.
– «Никогда не бойся, если я снова пойду в ванную».
И у Пилата было что-то, на чём тоже необходимо настоять. Да, снова когда-то отправится туда – это неизбежно, как и для всех чистоплотных людей. Не обязательно с теми же целями, цели могут поменяться, хотя бы на стандартные – банальность, но бескровная. Серьезнее, серьёзнее, Пилат. Но куда серьёзнее, если эта душа более превосходной степени не знает, душа, возможно, стала смертной, потому что жизни уже слишком верно и сильно отдалась. Это с душой могло случиться. ( Пилат не хотел, чтобы о нём узнали, что он выжил – стеснялся. ) Фантазия отступила. Как волна от интеллектуального берега. Пилат с обречённостью сильного человека взглянул на оголённую сушу. Скоро окончательно вернётся солнце разума, если Пилату достанется один луч, он воскреснет разумом, но это снова будет – крест. То есть тупик. Для человека, не связанного с богом кровными узами, это чаще всего тупик. Домашний эпизод, домашняя сценка была завершена Пилатом. Он был готов зажать уши, если раздадутся аплодисменты. ( Но их дом это не то место, где звучат по какому бы то ни было поводу аплодисменты. Здесь аплодируют, поддерживая тишину. ) Этот монолог был почти смертью. Но он уже понял, что выжил. И это может ничего не изменить.
– «Вообще никогда не бойся»...
Или просто:
– «Не бойся»,
как сказала одна постсоветская девочка другой в ничем не значительной ситуации: Зоя, Маргарита, Фрида – сколько таких девочек, которые что-то говорили и говорят, делали и делают с нашими душами и в них. А в душу Пилату лучше не смотреть. Пилат кинул взгляд – понравилось ему кидать взгляд, даже если мимо насущного, он сам хочет увидеть многое в наблюдаемом… как пытается изменяться наблюдаемое. Он не был заинтересован в информированности вполне конкретных персон, его могут привлечь за извращённое хулиганство, в котором он безусловно виновен. Ну, для раскаяния поздно, для рецидива сейчас ещё нет сил. Это ли не означает, что рано? А могут за повторное надругательство над Иисусом, в котором он всё-таки не виновен. Лучше здесь быть невиновным, чем в предыдущем случае. Ему не страшно, просто скучно. А скуки он не перенесёт. Точнее, перенесёт, как всегда переносил. И это чудовищно. Чудовищ он больше не может видеть. Ни глазами, ни воображением. А чудовищ – питомцев Иисуса – тем более. Похоже, сейчас создавалась большая тайна. Может быть, ещё когда-нибудь представится нужный случай, они с Иисусом ещё раз развлекутся. Их развлечения традиционно удачны. Причём не только для них; выигрывают все, кто участвует, например, человечество. Всё это время можно жить надеждой. Так возможно неплохо продержаться. Главное, наладить с ней связи, чтобы не прерывать с ней контакты. Если надежда уйдёт, свет погаснет, кто бы его ни зажёг вначале. Приемлемые шпионы бога давно закончились, это всегда были добровольцы, а такое долго не держится. Долго держится, наверное, только больной танец: бескорыстный союз Пилата с Иисусом, со стороны только Иисуса бескорыстный. И неудачное самоубийство не было достаточно драматичным, чтобы стать навязчивым кошмаром. Пилат пылал от стыда и уверенности в себе. Почему всё закончилось именно уверенностью в себе, вот что он хотел бы действительно знать. Пилат не пал в спячку. Он останется пребывать между сном и явью. И тем, и другой – чужими. Но и они взирают н Пилата, как на чужое, инородное тело. Выжившее в собственной ванной. Но и явь со сном не предмет размышлений бывшего и перманентного прокуратора, они квиты? Вряд ли. Пилат проигрывает. Проигрывает и узнаёт, усваивает истину, открытие которой порадовало бы всех древних мыслителей, не нашедших чего-то стоящего, проиграть сосуду умыванья не самое страшное в этом мире, тем более что и в дальнейшем с ним будешь дело иметь и нуждаться будешь в нём больше, чем он в тебе – не одушевлённые вообще с нуждой не сталкиваются. Человек же во всём им пример, которому они не следуют.
– «Иисус, не шепчись с пылью о том, до чего доходят прокураторы. До чего они доходят, ходя вокруг лежащих ценностей своих»...
( ... ты осознаёшь себя как мою ценность? – вопросник может длиться вечно или сколько стоять Нью-Йорку, потом он просто переедет вместе со своим автором в другое место и все те же вопросы будут озвучены там... где бы то ни было... Отстань от Иисуса, прокуратор, отстань от себя самого. Встань в стороне от вас обоих – от всего, с чем сцеплена планета твоей жизни. В этом краю, который ты назовёшь своим краем, начнётся новая жизнь – это окружающая среда, устав мучиться через Пилата, пробует его одёрнуть ).
– «Иисус, ты – гимн многих, а я только два слова прошептал в этой песне…» – всё-таки договаривал и договаривал недоговариваемое Пилат.
Люблю тебя, те же слова я шептал тебе, твоим мыслям, в спину, провожая тебя на горизонт событий. Который в твоём – и моём – случае растопырился в четырёх направлениях, отдавая должное и вертикали.
– «А шёпот мой в ответ ты слышал?»
( в порядке примечания от современности, которая шпион не замечаемый, но замечающий всё и всех: якобы сказал Иисус конвульсиям Пилата, как кинут был не платок убийце Фриде, а только призрак платка некогда прежде – иногда проскакивает момент, что убийц жалеют ).
В доме Пилата был шпион. Не чужой этому дому замешанных на домашней религии. Заквашенных средь листов закрытых штор. Помешанный на истории, которую он практически создал. Эксперт хода тяжёлого, и в смысле чем-то беременного, времени по легчайшим пескам и по жизни. Которой принадлежат конкретные люди. Имя его пишется по-прежнему Моисей, без последствий в виде долгой ходьбы для пишущего. Абсолютно молча, но Иисус запрещал выгонять его. Оберёг всех приживальщиков веры, без которых этот свет сам в себя верить перестанет. Пилат тратил какое-то время на наблюдение за Моисеем, но только мысленно. Он всё равно не мертвец и не станет любимым. Моисей свидетель его обращения с Иисусом. Всё. Моисей пошёл об этом докладывать миру. Не мог обмануть мир и правду миру отдать за просто так. Пилат вздохнул о болтливых языках. Вздохнул о молчаливых языках. Вздохнул о языке Моисея, который всё несёт и несёт что-то одно. Которое никогда не могло быть новым для Пилата.
– «Моисей, хочешь чашку чая на дорогу?»
