Глава 5
Сцена I: цинизм и ценности
В душном баре, где воздух был густ от запаха прокисшего пива и окончательно сгустившегося отчаяния, поручик Ржевский поднял запотевшую кружку. Пена оседала, как надежда.
— Мде! — хрипел он, обращаясь к Мессиру Баэлю, сидевшему напротив, недвижимому и безмолвному, как памятник самому себе. — Марокканцы, мой дорогой циник, внесли не свежую струю, а новый вид гниения! Не в строй, нет. В души! У кукол и так там после Корсара — Сталинград, а эти… эти принесли им зеркала. И они увидели, что они — нищие. Духовно, мать их, нищие! А это хуже гангрены. Гангрену хоть можно отпилить.
Он отхлебнул, пиво стекало по его подбородку, как слезы неудавшегося трагика.
— Раньше был четкий враг — Корсар. Пес — молчаливая оппозиция. Я — циничный комментатор. Была система! А теперь? Теперь у каждой куклы в черепной коробке — своя партизанская война. Одни ушли в дезертирство к марокканцам, другие — в окопы медитации с Ошо. Идиллия, мде! Все всех понимают, и все несчастны по-новому, изысканно. Хуже, чем в окопе. Там хоть знаешь, откуда ждать пулю.
Баэль молча слушал, его пенсне были двумя черными провалами в бледном лице. Он был похож на судью, который давно вынес всем смертный приговор и теперь лишь ждал, когда палач устанет.
Не все, впрочем, предавались утонченным страданиям. Калдиночка, едва оправившаяся от болезни, нашла свой, простой и ясный способ бегства. Она ходила на свидания. С кем-то из марокканцев, с кем-то из местных, потерянных и таких же временных. Ее хрупкая фигурка, одетая во что-то светлое и невесомое, стала появляться в разных концах вагона, всегда с новым спутником. Это был не цинизм — это была наивная, отчаянная попытка поймать за хвост хоть каплю обычного человеческого тепла в этом царстве абсурда. Ее положительный аспект — неисправимая, трогательная вера в жизнь — сиял тусклым, но упрямым светом, как огарок свечи в подвале.
Ей вторила сладкая парочка — Рио и Рита. Они не предавались унынию или дурману. Они нашли спасение друг в друге. Их любовь была тихим островком в этом бушующем море безумия. Они могли часами сидеть, прижавшись друг к другу, молча смотреть в заляпанное окно, делить последнюю шоколадку или кусок курицы. Их положительный аспект был в этой немой верности, в этом простом человеческом союзе, который оказался крепче всех идеологий и философий. Они были как два деревца, сросшиеся корнями, — их уже было не сломить поодиночке.
А Тарабас Невнятный и Воронежский Привет лишь глубже уходили в свой негативный аспект. Они стали тенью, пародией на самих себя. Тарабас мог часами молча смотреть в стену, абсолютно неподвижный, а Воронежский бубнил свое вечное «фам фадо о фуда» уже без всякой интонации, как заведенный механизм. Они были живым воплощением той самой духовной нищеты, о которой с пафосом кричал Ржевский.
Апофеозом же всеобщего помешательства должен был стать рэп-батл. Мики, вертлявый и юркий, как крыса в трюме, и Воронежский Привет, тяжелый и угрюмый, как мешок с картошкой, сошлись посередине вагона. Это была не битва. Это была агония, облеченная в убогий, корявый ритм. Они выкрикивали друг в друга свои обиды, свою горечь, свою ненависть к Корсару, к Салале, к самим себе. Это было страшнее любой драки — этот публичный акт самоуничижения.
Идиллия, как и предсказывал Ржевский, должна была быть тотальной. Ее апофеозом стал рэп-батл.
Сцена II: рэп лучше, чем рис
Мики, вертлявый и юркий, и Воронежский Привет, тяжелый и угрюмый, сошлись посередине вагона, как гладиаторы на залитой кровью арене. Только вместо мечей — слова. Гневные, рифмованные, полные ненависти к друг другу, Корсару, Салале и самим себе.
Мики (на английском):
"Yo, check it! You talk 'bout farms, 'bout dirt, 'bout pain,
But have you seen the fridge? It's driving me insane!
A litre of juice, just sittin' there, so bright,
A mango, yellow, like a forbidden light!
You hog it all, you greedy, grimy clown,
While my dry throat is making coughing sound!
That juice is life, that mango's sweet delight,
You keep it locked away, outta sight!
So step aside, you peasant from the sticks,
And pass the juice, you cheap and nasty hick!"
Перевод Мики:
«Йо, зацени! Ты толкуешь о фермах, о грязи, о боли,
Но ты видел холодильник? Он сводит меня с ума!
Литр сока, просто сидит там, такой яркий,
Манго, желтое, как запретный свет!
