Открытие выставки, 2024

Сердце бьется заполошно, тело бьет непрерывная крупная дрожь, ноги слабеют и подкашиваются, в руках и кисточку не удержать, не говоря уже о том, чтобы провести нужную линию, неровное дыхание срывается, а главное, мозги ну ничего не соображают – не понять, что ты видишь и слышишь, всё обращается в разрозненные звуки и бесформенные цветные пятна. Поэтому, уже зная себя, в первый день узнавать, как там дела, он не пойдет. Нужно переждать эту гормональную бурю.

Еще вчера он предвкушал свое удовольствие, любовно разглядывал полотна, оценивал, как удачно падает свет. А поутру, когда открывается зал, ему хочется бежать туда и срочно убирать свои творения. Он вспоминает их с ужасом, с недоумением: "зачем?" Зачем он их выставил? Там всё не так, всё неправильно. Слишком тускло, слишком ярко. Слишком абстрактно – никто ничего не поймет. Нет, слишком откровенно, слишком прямолинейно, слишком в лоб – грубо, навязчиво. Надо было совсем иначе. Зачем он ЭТО выставил?!

Странно бы казалось: в бою он был спокоен и сдержан, попав в плен, бестрепетно дожидался своей участи, даже напортачив с расчетами и подставив товарищей, ждал их приговора с горькой готовностью...

Но с каждой выставкой, на которую попадает его произведение, трясется, как девчонка, и боится узнать, останавливался ли кто-то у его картины, что говорят гости, вовсе ли скользнули взглядом и прошли мимо, не смеялся ли кто над мазней, не кривил ли брезгливо губы...

А ведь он уже давно не мальчик. И начинающим в живописи его никак не назовешь... Правда, многие говорят, что "отсутствие собственной, личной манеры письма является признаком творческой незрелости". Но между выставками его не задевает ничье мнение. Он знает, почему и зачем он делает свои картины именно такими. Разными. Не важно, что его рука не узнаваема. Ему нужна точность. А точность требует разного подхода для разных эмоций. Пройдет несколько дней, и он посмеется сам над собой.

Но не в день открытия выставки. Этот день для него всегда болезненно-панический. Настолько, что ему кажется, что он его не переживет. Сердце просто остановится от страха.

***

Как он мог их там оставить?! На потеху публике, на разглядывание чужими глазами?! Они живые! Им страшно! Больно! Мерзко!

Он оставил своего "Оборотня". Среди людей. Как он там?! "Оборотень" был исполнен в стиле гиперреализма.

Крыльцо в три ступени. Дверь в магазин. Рядом окна, высокие. И у двери, и у окон массивные красивые рамы, потемневшие от времени. Верха окон и двери не видно, поэтому и названия магазина не известно. За слегка запылившимся стеклом смутно просматриваются какие-то коробки и банки. Продуктовый магазин, или хозяйственный, а, может, даже аптека. Ручка двери – круглая, фигурная, бронзовая. Отполированная до блеска сотнями рук. Крыльцо с коваными перильцами.

Слева от крыльца на траве сидит щенок-подросток, дворняжка, на поводке, пристегнутом к перилам. Еще левее куст цветущей сирени, густой, поэтому стена дома за ним не видна. Справа от крыльца скамеечка, выкрашенная голубой немного облупившейся краской. Под деревом. От дерева виден только ствол, но на скамейку и на землю падает узорная тень ветвей и листьев. Кусок стены за деревом из красного кирпича. К скамейке прислонен мотоцикл. Кавасаки Ниндзя 1000. Абсолютно черный. С хищными обводами, с узкими вытянутыми глазами, мощный, опасный. Ожидающий своего друга. Как ягуар, отдыхающий на солнышке, вроде бы расслабленный, но в любой момент готовый рвануться в атаку.

 "Дом Ашеров" он рисовал углем. В стиле кубизма. Рассыпающиеся блоки готического здания. Часть дома еще целая, только бегущие трещины... Вторая половина в процессе распада... Некоторые камни в моменте полета... Другие – уже обрушившиеся в черную воду молча поглощающего их озера... Но если отойти от картины чуть дальше, то всё это складывается в изображение нежного женского лица.