Моисей скользнул по чашке взглядом, скользнул по Иисусу, не скользнул по Пилату, потому что взгляд обязательно где-нибудь задержался бы, в итоге не соскользнул со своего пути. А вот Пилату не удавалось никогда скользнуть по Иисусу всевидящим взглядом, если тот находился в другой комнате. Пилат отметил, что у Моисея костистая задница. Это навело на мысль об ошибках в его мотаниях по пустыне. Моисей тоже мог нехорошо подумать о Пилате, например, выдержками следующее: «Человек встал прямо на книгу, в которой я писал свою сказку. Сказка изменилась, я тоже. Миру поменяться труднее и поэтому его всё меньше любят, но другие его от этого любят больше. Интересно самому, к кому отношусь я? Хотя и моя история невредима». «Gadfly» как гнойник назрела и вырвалась мысль о бушующем Пилате, бушующем, как море, которое само себя подавляет, тем более подавляет свои берега, которые могли бы быть обитаемы, но теперь надолго покинуты, беснующемся Пилате Понтии, словно ветер, далеко не летающий. Хорошо, что он вышел из этого дома. С библейской точки зрения неприличного дома. Хорошо, что ушёл к простору, на просторе не заблудишься. Тем более с его мыслями. Ведь мысли хороши, хороши для такого старика, как он. Вечный Моисей, наконец, улыбнулся. Вечный Моисей, вечный Пилат. Вечные ценности этого мира иногда оказываются рядом, чтобы сразу же разойтись и не стеснять друг друга. Итак, место найдено – не просторе не заблудишься, вот где необходимо бродить пророкам. Хотя если своя душа всегда рядом, то всякое возможно. Моисей шагал по дороге. По какой-то нью-йоркской лице. По широкому тракту, что вёл всех к пониманию собственной печали. Но не вёл к обретению весёлости. Он думал о своём будущем. Сейчас он идёт с целью разнести весть о том, что он ещё придумает. Заодно возможны повторные гастроли с лекциями. Не для того, чтобы воздать деньгам, чтобы навыки не растерять. Ведь для пророка это очень важно. У Пилата теперь один навык – сиделка, а Моисей… Моисей – оратор. Ему нельзя простаивать. Пока простаивает, язык отсыхает. Ему нужна практика, ему нужны люди, слушатели. А главное, ему нужно то, о чём говорить. И слушателю, и вообще. Даже если с самим собой.., а такое случается. Не только с ним, но даже мир сейчас стал заговаривать с собою – что он сможет перенести, а до чего всё же лучше не допускать. И думать, думать непременно. Каждый день постигать это по новой или по-старому, иначе тупик. Кто-то кидал хлеб голубям. Значит, этим ещё занимаются… Мимо шёл Моисей, хотел есть. От пары крошек, попавших в рот, аппетит успокоился. Он не думал, что ограбил голубей. Так же как не ограбил он тех, кто доверился ему в пути, он время их не отнял, он потратил его за них. Люди те же птицы. Скорее голуби ограбили его душу, унеся на крыльях прекрасное, которое он недостаточно любил, как выходит. Время не рассудит, но смерть избавит кого-нибудь от мучений. Но в качестве своей платы возьмёт всё, в жизни нажитое. А что у Моисея нажито, кроме слов? Но каких слов! Но слов о чём! Он неплохо поговорил за свою жизнь. Быть только головной болью Пилата никогда ему не хотелось. Он всегда шёл куда-то для большего. Он никому не говорил, куда предполагает держать свой путь. Даже бог не всегда знал, куда двинется Моисей неистовый в этот конкретный раз – и так про всякий раз.
Конечно, он докатился до прежнего. Снова дорога стала мелькать перед воспалённым глазом, из двух то один, то другой выбирая. Перед сознанием пророка снова замелькала пустыня, белая – сахарная. Там не было так сладко, но тянуло снова туда. Ему нужно то же число племён и вариантов, он не капризен – он знает заветы. С меньшим количеством нельзя, они не справятся с тем количеством сахара, что хранится далёкой пустыней. Пересечь которую – честь для каждого из них, точнее, честь каждого из них – персональная честь в действии, на которое может собрать себя лишь истинный спутник ( так будет удачнее в контексте города, экскурсий по городу вместо настоящих мест, в понимании хотя бы Моисея, и всеобщей современности ) пророка. И не обязательно Моисея. Пророков выбирают своевременно и безошибочно. Моисей мечется по улицам, собирает толпу, а толпа не собирается. Ему уже всё равно, кто из них еврей, кто светлая личность, в альтернативном происхождении не замеченная. Он всех берёт! Только бы все и каждый взяли его в качестве… в старом качестве. А за качество своих услуг он по-прежнему отвечает. Перед богом? Найдутся ли наивные, чтобы спросить таким промахом? Не столько перед богом, сколько, опять же, перед самим собой. Достаточная ли это гарантия для всех? К его услугам как услугам пророка никогда не прибегнул бы Пилат. Хотя, как знать? Если, интуитивно уловив что-то, Иисус прикажет, а Пилат так же интуицией схватит этот его приказ, намёк на лучшее для кого-то, тот благословенный для Моисея, пророка без работы, приказ. Для его безработных мыслей это намёк на возрождающуюся деятельность. Правда, возрождающуюся без его участия, от этого Моисей понесёт в пустыню ещё и боль… а до пустыни он дорвётся, как все дорываются до чего-то. К особо настойчивым он давно себя отнёс. А бог, видимо, отнёс его в этот мир или, лучше, выпустил его в этот мир, как лису в курятник.
– «Я и не ждал Иисуса Иосифовича…» – мастер зажмурился, открыл глаза и опять увидел Бегемота.
Тот стоял твёрдой гарантией того, что желанный Иисус не сможет появиться.
– «Могу телепортироваться с Ваших глаз, дорогой мастер, достаточно прогнать меня, как ветер, что подул некстати и в творческой атмосфере».
Мастер качнул неразумной головой.
– «Останьтесь, и установите мир в моей голове и вокруг меня, если сможете. Накормите меня твёрдым кормом стоиков, другой я принять уже не смогу. Уста чего-то ждут».
Бегемот попытался шевельнуть не существующим над ягодицами хвостом. Мастер приготовился тянуть слова.
– «Прощальный чай… Мы не будем гадать на чаинках о будущем. Вы играете в карты? Не стоит. Всегда и везде Вас обыграют. Червовый король – вечный пас и сволочь. Настоящий пас в отличие от Вас. Я дам Вам экземпляр своей рукописи, впрочем неизвестно, где он», – мастер запыхался, но тут дело не в скорости речи. До ухода чьего-то ты успеешь положенное сказать, чтоб выговорился ты, покидающий тебя тоже старается, старается быть рядом с тобой. В каждом лишнем слове заинтересован. О чём бы мы ни говорили, Бегемот не подаст мастеру стакан воды.
– «Мастер, в этот раз, во второй раз, он зритель», – Бегемот хорошо выговорил эти слова для мастера.
Тот охнул. Губы мастера сложились в немое «нет». Руки мастера не смогли убить ни его самого, ни вестника страшной вести. Те убийцы, что отключили отопление в покоях мастера, приблизили вечный ледник, его эпоху и репрессии. Теперь понижение температуры, злостной нарушительности образа последней стабильности. В карман мастера положен ненавистный абонемент на казни, на нескончаемые казни, одной и той же Мельпомены. Иная жизнь, из которой точно уйдут двое, Бегемот и Маргарита, причём один из них всё-таки уже ушёл, совершит насилие над мастером. Какое, пока ещё трудно сказать. Готовиться к нему он ещё смеет, но уже понимает, что выглядит это самонадеянностью.
– «Даже Пилат так и не знает об этом».
– «Он и как зритель завораживает».
– «Я предполагал давно, что этим кончится».
Мастер охотно предпочёл бы лечь на жертвенник любого бога, не имеет значения, за какую идею, но только не за эту – это идея Пилата. Весь Иисус – идея Пилата, идея прокуратора, не человека как составной прокуратора. А мастер и такого Иисуса ждал в гости: это правда, он не ждал Иисуса Иосифовича, он выжидал свой век ради Иисуса лёгкого, взбирающегося на кресты, словно на горы и спрыгивающего с них, вопрос ко всем, был ли такой Иисус, но мастер описал бы его в романе, как в капкане последнего.
