Записки охотника

- Подождите. Стоп, стоп. Что происходит?
- Все в порядке, малыш. Руки только убери.
- Ну, в чем дело?
- Руки, я сказал, убери. Вот так-то лучше.
И удар, гулкий, шлепкий удар по лицу. С замахом, сверху вниз – он все равно не шелохнется.
Парень валится на бок. Второй молчит, - нижняя челюсть пошла мелкой дрожью. Я смотрю ему в глаза. Фонарь от нас справа, мне хорошо видно, как прыгают его зрачки, как лоб и веки покрываются испариной.
Это трудно – ударить первым. И мы выходим по пятницам, чтобы не забывать это ощущение. Чтобы действительно быть готовыми. Точнее, они. А я - с ними, потому что это помогает мне чувствовать нерв. Иначе скучно и однобоко. Лежало мне, если не чувствовать надлом обычного серого дня, который тянут в телевизоре.
Я бью вподдых. Не умело бью, но это не важно. Важно сломать. Тот сгибается пополам, и я встречаю его лицо коленом. Это движение мне очень нравиться – экономное, но очень действенное. Нога затем, как собранная пружина, готова лягнуть в запрокинутую голову. Хорошо, если попадешь пяткой - компактный емкий удар.
Будет болеть бедро, на штанине останутся пятна крови. Если что и колено можно повредить. Зато вид разбитого лица наполняет все вокруг настоящей жизнью, а алчущую память - роскошными слайдами.
Эти дни в телевизоре, словно забор – всегда хочется заглянуть поверх, выломать доску, пролезть. Подпрыгнуть, выдернуть взглядом не местный какой-то, спрятанный, пейзаж: мусор на развороченной грузовиками земле, тяжелый ах чугунных баб, забивающих сваи. Из этой волшебной сырой грязи и лепят. Никому не скажут, что из нее, спрячут, укроют штукатуркой швы, девочки обсадят их потом цветами. А я хочу видеть, как это все в действительности делается.
Поднимаю за шиворот. Он не смотрит, не запоминает моего лица. Бью еще. И еще. Пока мои сотоварищи возятся над вторым. У меня слабые руки, но боль в костяшках лишь разжигает. Поезда. Или машины в полицейском развороте. Американские седаны брюхатыми кашалотами визжат шинами на перекрестках, скачут по холмам Сан-Фриско, искрят бамперами об асфальт. Бешенная скорость и нервный зашедшийся смех, тупой удар невидимой силы, и - море огня.
Мне надоело тихо бухать перед телевизором. Я творю чудеса беспредельных зрелищ своими руками.
Противно? Врете. Любой мужик знает ощущение приклада, ловко прильнувшего к плечу. Это как ребенок у груди матери или влюбленные, что оставлены, наконец, одни – тела сплетаются, не разомкнешь.
Вот и я как-то раз перестал себе врать. Когда не мог больше унять зуда в сердце.
Нашел этих. Пару раз смотрел со стороны на их промысел. Потом решился и сам.
Я не вдаюсь в подробности, хотя у них тут все раскидисто, на банальный бойцовский клуб мало похоже - свои манифесты, свои тряпки на стенах, явочные квартиры, пароли и тайники. Иногда мы часами рыскаем по улицам, выбирая жертв, не любого гоним до темных переулков. Но мне это не интересно, мне это все равно – таджик он, русский ли мальчонка из интеллигентной семьи, мужик ли слесарь с соседнего завода, или романтичный гомик. Девиц мы только не трогаем, это да.
И они обо мне ничего не знают. Зовут Гарриком, а старший звонит на мобильный, чтобы назначить время и место. Эту свою вторую симку я хрестоматийно выменял на бутылку водки и, если что, имя владельца никак не приведет погоню к моим дверям. А завтра я и вовсе могу обронить ее на самой людной улице, просто опустить мимо кармана, оборвать любые нити - это не оружие, никаких следов не оставляет, кроме растаявших в воздухе слов. Составят фоторобот? Но кто поверит, что я – это я. Моя девочка в любом случае обеспечит алиби. Ей-то на кой хрен выяснять, что к чему.
Я - писатель. Она зовет меня «русским литератором» и это очень серьезно. Это не приторная ирония и не пошлая гордость моими премиями. Это любовь. Та, о которой все пытаются, но никто не может ничего рассказать. Да ей и невдомек, чего эти премии стоят. Она любит мои истории, ей нравится находить мои книги на полках магазинов, но кровь на штанах я вынужден застирывать сам.
