Борьба с хандрой

Плетясь нога за ногу из лицея номер 1512, Михаил Анатольевич Гельмгольтц теребил душу печальной мыслью о потере собственной идентичности. За десять лет, проведенных в обществе Алевтины Васильевны, он полностью утратил способность ставить ученикам двойки, подтрунивать над коллегами, называть Леночку Будянскую лабораторной шлюшкой, мелко гадить Игорю Леонидовичу Бесову и доводить до слез любезную Галину Григорьевну Птицыну. За какой-то незначительный по меркам вечности период из самобытного, колкого, остроумного учителя словесности, он превратился в обыкновенного, ничем не примечательного доброго дедушку. Да и госпожа Баранова в последнее время больше простаивала за мольбертом, чем за кухонной плитой, и, к несчастью, совсем разучилась ругаться матом.

По вечерам Гельмгольтц и Баранова таскались по театрам и консерваториям, обсуждали с Мареком новые постановки и читали друг другу на сон грядущий Фета или Мандельштама (Рильке или Бродского, Уитмена или Пастернака)…

Шкандыбая по улице Островитянова, М.А. чувствовал, как давит ему воротничок, как путаются под ногами длинные грязные шнурки ботинок, напоминая о скудной добропорядочной жизни, от которой можно, разве что, повеситься после чашки утреннего чая. Больше не было в его жизни кутежей с депутатами, пожаров, наводнений, уличных драк и брани до хрипоты. Никто не называл М.А. хамлом. Да и сам М.А. почти отвык хамить, дерзить и пакостить…

Баранова все больше и больше чудилась ему баронессой Бальмергейм и, поддавшись оптическому обману, он переходил в разговоре с ней на немецкий язык.

Постройневший Гельмгольтц с легкостью взбирался по лестнице на третий этаж лицея, совсем не поминая ни Господа бога, ни чертову матерь. Он совершенно разучился спать после обеда и без труда выдерживал трехчасовую экскурсию по памятным местам Москвы.

И резюмируя все случившееся в его жизни за последнее десятилетие, М.А. приходил к выводу, что надо срочно что-то менять. Срочно! Пока обывательская трясина не поглотила его без остатка.

«Прежде всего, необходимо найти создателя и хорошенько ее отдубасить, - мыслил М.А., переступая порог квартиры Барановой. – Затем выгнать Марека из дома на Ленинском проспекте, пока он не превратил наше родовое поместье в хлам. Потом»…

– Что-то ты сегодня поздновато, – заметила Алевтина Васильевна, – обед остыл.

– Ну, так сделай милость, подогрей! – рявкнул Михаил Анатольевич.

На лице Барановой проскользнуло недоумение.

– Случилось что ли что в лицее? – осторожно спросила она.

– Ох, уж эти сердобольные вопросы! Это неподдельное сочувствие! Не замочил ли ты, путник, ноги! А вот представь себе, замочил! – и Гельмгольтц, не снимая ботинки, стремительно прошел на кухню.

– Твою мать, Анатолич! Я только как пять минут назад пол помыла, а ты, в грязных калошах…

– Что?! Что ты сказала?!

– Что нельзя ходить по чистому полу в грязных калошах…

– Ты сказала: «твою мать»! значит, ты тоже чувствуешь пошлую неестественность нашей жизни? Как мы лицемерим, кривляемся, натягиваем чужую шкуру, изменяем самим себе.

– О чем ты, Михаил Анатольевич?!!

Но М.А. уже залез немытыми руками в миску с салатом, выуживая оттуда один за другим кусочки огурцов.

Алевтина Васильевна мысленно всплеснула руками:

– Тебя как будто подменили, Миша.

– Анатолич! Ты должна звать меня, как прежде, Анатолич! Меня не подменили. Напротив, я возвращаюсь к своему прежнему «я», к истинному Гельмгольтцу, к чистому источнику естества.

– Боже правый! Неужели опять к празднословию … из подворотни?

М.А. не донес огурец до открытого рта:

– Старуха! Старуха Бальмергейм! Старуха, таруха, аруха, руха, уха, ха… Вот этим «ха» все и заканчивается, если наступать себе на горло и душить прекрасные порывы.

– Прекрасные порывы? Ты называешь свой снобизм, свои едкие шуточки, свои подвыподверты прекрасными порывами? Я думала ты, наконец-то, успокоился и стал настоящим интеллигентным старым евреем, а оказывается, ты волк в овечьей шкуре. Охоты на зайца тебе не хватает! Раздухарился! Ишь! Ты, как сказала бы Раиса Анатольевна, не влюбился часом?

– О, бабы! Все у них от любви. Неужели ты не понимаешь, что мы нацепили маски добропорядочности? Маски! Под которыми спрятали свое истинное лицо! Что эти консерватории и театры? Я не люблю Прокофьева, не понимаю Шнитке. А Моцарта вполне могу напеть себе сам. Слава богу, я еще попадаю в ноты. Так зачем? зачем, скажи, пожалуйста, мы полощем уши, вздрагивая от кашля консерваторских невротиков? Я декламирую Шекспира лучше, намного лучше актеров областных театров. Так зачем же мы тратим время и едем из любимой Загорянки в какой-то замшелый королёвский театр? и ты… Ты стала отвратительно готовить. Не досаливаешь. Укроп в уху добавлять забываешь. Котлеты у тебя потеряли былую сочность. И, вообще, ну кто такими ломтями режет овощи в салат?!

– Все понятно.

– Что тебе понятно, старая?

– Здоровая пища ударила тебе в голову.

– Вот! Наконец-то здравая мысль! Тащи водки, выпьем, а то, и правда, давно не ударяло в голову.


– Раиса Анатольевна, когда я доводил ее до каления, пила 60 капель валокордина, – произнес набитый рот Гельмгольтца, – а ты, фрау Бальмергейм, ни водки не пьешь, и от успокоительного отказываешься. Как же ты планируешь уживаться с моим несносным характером?

Фрау Бальмергейм, сцепив морщинистые руки в замок, сидела напротив Гельгольтца и молчала. М.А. смерил ее внимательным взглядом:

– Ну, что ты молчишь?

– Представь себе, мне тоже неспокойно, – тихо произнесла она. – Что-то надвигается. Что-то страшное. То, от чего мы отвыкли, то, что кажется нам несовместимым с современной жизнью.

– О чем ты?


Гельмгольтц погружался в скрипичную зиму. Он любил Вивальди. И утопая в кресле партера, как нельзя лучше, ощущал эту величественную холодность природы. Кто-то водил смычком по внутренним глубинным струнам, кто-то говорил о бесконечности и скоротечности, кто-то предлагал пожалеть себя и полюбить весь мир. «Господи, боже мой, – думал сквозь слезы Гельмгольтц – 1723 год, Антонио пишет цикл концертов «Времена года», а в России Петр совершает Каспийский поход и забирает у Персии западный и южный берег моря… Баку, Дербент, Решт… не гнушаясь человеческими потерями человеческих душ»…

Потом они шли с госпожой Бальмергейм по Тверскому бульвару, и ленивый февральский снег кружился и сверкал в свете ночных фонарей.

– Васильна, ты знаешь русских композиторов, творивших шедевры в 1723 году?

– Нет..

– И я, представь себе, не знаю… Почему мы всегда так далеки от цивилизации? Я, намедни, сравнил, как поют Хибла Герзмава и Джесси Норман знаменитый романс Пуленка. И, увы, увы, опять не в нашу пользу… Опять воздуха не хватает. Такая огромная страна, а воздуха не хватает. И всегда боишься, что что-то случится.


Рецензии