– «Ну как, я мужественный человек?» – мастер ни за что не кончит так, как кончила Маргарита.
Бегемот поставит на мастера и сразу покинет комнату, как место, где заложена бомба и, может быть, им самим, ему всё равно, чем окончится эта жизнь одного таланта. Сейчас равнодушие целебнее всего.
– «В Вас ровно столько мужества, сколько всегда требуется писать романы и жить, как в них описано».
– «Будете толстеть в другом месте?» – насупившись, спросил мастер, он стал походить на Бегемота.
– «Теперь я буду только худеть», – Бегемот, диетически истязая себя, быстрее всего доберётся до наивысшей точки набора психологического веса.
– «Обещаете?» – мастер улыбнулся.
– «Зачем мне лгать Вам, когда Вас все обманули?» – это да, норму перевыполнили, кажется, почти все.
– «Опять Вы правы, Бегемот. Меня накормили ложью, тихой, спокойной жизни не существует. Существуют верные жёны, но с тем хуже нам. Ведь мы верные мужья. Но мы ещё более верные писатели. Верностью нас и подпоясывают перед выходом в эту жизнь».
– «Зато её можно увидеть во сне».
Бегемот и сам собирался ещё пару раз во сне взглянуть на эту жизнь, её стоит выучить наизусть. И если кто-то станет сомневаться в существовании такой, ты-то будешь знать, что недавно видел её во сне. А сон это реальность более сильная, нежели явь.
– «Теперь я стану больше спать», – слова мастера его законный, логичный итог.
– «Теперь многие станут спать больше, у них нет другого выхода», – грусть Бегемота случайна. – «Снов, надо полагать, на всех хватит?» – осведомился у Бегемота мастер. Лёгкое любопытство того, кому надо всё записать, не более, неужели это делается хотя бы для того, чтобы письменность существовала.
– «Хорошего никогда не хватает, кто-то перестанет спать совсем, но, может быть, не заметит этого. Жизнь резко сократится, но зато изменится её качество… в какую-то сторону».
– «Что качество! Неспящие выживут, как вы думаете?»
– «Все должны выжить».
Бегемот, разумеется, не был в этом уверен. Особенно в этом. Но, может быть, среди неспящих или плохо спящих найдутся те, кто захотят сами сказать жизни «Прощай». Те, кто жизни сами говорят «прощай», главные скоморохи. Жизнь поймана была, что всё-таки верно прислушивается к ним. Чего ещё они нашепчут ей, если у них к тому остаются силы, она оставляет себе.
– «Так что же, имена уже известны? Знаете, пусть все, но лучше поимённо».
– «Всегда существуют те, кто засыпают раньше нас. Тогда опять мы одиноки, хотя только что не были, когда не спали вместе… но вот один ушёл вперёд, сразу в сон до завтрашнего утра, его дорога уже точно намечена, а ты ещё мечешься меж».
– «Меж сном и явью?»
– «Ах, не надо очевидностей!»
Мастер просто смотрел на говорящие губы Бегемота и видел хотя бы сейчас не что иное как уста, вещающие правду. Правду далёкого прошлого, когда спал не один, но от этого слова правда не обесценивалась, а лишь приобретала.
– «Вы всегда можете остаться без сна, даже если уснёте первым».
– «Значит, гарантий нет…»
И Бегемот подтвердил:
– «Никогда никаких гарантий».
– «Я люблю ночь», – выдохнул сладко мастер. И это было его откровение не для ночи, а для присутствующих. Дня в том числе. Но что это за день был, как сильно освещённый?
– «Я тоже, мастер. Все любят ночь, когда она темна, как и полагается разумной».
С надеждой оставалось спросить тому, кто привык спрашивать этот мир для своих строк.
– «Правда?»
– «Да», – соврал Бегемот. Он знал людей, кому плевать, кто любит день. Кто пропал для тьмы сердечной засады, а что ещё хуже, душевной.
– «Я подозревал, что ночь всеобщая любимица».
Все наивные именно так, по этому признаку, и устанавливаются – кто верит в непоколебимость ночи перед прочими наделами суток.
Бегемот довольно проглатывал счастливый бред мастера. А у мастера его было много. На несколько чаш бездонных, края которых остры, как берега стартующей мысли писателя.
– «Бегемот, я не слишком стар, чтобы быть Вам другом? – хрустящим голосом поинтересовался мастер. На старости лет, может быть, достанется ему какой-то друг. Писатель, оказывается, парное создание. Пара ради пары ему, может быть, и не нужна, но пара ради Бегемота – это всё может изменить.
– «Нет, мастер, я так предполагаю, что Вам тоже грозит вечность, поэтому Ваш возраст расстаётся с принципиальной ролью. Теперь мы можем дружить, сколько угодно», – голос Бегемота был ещё молод. Ему не нужны друзья, сейчас он не готов. Но, может быть, ещё настанет то желанное время, когда ему понадобится любой друг. Любой покажет широту дружбы, а главное, сразу видно, как создаётся закваска этого водоворота.
– «Что же, это замечательно».
– «Да, это замечательно».
Часы на руке Бегемота показывали время погони, но пока его никто не хватал. И он не знал, бежать ли. А мастер заметил отсутствие радости в личном пространстве Бегемота, как и отсутствие погони. Даже той, что начал сам Бегемот. Возле него концентрировалось нечто странное, однозначно желающее задавать кое-какие вопросы. Но мастер не хотел, не мог отвечать ни на один. Мастеру оставалось признать, что источником концентрации был сам Бегемот.
– «Возможно, я покажусь где-то Вам странным, но сумасшествие лучший дар и мне, я позволю себе произнести это вслух, искренне жаль, что Вы лишены его. Можно мне сказать «мой друг»?»
– «Да, Какими бы странными вы ни были, я буду с Вами дружить», – обязательство или слабый порыв души, но Бегемот принял постриг, не давая обета.
– «Это хорошо», – серьёзно сказал мастер тому, кто может быть и свободным, и пленным одновременно.
И хорошо бы эта договоренность смогла действовать хотя бы ближайшую пару сотню лет. Для них обоих маленький оплот. Плот скорее в стихийном море, с которого умники, даже сумасшедшие, не соскакивают. А тем более одаренные сумасшествием. У одарённых его ещё больше, как и забот.
– «Будем вместе бегать от Воланда?»
Но Бегемот больше не хотел двигаться быстрее, чем метр в минуту. Так он поймает все виды метаморфоз и, может быть, никогда не дойдёт до места, где окончательно поймают его.
– «Я могу написать на Воланда памфлет», – опьянённый дружбой с Бегемотом, мастер, казалось ему, мог всё. Даже написать памфлет на себя, может, это нужнее памфлета на Воланда.
– «Я тоже могу, но не буду. Лучше валять кирпичи, чтоб строить перегородку, по жизни. Люди и города этим заняты. Строят перегородки, когда не могут построить мост прочь отсюда».
– «Бог тоже, оказывается, ненормальный. Это открытие всё решило. Теперь я часто гляжусь в зеркало, в котором святое рыло плюётся в комнате», – злость мастера не казалась ему ядовитой. – «Пусть комната теперь загажена, но мне легче в ней дышится сейчас».
– Я наслаждаюсь свежим воздухом», – триумфально завершил мастер.
Позавидовать или нет, уйти или ещё побыть – Бегемоту приятно сейчас решать, когда нет времени даже на лишний вдох. Но щедрым всегда есть, что выдохнуть. Святые выдыхают свежий воздух, может, его-то и подхватывают ноздри мастера. Тогда, если они на подхвате, то всё равно удачно устроены. Времени всегда слишком много.