И почему же мне, интересно, не быть писателем? А кто, по-вашему, все те, кто наводняют ночные улицы улюлюканьем, раздольным «сарынью на кичку!»? Хотя вы правы – «гоп-стоп» им понятнее. Но это ничего не меняет.
Не сплошь, разумеется, графоманы, встречаются и попроще - студентов много, мелких клерков, есть и традиционные бойцы улиц. Но в наше время, если у тебя есть лептоп – это ведь не пишущая машинка – почему бы тебе и не быть писателем? Почему не рассказывать о жизни самую правду? Ни нашептывать истории гнилостной рефлексии, которые вгоняют публику в дурманный сон, а просто-таки вывалить живые ломти реальной жизни.
Один автослесарь, когда узнал, что я зарабатываю кусок хлеба собиранием слов, ржал в голос, утирая свои масляные ручищи. «Благословен господь, что создал такой большой мир!» Снисходительный тон, с которым он это произнес, заставил меня подумать об относительности самых, что ни на есть абсолютных величин.   
А еще помню, в молодости моей застрял случай такой – у сына одного кагэбэшника не самого последнего, кстати, чина, в комнате на стене висел портрет Гитлера. Отец, как водится, государственными делами непролазно занят, увидел тот портрет только когда с обыском пришли. Времена, меж тем, были всамделишные – никакой тебе рефлексии. Я прямо вот вижу, как он потом плакал, глядя, как кончается его мир. Как уводят сына, как у него самого срывают погоны и остается он один на один с обитателями коммунального рая. Показать? Сидел где-нибудь в углу, обхватив голову руками, зажав у груди колени, и голосил. По-бабьи велся. Раскачиваясь из стороны в сторону. А в животе огромная дыра с вековечной пустотой.
Много позже уже, когда словами стали обклеивать стены – дети ведь, что видят, то и рисуют на обоях, ага - мне повезло встретиться с пьяными солдатами.
Люблю рассказывать тот случай. Огнем весь горю вдохновения, когда вспоминаю. Живородящим гневом, как батарейка, вскипаю. К любой теме подойдет, какую хочешь, мысль проиллюстрирует. Простой донельзя, до анекдота, чеховский буквально случай.
Так вот – ночь, и я на пустой улице. Они навстречу. Их двое. Прут, знаете, таким стелющимся поскоком. Низким, шакальим. Вдруг – бац! Даже не ударил, мазнул мне по скуле рукой. Но молча, ни слова не сказав для разогрева. Я смотрю на него. Доля секунды. Хоть и злой, как пес, а все ж зацепиться ему за что-то надо. А я сдержался. В кармане набрал кулак железных монет и говорю: «Ты за что меня ударил?»
Пацаненок совсем, срочник. Весь казенный, пахнет даже складом хабэ, но уже с плетью в глазах, с налитой наглой злобой. Сопит, кривит влажные губы. Второй чуть в сторонке – то ли момента ждет, то ли просто наблюдает.
- А ты что?
- Иду.
- Куда?
Я улыбнулся ему.
- Подружку провожал. Вот возвращаюсь.
- А нас познакомишь? – вдруг заинтересовался он.
- Конечно.
Парень не знал, что ответить.
- Сигаретку что ли дай. Или не куришь?
- Отчего же, курю, - я протянул ему пачку, - Да бери, у меня еще есть.
Он, конечно, возьмет и последнюю.
- Ладно, Пенек, пойдем.
Второй спокойнее, потянул его за рукав, явно заскучав. А товарищ его в вопросах.
- Тебя как звать?
Я назвал свое имя.
- Ну, дай пять. А меня Колян, кореша Пеньком зовут. Да подожди ты, Лёх, хороший парень, дай поболтать.
- Так за что ты меня ударил?
- Ну, извини, брат. Извини. Выпили немного, понимаешь,
Я видел, что, если сейчас ударю я, он не найдет повода защищаться. Я могу не просто повалить его, воспользовавшись эффектом неожиданности, но вытоптать ногами, а он не сможет даже прикрыть лицо, не отыскав причины защищаться. Его товарищ в лучшем случае будет стараться оттянуть меня в сторону, успокаивая.
Мне стало смешно. Я едва сдерживался, чтобы не взять его за пухлые щеки и не засмеяться в глаза - моё ты, маленькое ничтожество.
- Знаешь, на проезд не хватает. Дай червонец, а?
