Глава 10 Тени Без Зубов

(Остров Сантьягу, Кабо-Верде. Бухта Таррафал)

«Орка» вплыла в бухту Таррафал, словно в акварельный сон, написанный рукой Джозефа Збуквича. Лазурь океана здесь отливала глубоким индиго, оттеняя ослепительную белизну песчаной косы. Воздух, густой и сладкий, был напоен ароматом цветущего жасмина, соли и вулканической пыли. Терракотовые крыши низких домиков лепились по склонам, утопая в буйной зелени банановых рощ и акаций. Картина была той самой идиллией, что манила к себе «искателей» со всего мира — вечное лето, вечный покой.

Но чем ближе «Орка» подходила к пирсу, тем явственней проступал сквозь эту красоту тревожный, уродливый набросок. Идиллия оказалась бутафорской, подпорченной снизу.

Воздух, еще недавно сладкий, здесь, у берега, висел тяжело и густо, словно пропитанный испарениями чуждой лихорадки. Не слышно было ни перекликающихся с пирса голосов на португальском креоле, ни заливистого смеха, ни зажигательных ритмов коладейры, что должны были бы нестись откуда-то из-за беленых стен таверн. Тишину нарушал лишь навязчивый, низкий гул — неясный гул сотен сдавленных горловых звуков, гул затаившегося отчаяния.

Их Роги, обычно излучавшие ровное, уютное тепло, словно нагретые на солнце камушки, вдруг стали прохладными. Не холодными, а настороженно-ледяными, будто предупреждая о невидимой угрозе.

— ;uti... (Тихо...) — прошептал Марко, его пальцы инстинктивно сомкнулись на штурвале, заглушая и без того почти бесшумный мотор. — Гляди.

На пляже, у самой кромки воды, где волны лениво лизали раскаленный песок, стояла толпа. Несколько сотен человек. Они застыли в неестественных, сгорбленных позах, словно манекены, брошенные великим художником в порыве отчаяния. Их взгляды, полные немой ярости и беспомощного ужаса, были прикованы к одной точке — к массивной каменной церкви Святого Франциска, что возвышалась над поселком на небольшом утесе. Ее выбеленные стены слепили на солнце, а узкие, похожие на бойницы окна и тяжелые дубовые двери, запертые на очевидный даже издали железный засов, выглядели зловеще и неестественно в этом месте покоя.

Алексей поднес бинокль. Лица в толпе были искажены внутренней пыткой. Слезы катились по щекам женщин, не встречая препятствий, мужчины сжимали кулаки так, что кости белели, но ни один мускул не дергался для броска. Они были пленниками собственных тел, скованными невидимыми цепями. —Как в кошмарном сне... — пробормотал он. — Что здесь творится?

Взгляд его скользнул к паперти церкви. Там, в тени арочного входа, развалясь на ступенях, сидели и стояли человек десять. Их позы кричали о развязности, о расслабленной, хищной уверенности. Они перебрасывались короткими, грубыми фразами, смеялись громко и бесцеремонно. Один из них, мощный, как бык, британец с лицом обкуренного боксера, лениво подбрасывал в руке спелый манго, только что материализованный его Рогом — массивным стальным браслетом. Их тела были сильными, молодыми, до идеала доведенными Даром. Но во всей их ауре, в каждом движении чувствовалось что-то чужеродное, вывороченное наизнанку, что-то от садящегося за трапезу падальщика. Это определенно не были местные рыбаки.

К пирсу, к которому мягко причалила «Орка», неспешно, в развалочку, направился один из них — тот самый, что был похож на их неформального лидера. Высокий, с бычьей шеей и лицом, на котором привычная жестокость застыла маской поверх врожденной жадности. Он что-то крикнул своим на паперти на ломаном португальском, и те ответили громким, визгливым хохотом.

Алексей и Марко сошли на берег на зыбучий, горячий песок. Незнакомец оценивающе окинул их взглядом. Его маленькие, глубоко посаженные глаза просканировали Алексея и Марко.

— Э-э, смотри-ка, какие голубчики, — хрипло бросил он, и его голос был приторный как  патока. — По мордам вижу — свои в доску. Здорова славяне! — Он беззвучно, одними губками усмехнулся, и эта усмешка тут же перетекла в короткий, идиотский, натужный хохот, который он резко подавил, потирая запястье со своим Рогом. Тот сработал на какую-то мимолетную, ебучую, агрессивную мысль. — Добро пожаловать на наш... частный курорт, ****ь. Не обращайте внимания на ****ец. Местные... с семейными разборками.