– «И наступают дни, все чрезмерно длинные, и приступы гениальности, как приступы трудолюбия, и этот бог в начале не мысли, но человека не обещает ничего. Человеческим человеческое не перекрыть. Человеческое подмяло под себя все эвересты».
Бегемот подпирал косяк, не составляя с ним пару, готовый сорваться прочь, но пока остающийся здесь. Почему, он сам не знал. Опора для его спины и воздух сам, но вот для мысли… Мастер стойко, как никогда, посмотрел на Бегемота. Надо помочь раз и навсегда или это конец.
– «Вы понимаете, что только личная симпатия может привести Ваши дела в порядок?»
– «Если увидите Воланда, не надо передавать привет от меня».
– «Не буду», – пообещал мастер.
Бегемот собрался в чёткий решительный силуэт. Решительность движущая сила всякого преображения пространства. Дополнений к нему и вычитаний из него.
– «Уходите, Бегемот?»
Но тень его гостя покинула резиденцию сумасшедшего. Надолго покинула. Но оставила аудиокассету с записью своего голоса, пробующего общаться на языке ангелов, неудачно и неудачно пробующего. Но сами попытки уже святы. Мастер собрался метнуться за ней или метнулся собираться за ней – в спешке различие хотя и есть, но не так очевидно, но тенью он не был. Груз собственных душевных килограммов приказал поэту остаться на своём месте. И совершать как можно меньше никому не нужных телодвижений. Мастер замер ошарашено. Миг он поднял на плечи, будто штангу тяжкую, из-под руки другого спортсмена выпала иль выкатилась она по направлению к нему. Мастер обернулся к центру единственной своей главной залы, в неодухотворённом её центре сейчас фигура… естественно, человека. Мастер сдержанно усмехнулся, он узнал показавшийся ему силуэт. Он немногим показывался и все они оставались в истории, библейской преимущественно. Этой фигуре никогда нигде не надо представляться, популярность её больше неё самой, страданий её сына. Классика маразма человеческого. Классика, в исключительных случаях снабжённая речевым даром. А сразу начинать с претензий к тому, кто всегда под тобой, но на ком тебе неровно стоять. Его появление означает присоединение мастера?
– «Что, я теперь апостол тоже?» – одни вопросы, как всегда... – «Тогда чей?»
Бог ответил.
– «Всегда только мой, как и все…»
Что это, безысходность? Да, только она одна. Но в ней весь путь земли. И не меж звёзд, но меж ни в чём не подобных ей. Между таких пылать и плыть возможно только лишь тогда, когда иногда имеешь возможность плыть по душам.
– «Ты опять смотрел в другое зеркало, в котором меня не было. Ты специально меня избегаешь? Ведь там меня никогда не бывает. Такие места я не посещаю. Но ты знаешь места, где я случаюсь, где нравится мне бывать».
Мастер мог бы встать на тёртые свои коленки, но здесь ему грозило глядеть в лицо голубокровому гостю снизу вверх. Мастер предпочёл стоять на стопах всю встречу. Всю дорогу до развязки. Мини-подвиг под взором реально явившегося бога.
– «Моя ненормальность соревнуется с твоей, помни об этом. Пусть это бой на жизнь, а не на смерть. И обе наши нормальности тщатся соревноваться с одной общечеловеческой ненормальностью. Я сейчас тебя предупреждаю, что мы с тобой проиграем им», – сухо произнёс Бог.
Мастер ощутил поддержку, какой давно не ощущал. Его кривые плечи расправило одно только. Бог молодец, поддержал его психологически и напугал, конечно, малость. Но здесь он в своём законном праве. Кто же, если не он? У него и лицензия от века не вышла. Мастер на него, что естественно, не в претензии. За всю свою жизнь претензий к богу он не накопил.
– «Что ты успел увидеть?» – спросил мастер. Он ничего не скрывал, но почему-то не развешивал афиши возле своего дома. Бог заулыбался, все стесняются своего досуга, если он чего-то стоит. Он увидел меньше, чем хотел бы. Много меньше.
– «Я ничего не скажу о твоём госте. Он судя по всему действительно странник».
– «О твоё первом за долгое время и последнем госте».
– «Придёт ещё раз, не пускай».
– «Ещё одно твоё распоряжение, изначально не рассчитанное на выполнение. Как я сделаю свою дверь невидимой для страждущих, для тех, кто только двери и высматривает, для того, чтобы войти в них?»
Не доброта говорила в мастере, а простой разум. Украшение всякого существа, имеющего лицо. Лицо для морщин. Лицо для того, чтобы озарятся догадками. И не иметь ни одной насчёт бога. Тут до озарений далеко. Впрочем, есть и навязчивые, если подменить одно другим ( Бога мастером ), у этого мира появилось бы много больше вариантов. У одного Иисуса вариант остался бы всё тем же. Но это слава Иисуса. Это победное шествие Иисуса, которое никто не остановит, даже когда он лежит. А лежать он теперь будет всегда, второго ведь воскрешения не было в программе большого исторического вечера на всех.
– «Спроси меня о чём-нибудь и я всегда дам тебе интервью. Одарю тебя нюансами, ведь они творят раму портрета. Вечную раму…»
Мастер покачал головой, не седой, но и совсем не юной. Многообещающей.
– «Вопросов к создателю, как правило, не имею. И сейчас я думаю держаться этого правила ещё крепче. Поручень какой-то мне всё-таки нужен».
Бог улыбнулся ( он был что-то улыбчив сегодня ):
– «Твой монастырь я благословляю. А новая вера твоя забота. Ты можешь быть настоятелем и вечным прогульщиком. Единственное, всё это не может гарантировать тебе апостолов. Но сам будь себе апостолом», – Бог вспомнил что-то, что говорил раньше мастеру. – «Изменяй мне».
Заманчивое предложение, Маргарита такого не предложила бы… Но эра Маргариты ушла безвозвратно, странно, что он вообще вспоминает о ней. Это всё скука, это мышиная возня, которой раздолье в голове скучающего.
– «Ну что, Адам теперь без Евы?..» – Бог не попрекал его неудачным браком. Хотя у него самого такого не было. Это с каждым бывает. Кто не совершенен, как творец… своей жизни. Мастер всё меньше мог отвечать, всё больше говорил Бог. Не вспоминая прошлое, только о настоящем. Может, он какие-то ставки делал в настоящем? Но на кого ж тогда он ставил? И на что в достойном перемен мире? Мастеру было достаточно. Довольно тошно, когда прошлое долго отходит в конвульсиях, а потом возвращается. И плохо, когда его приносят на руках. Если дать ему самому прийти, оно, может, не дойдёт. Но с картой точного маршрута, которая в голове несущего такой подарок, с командировочными, с бесценным напутствием, возможно больше.
Ещё раз, чтоб он точно всё понял:
– «Изменяй мне, апостольничая себе».
Вот и задумался мастер, это похоже на новую задачу… которой не ждал, но днём новым беспощадным, то есть всегда востребованным, получил.
– «Ну так что, между нами всё ясно?»
Мастер отвернулся к окну, отвечать ему не хотелось. Как окончательно разобраться с богом, как с ним говорить, окончательность формирую законную. А бог не стал дожидаться ответа от ещё одного смертного. Раз само установилось между ними, что молчание – это золото. Золото дураков. Но за этого смертного он решать ничего не будет, тем более что он то смертен, то вдруг до бессмертия взлетает его статус, видимо, во всех своих вариантах веселит кого-то, излишне серьёзный, чей приговор окончательный найтись пока не может.