- Конечно. Вот, держи, - я протянул ему мятую купюру.
- Спасибо. Мужик! - уважаю.
Он едва ли не полез обниматься на прощание, а я пошел своей дорогой, без опаски повернувшись к ним спиной.
С тех пор я всегда внутренне готов к тому, что кто-то из наших жертв вдруг заговорит об истории города. Поэтому тороплюсь ударить первым. Но они чаще реагируют непосредственно – либо дают отпор, либо убегают.
Я не знаю, какой вариант слаще. И в том и в другом случае мы берем свое. Так или иначе. Порой шарим затем по карманам, но забираем только деньги. Это своеобразные трофеи, не больше, в восполнение издержек. Ни украшения, ни документы не трогаем. Оставляем даже банковские карты. Для моих товарищей по ремеслу это все никакой не грабеж, а плановая тренировка на местности, для меня же и вовсе – идея.
Садизм? Нет, поверьте. Мне доставляет удовольствие не унижать других, не власть над другими, но лишь то гудение крови, то ощущение обновления во всем организме, всего моего «я» - и тела, и души, - которое достигается лишь, когда встаешь на чьем-то пути, идешь поперек. Мы ведь привыкли проплывать, семеня, так что даже не касаемся локтями ни друг друга, ни берегов. Но что же будет, если встать на пути? Это лишь интерес. Если хотите пытливое любопытство исследователя. Никакой другой возможности его реализовать я не нахожу.
Если вы думаете, что я публицистикой промышляю, социальным чувством воспламенен, то нет. В уничтожении литературы я не участвую. Я ее тащу, как упрямого осла, что уж в собственном дерьме по брюхо, но все боится признать, что первое слово не значит окончательное. Мы хотя бы что-то должны продолжить, провести пусть и через кризис, но не обнуление. Продолжить, а не начать заново, придумав новую сферу самореализации. Первые – всегда гении, всегда классики. Вторые – всегда по мотивам. Но мне не нужен новый кинематограф, мне смешно медиаискусство, я тащу за собой старую добрую литературу, как бы она вам не надоела, и ни хотелось чего-нибудь новенького. К черту! Мне хватает здесь воздуха, даже если вся литература, по мнению многих, завалена мусором разнокалиберных, не раз использованных, не раз перевранных, не раз перефразированных идей. Мне не хватает воздуха там. Приходиться выступать катализатором.
Молодежь сейчас вот слушает и ничего не понимает, старики – горестно усмехаются. Они знают, каково это – идти по лезвию бритвы. Они знают, что никто еще не смог по нему пройти. Но ведь знают также, что идти больше некуда.
Я долго учился писать так, чтобы без пробелов, чтобы читатель не успевал понять, чем собственно занимается, а в его позвоночнике уже сидел бы мой пульсирующий чип. Единым вздохом чтоб проглотил. Иначе устанет, бросит, отвлечется. Как невротичный ребенок, который слышит, только если удерживать его взгляд.
И теперь я физически завишу от того удовольствия, которое получаешь, когда, наконец, ставишь точку. Когда причудливая ваза, что болталась в твоих руках мокрым мясистым куском глины, встает, наконец, оконченной прибранной формой. Татуированной пулей.
Я искал новое слово, новый ритм. Осознавая метафизику всякое буквально утро, я не хотел утрачивать ее за суетой во все сужающемся коридоре. Вернуться уже не получится, но хотя бы остаться на месте. Не делать боле ни единого шага. Как заяц, застигнутый половодьем на сухом пригорке, буду торчать здесь, пока мутная вода не спадет.
Поначалу вязался со всеми и каждым, кто говорил о литературе. Был рад, что избавился от привычки говорить о политике. Но что мне можно объяснить, когда я собирал свои тексты на ночных улицах? И что можно объяснить этим щелкоперам, что профанируют себя и все вокруг, оберегая язык, овладевая, увлекаясь им до полной слепоты? Что мы могли сказать друг другу о той литературе, что вьется за моим стопами, как влажный след за беременной женщиной?
Была поздняя осень, когда я собрался ехать в Петербург на слет молодых писателей.
Но рассказать я должен о другом. Сухим хворостом в льняной ткани торчащем случае. Помню его, как детское блюдце – до мельчайших подробностей.