(Флэшбек. Пенза, первые недели после Появления)

Он называл себя «Царь Борис». Борис Крутов, бывший криминальный «авторитет», построивший свою империю на страхе, крови и умелом откупе. Его мир, весь его тщательно выстроенный карточный домик из власти и денег, рухнул в одно мгновение, в одно тихое послеобеденное время 12 декабря. Его охранники, готовые разорвать человека по одному его слову, вдруг улыбались идиотскими, блаженными улыбками и пытались обнять его, предлагая разделить необъяснимую радость. Пистолеты в кобурах рассыпались в прах, словно сделаные из пепла. Попытка ударить наглого курьера, посмевшего посмотреть на него с вызовом, обернулась приступом блаженства и неконтролируемого, душу разрывающего смеха.

Борис сидел в своем кабинете, отделанном темным дубом и сусальным золотом, который теперь не стоил и гроша. Его Рог — массивная, уродливо-вычурная золотая портупея, туго охватывавшая запястье — был мертвенно холоден. Он яростно, сквозь зубы, приказывал ему: «Оружие! Деньги! Власть! Дай мне нахуй власть, ****ь!». В ответ на столе появлялись лишь дорогие, но абсолютно бесполезные безделушки — золотые пепельницы, хрустальные слоны, или же изысканные яства — фуа-гра, устрицы, которые стояли комом в горле и вызывали рвотный спазм от бессильной ярости.

Его мозг, десятилетиями выстраивавший сложнейшие схемы давления, шантажа, тотального контроля, лихорадочно искал лазейку. Насилие невозможно. Угрозы бессмысленны. Запугать — нельзя. Но та темная, липкая потребность — владеть, доминировать, причинять боль, видеть страх в глазах других — никуда не делась. Она булькала внутри, как раскаленная кислота, разъедая его изнутри, не находя выхода. Он чувствовал себя старым, могучим тигром в клетке из невидимого, абсолютно непробиваемого стекла. Снаружи все улыбались, радовались, пели дурацкие песни, а он внутри задыхался от бессильной, всесокрушающей ярости.

Пока не пришла идея. Гениальная в своем чудовищном, примитивном простодушии. Он собрал вокруг себя таких же, как он — выброшенных на свалку истории «силовиков», «решальщиков», «авторитетов», искалеченных душой и лишенных смысла существования. Они стали искать место, плацдарм, где можно было бы восстановить свой «порядок». И нашли его здесь, в этой забытой богом бухте.

(Настоящее время. Бухта Таррафал)

Пока Борис наслаждался своим представлением, к Алексею и Марко пробилась через толпу худая, как тростинка, креолка в ярком цветастом платье. Ее лицо, молодое и красивое благодаря Рогу, было мокрым от слез, глаза — огромные, полные нечеловеческого страдания — смотрели умоляюще. Она что-то быстро, сбивчиво и отчаянно говорила на мелодичном креольском наречии, ее тонкие, изможденные руки летали в воздухе, рисуя жутковатые пиктограммы: она показывала на церковь, на себя, на воображаемых детей, сжимала кулак у сердца — универсальный знак боли. Язык был непонятен, но посыл, кричащая боль материнского сердца, была ясна и без перевода. Ее Рог, простое серебряное колечко, pulsed мягким, тревожным, голубоватым светом.

Марко, не думая, движимый порывом, протянул руку и накрыл ее дрожащие пальцы своими. Он не знал ни слова, но всем своим существом, через тепло своего Рога, он попытался послать ей образ: спокойствие, мы друзья, мы здесь, чтобы помочь. Его Рог отозвался мощной, согревающей волной, которая прошла через их соединенные руки. Женщина замолкла, всхлипнула, и из ее глаз хлынули новые слезы, но теперь — слезы облегчения. Она кивнула, снова ткнула пальцем в сторону церкви и сжала кулак у сердца, ее взгляд теперь выражал не только боль, но и крошечную искорку надежды.

Борис наблюдал за этой немой сценой с циничным, хищным интересом. —Трогательно, ****ь. Вы, я смотрю, из тех самых «добрых самаритян», что развелись после вашего Великого Дара. — Он с насмешкой плюнул на песок. — Напрасная трата времени и сил, нахуй. Они сами отдали нам своих детей. Добровольно-принудительно, так сказать.

— La;e;! (Врешь!) — вырвалось у Марко, и его собственный Рог на мгновение остыл, гася вспышку гнева.

