Скамейка
Весна.
Полдень. Май. Солнце пробивалось сквозь молодую листву, рисуя на земле кружевные тени. Две фигуры, согнувшиеся под тяжестью набитых книгами рюкзаков, почти одновременно рухнули на скамейку, и та жалобно скрипнула, приняв их вес. Девушка с синими прядями в волосах запрокинула голову, закрыв глаза. Парень рядом лихорадочно листал конспекты.
– Умру, – простонала девушка. – Этот матан! Он же сознательно всех валит!
– Не умрёшь, – буркнул парень, не отрываясь от формул. – Вот, смотри, задача номер восемьдесят семь… Кажется, я понял. Нужно применить…
Он начал водить пальцем по воздуху, вычерчивая невидимые графики, потом перевёл палец на колено, выводя формулу на застиранных джинсах. Его голос, сначала глухой, оживился, зазвучал быстрее, увереннее. Девушка приоткрыла один глаз, потом второй. Скепсис сменился интересом.
– Ого... То есть, так что ли? – она достала из рюкзака тетрадь и начала что-то торопливо записывать.
Солнце грело их спины, ветер шевелил страницы конспектов. На двадцать минут скамейка стала островком отчаяния, потом – озарения, потом – крепостью знаний, которую они штурмовали вместе.
Они ушли, забыв на сиденье скомканный листок с формулами. Ветер поиграл им, покатав по щербатой поверхности, а затем, взметнув, умчал под сень ближайшего куста сирени.
Лето.
Июльский зной. Воздух плавился. На скамейку опустилась молодая женщина, явно измотанная. На коленях у неё ёрзал карапуз лет двух, красный от жары и капризов. В руке у мамы – скомканный пакет с остатками печенья.
— Ну, хватит, солнышко, хватит плакать, — её голос был усталым, но терпеливым. — Смотри, птичка!
Она отломила крошечный кусочек печенья и бросила на плитку перед скамейкой. Карапуз затих, уставившись широкими, ещё влажными от слёз глазами. Крошку мгновенно склевал дерзкий воробей. Малыш ахнул.
— Ещё! – потребовал он, забыв про слезы.
Мама улыбнулась. Крошка – прыг! – ещё один воробей. Потом ещё. На пять минут скамейка превратилась в театр: уставший режиссёр, юный зритель и пернатые артисты. Слёзы сменились восторгом. Когда печенье кончилось, мама поднялась, взяв ребенка за руку. Он бодро зашагал, раз за разом оборачиваясь на пустую теперь плитку.
На скамейке остались лишь крошки и тёплый след детской радости.
Осень.
Октябрь. Воздух звенел пронзительной синевой и хрустом первых заморозков под ногами. На скамейке сидел он. Старый. Очень старый. Пальто видавшее виды, шапка-пирожок. Руки, узловатые от прожитых лет и привыкшие к труду, а теперь измученные артритом, сжимали потрепанную трость. Он не читал, не смотрел на играющих вдалеке детей. Он просто сидел. Смотрел куда-то сквозь оголенные ветви клёнов, в прошлое.
Здесь, на этом самом месте, когда-то стояла та же скамейка. Ещё новая, пахнущая свежей краской и надеждой. А на ней сидела она — его Аня. В лёгком платье, хотя уже было прохладно, и смеялась, запрокинув голову, пытаясь поймать опадающий кленовый лист.
«Поймаешь – загадай желание», — сказал он тогда, почти пятьдесят лет назад, и она поймала. И загадала. И он знал, что она загадала – их общее, потому что потом посмотрела на него так, что у него перехватило дыхание.
Пять лет назад на этой скамейке он сидел с ней уже последний раз. Она была худая и легкая, как осенний лист, куталась в плед, а он крепко держал её руку, пытаясь согреть своими, ещё дышащими теплом ладонями. Они молчали. Говорить было нечего, все слова были сказаны за много лет.
Теперь он сидел здесь один. Он смотрел на тот самый клён. Ловил взглядом опадающие с него багряные листья. И мысленно протягивал ей.
Он просидел так больше часа, неподвижно, монумент собственной памяти. Потом вздохнул, так глубоко, что, казалось, выдохнул часть своей тишины, опёрся на трость и медленно заковылял прочь. А на скамейке, на том месте, где когда-то сидела его Аня, остался лежать один-единственный идеально ровный кленовый лист, будто аккуратно положенный невидимой рукой.
Зима.
Январь. Зимний рассвет не спешил расстаться с ночью. Воздух был густым, колючим, обжигающим лёгкие на вдохе. Старые клёны стояли, закованные в крепкие латы инея. Снег хрустел под ногами глухо и жалобно, как крошащийся пенопласт. Парк был пуст.
К скамейке подошел дворник в ярко-оранжевом жилете. Он воткнул лопату в сугроб и прислушался. Убедившись, что начальства не видно, снял грубую варежку и полез вглубь пуховика. Пальцы, задубевшие на холоде, с трудом нашли помятую пачку сигарет и коробок спичек.
Он присел на самый краешек, на очищенное от снега место. Закурил. Первая затяжка была обжигающей и горькой. Он закашлялся, и густое облако дыма смешалось с паром от дыхания, создавая призрачный кокон вокруг его головы. Вторую затяжку он сделал уже медленнее, смакуя.
Он не думал ни о чем глобальном. Он думал о ценах, которые вечно ползут вверх. О том, что у жены опять болит спина. О том, что тротуар у «Кафе №3» вечно загажен, и убирать его – сущий ад. И просто курил. Слушал тишину парка. Мороз сковывал все звуки. Лишь изредка раздавался странный, похожий на выстрел, треск лопающегося от холода дерева да далекий, одинокий гудок электрички.
Пять минут отдыха. Пять минут своего, никем не оспариваемого пространства на краю старой скамейки. Окурок, докуренный до фильтра, он аккуратно потушил о подошву сапога и сунул в карман – мусорить негоже. Взял лопату и пошёл дальше, оставив на скамейке лишь едва уловимый запах дешевого табака.
Скамейка.
Она стояла. Зимой на неё ложился пушистый снег, весной – капли первых дождей, летом – пыль и тень, осенью – ковёр из листьев. Люди приходили и уходили. Несли на неё свои радости, горести, усталость, ожидания, крошки печенья и пепел сигарет. Студенты спорили о будущем, старики молчали о прошлом, дети открывали настоящее. Они почти никогда не знали друг друга, эти люди со скамейки. Их жизни были параллельными прямыми, лишь на мгновение соприкоснувшимися в координатах этого серого, прогнувшегося деревянного островка.
Но скамейка помнила. Помнила тепло студенческих спин и холод одиночества в осенних глазах. Помнила восторг детского взгляда, следящего за воробьем, и тяжёлую усталость в плечах дворника. Помнила шёпот рассказанных тайн и обещаний. Она не связывала их воедино – она была лишь местом пересечения. Холстом, на котором жизнь мельком набрасывала свои бесчисленные, мимолётные портреты. Молчаливым хранителем фрагментов, из которых, если бы можно было их собрать, сложилась бы огромная мозаика человеческого бытия. Просто старая скамейка в парке.
Свидетельство о публикации №225082001171