Один мой герой, из тех, кого я особенно люблю, из ненапечатанных, говорил «чтобыначатьжитьядолженбылвстретитьсебя». Точнее это было написано в его баре, на дне зеркала у входа, там, где посетитель, спустившись по лестнице, неминуемо осматривается. Никаких картинок и часов на стенах, никаких окон в том помещении не было, только зеркало. В единственном в городе водочном баре, где подавали исключительно водку и холодные закуски. Согласитесь, знаковое местечко.
Я оказался в таком месте наяву, когда вошел в вагон питерского поезда.  Но сейчас я хочу поведать о совсем незначительном эпизоде, который случился накануне. Когда мы с моей подружкой отправились покупать мне новые башмаки. Старые совсем прохудились, и как я не надеялся дотянуть с ними до зимы, все-таки нет – они черпали в каждой луже. Я говорил в нос и не вынимал руки из карманов, стараясь согреть холодные пальцы.
Суббота – день семейных хлопот. Мы шагали по сырой улице, по прилипшим к асфальту листьям и весело болтали о всяких глупостях. Как вдруг парень, шедший навстречу, воткнулся в меня взглядом, улыбнулся и подмигнул. Я услышал, как в груди напряглась струна от добродушной наглости незнакомца. Я всматривался в его лицо, но не узнавал – высокий, крепкий с наглой смеющейся улыбкой. Такая бывает у пиар-менеджеров, когда они входят и говорят «здравствуйте». Подумал было, что он продает какую-нибудь ерунду и собирается мне ее предложить, но тот шел с пустыми руками, держал лишь какой-то пакет в кармане плаща.
Не отвечаю на его гримасы, мы идем своей дорогой, я лишь подружку чуть обогнал, машинально прикрывая ее плечом. А он не отстает, притормозил, делая неопределенные знаки, и зовет меня:
- Можно вас на минуту?
Я терялся в догадках, что бы это могло значить, и остановился, понимая, что девочка моя проходит дальше на пару шагов, но в любом случае остается за моей спиной. Мой взгляд, думаю, был хмур и сосредоточен – я не упускал из виду ни одного движения незнакомца. А дальше все произошло в секунды. Он вдруг широко шагает, почти подбегает ко мне совсем близко и, торопясь, вынимает руку из кармана, из того, в котором у него пакет. Это движение сразу не разберешь, - то ли непроизвольная жестикуляция, то ли достает что-то. Но я отпрянул и влупил ему прямо в челюсть со всей дури. Парень устоял, лишь голова его мотнулась в сторону. Держится за щеку и растеряно смотрит на меня. Это пауза чистого инстинкта.
- Я хотел сказать, что у вас брюки расстегнуты. Ширинка, - проговорил он.
Что?! Какие брюки?! Это глупо, но я смотрю вниз живота, приподнимаю полы куртки и вижу, что сквозь расстегнутую молнию, торчит уголок рубашки.
- Хотел сказать вам. Ведь с девушкой идете…
И тут я рассмеялся. У меня выступили слезы. Я трогал его за плечи, я обнимал его, я прыгал вокруг него молодым козлом, совершенно не представляя, как вымолить теперь прощение.
- Извините, ради бога, извините, пожалуйста, - тараторил я, сквозь смех и слезы.
Успокаивать меня пришлось подружке, - эти смех и слезы душили меня, - незнакомец ушел, как только смог выбраться из моих липких объятий. Но, черт возьми, я еще долго не мог избавиться от чувства не вины даже, а полной нелепости, беспробудной чуши, досады и того брезгливого неудобства сожития с самим собой, в себе самом, которое отличает похмельное утро.
Спустя сутки, уже в вагоне питерского поезда, когда светлый старик рассказывал мне о том, как реставрирует старые книги («бумага, очень трудно найти настоящую полотняную бумагу, а шрифты можно изготовить любые, у меня ручной станочек есть»), о Гогенцолнере и его трактате «Сущность вещей» («как времена года сменяют друг друга, как человек, рождаясь и умирая, проходит все круги опыта, так и народы бывают жизнедеятельны, ленивы, испуганы, унижены») я все еще вспоминал свой стыдный позор с расстегнутой ширинкой.
Я всю дорогу слушал того старика, как зачарованный. Я был готов отправиться за ним, куда бы он теперь ни пошел с потертой заплечной сумкой, в которой лежала завернутая в тряпицу одна из возрожденных им книг. Но мы расстались на вокзале – он словно стряхнул меня со своего рукава. Я очень хотел спросить номер его телефона, но он мне его не предложил.
2007, 2025


Рецензии