— По-хорватски? Понял, земляк. — Борис усмехнулся, скалясь. — Я не вру, сука. Мы не применяли силу. Никаких кулаков, стволов и угроз. Мы предложили детишкам конфет, игрушек, показали фокусы... Рог — великий помощник в этом. Они сами, с радостным визгом, побежали за нами в этот старый сарай. А потом... дверь закрылась. И мы вежливо, без крика, объяснили родителям новые правила игры. И они их принимают. Добровольно. — Он широким, театральным жестом обвел толпу. — Иначе ведь никак. Любая попытка «недобровольности», любой агрессивный взгляд... — он внезапно сделал резкий, ложный выпад в сторону Марко, и тут же его лицо исказилось, озаренное идиотской, блаженной улыбкой, а все тело обдало волной тепла. Он засмеялся, но смех был пустым и горьким. — Видите? Идиллический рай, ****ь. Беззубый, безопасный. Где единственная, самая твердая валюта — это чужой страх и чужая любовь. И мы здесь — главные менялы.

Алексей молчал, впитывая каждое слово, каждый жест. Его аналитический ум, выкованный в грохоте липецкого цеха, работал с холодной, стальной точностью. Они нашли лазейку. Гениальную и омерзительную. Они используют самую святую человеческую эмоцию — любовь к детям — как оружие. Рог не противодействует психологическому насилию, шантажу, манипуляции. Он реагирует только на физическую угрозу.

— И что же ты хочешь в итоге, мудила? — спросил Алексей, его голос был спокоен, как гладь воды перед самым свирепым штормом, но каждое слово било точно в цель.

— Что я хочу, сосучий ты сын? — Борис прошелся перед ними, как актер на сцене. — Чувствовать себя богом, ****ь. Хоть на клочке этой проклятой планеты. Чтобы у меня были не рабы из-под палки, а верные подданные, которые служат мне по великой, неподдельной любви и страху. Чтобы Вася там... — он презрительно ткнул пальцем в сторону одного из мужчин в толпе, тощего, с перекошенным от бессильной злобы лицом, — каждый день приносил мне самый спелый, самый сочный ананас с той плантации на холме. И чтобы мыл мои ноги в винном уксусе, сука. А Мария — вон та, в красном платке, с лицом Мадонны, — чтобы пела мне колыбельные каждую ночь в моей спальне. Чтобы другие строили мне дворец на той скале. Мелочи! Сущие пустяки! Но это и есть власть, ****ь. Единственная, что осталась для таких, как мы. Власть унижать и быть благодарным за это унижение.

В этот момент из-за зарешеченного узкого окна церкви, похожего на бойницу, послышался тонкий, исступленный детский плач. Он пробился сквозь тяжелый воздух, как нож. Толпа на пляже вздрогнула и застонала, как единый, израненный организм. Несколько человек инстинктивно рванулись вперед — и тут же их тела сковали спазмы насильственного, истерического смеха. Их лица исказились в немых гримасах, где ужас и отчаяние смешивались с принудительным, химическим блаженством. Это было самое жуткое зрелище, которое Алексей и Марко видели в новой жизни.

Алексей посмотрел на Марко. Ни слова не было сказано, но между ними прошел целый диалог — ток полного, абсолютного взаимопонимания и решимости. Так больше не может продолжаться. Ни секунды.

— Я иду туда, — тихо, но с непоколебимой твердостью сказал Алексей. Его голос был тихим, но в нем звенела сталь.

— Idem s tobom, (Иду с тобой) — так же тихо, без тени сомнения, ответил Марко.

Борис услышал и расхохотался, но в его смехе слышалась нервная дрожь. —Куда, ****ь? В церковь? О, это мило! Очень трогательно, нахуй! Попробуйте, пожалуйста! Двери заперты на совесть. А любой ваш даже самый грозный взгляд в мою сторону закончится для вас приступом непроизвольного счастья. Устраивает такое веселье, ****арот?

Алексей не стал удостаивать его ответом. Он просто развернулся и твердым, мерным шагом направился к церкви. Его тень, длинная и прямая, легла на раскаленный песок. Борис с глупой ухмылкой отошел в сторону, давая ему пройти, предвкушая зрелище и свое очередное унизительное торжество.

