Глава 7

Глава 7: Последний Танец в Клубе

Книга I: Клуб «Забвение» — Предместья Ада
 
У входа в клуб «Забвение», который раньше назывался «Посидим,  понюхаем« стоял стол — старый, видавший виды, будто прошедший все фронты от Марны до Сталинграда. Стул рядом был покрыт ржавчиной и пятнами, похожими на засохшую кровь. На нём, облокотившись на руку, спал старик. Его палец с исступлённой решимостью штурмовал ноздрю, словно сапёр, разминирующий минное поле собственного прошлого в поисках последней живой вены.

Воронежский Привет кашлянул. В ответ раздался лишь писклявый, влажный звук, перемежающийся храпом — звуковая какофония к грязной оперетке бытия. От этого сочетания в горле поднялась знакомая горечь, пробудившая память тела — спёртые ужасы юности, пахнувшие дешёвым самогоном, порохом и потом.

— Суучки, — прошептал он, и голос сорвался неожиданно высоко, по-детски. Он пожал плечами с усталой покорностью солдата, идущего на бессмысленную позицию. — Ладно… Чёрт с вами. Идите ко всем чертям.

Он перданул коротко и деловито, будто ставя точку в разговоре. Однако вонь шла не от него, а из самого клуба — тяжёлая, сложная, сероводородная, с метановой нотой и густым шлейфом старых, давно испорченных надежд. Внутри стояли круглые столики, обтянутые кожей цвета запёкшейся крови. За ними сидели тени людей. Они горланили что-то бессмысленное, гнусавили и ритмично втягивали мутную жижу из жестяных кружек.

Воздух был густым коктейлем из палёного спирта, щелочного запаха страха и сладковатого какао из столовой интерната №69. Эту смесь нельзя было вдыхать — ею можно было только травиться.

Тарабас Невнятный, его собутыльник, молча указал на свободный столик. Его пальцы, толстые и неуклюжие, вечно искали точку опоры в этом качающемся мире. Воронежский Привет, зажав нос, пробрался к нему. Поверхность стола была липкой и холодной. От урины, вероятно. Или от слёз.

«Посидим, понюхаем» не был клубом. Это был подвал. Сырой, низкий, с земляным полом, заваленным опилками, впитывающими вечные лужи. Воздух был густым, как кисель, сплавом десятков запахов: прокисший самогон, дешевый одеколон «Шипр», едкий махорочный дым, пот немытых тел, старое тряпье, тухлая селедка и под всем этим – всепроникающая, знакомая до боли основа: вонь безнадеги. Это был запах конца пути. Или просто конца.

Розовый Пёс сидел в углу, на ящике из-под снарядов. Его розовая шерсть сливалась с грязью стен. Он наблюдал. Как всегда. Его глаза, тусклые, фиксировали картину последнего танца:

Путана из Родворотни кружилась посреди подвала. Одна. Ее платье из «Известий» шуршало, заголовки мелькали в тусклом свете единственной лампочки: «УСПЕХИ...», «ПОВЫШЕНИЕ...», «МИРУ...». Она танцевала с тенью. С тенью того, кто мог бы ее любить. Или просто с тенью надежды. Ее движения были плавными, усталыми, почти красивыми в своей обреченности. Она напевала ту же песню про три копейки и разбитое стекло.
Поручик Ржевский сидел за липким столом, заваленным пустыми стаканами. Он пил виски большими глотками, не закусывая. Его лицо, обычно оживленное клоунадой, теперь было серым, опустошенным. Он не смеялся. Не говорил про Париж. Он просто пил, заливая что-то внутри. Тоску? Стыд? Пустоту после рэп-батла? Его пальцы барабанили по столу бессмысленный, нервный ритм.
Воронежский Привет сидел напротив Тарабаса. Перед ним стоял граненый стакан с мутной жидкостью. Он не пил. Он жевал. Медленно, с каменным лицом, он жевал одну из тех самых конфет-козявок. Его челюсти работали методично, как жернова, перемалывая символ Сральника. Фам фадо о фуда. До конца. Его взгляд был устремлен в пустоту.
Тарабас Невнятный сидел, сгорбившись. Он не смотрел ни на кого. Он тихо, ритмично бился лбом о край стола. Туки-туки-туки. Не сильно. Но упорно. Как метроном безумия. Туки-туки-туки. Каждый удар – попытка выбить из головы мысли. Воспоминания. Боль. Туки-туки-туки. Туалет на втором этаже. Леща от Воронежского. Звезды над окопом. Туки-туки-туки. Простота движений. Утешение монотонности.

