Утбурд

Тревожится Агнета, вокруг озирается – ей одной почудилось? Если так – гибло дело, настигает её прошлое, убиенное, невинное, безысходное.
– Чего ты, дочка? – мать замечает. Она кормила Агнету дольше других, год тогда был урожайным, да и после держала её ближе всех к себе, привязалась к ней крепче, чем к другим детям – тем не повезло, явились в суровые годы. Сейчас же, видя бледное лицо дочери, тревожится. – Захворала?
Захворала она давно, душою, а телом только сейчас доходит.
– Страшно, – отвечает Агнета. Сначала говорить не хочется вовсе, но чем в страхе одной дрожать, всё лучше найти хоть какую-нибудь опору.
Мать смотрит в её лицо, читает ответы.
– Ты сделала что должна была, – наконец, отвечает она. В её голосе нет упрёка, одна уверенность. – Должна была, вот и всё. Одно дело – роди ты его хоть здоровым, так ничего бы, стерпели и взгляды бы, и слухи, да и прокормили бы! А так…
Она отмахивается, чего, дескать, ещё душу ворошить?
Агнета молчит. Знает она эти слова. Мать её уговаривала и сестра тоже. Правы были – раз уж сглупила, да она и сама знает что виновата, на другое утро сама повинилась перед матерью, как есть, так и признала: не помнит ничего, мёд был крепок, хмель был быстрым. А утром позор, стыдоба. Но стыдоба – это ещё ничего, не она первая, не она последняя. Вытерпела бы. И мать с сестрой поплакали, погоревали бы, да помогли.
Но родила она в ту ночь больного ребёнка. Сама видала – кожа серая, один глаз слепой – пеленою подёрнут, да и искривлена спина…
Такие в их деревне не нужны. Не быть им охотниками, да и мудрецами тоже. Это уже не просто позор – это уже обуза деревне. А с обузой поступают известно как – с древних времён несчастная мать, или кто из женщин в семье её выносят такое дитя в поле, на мороз. Морозы крепкие, схватят – не разожмёшь, жизнь отнимут, а с женщины тяжесть смыта. Не принесла обузу в общину, не стала сама позором, можно дальше жить.
Правда, говорят, возвращаются они… но мать говорила, что слухи это, а пускают их те, кто от древних богов отрёкся, а в единого, чужого бога уверовал. Да только может ли быть такое, чтобы один бог за всё отвечал? Отступление это, вот и всё. И принесли отступление чужаки. А на их земле, да в общине их чужаков не было, только слухи о них ходили недобрые.
 – Ты подумай, – уговаривала мать Агнету, – ну на что тебе, немужней, дитя больное? Добро бы ещё здорового родила, а так?! Урожай был дурной прошлым летом, самим бы хватило. А это, несчастье, к чему? Он и не понял ничего, не жил ещё, так не томи его дух, пусть он идёт.
– Страшно… – шептала тогда Агнета, плакать уже не могла, сил не доставало.
– Так ты сама виноватая! – сестра тут же, подле них стояла, а слово оставить не могла. – Теперь поступи как надо, как подобает.
Не хватило сил тогда у Агнеты, протянула она дитя своё матери, да отвернулась к стене. В горячке три дня пробыла, о младенце не спрашивала – знала, нет его уж на свете. Зимние морозы подходили к их деревне, ночью прохватывали так, что пришлось закрываться двумя шкурами. Какое тут выживание для дитя?
Не волки схватят, так мороз прибьёт. И взрослому в такую зиму не выжить одному.
Стерпелось как-то сердце, прижилось, и община не косилась, не первая Агнета, не последняя – обычай древний, когда больной рождался, или в насилии – приходили чужаки, или же когда сама сглупила, или год какой дурной вышел, что рта лишнего не прокормить… словом, так поступали многие, и вскоре от Агнеты даже тень отошла обсуждений. К чему говорить, когда вокруг дела много?
Почти зажила и душа, когда случилось. Сначала будто бы тихо, как уханье совы. Неделю назад услышалось. Тогда Агнета не обратила внимания, сова да сова, что, сов у них мало? Но почему-то от этого уханья вся кожа заледенела, и пришло дурное предчувствие.
Если её дитя стало утбурдом? Мертвым мстительным духом? Если слухи не лгут? Если слухи – это не просто сказки от чужаков, которые хотят, чтобы верили не в древних правдивых суровых богов, а в какого-то нового, чужого?