– «Я пошёл по делам. Пока».
Бог вышел через дверь. Мастер всё ещё смотрел в окно, в полуметре от которого была кирпичная стена. На стене ничего не было написано. Хулиганы подвели весь литературный мир. Мастеру самому там писать не предназначено, но талант рад всякому полотну, судьбе всякой рад. Это никогда не будет талант свежеутверждённого апостола, это всегда будет уменье старовскормленного писателя. Он помнит первый корм свой. Ещё до ладони Марго что-то в душу, не в рот попадало само. А он не боялся попасться в ответ, знал, что участь это всех, кто начал – начал так вкушать у ног всех муз. Аппетит может только с годами убавится, но это тогда лишь, когда пребывать начнёт слабость.
Звякнула какая-то клавиша, клавишного, но не обязательно божьего инструмента. Простительно ли, до конца не зная нот, начинать музыкальную импровизацию на чью-то тему, ( будто сами они продолжить живо не сумеют ) или уже продолжать? Можно ли остановить чьё-то дыханье? Если оно выдохнуло целую историю. И вдохнуло аналогичную. Чтобы замкнутый круг всегда им оставался. Генерал какого запаса согласен стать солдатом, чтобы начать всё сначала? В этом ли ещё мире он находится? И на что всё-таки решаются те, кто в этом? Встречать и провожать друг друга – это обычная история. Они возникли друг перед другом, каждый по-своему использовал воздух для материализации. Лёгкое занятие, если есть место в чьей-то душе. Они столкнулись мягко. В этот новый раз, для которого может быть припасена или не припасена только одна новость. Они посмотрели так, чтобы сразу начать говорить правильно. Воланд явился без крючьев, Бегемот без страха. Который было начал зарождаться в нём в этот период. Он смотрел открыто, без надежды, но не обречённо. Его просили прийти – он согласился, он теперь везде появляется с определённым сопровождением. У него был новый знакомый – реализм, это было действительно ценное знакомство. Ему уже не нужно было медитировать на воспоминаниях о Риме. Где когда-то было укрытие перестранствовавшего тела. Медитация на основе современного дня давала несравненно большие результаты. Несравненно большие… Но Бегемот всё же мог сравнить… Он не делал этого, потому что собирался здесь жить. Воланд уже знал о его планах. Как мать всегда знает, когда ребёнок начинает заболевать.
– «Слышал, ты ещё не стал строителем мостов…»
– «Я весь Ваш, со всеми моими потрошками. Надеюсь, Вам этого мало не будет».
Воланд, наконец, знал это. Наконец, знал точно. Его знание не помогало ему, он начинал дрожать и понимал, что придётся сдаться дрожи. Как Бегемот сдался её отсутствию. Спокойный живот демонстрирует силу, даже если он пуст. Неважно, не смог ты победить или не смог забеременеть. Воланд верил в животы его и Бегемота. В них жизнь, почти та же, что и в душах. Вот такой оптимизм Воланда стал результатам первого появившегося смирения.
– «Бегемот, ты единственное реальное подтверждение того, что у меня было прошлое. Не кто-то, а именно ты. Не будет тебя – не станет доказательства. Кто я, что я, кем я был? И ты единственное реальное основание для будущего. Пусть оно будет иным, чем виделось полководцу во мне, пусть будет иным».
– «Свидетельства очевидцев – штука подлая и неточная, всегда в интересах момента и никогда факта».
– «Может, так будет лучше тебе. Не зависеть от меня? Я ведь нечто очень старомодное, я не новое течение в искусстве жизни».
Воланд так и не пристроился ни на одно полотно, или пристроился сразу на все, где отдыхают взоры пленников сегодняшнего дня, не предводителей самих себя. Они основа упадничества в любой сфере деятельности, Воланд не хотел бы о них рассказывать Бегемоту. Просто он чуть больше скажет о себе.
– «Ты никем не захвачен. Твоя шкирка свободна, если ты заметил. Я всё-таки хочу жить. С тобой или без тебя, ты не обижайся. Хотя какая обида может быть от меня последнее время? Я только выживаю, чтобы именно в этом месте ворота для завтрашнего дня не закрылись. Мы все – места, где день может пройти в жизнь».
Бегемот и так все последние новости знал, все течения и направления всякого близлежащего искусства, которого всё равно никто из них не касается.
– «****ствуйте на здоровье. Я не обещаю, что буду регулярно к вам присоединяться, но желаю вам успехов».
Бегемот был краток, лаконичен, его призывы больше не звучали долго и никогда не звучали мудро. Воланд как никогда его слушал, уже догадываясь, потому что по сути своей просто обязан быть догадлив, что откровения его лучшего друга не выйдут за рамки нормы. Неприятной, но нужной вещи. Кому нужной – он не знал, но кому неприятной, он знал точно. Понимать и воспринимать положительно норму – это удел отставших, тех, за кем они не вернутся. И следом за собой плестись не позволят, предчувствуя, что это мудро, потери ведь лучше всех догоняют, и учат этому, всех, кто учится. Более того что он сможет сделать? Кого поразить в зоне общей непоражённости, в фокусе бык-кот, кот-бык – через сто лет он заметит лёгкое смягчение характера, смягчившись сам к тому времени до невозможной степени. Со смягчением трудно бороться, само время отнимает прочность и добавляет подобие песку, зачем это нужно времени, никто до сих пор не знает. Его жестокие секреты во всём подобны секретам людей – секретам людей и их отсутствию. Разбираются ли уже Бегемот и Воланд во времени достаточно, чтобы не страдать от него? Или не страдать от него вообще невозможно? Им придётся принять и такой вариант, если он законен. Их разговоры, так или иначе, но учат их лояльности. Она похожа на спасение, но только не для них, а для того, чему лояльность приходит Иисусом. Много ли мест, куда Иисус нынче наведывается?
– «Твоя природа не мешает тебе?» – Воланд был аккуратен, он просто хотел знать, что актуально сейчас для Бегемота.
А всё, что актуально для Бегемота, отражалось в его глазах. Они были не хуже зеркала, которому кое-кто ещё верил.
– «Необходимость ломает закон. Necessitas frangit legem», – сказал Бегемот и добавил то же по-латински для большей убедительности. Он как и Воланд не знал латинский. Он хотел прозвучать так, чтобы понравиться вечности. В этот раз понравиться вечности, а не богу, потому что и он зависит от неё. Бегемот стал более прицельно швырять в пространство свои действия.
Воланд смотрел на ухо Бегемота и думал, слышало ли оно хоть раз от Воланда то, что хотело слышать? Могло такое быть в прежние времена? Когда Воланд вообще обращался к нескольким ушам. Но, кажется, вот именно тогда оно что-то и слышало. И вот теперь Воланд мог бы его правильно послать. Даже не стремясь отвечать за место назначения, потому что там полно своих ответчиков.
– «В античность строятся солдаты, ты можешь встать следующим. Их цели проверены и одобрены их надеждами. Их почти легион уже, с тобою будет святое число. Неизвестное, но благородное».
Бегемот раз и навсегда разучился строиться. Вряд ли он когда-нибудь увидит в этом пользу.
– «Да ты знаешь, Воланд, я не военный. Я не достигаю ничего таким образом, и если я попытался втиснуться в вашу армию, то только для того, чтобы узнать её негармоничный образ изнутри».