Книга II: Хор Униженных и Оскорблённых

Из-за столика, заваленного пустыми бутылками, доносился хриплый смех. Там сидели куклы. Зайчик Юля теребила потрёпанный конверт с обещанными и невыплаченными семьюдесятью долларами. И пыталась получить удовольствие от лимонада фиолетового цвета, который пах не фруктами, а каким-то лекарством. Калдиночка, всё ещё бледная после болезни, пыталась улыбаться, но улыбка получалась кривой, как шрам. Рио и Рита молча наблюдали за всем, их глаза — стеклянные пуговицы на выцветшем плюше — отражали всеобщее безумие без тени осуждения. Они уже давно всё видели.

Внезапно со сцены раздался оглушительный хлопок — кто-то смачно перданул в микрофон. Звук ударил, как артподготовка. Воронежский Привет вздрогнул и, цепляясь за Тарабаса, рухнул на липкий пол.

Из мрака за прожекторами возникла потная фигура, бесформенная, как ком глины. Она прохрипела в микрофон:
— Группа «Твёрдый мотив». Композиция «Жидкая судьба». Аплодисменты. Нюхайте, братва, нюхайте.

Мы нюхали. Это был наш фронт. Наше время не имело запаха.

Книга III: Ржевский и Последняя Бутылка Джина
Поручик Ржевский появился, как всегда, из ниоткуда. Его мундир был помят, но в глазах горел огонь старого вояки, для которого весь мир — казарма, а люди — новобранцы.
— Прелестный вечер! — провозгласил он, обнимая двух кукол-карамелек. — Париж отдыхает! Здесь даже вонь пахнет… патриотизмом!

Он устроился за столиком, достав флягу. Но его взгляд упал на барную стойку. Там, на полке, как священный Грааль, стояла последняя бутылка «Gordon’s». И на неё же смотрел Корсар. Его лицо, обветренное морем и жадностью, исказилось гримасой.

— Эй, морской волк! — крикнул Ржевский. — Оставь джин для настоящих мужчин!
— Молчи, шут гороховый! — рявкнул Корсар. — Ты своё уже отпил!

Слово за слово. Оскорбления летели, как пули. Кто-то вспомнил старые долги, кто-то — неверных жён. И вот они уже сошлись в центре зала, под одобрительный гогот толпы.

Драка была короткой и жестокой. Ржевский бился с изящной яростью гусара, Корсар — с грубой силой боцмана. Они катались по липкому полу, выкрикивая ругательства, смешанные с отрывками анекдотов. В конце концов, бутылка разбилась о стену, а противники, истекая дешёвым джином и кровью, рухнули без сил.

— Ничья, — хрипло произнёс Ржевский. — Как всегда.

Книга IV: Стриптиз Ночеврюзекa

Тишину, наступившую после драки, нарушил скрип. На сцену выехал Ночеврюзек на своей коляске-унитазе. Его худое тело обвисало, как тряпка. Он медленно, с болезненной театральностью, начал раздеваться.

Это был не стриптиз. Это было медленное, мучительное обнажение самой сути разложения. С каждого сброшенного лохмотья поднималось облачко пыли и отчаяния. Зрители замерли, завороженные этим жутким танцем немощи. Язык Ночеврюзека с засохшей козявкой на кончике болтался в такт несуществующей музыке.

— Берегись пердись-дись-дись-дись! — просипел он, скидывая последние штаны.

Аплодисментов не было. Только тихий, прерывистый стон ужаса и узнавания.

Книга V: Наблюдения Розового Пса

Из-за занавески у входа за всем этим наблюдал Розовый Пёс. Его розовый мех был тусклым, в глазах — бесконечная усталость существа, видевшего слишком много.

«Смотришь на них, — думал он, — и видишь не людей, а кукол. С порванными ниточками, с выцветшей краской. Они дерутся за бутылку, раздеваются до гола, кричат… А завтра всё повторится. Снова. Как в том дешёвом цирке Корсара. Только здесь нет зрителей. Все — актёры. Все — жертвы. И нет никакого выхода, кроме как ждать, когда закончится этот пёсый концерт».

Он отвернулся и стал лизать свою лапу — старую, потрёпанную, с выцветшей шерстью. Это было единственное, что оставалось.