Утешала себя Агнета, сова да сова! Всё дух тревожный в ней самой. Но теперь каждый день звучало это тихое уханье, и становилось оно отчётливее, и выделялось среди птичьего стона, и леденела кожа. А сейчас и вовсе – как будто в самом доме прозвучало! Не выдержала Агнета, вот и сдаётся:
– Страшно.
Мать говорит то, что говорила тогда. Но Агнета качает головой, всё это ей уже знакомо, ей другое важнее:
– Ты слышала?
– Что слышала? – она смотрит на дочь встревоженно, с недоверием.
– Как будто сова. В доме.
Мать не отвечает. В глазах её много чего мешается – и отчаяние, и боль за своё дитя, и тоска, и, что  много хуже – ужас. Агнета клясться может, что сейчас и её мать с тревогой думает о том, что, быть может, сказки про вернувшихся, про утбурдов, это вовсе не сказки? Ведь жила и в её деревне одна ведунья, к которой женщины под покровом темноты выскальзывали, да возвращались, держа то перья, то склянки, и тоже про сов меж собою говорили, про уханье, что это, мол, первый знак!
А одну и из ледяной реки вытащили лишь к весне. Тоже унесла дитя. Металась потом по деревне, жаловалась, что спать не может, что пугает её совиное уханье, да плач, зовёт куда-то. Ведунья её и слушать не стала, оттолкнула от себя среди улицы:
– Тяжело твой ребёнок умирал, успел узнать боль.
Отказалась она помогать. А что дальше было? Кто уж узнает-то?
– Слухи это, сказки, – но держаться надо строго. Хватит с Агнеты страданий. Виновата, да, но не губить же всю жизнь за вину? Не она первая, не она последняя, давно обычай идёт, давно богов уважают и им отдают тех, кто их общине не сгодится. На всём севере так поступают! Так с чего бы духу привязаться именно к Агнете? Ночь была холодная, умереть он должен был быстро. Так почему же сейчас её пугать-то?
– А если нет? – на Агнете нет ни кровинки, всё лицо белое, как снег, который пошёл той ночью. Той ночью, когда она, оставив свою дочь лежать в тоске и боли, которая сильнее физической, понесла дитя в пустоту.
– А если нет, то богам надо поразить меня! – отвечает мать, – ведь унесла его я! Не ты!
Это слабое утешение, но у Агнеты не было и такого, потому и получилось. Мгновение – и она уже льёт слёзы облегчения и надежды на груди у матери, а та гладит её по голове и шепчет слова утешения, вспоминая, что как-то так утешали девушек и женщин в её деревне, что поступали также, избегая позора и не желая вешать обузу на общину.
Ночь приходит быстро, падает на деревню, укрывает собою, как одеялом, дома.  Агнета тоже спит в этой ночи, спит беспокойно, но это хоть что-то.
Её мать, пользуясь темнотой, быстро облачается в тяжёлый плащ и тенью выскальзывает в ночь. Идти страшно, но как не пойти? В конце концов, всё вокруг знакомо. В этой деревне она живёт уже не первый десяток лет, и знает каждую улицу. Знает так, как не знает уже улиц родной деревни, которую оставила целую жизнь назад.
***
– Поздновато для гостьи, Гулла! – старая Бенгта открывает сразу, даже стучать не нужно. Ждала она, что ли? А может боги ей подсказали, недаром к Бенгте все идут с хворями и муками, всех утешит, никого не обделит. – Или беда пришла?
– Спросить хочу, – Гулла не любит ведуний, боится их. А если приходит нужда к лечению, то лечится теми травами, какими её мать ещё лечила. А к ведуньям ходить опасается – говорят, что знаются они не только с добром, но и с тьмою. Но не ради себя пришла Гулла, ради дочери, ради любимой Агнеты, а тут уж себя жалеть не будешь.
– ну спрашивай, – Бенгта сторонится, пропуская гостью. Внутри её избы веет жаром и множеством пряностей. Она не спала в этот час, и это хорошо. Она ждала, и это уже плохо. – Чем могу служить, Гулла? Не радовала ты меня прежде.
– Нужды не случалось, – Гулла стоит, сесть боится, кажется, сядь она на лавку, и пропадёт в этом пропахшем пряностями и жаром мирке. А ей назад надо, к дочке. – А теперь пришла. Помоги, если сможешь.
Бенгта медлит лишь мгновение, затем кивает:
– Не мне судить кого принимать. Всех, кого ко мне судьба привела, всех приму. Такова воля богов. Но беду твою знаю, наперёд дочки твоей проведала… утбурд навестил нашу общину.