Воланд сам знал, его мальчик всегда будет только гражданским. Но о его следующей работе он его спрашивать не станет. Этому секрету стоит быть какое-то время между ними. Парни этого мира какие только секреты не имели между собой – недомолвки их ни разу не выручали, но мир именно их стремился накопить. Чтобы их потом кому-то из них поставить в вину.
– «Для тебя был сформулирован ад больших твоих и личных нужд. Это не значит, что формулировка просто формальна. Просто твой интерес к жизни периодически оказывается на грани уничтожения. Это абсолютно ненормально для него. И ты пытайся это исправить, может быть, со мной, может быть, у тебя лучше это получится у самого… кто знает заранее?».
Он запомнит тебя безымянным, с акварелью под мышкой, пьяным, напрасно трезвым, вырванным из плача над могилой и затухающим счастливо перед сном с несчастной той богиней. А рай подступит, память схлынет, объявляя и оставляя тебя нищим, обворованным, и боги, наконец, сойдут к твоему будущему. Заметь, только ради тебя.
– «А как же Феникс, он славу приобрёл именно через неугомонность свою».
– «Это он потом птицей стал, а вообще-то это мужик. Посмотри, Бегемот, в словаре информацию на это имя. А потом посмотри в глаза надежде. Мне интересно, она выдержит твой взгляд?»
Даже если не выдержит, её по-прежнему будут ценить. Только, быть может, меньше заискивать перед ней.
– «Когда подбородок ампутирован, то есть неприлично безволен, его не положишь на плечо другому. Здесь, конечно, всё это метафизика, да? Но метафизику тоже можно хорошо ампутировать».
Хороший хирург – жизнь может ампутировать что угодно… что угодно ей. Или, вернее, что не будет ей угодно. Какие-то операции, происходящие за горизонтом, можно тут предчувствовать, справляться о них и пробовать уже не бояться их великих последствий.
– «У тебя был хохот?»
– «Да».
Воланд знал, что продолжительность имеет значение.
– «Долго?»
– «Как обычно, несколько часов».
Это ничего. Это нормальный срок муки, за меньшее время она и не выдыхается. Многие пробуют именно так покончить с собой, как можно покончить с делом, которое начинать не стоило. Через него пробуют уподобиться, ошибочно уподобиться, веселью, зная, что сходства не будет. Вечера нынче беспородные. Но таинственные. Что было в этот вечер меж бога статуей и просто статуей, которая хотела ей во всём соответствовать… можно сказать проще, во всём на неё походить. Что будет между ними в следующий раз? И кто это увидит? Будут ли у таких спектаклей зрители? Или они ещё плотнее заселяют город именно в это время? И собственный спектакль интереснее всего? Спектакли не размножаются, их плодят, чтобы заселить собственное воображение.
– «Если для меня теперь луна похожа на проданный кусок белого масла, это значит, что у меня теперь буржуазные ценности?»
А Воланд не смотрел на небо, он смотрел на землю и жил на ней. На ней ещё многое оставалось по-старому. Но и старели на ней тоже по-прежнему не медленно. Увлекаемые своей старостью, не делённой на периоды и этапы, как конвоем, всё на свете знающим, смели только-только найти время для разговора.
– «Может быть, ты есть хочешь?»
Можно открыть любую столовую на этой земле на любой вкус. И отдельно позаботиться о вкусе Бегемота. Но только если кто-то не запросит столовую для душ.
– «Может быть, Воланд», – прежний Бегемот почти вернулся.
Воланд, почти прежний Воланд, не успел обрадоваться. Новый Бегемот уже стал дорог. Этому Бегемоту, может быть, снова стал дорог прежний Воланд. Всё может быть, если люди меняются, если меняются друг для друга, изменившись однажды для себя. …А переменам нет конца. И ещё будут перемены, самозваные, никем не предвиденные и не смягчающие однообразие морщин – вросших пут. Самое последнее рандеву на свете. Дальше можно подглядывать только друг за другом. Учить друг друга на расстоянии через миллион обстоятельств, которыми ничего не скажешь, если не знать, от чего они произошли. И кто из них о нём больше сожалеет, кто может так сожалеть, что само их рандеву изумится скорби о нём? Оно этого, право, не заслуживает. Это может каждый из них. И каждый готов это сделать.
– «Моё хобби – античный мир. Главное, примеры из него перетаскивать сюда. А всякому змею уползать туда – в причёску Медузы Горгоны. Доигрывать самому с собой. Замечено, кому придётся проехаться на змее, тот на коне современности доскачет куда угодно. Жаль, что почти все кони современности скачут в тупик, но они туда скачут, потому что всадники направляются туда».
Бегемот ходил только пешком. Хорошо, что Воланд это знал – не надо было доказывать. Рядом с сегодняшним Воландом вообще трудно что-то доказать. Даже себе самому. Воланд получил уже все доказательств, нужные и больше.
– «Бог умер. Я снова лучший. Если точнее, он жив, но верно идёт к смерти. Я не собираюсь вставать у него на пути. Я приложил бы все усилия, чтобы убрать с этой дороги все препятствия. Мне давно надоел близнец, который постоянно и незаслуженно занимает первые места. Я не ревнив, но справедлив. По моему частному мнению его давно пора отнять от соска, который позволяет ему блаженствовать вопреки общему настроению мира. Он наркоманствует – мой никчёмный сводный брат. Наша мама, неизвестно, кто она, любила его больше. От неё передалось всем… Только, быть может, не тебе. Любая эпидемия – это пошло, а поздно прощающая любовь в самый раз. Извинять, к примеру, можно пороки. Он слеп. В каком смысле? В следующем: у него такая близорукость, что перед его глазами вечная темнота. Молнии мыслей бессильны найти там свой путь, к нам они точно не доберутся вовремя. Что означает полную потерю. Наш бог вот-вот наложит на себя руки. Ещё одно зрелище для нас, когда оно нам не нужно. Как я выше сказал, я не собираюсь вставать у него на пути… Я пойду и встану. Он не погибнет».
Воланд прямо в закат смотрел, не в свой закат. Он видел тень, приближающуюся к закатности её какой-то. Тень эту видел весь мир и принимал её за полноценно действующего бога, напрасно – тому нужен отдых. Многим, которые ещё чего-то тщатся, надо передохнуть. А про тени есть что добавить. Тени людей вообще устали от них. Самые глупые формы они принимали по их вине. Дальше предстоит ещё больше, ещё больше теней и форм.
– «Вот ты, Бегемот, сделал большой круг по миру, ведь это был цирковой круг?»
Бегемот, помнится, не называл это ещё ареной.
– «Я нашёл тебя, я просто хотел показать, что могу это сделать».
