Мох
Ветер гудел в проводах над покосившимся домом. Звук был ровным, монотонным, как шум кровли в утробе. Этого человека звали Мох. Не потому, что он был зеленым и мягким, а потому, что отец, записывая его в сельсовете после долгой и пьяной ночи, мотнул головой на стену старого сруба и буркнул: «Запиши… Мох». Так и осталось.
Мох жил один на отшибе, в деревне, из которой ушла жизнь. Остались старики, да ветер, да бескрайние леса, подступавшие к самым огородам. Он ловил рыбу, рубил дрова, иногда ходил на охоту, но чаще просто сидел на крыльце, глядя на дорогу, что терялась в черно-зеленой чащобе. Он был частью этого пейзажа, его продолжением — замшелым валуном, старой корягой. Мир состоял из запахов хвои, сырости, дыма и тишины. Не просто отсутствия звуков, а плотной, тяжелой субстанции, в которой тонули мысли.
Однажды ранней осенью, когда болота начали кутаться в холодный пар, Мох пошел за клюквой. Он шел долго, через знакомые тропы, потом через заброшенные гари, где черные костяки берез пронзали низкое небо. Он не искал ничего, кроме красных ягод, но наткнулся на другое.
В чаще, у подножия огромной ели, лежал самолет. Не современный лайнер, а маленький, старенький, похожий на истребитель времен войны. Он был весь зеленый от мха, винт заклинен, фонарь кабины разбит. Создавалось впечатление, что он упал не вчера, а пролежал здесь десятилетия, и лес медленно, не спеша поглощал его.
Мох обошел его кругом. Сердце билось редко и гулко, как барабан в пустоте. Он заглянул в кабину. Кресло пилота было пусто. Ни останков, ни следов борьбы. Только пыль, осколки стекла и странная, ни с чем не сравнимая тишина. Казалось, самолет не упал, а приземлился сюда тихо, как семя, занесенное ветром.
Он вернулся домой молча. Но тишина внутри него была уже другой. В ней появилась щель.
Часть вторая: Ржавчина и бумага
Мысль о самолете не отпускала. Он вернулся к нему на следующий день с рюкзаком, в котором лежали лом, топор и фонарь. Инстинкт подсказывал, что нужно что-то искать. Доказательства. Объяснения.
Он вскрыл багажный отсек. Там, среди лопнувших ремней и прогнившей кожи, он нашел металлический ящик. Он был тяжелым, и ржавчина намертво съела замок. Мох потратил несколько часов, чтобы вскрыть его ломом.
Внутри, завернутые в промасленную, пожелтевшую бумагу, лежали дневники. Несколько толстых тетрадей в кожаном переплете. И пачка писем, перевязанных бечевкой.
Мох не был большим читателем. Но в тот вечер он не зажег лампу, а сидел в потемках, пока за окном совсем не стемнело, вглядываясь в аккуратный, бисерный почерк. Он медленно, по слогам, вчитывался в слова, написанные человеком по имени Алексей Петрович Зарубин.
Это были не просто отчеты о полетах. Это была история жизни. История любви. Алексей писал о небе, о котором мечтал с детства. О своей женщине, Марии, которая ждала его в Ленинграде. Он писал о войне, которая уже гремела на западе, но до него пока доносилась лишь отголосками сводок. Последние записи были сбивчивыми. Он писал о секретном задании, о перегонке машины на северный аэродром. О непогоде, о неисправности… и о решении лететь вопреки всему. Последняя запись была обрывочной: «Отказ… вижу озеро… не вытяну… прости, Маша…»
Письма были от Маши. Полные нежности, тревоги, надежды. Последнее было датировано ноябрем 1941 года. В нем были строки о начале блокады, о том, что она верит в его возвращение, и что хлеба они экономят, но духом не падают.
Мох сидел и смотрел на эти пожелтевшие листы. Он держал в руках не бумагу, а осколки чужих, горячих, прерванных жизней. Его собственная жизнь, серая и замшелая, вдруг показалась ему недостойной, пресной. Он нашел не самолет. Он нашел боль.
Часть третья: Дорога
Теперь тишина стала совсем невыносимой. В ней звучали голоса. Свист ветра в расчалках крыльев, голос Алексея, читающего свои записи, тихий шепот Марии, зачитывающей строки любви в холодной ленинградской квартире.
Мох понял, что не может просто оставить это. Он не был ни историком, ни поисковиком. Он был сторожем. Хранителем этой тайны. И долгом хранителя было сообщить.