Сердце сжимается ледяным предчувствием. Бенгта замечает, успокаивает:
– Утбурд, дорогая моя, это не всегда дух мщения. Это иногда просто беспокойный дух. Если отомстить бы он хотел, то будь покойна, сделал бы это. Но он ушёл почти без боли, и, что удивительно, совсем без обиды на мать. Святое дитя!
– Это дитя дочь мою пугает, и быть его на свете не должно было! – цедит Гулла, может ей и было б жаль младенца, но дочь свою ей жальче. – Помоги!
– Страшного он не несёт, – объясняет Бенгта, – вовсе нет. Хочет лишь, чтоб проводили его к седым берегам, где обретёт он мир. Мать проводила. Не печалься, вам ещё повезло, от мести остерегать сложнее и дороже.
– Сколько?..– Гулла не богата, никогда не была богата их семья. Но отдать что угодно готова Гулла за дочь любимую, ещё неустроенную.
– Не в золоте дело, не в мехах, – возражает Бенгта, – всё вы, люди, усложняете. Памяти он хочет, проводов он ищет. Я научу как быть. Скажи своей дочке, чтоб испекла медовую лепёшку, да отлила свежего молока, всё в чистое белое полотенце бы завернула, да на то место пришла. Оставила бы, сказала, что угощает и делит с ним последний хлеб. Пусть поплачет, если захочет, постыдного не будет. А лепёшку, да молоко с полотенцем – оставит. Вот и всё. Он поищет её, да трапезу свою последнюю увидит. На том и уйдёт и жить твоя Агнета будет без печали о нём.
– И всё? – удивляется Гулла, – лепёшка да молоко?
– И полотенце, – замечает старая Бенгта, – его ж, скорее всего, снесли в поле без пелёнки да одеяла, чтобы не мучался долго? Так вот, к седым берегам нагим являться не принято. Сделайте как я сказала, принесите дар, да поспешите. Он маленький, не понимает, как пугает свою мать, может и сильнее напугать, если тянуть будете. Поспешите!
В надежде идёт домой Гулла. И в радости, надо сказать, тоже. Приготовила она старой Бенгте монеты, да та не взяла, сказала, что ей совет даже за помощь не считается, а Агнете жить надо бы, да замуж пойти, как полагается-то. А прошлое на то и прошлое.
Идёт Гулла домой, надеется. Может и не так плохи ведуньи-то? Не так они и корыстны, не так страшны? Вон, старая Бенгта помочь вызвалась, да ни монеты за то не взяла!
Впрочем. Судить тут рано. Пусть поможет её совет, а после уж и можно судить-то, плохи ведуньи или нет. Но в одном она точно права – Агнету надо выдавать замуж. Годы её идут, она в самый цвет восходит, но больно, больно отрывать её от себя! А всё же век не просидеть ей подле юбки материнской.
И уже не так радостно Гулле.
В дом она входит тихо, боится Агнету разбудить. Но тишина длится мгновение. Крик пугает саму Гуллу. Это Агнета. Она кричит во сне и бьётся. Плачет, извивается тело её.
– Нет. Пожалуйста, нет, не хотела… – губы шепчут бессвязное, мысли тревожатся.
Насилу будит её Гулла, прижимает дрожащую к себе, утешает.
– Он стал утбурдом, он придёт за мной, придёт, – хнычет Агнета, и жмётся к матери, как к последнему спасению.
– Не стал, девочка моя, не стал, ты сама себе душу бередишь, сама себя винишь, – шепчет ей мать, а про себя думает, что ни за что не заставит дочь свою идти на то страшное место. Какая разница, сама отнесёт и лепёшку, и молоко, и полотенце! Агнете такое ни к чему, ей беречься надо.
***
Наутро Агнета мрачна, сидит, завернулась в шерстяное покрывало, дрожит. Мать суетится, да всё утешает и уговаривает:
– Ты не думай, Агнета, и твоё счастье придёт, вот уж весною справим тебе богатое приданое. Будет у тебя и рубашка красная, и платье, и бусы…
В доме жарко топит печь, мать старается, печёт лепешки.
– Зачем лепёшки-то? – спрашивает Агнета. Голос её почти безжизненный. Всю ночь терзали её кошмары. Полз за нею будто бы на одном колене и локте младенец. Тянул вторую серую руку, смотрел слепым глазом так, как будто бы мог видеть.
– А тебе поправляться надо, весь цвет ушёл из щёк и лица! – находится мать, и откладывает одну медовую лепёшку в сторону.