Всё подходит для сатаны, всё нормально и мир возвращается к своей норме, не путая её с будущими нормами, которые подошли слишком рано. Пока служат эти, с регулярными сбоями, но служат. У всех своя служба, у всякой службы свои трудности. У всякого, кто на службе, мало шансов полюбить, но на одну больше попыток. Ночь – мать мыслей. Всех ожидает одна ночь. С мыслями… И в этот раз не по-латински. Мысли будут на современном языке. Воланду предстоит узнать много языков. Будет это нынешний английский, прежний или будущий русский, Воланду придётся выбрать язык, который выразит его болезнь, в которой уже можно признаться в любой момент. Слово для неё уже где-то бродит поблизости. Уточнить, что нас всех ожидает одна и та же ночь. В которой все мы растеряемся, потеряемся и будем найдены теми, кто ещё верит в нас. Это хорошая судьба для нас и опять рулетка для тех, кто нас найдёт. Но спасибо, что они не пускаются в торг. Скамьи вселенная выносит в пустую комнату – кто пробовать бродить по миру не хочет, пусть идёт туда же. Воланд встал и пошёл, у него было дело. Воздух уже тихо подрагивал, переживал свои маленькие землетрясения: в город входил рассвет, который никогда не боялся дьявола. Бегемоту до этого никакого не было дела. У кошек свои отношения с богом. В основном они заключаются в том, что бог доволен тем, что хоть у кошек есть мозги, а кошки благодарны ему за то, что он скромен. ( После процесса над Пилатом Бегемот узнал, почему он скромен… ) Редко видятся, ещё реже вспоминают друг о друге. Ни одна из сторон не скучает по другой стороне и равнодушие кошек к живому возможно сравнить только с равнодушием бога к живому же. Двое сильных находясь в одном мире, чтобы не быть вместе, как сказала вторая скифская поэтесса. А по сути единственный скифский пророк, перечить которому, даже своей жизнью, у известных нам судеб пока не получается. Когда соберут всех скифских поэтесс и повесят на одной рее, погибнут только несчастные вестники, выпустив свою чистую кровь как раз туда, где она никому не нужна. Бегемот уйдёт в одну сторону, Воланд в другую, Бог в третью. День, который не объединил их, в четвёртую. Итак, опять все четыре стороны света заняты. Ни ночь, ни другие не смогли прийтись им по вкусу. Как и они друг другу. Если кто-то пятый захочет поспеть за ними всеми, он не сможет поделиться на части, четыре самостоятельные. А упросить их снова собраться в одной точке – расходовать последние человеческие силы, которые ещё понадобятся, чтобы развернуть планету для вращения в другую, менее проклятую, сторону. В глубокой долине, в меркурианской дымке останется непригодившийся Нью-Йорк. Бегемот без обиды пожмёт плечами. Он с натуральным интересом смотрит на Меркурия, несущегося навстречу ему. Меркурий крикнет Бегемоту: «Оставь его мне, парень». Потом тихо добавит: «Я знаю, что с ним делать». В этом и угроза, и обещание. Угроза для Нью-Йорка и обещание Бегемоту, хотя эта расшифровка не обязательна, ведь не может быть по-другому… И Бегемот оставляет Меркурия и Нью-Йорк наедине. Вынужденное дитя природы, так можно сказать о каждом из троих. Никто из них по сути не смог найти в себе необходимые черты урбанизма, которые когда-то раньше спасали людей. Кто останется в городе? Смута, как обычно. Резкий запах коллективного пота миллионов, съедающий лёгкие духи Бегемота, с которым безумие тягаться для любого нормального. Пусть условно Бегемот относится к последним. А раз этот бой нам не выиграть, самоустранение – законный исход интеллектуальной субстанции, задумавшейся обо всём этом. Бегемот стал исчезать с божественной плёнки, произведённой заправилой этого мира, когда он был в хорошем настроении. Настроение кончилось. А плёнка до сих пор фиксирует приход гостей и их уход. Уход на пенсию – переход на посмертное обеспечение памятью... других о них. То ли это конец, то ли странное начало не жизни, но новой попытки, быть может, менее отчаянной. Бегемот таял, не успевая считать минуты, приготавляясь считать века, как вдруг запланированная ( таинственным злодеем ) хромота времени, будто окрик, заставила его вернуться. Невдалеке вышагивали под руку Воланд и мастер, проявляясь, словно переходя из тёмной комнаты в светлую. Бегемоту в последний раз стало от души, он надумал ещё на мгновение застрять ещё в одной неудобной позе в неудобном мире. Он понял – перед ним снова тайна, сразу о многом, и опять: он никогда не раскроет, как завершил их с богом шашню и завершил ли. Плевать Бегемоту. Не стоит надеяться на то, что хотя бы один из них вымысел. Плотные фигуры слишком мясные, чтобы быть всего лишь материализацией чьей-то безответственной мысли. Бегемот решился вступить с ними в последний диалог или монолог, как получится.
– «Эй, Воланд», – певуче протянул – «ты обещал мне смерть» – и сухо заметил Бегемот. Воланд молча покачал головой. «Нет» не знает о том, что оно «нет». Оно несёт `кому в открытые жилы закрытых людей, ещё более прикрывая их нежные шансы… Прежде чем впасть в кому, Бегемот ещё пошляется где-то по миру. Ничему не удивляясь в этом мире и никого не удивляя. На лице Бегемота была поставлена точка. Это было похоже на ситуацию с нарушенным кровообращением. Будто где-то перестал писать писатель, а бумага перестала принимать мысли. Но мысли не закончились… Разделить с другими их, не с прежним собеседником, может быть так же интересно.
– «Вам мешает Ваше сумасшествие?» – без заботы поинтересовался Воланд.
– «Ничуть», – просто ответил мастер.
– «А почему ему неспокойно даже без сумасшествия, даже без муки».
– «Муки, видимо, не закончились. И потом, он в большей степени человек, чем один из нас. А у человечества две вещи регулярно возобновляются, это насморк и страдания. Без шуток, Воланд, это копия бесконечности в этом мире».
– «Я не знаю, куда он пошёл, у него воспаление лёгких…»
– «А что у нас с Вами?»
– «У Вас нервы, и это не пройдёт, у меня гастрит».
– «А сумасшествие?»
– «Сумасшествие – это скучно и, Вы знаете, неперспективно. В этом мире действительно не церемонятся с сумасшедшими. В этом мире у людей высокой мысли нет ни единого шанса».
– «Церковь сковывает лучше мороза и уже сейчас не все могут молиться».
– «Я не уверен, что это враг», – тихо, будто понимая что-то, произнёс Воланд. Ему ещё долго быть хозяином тьмы, но он уже отчасти хозяин и света. Хотя свет ещё не уместился в полной мере в его глазах.
Но мастер уже перестал сравнивать свои глаза с его. Чьим-то колодцам суждено быть глубже, а чьим-то мельче. Кому-то рыть их, кому-то наполнять, а кому-то ненавидеть их щедрость. А кому-то писать об этом честно или поддерживая нужные факты. И говорить при этом с вечными или временными начальниками.
– «Ни одного из нас всем существом служить ей не заставить».
Мастер отвечал за себя, а Воланд за жизнь вокруг.
– «Есть такое слово «надо» – и гуманитарии становятся властителями точных наук. Хотя вообще-то, мастер, гуманитарные науки – самые точные. И жестокие тоже».
Воланд лучше понимал мир теней, даже своих собственных. Хотя эти тени – самые загадочные.
– «Наши тени заняли своё ложе, улеглись в надежде, что мы оставим их там надолго. То есть нам не надо никуда двигаться. Мир движется под нами, разве Вы не чувствуете?»
– «Не знаю, что чувствовать», – мастер как будто стоял перед неизвестным романом. Чужим романом.
– «Ночь одна ( общая ), всем надо на прикол. А большинство пристаней уже занято…»
– «Я никогда не мешался в дела Гамлета и никогда по его примеру не задавался лишними вопросами, то есть вопросами, которые могут быть чреваты. Есть вещи, которые с рождения своего просто факты. Когда мы устали, когда минувшее утро вообще не имело смысла. Когда пришедший вечер имеет право быть. Быть с нами».
Вот так, у них всегда может найтись компания. Они не избегнут её, они останутся под опекой.
– «А что было с Пилатом, Вы поняли?»
Чётко выговаривать слова действительно необходимо сейчас? Сейчас, когда они хотят уподобиться реке, чтобы ни за что не отвечать.