А третья картина... Вот какого черта?! Почему ему захотелось поспорить с неоспоримой классикой?! Кто-то сочтет неэтичным. Другие презрительно поморщатся, что ему не хватает собственных идей... А кое-кто скажет, что попытка была жалкой – самомнение наказуемо. Но, нет! Это не было спором. Он как-то глубоко и искренне почувствовал, что просто необходимо раскрыть для всех, что прозрачный воздух в живописи импрессионистов – наследие ёхаку. И вот "Копия картины "Японский мостик" Клода Моне 1896 года", выполненная голубой тушью в технике суми-э.

И четвертая... Романтический флер, слегка напоминающий рваными линиями манеру Каспара Давида Фридриха. Слева горные вершины, справа хвойные деревья и опушка леса. "Умирающий вампир".

Молодой парень, почти мальчик. Всепонимающий и всепрощающий взгляд. Эти глаза – это самое главное: "За что?! Я никогда и никому не делал ничего плохого. Я даже не кусал никого никогда. Я обходился донорской кровью. Это трудно, это не позволяет расправить крылья, не дает взлететь. Вампиру нужна живая кровь. Я терпел. Потому что люди не виноваты, что я родился вампиром". А еще в этих глазах гордость и решимость.

Юноша опирается на левую руку, с трудом пытаясь приподняться. Осиновый кол, пробивший грудь, пришпиливает его к земле. Он почти смог. Спастись – нет: кол слишком длинный. Но немного проползти по нему вверх, немного оторвать себя от земли. Чтобы умирать, глядя в глаза смерти – на восход Солнца, а не распластанным, как пришпиленная бабочка.

В левой стороне картины горы. Солнце еще не выглянуло из-за них. Но первые солнечные лучи уже выскользнули между скал и уже нашли свою жертву. Ноги мальчика уже частично осыпались пеплом.

А за плечом парнишки призрачный силуэт. Его душа. Она еще не оторвалась от тела, потому что мальчик еще жив, но он умрет с секунды на секунду. И душа уже распахивает крылья...

Потому что душа есть у любой твари тварного мира.

***

 А учитывая, что в первый день выставки ее непременно посещают старые учителя художника, мнение которых всегда может полоснуть обжигающим ветром пустыни или сковывающим морозом вечных ледников... И что еще страшнее – его друзья, которые специально ходят на открытие увидеть его картины, а их мнение для него в сотни раз важнее мнения учителей, потому что друзья не мастерство его оценивать будут, а в душу его заглянут, которую он не может не открыть, когда пишет... И если станут отводить взгляд и неловко бормотать что-то вежливое...

Вот и не решается он в первый день показаться кому-то на глаза, запираясь в своей мастерской. То мечется, хватая себя за волосы, то, сжавшись в позе эмбриона, прячется, накинув на себя одеяло, то снова вскакивает, готовый бежать непонятно куда, но подальше, подальше от наваливающегося стыда, то замечает, что, оказывается, застыв, сидит на полу в отключке.

И лишь когда паническая атака отпускает и ему удается с горем пополам взять себя в руки, не опасаясь уже грохнуться в обморок, как нервная девица, решительно распахивает дверь и делает шаг навстречу мнениям о своих "шедеврах", словно на эшафот: будь что будет! Раз уж не прячет он то, что делает, а выставляет на суд зрителей. Значит, и последствия этого безрассудства обязан принять, как бы они его ни страшили.

Он догадывался, что каким-то чуднЫм образом эта нервозность связана именно с публичностью, с общедоступностью. Ведь он никогда не дергался, показывая свои рисунки наставникам или друзьям в студии. Волновался, но скорее приятно, и критики совсем не опасался. А после открытия выставки каждый раз безнадежно впадал в панику.

И только через несколько дней, услышав и пережив все первые реакции публики, и учителей, и друзей, начинает нормально дышать, и улыбаться в ответ на замечания, и с азартом обсуждать свои ошибки и находки, и несовпадение или совпадение во мнениях с окружающими. И недоумевать, а чего он всё-таки боялся – вроде бы и нечего. Но знает, что в следующий раз всё повторится.


Рецензии