Он аккуратно упаковал дневники и письма в непромокаемый мешок и отправился в районный центр. Дорога заняла целый день. В военкомате его выслушали скептически. Пожилой майор, глядя на его замызганную одежду и суровое лицо, спросил:
— Самолет? Военный? Ты, дед, не перегрелся ли в лесу?
Но когда Мох молча развернул на его столе дневники и положил сверху похоронку на Алексея Зарубина, которую нашел в одной из тетрадок, майор замолчал. Он снял очки, протер их, долго смотрел в окно.
— Ладно, — сказал он наконец. — Оформляй бумаги. Отправим запрос в архив.
Из архивов пришел ответ быстро. Да, самолет и пилот числились пропавшими без вести осенью 1941-го. Зарубин Алексей Петрович. Награжден посмертно.
В деревню приехали люди. С ними Мох повел их к ели. Были спасатели, историк-энтузиаст, представитель администрации. Они оцепили место, сняли на камеры, осторожно извлекли ящик с остатками личных вещей. Мох стоял в стороне и молчал. Он был как проводник, выполнивший свою работу.
Историк, молодой парень в очках, подошел к нему.
— Спасибо вам, — сказал он искренне. — Благодаря вам семья обретет покой.
— Какая семья? — хрипло спросил Мох.
— Мы нашли внучку Алексея Зарубина. Она живет в Петербурге. Мария, его невеста, пережила блокаду, вышла замуж, но до самой смерти ждала его. Дочь ее, мать этой женщины, хранила все эти годы мамину тайну.
Мох только кивнул.
Часть четвертая: Имя
Через месяц в деревню приехала она. Пожилая, утонченная женщина с удивительно молодыми и печальными глазами. В них была та самая боль, которую Мох впервые ощутил, читая дневники.
Он ждал ее на крыльце своего дома. Она вышла из машины и медленно подошла к нему.
— Здравствуйте, — сказала она. — Я — Анна. Внучка Алексея Зарубина и Марии Семеновой.
Он пригласил ее в дом, напоил чаем из железной кружки. Он был молчалив и неловок. Она не расспрашивала, а просто сидела, оглядывая скромную избу, впитывая атмосферу этого места, последнего пристанища человека, которого ее бабушка любила всю жизнь.
— Спасибо вам, — сказала она тихо. — Вы вернули ему имя. И нам — его историю. Для бабушки он навсегда остался молодым, прекрасным, пропавшим где-то в небе. Теперь мы знаем. Теперь он обрел землю.
Она уезжала вечером. Перед отъездом она протянула Моху маленькую коробочку.
— Это вам. От нашей семьи.
Когда машина скрылась в пыли, Мох открыл коробку. Там лежала старая фотография. Алексей и Мария. Молодые, красивые, счастливые. Они смотрели в объектив с безмятежной верой в будущее. А на обороте был аккуратный почерк Марии: «Лёшенька и Маша. Навсегда. 10.07.1941».
Мох вставил фотографию в рамку и поставил на полку. Рядом с часами с кукушкой и пачкой соли.
На следующее утро он снова пошел в лес. Не к самолету — тот уже увезли в музей. Он пошел по своим делам. Проверить сети, набрать хворосту.
Ветер снова гудел в проводах. Но тишина была уже не прежней. Она была наполнена эхом. Эхом другого времени, чужой любви, чужого подвига. Он был все тем же Мохом, человеком-камнем, человеком-мхом. Но теперь к его корням прикоснулась другая история. И это сделало его самого чуть более живым.
Он остановился, прислушался. Не к ветру, а к чему-то внутри. К тихому, едва уловимому гулу, что навсегда поселился в его молчании. Гулу прошедшей, но не забытой жизни.
Часть пятая: Гул
Зима пришла внезапно, как всегда — за одну ночь. Снег завалил тропы, скрипел на крыше тяжелым одеялом, и мир снова съежился до размеров избы, печки и струйки пара от чашки. Но что-то изменилось. Тишина, которую Мох знал всю жизнь, больше не была пустой. Она была наполнена гулом.
Это был не звук, а чувство. Словно кто-то оставил в его душе камертон, и он вибрировал беззвучно, но неумолимо. Мох ловил себя на том, что не просто смотрит на фотографию Алексея и Марии, а видит за ней целый мир. Ленинградскую улицу, звук трамвая, запах морозной Невы и папиросы, свет в окне, где молодая женщина пишет письмо человеку, который уже никогда его не получит.
Он стал перечитывать дневники. Медленно, по вечерам, при свете керосиновой лампы, водя пальцем по пожелтевшим строчкам. Он уже не вчитывался в слова, а вслушивался в голос. Голос Алексея. Он был ясным, твердым, немного ироничным. Таким, каким должен быть голос летчика.
