Души под снегом. 1851 год

Души под снегом.

Зима в тот год, в пятьдесят первый от начала девятнадцатого века, выдалась на диво снежная. В деревеньках, что жались друг к дружке в Вадьинской волости, сугробы намело под самые крыши, отчего избы казались приземистыми грибами, вросшими в белую землю. Неделю кряду выли в трубах метели, занося дороги и тропы, и уплотнили снег до такой тверди, что держал он не только человека, но и гружёную лошадь.

А тут и Великий пост подоспел — время строгое, покаянное, когда всякая душа христианская должна себя перетряхнуть, словно пыльный мешок, и приготовиться держать ответ перед Всевышним.

Ранним утром, когда сизые дымки из труб лишь начинали свой ленивый путь к свинцовому, низкому небу, отец Симеон запряг свою смирную кобылку в видавшие виды розвальни. Снег под полозьями скрипнул жалобно, по-стариковски, а лошадка нетерпеливо фыркнула, выпустив в морозный воздух густое облако пара. Пошли сани по плотным, глубоким сугробам, качаясь, будто лодка, что режет тугую волну. Путь лежал неблизкий — объехать весь свой приход, от избы к избе, дабы сверить списки говеющих, перемолвиться словом с паствой и напомнить о великом долге христианском.

Первую остановку он сделал в деревне Топоровской, у крайней избы солдатки Ирины Никифоровой. Та, завидев батюшку, вышла на крыльцо, поспешно кутаясь в поношенный шерстяной платок. Лицо её было бледно, а в глазах застыла тихая, многолетняя печаль.
— Здравствуй, Ирина, — мягко произнёс священник, сходя с саней. — Мир дому твоему. Как поживаешь? Как сынок твой, Алексий?
— Вашими молитвами, батюшка, слава Богу, — негромко ответила солдатка, низко кланяясь. — Растёт помощник, уж скоро отцу в плечо будет. Только вот... вестей от мужа моего, от Степана, почитай, третий год как нет. Жив ли он, здоров ли... Молюсь денно и нощно, да видно, далеко молитва моя не долетает, застревает в этих снегах.
— Не скорби паче меры, дочь моя, и не ропщи, — с отеческой строгостью, но беззлобно сказал отец Симеон. — Пути Господни неисповедимы. Молитва жены и матери со дна моря достанет и из пекла вызволит. Верь и жди, ибо вера твоя — лучшая ему подмога. А на исповедь приходите с Алексием в субботу, к вечерне. Душу облегчить надобно.
Солдатка молча кивнула, утирая непрошеную слезу самым краешком платка. Поклонившись ещё раз, она скрылась в сенях, а отец Симеон, тяжело вздохнув о чужой доле, тронул вожжи. Кобылка послушно пошла дальше, прокладывая в снежной целине едва заметный  след.

Ехал отец Симеон неспешно, а думы его, тяжёлые и неотступные, были всё о них, о пастве своей. Особенно же болело сердце за солдаток. Дворы их были раскиданы по всем деревням Вадьи, и в каждой избе — своя горькая история ожидания и потерь. Думал он и о страшной доле кантонистов. Мальчишек, едва оторвав от материнской юбки, забирали в военные школы, где годами муштра и наука солдатская вытравливали из них и память о родстве, и сам крестьянский дух. А матерям что оставалось? Лишь молиться, не зная, увидят ли они своих кровиночек вновь.

Ведь служба со времён государя Петра Великого была почти пожизненной. Уходил мужик в рекруты — и пропадал для семьи на долгие двадцать пять лет, а то и навсегда. Возвращались с той службы немногие: израненные, состарившиеся раньше срока, чужие в родной деревне. А солдатка весь этот век жила ни вдова, ни мужняя жена, одна неся на своих плечах и дом, и детей, и непосильную ношу ожидания.