Ты всё прибираешь к рукам, жадный, грязный клоун,
Пока мое горло сохнет и издает кашель!
Этот сок — жизнь, это манго — сладкий восторг,
А ты его запираешь, с глаз долой!
Так отойди, деревенщина,
И передай сок, ты — дешевый и мерзкий деревенщина!»
Воронежский Привет (на ломаном английском, с яростью):
"You city rat! You maggot! You zero!
That juice is mine! My blood! My hero!
You never work, you just pretend and pose,
You smell like shit, from head to toes!
That mango? For my soul, it's precious gold,
A story that my broken heart has told!
You want a taste? Then go and earn it right!
Fight for it, you coward, in the night!
This ain't your trendy club, you hear my voice?
That fridge is my homeland! I have no choice!"
Перевод Воронежского:
"Городская крыса! Ты личинка! Ноль!
Этот сок — мой! Моя кровь! Мой герой!
Ты никогда не работаешь, только притворяешься и позируешь,
От тебя воняет дерьмом, с головы до ног!
Это манго? Для моей души это драгоценное золото,
История, которую рассказало мое разбитое сердце!
Хочешь попробовать? Тогда иди и заработай это честно!
Сражайся за это, трус, ночью!
Это не твой модный клуб, ты слышишь мой голос?
Этот холодильник — моя родина! У меня нет выбора!"
Это была не битва. Это была агония, облеченная в убогий ритм. Они выплевывали свои обиды, свою боль, свою нищету духа, и это было страшнее любого мордобоя.
И на фоне этого действа, этого карнавала самоуничижения, плясала Калдиночка. Ее тоненький голосок визжал от восторга. Рядом с ней, нелепо подпрыгивая, топтался сам Корсар. Его красное лицо было искажено гримасой то ли улыбки, то ли предсмертного спазма. Он обнял куклу за плечи, и они прыгали вместе — жертва и палач, слившиеся в экстазе полного распада.
Это и была та самая идиллия. Не светлая и радостная, а та, что приходит на смену всему. Идиллия конца. Когда стираются все границы, между добром и злом, между болью и удовольствием, между тюремщиком и узником. Все становится единым липким комом абсурда.
Розовый Пес смотрел на это, и в его глазах не было ни ненависти, ни боли. Только усталое понимание. Такова жизнь. Она всегда находит способ стать еще нелепее, еще бессмысленнее. И против этого цинизма были бессильны и марокканцы с их дурманом, и Марина с ее Ошо.
***
Когда смолкли последние рифмы и утих топот ног, в наступившей тишине раздался ровный, холодный голос. Мессир Баэль не встал. Он просто заговорил, и слова его висели в воздухе, как конденсат на стенах вагона.
«Ce paysage n'est pas le v;tre,
Ces r;ves sont des loups empaill;s,
Vous dansez sur un pont de mensonges,
Et le tempo est fix; par le diable.
Le caf; sent la fuite et l'ennui,
Le sucre est une larme s;ch;e,
Et vous, mes chers pantins,
Vous croyez tenir les ficelles...
Mais regardez donc vos mains :
Elles sont vides.
Comme vos ;mes.
Comme le ciel au-dessus de Sralnik.»
Перевод:
«Этот пейзаж не ваш,
Эти мечты — чучела волков,
Вы танцуете на мосту из лжи,
И темп задает дьявол.
Кофе пахнет бегством и тоской,
Сахар — высохшей слезой,
А вы, мои дорогие марионетки,
Вы думаете, что держите нити...
Но взгляните же на свои руки:
Они пусты.
Как ваши души.
Как небо над Сральником.»
Он закончил. Звук его голоса растворился в гуле вентилятора. Никто не аплодировал. Идиллия была полной. Абсурд восторжествовал окончательно. Оставалось только жить в нем, как в единственно возможной реальности. Что все и делали.
Он закончил. Звук его голоса растворился в гуле вентилятора, пытавшегося безуспешно провентилировать эту вселенскую тоску. Никто не аплодировал. Идиллия была окончательной и бесповоротной. Абсурд восторжествовал. Оставалось только существовать в нем, как в единственно возможной форме бытия. Что все и делали.
Сцена III: Дзен и Возмездие
Сам Поручик Ржевский, впрочем, нашел свое спасение. Он не ушел в наркотический туман и не ударился в медитацию. Он нашел свой дзен у гейзера напротив пещеры Марниф. Он мог часами сидеть на корточках, наблюдая, как из-под земли с шипением и рокотом вырывается столб пара и кипятка. В этом был примитивный, древний ритм. Ритм земли, не зависящий ни от чьих войн, ни от чьих философий.
— Вот он, истинный Париж! — бормотал он, обращаясь к никому. — Сама первозданная мощь! Ни тебе «амбре де ля либерте», ни тебе уринотерапии! Чистая, неразбавленная сила! Она шипит, плюется и ей абсолютно плевать на всех нас! Вот оно — настоящее величие! Истинный аристократизм — аристократизм стихии!