Алексей подошел к массивным, почерневшим от времени дубовым дверям. Они были заперты на тяжелый, кованый железный засов, пропущенный через массивные скобы, и на такой же допотопный висячий замок. Он положил ладонь на шершавую, теплую от солнца древесину. Он не думал о взломе, не думал о ключе или таране. Он думал о детях за этой дверью. Об их страхе, об их слезах. Об их праве на безопасность, на солнце, на смех. Он думал о справедливости. О том, что это безобразие должно быть остановлено. Здесь и сейчас. Его намерение было кристально чистым, лишенным личной злобы или жажды мести. Он хотел лишь одного — восстановить попранный порядок вещей, вернуть будущее.

Его Рог на запястье, грубый, темный обруч, вдруг обжог его руку короткой, яркой вспышкой сконцентрированной энергии — тихого, чистого, белого света.

Раздался негромкий, но отчетливый щелчок. Не взрыв, не скрежет ломающегося металла. Просто щелчок, словно щелкнули пальцами. Массивная железная скоба, в которую был вставлен засов, рассыпалась в мелкую, рыжую от ржавчины пыль. Засов, лишившись опоры, с оглушительным, финальным грохотом рухнул на каменные плиты паперти. Тяжёлая дубовая дверь, никем не сдерживаемая, с тихим скрипом подалась внутрь.

Тишина на пляже стала абсолютной, гробовой. Даже насильственный, истерический смех затих. Сотни пар глаз, полных неверья и затаенной надежды, уставились на темный, зияющий проем.

В полумраке прохладного нефа церкви виднелись испуганные, бледные детские лица. Сотни глазок, полных слез. Алексей распахнул дверь широко, впуская внутрь поток ослепительного солнечного света. Он не знал ни слова по-португальски, ни по-креольски. Он просто посмотрел на детей — на их испуг, на их надежду — жестом широкой и спокойной руки показал на улицу, на толпу замерших родителей, и произнес одно-единственное слово, понятное на всех языках мира: —Free. (Свободны.)

Мгновение тишины, необходимое сознанию, чтобы осознать случившееся чудо, — и потом детский крик, уже не плач, а крик освобождения, восторга и счастья. И первый ребенок, девочка лет шести с копной черных кудряшек, сорвалась с места и рванулась к выходу, к своей матери, которая, рыдая и смеясь одновременно, бежала к ней, не чувствуя больше сковывающего запрета Рога — ведь физическая угроза исчезла, клетка была сломана.

За первой девочкой хлынул весь этот испуганный, ликующий ручеек жизни. Дети выбегали на свет, навстречу плачущих от счастья родителей. Воздух, еще секунду назад бывший тяжелым и мертвым, наполнился криками радости, смехом, слезами счастья, ласковыми словами на португальском, креольском, языке объятий и поцелуев.

Борис стоял, и казалось, даже его ебучий Рог не мог справиться с той волной животного, беспомощного страха, что обуяла его. Его лицо посерело, могучие плечи ссутулились, он выглядел вдруг маленьким и жалким на фоне этого всеобщего ликования. Его хлипкий, но жестокий механизм власти рухнул в одно мгновение, рассыпался, как та скоба на церковных дверях. Он видел, как его «верные подданные» перестали бояться. Их взгляды, устремленные на него и его людей, становились твердыми, полными жгучего, неприкрытого презрения и накопленной ненависти. Он и его банда оказались в кольце молчаливого, но абсолютного морального осуждения.

— Эй! Это... это не по правилам, ****ь! — выкрикнул он, но в его голосе уже слышалась паника, животный страх перед крушением его жалкой империи. — Не по понятиям, суки! Я вам ща...

Но правила изменились. Рог Алексея понял истинную, глубинную потребность своего хозяина — не во взломе, не в разрушении, а в восстановлении справедливости, в защите беззащитных. Он нашел способ обойти искусственное, несправедливое препятствие, потому что оно противоречило самой его сути — принципу ненасилия и дарованной свыше свободы.

Продолжение 10 Главы

Марко подошел к Борису вплотную, его обычно жизнерадостное лицо было суровым. —Vidite? (Видите?) — тихо, но так, что каждое слово било как молот, спросил он. — Ваша власть кончилась, ****ь. Она была дымом, миражом для слабых духом. Советую вам очень быстро собрать ваших... товарищей... сесть на вашу лодку и уплыть. Пока эти люди... — он кивнул на толпу, которая теперь, обнимая детей, медленно, но неумолимо начинала поворачиваться к своим мучителям, а в руках у некоторых уже зажаты камни и прочные шесты, — не вспомнили, что помимо Рогов в этом мире еще есть камни, крепкие палки и очень-очень длинные веревки. Ваш Рог защитит вас от боли, но не спасет от всеобщего позора и вечного изгнания.