– «Когда нужно было понять Пилата, я старался понять себя… то есть всех нас».
Сказал Воланд о всех, по секрету думая о Бегемоте. Но чтобы конкретное что-то сказать о поднятом и перестающем быть важным вопросе, он придумал такие слова:
– «По-моему они оба страшнее войны в своём отчаянии… Но они выживут, потому что гонятся друг за другом. Они несмотря ни на что помнят друг друга. Там ответственности с избытком».
– «Марго не понимает, что такое память…» – вкрадчиво, но в большей степени членораздельно произнёс мастер.
Воланд был больше согласен с чем-то другим. Но состояние момента уже к чему-то обязывает.
– «Но ведь она мертва… Как она может что-то понимать? Для мёртвых – покинувших нас, я имею в виду, это роскошь. Это, к сожалению, и для нас роскошь – понять самих себя. Наша загадочность не та, с которой будут писать картины. Но сами-то мы могли бы подрисовывать к ней всё, что угодно, если бы мы не были настолько уставшими».
Мастер улыбнулся неосведомлённости, старческой наивности, сколько лет, а всё наивности, Воланда.
– «А это не имеет значения. В этом мире никогда не имело. Понимаете, здесь нельзя умереть так, чтобы уйти совсем. Из любого покоя тебя будут постоянно выдёргивать хотя бы те, кто помнят тебя. И как правило, именно с тобой они будут связывать свои вопросы. Не надо делать вид, что есть ответы на них».
– «Вы хорошо осведомлены насчёт её нынешней ситуации».
– «А что делать… одна семья».
– «Сами-то, мастер, часто это делали?»
– «Не улыбайтесь, Воланд, улыбка предательница работала исправно, на многие лица она шлёпалась задницей, синяков, правда, не оставляя, но в избытке оставляя неприятные впечатления от своей изменчивости».
– «Марго и Пилат. Минус два?»
– «Пока да, но должны быть ещё жертвы или счастливцы. Вам как больше нравится? Потому что им всё равно, как их называют. А нам, наверное, всё равно, как называть».
– «Мы выдержим третий раз? Я-то точно дезертирую. Сама вечность мягче того, что мы можем сотворить друг с другом. Мы ласковы, пока собираемся съедать друг друга».
– «А ты знаешь, что он стал хуже слышать и в этот раз он уже может н услышать твой зов, чтобы возвратиться?»
– «Если я не смогу услышать свою тоску, то это не проблема».
– «А… ну, если не проблема, то хорошо».
Но ещё один вопрос к Воланду.
– «Радость свою великую никогда больше услышать не собираешься?»
– «У меня ничего не осталось, всё отняли злые силы».
Мастер пришёл к тому, что можно и надо сказать правду. Всегда надо говорить правду.
– «Воланд, ты сам – злая сила», – мастер просто хотел сказать об этом Воланду. О чём-то ещё, что происходит в мире и не всегда уже под его пятой. Ей теперь всё чаще обеспечен отдых.
– «Ну вот за что, за что же?»
– «За что внимательный мир подкидывает правду?»
– «Даже если правду, то за что?!»
Два вопроса Воланда сотрясли воздух, то есть пространство по старой памяти, два вопроса Воланда, в ответы на которые будто бы вложено для него разумение сущности собеседника, которого никак не разгадать ни одним из обычных способов.
– «Почему он сбежал?» – ещё смог, то ли вскрикнуть, то ли прошептать Воланд.
«Он побывал ещё не на всех крестах этого мира» хотел ответить мастер. Впечатлительному Воланду он ответил иначе.
– «Потому что у него была такая возможность. Где-то он нашёл её».
Мастер несколько раз упёрся взглядом в горизонт, хотя до него это сделал уже Воланд, и в точности те же обрекающие несколько раз. Во всех четырёх сторонах света с ними произошла эта неприятность.
– «Так` мы заканчиваем в этот раз? Ну, всё это разминка в песочнице».
Мастер не знал, где взять на прокат костюм оптимистичного пророка. Да и по немыслимым ценам их теперь выдают напрокат.
– «А мы дети…» – похоже, что мастера тошнило от их инфантильности. Он мог бы жить жёстче, вряд ли, конечно, быстрее, но много жёстче, чем они все вместе взятые.
– «Мы дети, дети…» – глаз Воланда, какой-то один, потух, выключился, отключился от мира, как от ненужной подписки на старый, скверный журнал.
Мастер подпёр Воланда локтем, через какое-то время Воланд сам сможет стоять, быть может… У них снова будет Воланд, вселенная и проживающие в ней день тихо выдохнут, вероятно, друг на друга. Ад напугает его и он станет быстрым, райски настроенным, максимально райски ко всему, что от рая так далеко. Почтальон удавился, его приход в пропащие края имеет смысл отменить, лучше умертвить чувствительные публикации, за которые никто из переживших их не ручается. А вручение их по нужным адресам всё равно не состоится, пока случай ведает почтой этого мира. История не может закончиться, она знает, что не может, как этот день, который заразился от вечности и несёт заразу дальше… Но здесь стоят уже все заражённые, их усталость равняется их бодрости. Они готовы дальше смотреть на то, как разворачивается для них покров Божьей матери, причём не в октябрьский день, в нём не больше атеизма, в нём больше ответственности – муторного качества, но этой вселенной необходимого, необходимость эта отражается и в божьих глазах, в количестве двух отражений – непревзойдённого закона в качестве. Аналогии живут и сводничают во имя объединения в группы ангелов, молящихся совместно. Дон Кихот – рыцарь печального образа, кот Бегемот – рыцарь странного образа. Под покровом Божьей матери он ничуть не изменился, хотя он защищает. Но мало тех, кого покров не защитил бы. Ровную кожу он расправляет до прозрачности святой, до далей молочных уводящей ( младенчеством зовущихся ), а если есть морщины, то их он только подчёркивает, потому что как медали, с фронта принесённые. К рукам Божьей матери, ими не удивлённым, потому что и не такие ценности держали. А каждый появляется с просьбой «держи меня» и нет достаточно хорошего ответа на это, медали гремят не востребованные. Самые находчивые прикидываются младенцем и сходства алкают в сморщенном носе, верные запахи не улавливающем, а настроения небесные тем более, всё происходит на лике Божьей матери как перемена погоды, инстинкт сработает, но он не тот: инстинкт гонительницы тут же рядом. На дорогах гон всегда, на них и скинут. Так же падает справедливость и тоже необычайно метко, огибая проклятия, в факте существования которых узнаёт себя же, не задерживается на этом факте долго – взор Богоматери задержится дольше – и летит далее, до самого разумения уже. Скорость её полёта не позволяет отвергнуть её. Она столкнётся со лбом, он шире, чем самое вольготное поле для парашютиста, отправившегося сразу во всех направлениях. Прыгнувшего с неба, но попавшего не совсем на землю… Это рай? Это рай. Прямо на земле… В покров замкнутой. Если какой-то будущий родитель подумает, что земля – это тот же младенец, буквально тот самый, он с позволения Богоматери не ошибётся. Будущие очертания младенца достанутся всем лапам и рукам ищущим, всякому человеку, бегущему, как кот неугомонный, усталости добывающий, которая очи Божьей матери смогла бы наполнить до краёв, даже если они бескрайни, как земные просторы, лучше известные тем, кто на них.
Надо запустить кораблик в другое
плаванье.
Рим – открытый город.
Свидетельство о публикации №225081901849