Уже затемно добрался священник до деревни Дор, самой большой и людной во всей волости. Первым делом зашёл он в избу к старообрядцу Еремею, мужику крепкому, бородатому. Тот хоть и держался старой веры и в никонианскую церковь не ходил, но отца Симеона как человека уважал.
— Опять, отец Симеон, пришёл души наши смущать? — беззлобно пробасил Еремей, поднимаясь из-за стола. — Вера у нас своя, крепкая, от отцов завещанная.
— Не смущать пришёл, Еремей, а о любви и прощении напомнить, — кротко отвечал священник, снимая заснеженную шапку. — Бог-то у нас один, и заповеди Его для всех едины. Я тебя в книге своей отмечу, что беседовал. А уж придёшь ли на исповедь — то твоя воля и твоя душа. Но знай, двери храма для всех открыты.
Еремей крякнул, поскрёб в густом затылке, но спорить не стал, лишь молча пододвинул батюшке скамью поближе к жарко натопленной печи.

Поговорив о житье-бытье, отец Симеон направился к избе Матвея, у которого всякий приезжий человек находил и стол, и кров. Хозяин, мужик расторопный и словоохотливый, встретил его на крыльце.
— А, батюшка! Доброго здоровьица! Проходи в тепло, не мёрзни, — радушно засуетился он. — А я покедова лошадку твою распрягу, да в хлев поставлю. Овса ей задам, пусть отдохнёт, труженица.
— Спаси тебя Господь, Матвей, — поблагодарил священник, входя в натопленную избу.

Вскоре по деревне прошёл слух, что батюшка приехал, и в избу к Матвею потянулся народ. Сели рядком на лавках, кто на полу у печи примостился. До самой глубокой ночи горела на столе лучина, потрескивая и роняя угольки в плошку с водой, и текли неспешные, важные беседы. Вот жалуется вдова Анисья, что сын от рук отбился, на сходках дерзит старикам.
— Терпением и молитвой, матушка, — наставлял Симеон, — злобу злобой не избыть, лишь любовью.
Вот хмурый бобыль Прохор сетует на неурожай и грозится в город на заработки податься.
— А землю кто обихаживать будет, Прохор? — мягко вопрошал священник. — На земле родился, ей и служи. А Бог труда не оставит.
Кого-то он утешал в горе, кого-то мягко журил за пьянство или пустую ссору с соседом, бабам советовал, как сладить с непослушными детьми, мужикам — как сладить с самими собой. И каждый уносил в сердце слово утешения или вразумления.

Весь следующий день он ходил по деревне, от двора ко двору, не пропуская никого, и лишь во второй половине дня, когда солнце уже клонилось к закату, собрался в обратный путь, дабы успеть домой дотемна. Дорога лежала через стылый, молчаливый лес, окутанный ранними синими сумерками. Ехал он один, слушая лишь мерный скрип полозьев да стук собственного сердца. Вспоминались лица, разговоры, тихие слёзы и робкие надежды. Каждая изба — свой мир, своя боль, своя радость. И он, смиренный пастырь, был призван разделить и то, и другое. Он молился за всех этих людей, за паству свою, разбросанную по лесам и болотам, вверенную ему Богом, прося для них не богатства или лёгкой жизни, но крепости духа, терпения и любви друг к другу.

Вернувшись к вечеру домой, отец Симеон зажёг сальную свечу и, отогрев у огня замёрзшие пальцы, склонился над толстой, в кожаном переплёте книгой. Обмакнув гусиное перо в чернильницу, он начал выводить имена своих прихожан. Шёл великий учёт душ — составлялись исповедные ведомости. В тишине избы слышалось лишь поскрипывание пера да мирное сопение малютки Анны, их дочки, спавшей в люльке. Рядом, за столом, бесшумно хлопотала его матушка, Ольга Николаевна, штопая детскую рубашонку.

Первыми в книгу легли, как и положено, духовные: сам отец Симеон с семейством. Следом — дьячок Иван Александров Певин, старик уже, пятидесяти четырёх лет, с женой своей Ириной Гавриловной. За ними — пономарь Василий Никифоров с женой его Графирой да тремя ребятишками. И вдовица священническая Гликерия Никитина с сыновьями-подростками. Вот и весь клир церковный — горстка людей, несущих службу в этой лесной глуши.