Борис смотрел на него с немой, бессильной ненавистью, смешанной с отвращением к самому себе. Его маленькое королевство страха рухнуло. Он что-то хрипло, сдавленно скомандовал своим подручным, и те, пятясь, отступая под тяжестью тысяч ненавидящих взглядов, бросились к своему длинному, быстроходному катеру на другом конце пирса. Их уход был не отступлением, а позорным бегством.

А на пляже тем временем начинался стихийный, искренний праздник. Люди смеялись, плакали, обнимали не только своих детей, но и друг друга, и своих освободителей. Кто-то из местных уже достал откуда-то закопанные бубны и гитары, и старики пустились в пляс, отбивая на барабанах древние, забытые ритмы, а дети кружились в танце, подбрасывая в воздух освобожденных кукол. Зазвучали первые, еще робкие, но уже полные жизни аккорды. Женщины, утирая слезы, начали выносить из домов еду — фрукты, рыбу, хлеб, — созданную их Рогами, но теперь не для поработителей, а для настоящей, честной радости. Воздух звенел от счастья, и даже чайки, кружившие над бухтой, кричали как-то по-праздничному.

(Эпилог. Кают-компания «Орки». Ночь)

Буря, так и не обрушившаяся на остров, бушевала где-то далеко в океане, ее отголоски — лишь глухой, убаюкивающий гул. В кают-компании «Орки» было тихо и уютно. Алексей и Марко молча пили крепкий, душистый чай, подаренный благодарными жителями. Сладостный аромат смешивался с запахом моря и старого дерева. Картина увиденного днем еще выжигала им душу, но теперь к горькому осадку примешивалось и теплое чувство выполненного долга.

— И таких... как он... много? — наконец нарушил тишину Марко, и его голос, обычно звонкий, был глухим и осипшим. —Должно быть, — ответил Алексей, глядя на темную воду в иллюминаторе. — Не все такие откровенные и театральные. Большинство просто... тлеют в тишине. Бывшие надзиратели, которым не над кем издеваться. Бывшие взяточники, которых нечем подкупить. Их черная, липкая ярость не нашла выхода. Она съедает их изнутри, как рак. Они либо сходят с ума в одиночестве, либо находят такие вот... изощренные лазейки, чтобы отравлять жизнь другим. Рог силен против кулака. Но он бессилен против злой воли. Он может дать все блага мира, кроме единственного, что нужно таким, как они, — кроме права унижать и властвовать. А без этого их мир — пустая, выжженная пустыня.

Он замолчал, прислушиваясь к гулу океана. —Раньше я думал, что Дар уничтожил зло. Очистил мир. Теперь я понял. Он всего лишь сменил ему форму. Загнал его в самые темные, самые глубокие подполья. Сделал его тихим, изощренным, психологическим. Но не убил. Нельзя убить то, что сидит глубоко в извилинах мозга, что годами культивировалось и пестовалось. Оно просто ищет новые, все более утонченные щели, чтобы просочиться наруху.

Марко тяжело вздохнул, отставив кружку. —Значит, война не закончилась. Она просто перешла на другую, невидимую территорию. С полей сражений и темных переулков... сюда. — Он постучал пальцем себе по виску. — И воевать теперь нужно не с ними в первую очередь. А с самим собой. Со своим страхом, со своей слабостью. Не позволить им заразить тебя своим ядом, не дать парализовать себя.

— Да, — согласился Алексей. — Но как бороться с тем, кто использует чужих детей как живой щит? Кто прячется за любовь других? Сегодня мы победили здесь. А завтра они найдут новый остров, новых заложников, новую лазейку. Единственное оружие... — он посмотрел на свой Рог, молчаливо сиявший на запястье, — понять его получше, чем они. Понять, что он реагирует не на слова, не на сиюминутные желания, а на истинное, глубинное намерение души. На чистоту помыслов. Добро должно быть не только сильным. Оно должно быть мудрее зла. Иначе мы проиграем эту тихую войну.

Снаружи, сквозь гул волн, доносились обрывки музыки и смеха с берега — остров праздновал свое освобождение. Где-то там, в темноте океана, уплывал на восток быстрый катер с людьми, чья внутренняя пустота и ненависть были страшнее любой, самой свирепой бури. Тишина после их ухода была оглушительной. Это была тишина не покоя, а глубокого, тревожного размышления, тяжелой, неокончательной победы и горького понимания того, что самая сложная борьба только началась. А за иллюминатором звенела праздничная музыка с берега, и этот контраст был страшнее и прекраснее любого шторма.


Рецензии