«Сегодня „чайка“ (так Алексей называл свой самолет) вела себя капризно. Видимо, чувствует приближение грозы. А я чувствую приближение чего-то большего. Война… Маша пишет, что в городе тревожно. А мне сверху видно, как огромна и спокойна земля. Кажется, что ничто не может нарушить этот покой. Наивно, конечно».
Мох отрывался от тетради и смотрел в черное окно. Его изба стояла прочно, вросшая в землю. А там, в кабине самолета, было чувство полета, свободы и страшного одиночества в огромном небе. Он никогда не летал. Но теперь ему казалось, что он знает, каково это.
Часть шестая: Ответ
Однажды, в середине зимы, пришло письмо. Почтальонша, редкая гостья в этих краях, принесла его на лыжах, ругая погоду и начальство.
Конверт был из Петербурга. От Анны.
Мох долго держал его в руках, прежде чем вскрыть. Бумага была гладкой, пахла чужим, большим городом. Он аккуратно вскрыл конверт ножом.
Анна писала вежливо и тепло. Благодарила еще раз. Сообщала, что останки Алексея Петровича с почестями перезахоронили на мемориальном кладбище рядом с могилой Марии. «Они встретились спустя столько лет», — писала она. Прилагалась небольшая фотография — два скромных гранитных камня рядом.
А потом шли самые важные строки.
«Среди писем моей бабушки, которые вы нашли, было одно, не отправленное. Она писала его в самые тяжелые дни блокады, вероятно, не надеясь, что оно когда-нибудь дойдет. Но теперь я понимаю, что оно должно было найти своего адресата. Пусть и таким невероятным образом. Я сделала для вас копию. Оригинал, конечно, останется в нашем семейном архиве. Я думаю, вы поймете».
На отдельном листе была аккуратно перепечатанный текст. Мох начал читать.
«Лёшенька, мой родной. Сегодня был обстрел, и на соседний дом упала бомба. Мы сидели в подвале, и я держала на руках маленькую девочку, соседку. Она плакала и звала маму. А я думала о тебе. Думала о том, что где-то там, в небе, тебе, наверное, еще страшнее. И я посылала тебе всю свою силу. Всю свою любовь. Мы получаем 125 граммов хлеба. Но я делю его на три части: утром, днем и вечером. Это помогает обмануть желудок. А душу обманывают стихи и память о тебе. Я помню твои руки. Помню, как ты смеешься. Помню, как мы бежали под дождем по Невскому и прятались под одним плащом. Ты жив, я знаю. Ты должен быть жив. Потому что я не могу без тебя. Вернись. Выживи. Любимая твоя Маша».
По щеке Моха скатилась слеза. Грубая, соленая, незнакомая. Он не плакал с тех пор, как умерла мать. Он смахнул ее тыльной стороной ладони, судорожно, как будто стыдясь. Он смотрел на эти строки, написанные в аду, и в его собственной, простой и суровой жизни вдруг появилось измерение глубины. Его лишения, его одиночество — все это было ничтожно перед этим мужеством, этой верой.
Он не нашел самолет. Он не нашел останки. Он нашел любовь. Сильнее войны. Сильнее смерти. Сильнее времени.
Часть седьмая: Навсегда
Весна пришла рано. Снег сошел, обнажив промерзшую, но живую землю. И первым, что проклюнулось из-под прошлогодней листвы у крыльца, был мох. Ярко-зеленый, бархатистый, полный жизни.
Мох вышел на крыльцо, вдохнул воздух, пахнувший талой водой и гниющими листьями. Он посмотрел на дорогу, на лес, который начинался прямо за оградой.
Он был все тем же человеком. Его по-прежнему звали Мох. Он все так же рубил дрова, ловил рыбу и молчал. Но молчание его теперь было другим. Оно было не отсутствием слов, а их глубиной. Он был хранителем. Хранителем места, где закончился один полет. Хранителем истории, которая не должна была пропасть. Хранителем любви, которую нашел в глухой тайге.
Он вернулся в избу, подошел к полке и поправил рамку с фотографией. Молодые лица смотрели на него с безмятежной верой в «навсегда».
И Мох впервые за долгие годы тихо, про себя, улыбнулся. Он понял, что они его не обманули. Их «навсегда» нашло себе пристанище. Хотя бы здесь. В его тишине. В его мхе.
Он вышел наружу, чтобы нарубить дров. Дело было к вечеру. А жить надо было дальше.
Свидетельство о публикации №225082300308