Мессир Баэль стоял у старого, разбитого рояля, покрытого слоем пыли и жира. Он смахнул пепел с клавиш. Пальцы его, тонкие, бледные, коснулись желтой слоновой кости. И полилась музыка. Неожиданная. Пронзительная. Это была «Семь сорок» – бешеная, жизнерадостная еврейская мелодия – но сыгранная в стиле Шопена. Трагическая, медленная, полная невыразимой тоски и надлома. Аккорды, как удары молота по наковальне души. Баэль начал петь. Голос его звучал неестественно громко и пронзительно в подвальной тишине, нарочито ломаным русским:

«Сральник – город-призрак, где тени спят,
Надежды сдохли, как мухи на старый клей.
Мы жуем козявки, мы пляшем и пьем,
Чтоб не слышать, как стонет земля под ногой.
Рассвет придет опять, желтый и злой,
Снова вонять, снова «фам фадо», снова тук-тук-тук головой…
Но даже здесь, в вонючем мраке, под гнилым потолком,
Есть те, кто смеётся, пляшет, бьется лбом…
Над смертью своей. Над жизнью своей. Над всем.
Последний танец в клубе гнили. Аминь».

Музыка оборвалась резким, диссонирующим аккордом. Звучал только стук лба Тарабаса о стол. Туки-туки-туки.

Ржевский вдруг поднял свой стакан. В его глазах блеснуло что-то прежнее – вызов, бравада.
— За Сральник! – хрипло крикнул он. – За родину! За козявки в её святых, вечно сопливых ноздрях! За дерьмо, в котором мы купаемся! За последний танец! Урра, аааа!

Он осушил стакан. Никто не подхватил тост. Путана перестала танцевать. Воронежский перестал жевать. Тарабас перестал биться лбом. Только Баэль тихо захлопнул крышку рояля. Пыль взметнулась столбом.

Рассвет застал их у Колодца Забвения. Бледный, больной свет лился на руины. Ночеврюзек спал, сидя на своем унитазе-троне, голова его бессильно склонилась на блестящий стульчак. Путана ушла с Ржевским еще ночью – он шептал ей что-то про «Эйфелеву башню из навоза» и «вид на помойку с высоты». Они исчезли в переулках, как призраки.

Розовый Пёс брел по пустынной, залитой грязным рассветным светом улице. Воздух все еще густо пахл. Пахл Fam fa-do o fu-doon. Пахл Сральником. Пахл жизнью.

Мессир Баэль, стоявший у колодца, смотрел ему вслед. Его последние слова, тихие и четкие, повисли в утренней тишине:
— M;me dans la merde, il y a de la po;sie. Surtout dans la merde.
(«Даже в дерьме есть поэзия. Особенно в дерьме»)

Он поправил пенсне и медленно растворился в утренних тенях, как последняя ночная страница. Розовый Пес шел дальше. Скрип его лап по асфальту был единственным звуком в вонючем рассвете нового дня в Сральнике. Дня, который будет точно таким же, как вчерашний. Фам фадо о фуда.

Книга VI: Монолог Мессира Баэля

Когда луна скрылась за тучами и клуб погрузился в кромешный мрак, на месте разбитой бутылки возник Мессир Баэль. Его пенсне блеснуло, как последняя совесть мира. Он запел тихо, на французском, голосом, полным бесконечной печали и иронии:

«Ce monde est un asile de fous,
O; l'on danse sur un volcan qui meurt.
Les pantins crient, les ;poux se battent,
Pour l'amour d'un gin, pour un bout de bonheur.
Le chien rose regarde et se souvient,
Des jours meilleurs qui ne reviendront jamais.
Et dans ce bal truqu; de la mis;re,
Il n'y a plus de lendemains, ni de secrets.»

«Мир этот — сумасшедший дом,
Где танцуют на умирающем вулкане.
Кричат марионетки, дерутся супруги,
Ради глотка джина, ради крохи счастья.
Смотрит розовый пёс и вспоминает,
О лучших днях, что не вернутся никогда.
И на этом подтанцовке нищеты,
Нет ни завтра, ни тайн больше нет.»

Он снял пенсне, протёр его платком и растворился в воздухом, оставив после себя лишь запах полыни и горькой мудрости.

Эпилог:
Утром клуб «Забвение» опустел. На полу валялись осколки бутылок, клочья газет и обрывки иллюзий. Воронежский Привет и Тарабас Невнятный спали, обнявшись, в углу. Куклы тихо плакали. Ржевский и Корсар, примирившись, делили последнюю сигарету. Розовый Пёс вышел на улицу. Шёл дождь. Он смывал грязь, но не мог смыть память. Впереди был новый день. Такой же, как вчера. И такой же, как завтра.


Рецензии