А дальше пошли люди военные, особая стать. Не крестьяне, не господа — государевы слуги. В одной избе ютились старики-солдаты, век свой отслужившие: вдовец Василий Васильев, Алексей Иванов да Мирон Григорьев, всем уж под семьдесят. У каждого за плечами была своя война, своя слава и своя боль. Алексей, самый молчаливый, помнил, как молодым гренадёром маршировал по брусчатке Парижа, с изумлением глядя на чудные вывески и нарядных дам. Мирон Григорьев прошёл с боями до самого Дуная, где в турецкой кампании под Варной получил на память глубокий шрам через всю щеку. А вдовец Василий хлебнул лиха сполна: и под Бородином стоял, и в Польше бунтовщиков усмирял, и с турком воевал, оттого и хромал на левую ногу, и пальцев на правой руке не хватало. С ними же делил кров и Марк Кирилов, что был помоложе, с женой Фёклой Матвеевой и тремя мал мала меньше детками. Как они все там помещались, один Бог ведал. В другой избе жил солдат Никита Андреев с женой своей Матроной Степановой да малым сыном Филуменом. Этот, видать, был в бессрочном отпуску, хозяйство вёл, но числился всё одно по военному ведомству.

А сколько было дворов солдаток, где в каждой избе царила горькая бабья доля! Вот Ирина Никифорова, с которой он в Топоровской говорил, одна поднимала сына Алексия. А вот изба, где собрались одной бедой связанные: Агрипина Петрова с сыном Евфимпием, и с нею ещё четыре солдатки — Анисья Флорова, Ирина Исакова, Екатерина и Вера Михайловы, последняя с двумя дочками. Их мужья либо сгинули на службе, либо ещё тянули лямку где-то в дальних краях. Их судьба — ждать да молиться.

За военными потянулись длинной чередой дворы крестьянские. Деревня за деревней, изба за избой, как бусины на нитке. Первой шла Куракинская, где в восьми дворах полсотни душ живёт. За ней — Борисовская, поменьше, всего на пять дворов. Следом раскинулась Дуроевская, деревня большая, на восемь дворов, да шестьдесят пять душ. А вот и Павловская, где живут братья Карп и Василий Максимовы с жёнами да целым выводком ребятишек. Живут рядом, дворами своими, семьями крепкими. Дальше по дороге — Топоровская, на одиннадцать дворов, и Аладьинская, где в одном из домов — целое гнездо. Глава семьи — Василий Петров, мужик степенный. С ним жена, сын Антон с молодой женой и первенцем. Да тут же и брат Василия, Никифор, со своим семейством. Большая семья, работящая. За ними — Ершовская и Головинская, обе многолюдные, в каждой больше полутора десятков дворов. И замыкала эту цепь самая большая деревня — Дор, почти сорок дворов, где живёт больше двух с половиной сотен человек.

И против каждого имени отец Симеон делал пометку: «был у исповеди», «причастился». А у кого-то и другое писал: «за нерадением». Не от безбожия то, нет. Просто жизнь мужицкая тяжела, круговерть дел бесконечная. Не всегда вырвешься в церковь, хоть и знаешь, что надо. Кто-то и старообрядцем был, уклонялся в церковь ходить по упорству в старой вере. Но батюшка вёл с ними беседы, увещевал кротко, всё записывал, вздыхал, но не спешил епитимью налагать. Знал он, что не от злого умысла люди от церкви отбиваются, а от нужды великой, от заблуждений или от старых обрядов, вросших в душу крепче молитвы.

Сидел Симеон, писал да думы думал. Не один день и не одну ночь ушли на то, чтобы объехать весь приход и переписать всех своих чад. Так и набралось в той книге семьсот девяносто душ со всего погоста. Целый мир, со своими радостями и горестями, с верой и сомнениями. И книга та, исповедная ведомость, стала не просто отчётом для начальства, а памятником жизни народной. Памятником тем солдатам, что костьми своими империю строили, и солдаткам, что в слезах и трудах ждали их возвращения. Памятником простым мужикам и бабам, что пахали землю, рожали детей и несли свой крест, как завещали им отцы и деды. И хоть многие тетради те потом пожгли за ненадобностью, а всё ж таки дошли до нас эти листы, и говорят они с нами голосами предков наших, шуршат страницами, будто ветер в поле над Вадьинским погостом.


Рецензии