– Мне не хочется есть, – отвечает Агнета, но мать заботлива и подкладывает ей кусочек за кусочком, суетится, на лице улыбка – мечтательная! Верит, сегодня всё закончится.
После еды Агнету клонит в сон. Это Гулле на руку даже. Так сходить быстрее можно, от вопросов лишних избавиться.
– Ты спи, спи, девочка, сон всякую хворь забирает.
Сама же в тяжёлый плащ, закуталась плотнее, а под плащ лепёшку, да перехваченный полотенцем чистым кувшинчик с молоком. Кувшинчик в поле придётся оставить и полотенце тоже, но если поможет это – то всё пустяки. Будут ещё и полотенца, и кувшины! Всё будет!
Путь она помнит, оставляет всё быстро, да только не удерживается от злого слова:
– Дочь мою оставь!
И опрометью назад. Агнета не должна знать о том, что случилось.
***
День смотрит Гулла на дочь, второй смотрит, а по ночам к дыханию её прислушивается – не мучают ли её кошмары? Но вроде бы тихо. Робеет Гулла, в глаза ей взглянуть боится – вдруг там чего будет неладно?
На третий день не выдерживает:
– Как ты себя чувствуешь, дочка?
– Всё хорошо, – с лёгким удивлением отвечает Агнета. И в самом деле. Всего три дня прошло от подношения, а к Агнете и сон вернулся, и аппетит, и даже по дому стала она вновь крутиться, ещё медленно, ещё вздрагивая, но стала же!
И Гулла готова расцеловать старую Бенгту!
А та тут как тут. Встречает Гулла на улице, спрашивает тихо:
– Всё сделано, как я говорила?
– Всё, – отвечает Гулла со всей сердечностью, на какую только способна, – хранят тебя боги, Бенгта!
Бенгта смотрит в лицо Гуллы, что-то ищет, читает по нему, и Гулле кажется неприятным этот изучающий взгляд.
– Ну-ну, – отвечает Бенгта и больше ничего не говорит, прочь идёт, кончены её советы. Она сказала как надо, а то, что Гулла сама пошла, а дочь свою не пустила, так за то Бенгта уже не в ответе.
А угадать это и не трудно. Не первый год Бенгта на земле живёт, да всё поражается одному: прямую волю, прямой совет, и тот люди извратить умудряются!
Но Гулла быстро забывает про неприятный взгляд, торопится, про себя подумав, что не зря она ведуний не любит, не зря – есть в них что-то неприятное.
И кружатся дни, проходит почти лунный месяц прежде, чем Гулла выдыхает – прошло уже всё! Дочь её прежняя, да, прежняя, поздоровела, подкрепилась, и тревога её оставила. Задумчивее стала, но так то лучше даже – замуж ей пора, хватит.
Не говорят они больше об утбурде, не говорят о страшном, неприятном, пока, впрочем не сказала о нём сама Агнета.
В хлеву дело было. Агнета с матерью пошла, помочь да перехватить – так быстрее вдвоём-то, в четыре руки. Мать с ней разговор начала, да всё тот, о котором Агнета уже и раздражаться не могла.
– И всё же посмотрела бы ты, дочка, на Берна. Кузнец! Всегда при мясе будешь и бульоне!
– мама! – возмущается Агнета, – ну что ты? Он ещё не смотрит на меня..
– Смотрит, просто так, чтоб не заметила, – смеётся Гулла, – а мне виднее со стороны. Он и добр. Старше, правда, но то ничего – уже состоялся. А хозяйки при нём нет.
– Так как же я…– теряется Агнета, краснеет, – сама же знаешь. И про ту ночь, и про утбурда.
– так прошло всё, – возражает мать, – не ты первая, не ты последняя, и потом, не было никакого утбурда. Был твой дух печальный. А больше и ничего. А теперь ты успокоилась, похорошела снова, так попытай счастья, чего же нам с тобой держаться одной тяжестью? Ветра замели уже и следы мои на ту полянку. А из наших никто и не помнит. А если и ткнут его, так что же? Мы не те чужаки, что всё грехом меряют да предлагают каяться. Мы за свои поступки отвечаем и живём так, как нам наши боги завещали.
Молчит Агнета, размышляет, руки сами собою трудятся, к делу-то она всё же привычная, а ум далеко-далеко.
– Да мне и показаться-то перед ним не в чем, – подумав, решается Агнета. – сама же знаешь, все платья мои уже износились да штопаны. А новых мы так и не пошили, не до того было. Нарядов не стало.