Он находил в этом безумном спектакле природы странное умиротворение. Это было побегом, но побегом на более высокий уровень — в царство чистой, бездушной силы, перед лицом которой все их человеческие страсти казались смешными и жалкими.
Но даже его новообретенное спокойствие было взорвано известием, принесенным Кристиной. Ее глаза были полы слез гнева и унижения. Араб-лавочник из фруктовой палатки обманул ее на девять реалов. Обвесил, обсчитал, еще и выставил дурочкой. Для нее, существа, и так живущего на грани, это была не потеря денег — это было последнее доказательство тотальной несправедливости мироздания.
Ржевский выслушал ее. И его дзен испарился, как капли воды на раскаленной плите гейзера. В его глазах вспыхнул старый, добрый, яростный огонь солдата, заступившегося за товарища.
Он не пошел драться. Он пошел воевать. С оружием, которое знал лучше всего — со словом.
Лавочник, улыбающийся и самодовольный, даже не понял сначала, что начался бой. А Ржевский уже вышел на импровизированный ринг перед его палаткой, сложил пальцы в замок, будто держа микрофон, и начал свой рэп-вызов. На ломаном, хриплом, но яростном арабском.
(Рэп Ржевского на арабском):
«Йа хала! Йа таджир аль-лимон!
Иштинна минник, баа акль аль-малюн!
Тахсиб хазаби? Тахсибни маджнун?
Тиса рийаль! Фий дикк аль-джабаль!
Анта кальб! Ва анта хинар!
Ва акльк мухталь! Зайй аль-анар!
Худ рийальки! Йа бахлюль!
Ав бит-тарик аль-йаум… астахиль!»
Перевод:
«Эй ты! Эй, торговец лимонами!
Купил у тебя, о отец проклятых!
Считаешь меня дураком? Считаешь меня сумасшедшим?
Девять риалов! В этом — суть проблемы!
Ты — пес! И ты — свинья!
И твой разум болен! Как пожар!
Верни деньги! Эй, скряга!
Или сегодня… мне придется унизить себя (чтобы проучить тебя)!»
Лавочник онемел от изумления. Эта словесная атака на его родном языке, полная издевки и угрозы, подействовала сильнее кулака. Ошеломленный, покрасневший, он молча сунул Кристине в руку купюру, бормоча что-то невнятное. Ржевский, не говоря более ни слова, развернулся и ушел с поля боя победителем. Его дзен мог подождать. Справедливость — нет.
Эпилог: Ария на Развалинах
Вечер вновь застал их у Колодца Забвения. Казалось, ничего не изменилось. Все те же лица, все та же вонь, все то же чувство бесконечно длящегося конца.
Но тишину внезапно разрезал голос. Чистый, высокий, полный нечеловеческой печали и величия. Мессир Баэль стоял, откинув голову, и пел. Пела на красивом, певучем итальянском. Это была ария о потерянном рае, о красоте, растоптанной в грязи, о любви, которую не убить даже самым лютым отчаянием.
«Cadono le stelle nel fango del mondo,
Si spegne il sorriso, pi; nulla ; giocondo.
Noi, burattini, con fili spezzati,
In quest'oscuro palco abbandonati.
Ma un ricordo persiste, di un amore antico,
Come un dolce veleno, come un sortilegio.
; un'arma segreta, contro l'orrore vano,
Questo amore insensato, puramente umano.
Cos; sia. Nel fango, splende ancora il ricordo.
La bellezza ; un fantasma, ma un fantasma ingordo.
E noi, sulla terra, la seguiamo, perduti,
Da spettri beffardi, per sempre perseguiti.»
Перевод:
«Звезды падают в грязь мирозданья,
Улыбки гаснут, нет больше обаянья.
Мы, марионетки, с порванной нитью,
В этом темном заброшенном либретто.
Но живет воспоминанье, о любви древней, как свет,
Как сладкий яд, как тайный обет.
Оно — секретное оружье против ужаса пустого,
Эта безумная любовь, чисто человечьего рода.
Да будет так. В грязи сияет воспоминанье.
Красота — это призрак, но призрак-тиран.
А мы, на земле, следуем за ним, потерянные,
Насмешливыми призраками вечно преследуемые.»
Он смолк. Эхо его голоса раскатилось по ржавым крышам Сральника и замерло. Никто не аплодировал. Аплодисменты были бы кощунством. Это был не концерт. Это было отпевание. Отпевание всего, что когда-либо могло быть в них хорошего, красивого, светлого.
Розовый Пёс лежал на своем месте, не шевелясь. Глаза его были закрыты. Казалось, он спит. Или умер. Разницы не было никакой. Фам фадо о фуда. Принимаю.
Свидетельство о публикации №225082100448