Что правда, то правда. Агнета и на танцы с той ночи не ходила, и к кострам не являлась, сделалась задумчивой, да всё подле матери, в доме сидела. Это Гуллу радовало, но платья, как верно заметила Агнета, стали некрасивы да устарели, а то и обветшали – в суровых краях ткань не щадится.
– Ты про то не думай, – решает Гулла, она уже прикидывает уме как бы половчее выгадать на ткань. У сыновей можно попросить – по несколько монет, но должны дать. Агнета же им сестра! И вообще… мать надо уважать.
Не замечает Гулла, погрузившись в размышления бытовые, что замерла её дочь, да глядит перед собою, глаза расширив, в ужасе бледна.
Не знает Гулла, что видит перед собою Агнета, что только ей дано видеть как по полу, в хлеву, взявшись из ниоткуда, ползёт серый младенец – на локте одном и колене, спутанный в полотенце белое, как в мешок.
Нет, петь он не мог бы, но Агнета ясно слышит его голос. И ужас всё острее прошивает её тело куда более умело, чем любая игла:
– Матушка моя, в этом хлеву
Слезы не лей, не лей.
Я пеленку дам свою,
танцуй же в ней,
В ней…(*)
Не слышит Гулла ни песни, ни ужасного стука сердца дочери своей, не слышит, как ползёт серое тельце. Размышляет вслух:
– А ещё можно попросить у сестры твоей тот гребень. Он твои волосы… – осекается мать, нет восторга на её речи, оборачивается. Бледна-бледна, стеною словно стоит Агнета, замерла. – Дочь?
Не слышит Агнета слов матери. Слышит только ужасную песню:
– Матушка моя, в этом хлеву,
Слезы не лей, не лей…
И видит только одно тельце. Страшное. Нечеловеческое, ползущее к ней.
– Дочь! – перепуганная Гулла переворачивает ведро с молоком, но сейчас не до этого. Она рывком разворачивает к себе Агнету, смотрит в её стеклянные глаза, встряхивает.
В глазах Агнеты нет осознания, она не узнает своей матери, но от резкой встряски рот её распахивается и в следующее мгновение хлев оскверняет ужасный, нечеловеческий крик.
***
– Помоги, помоги Бенгта, – Гулла, совершенно поседев за последнюю недели, когда Агнета сошла с ума на пустом месте, когда её будущее уже казалось предрешенным и счастливым, совсем постарела, похудела, осунулась. – Научи, как помочь ей.
Бенгта смотрит с тихой жалостью и упрёком:
– так учила уже, ты же всё по-своему сделала. Стало быть, уроки мои не нужны, сама всё знаешь?
– Помоги, – губы Гуллы без кровинки, перекусала их намертво, истончились.
За её спиной на постели лежит без движения и какой-либо эмоции и чувства Агнета. Смотрит перед собой, губы её лишь шепчут бессвязно:
– матушка моя в том хлеву,
Ты слезы не лей…
– Помоги! – повторяет Гулла, – ну помоги же, ничего не пожалею.
– Чем тут уже поможешь-то, – Бенгта вздыхает, – ты сама ей помогла. Лучше всякого утбурда. Прощай, Гулла!
Бенгта поворачивается и идёт прочь из избы. Жаль ей девку, и Гуллу жаль, но Бенгта ведунья, а не богиня, и то, что люди творят, она разбирать не умеет.
Гулла зло сплёвывает ей вслед. Недаром она ненавидела ведуний!
– Матушка моя….– шепчет Агнета, не зая уже, ни дня, ни ночи, ни матери своей.
Гулла только обхватывает голову, ей не спрятаться от этого напева, от своих мыслей, от жуткого уханья невидимой совы за окном.
(*)
Утбурд— в скандинавской мифологии злые духи младенцев, которых бросили умирать.
У скандинавов существовал обычай — избавляться от больных или родившихся с физическими уродствами младенцев, закапывая их в снег. Таким же образом часто избавлялись от младенцев, рождённых вне брака. Иногда душа младенца возвращалась в виде призрака — утбурда и начинала мстить.
«Матушка моя в хлеву» - исландская песня, рассказывающая о том, как одна работница тайком родила и избавилась от ребенка, вынеся его в снег, и однажды не могла найти наряда, чтобы пойти на празднество, о чём и говорила в хлеву, но стоило ей это произнести, как тут же в хлеву зазвучала эта песня. Работница, понимая, что это дух её мертвого ребенка, сошла с ума на месте.


Рецензии