Незнамо что. Глава 4
Новая жизнь не задалась сразу же.
Осознав перспективы, он ужаснулся: это что же, всю жизнь стоять у фрезерного станка, тупо глядя на завиваемую резцом радужную металлическую стружку?! – и спросил себя: «Тебе это нужно?» – «Нет, мне это не нужно!» – без промедления ответил мальчишеский голос. «Тогда что бы ты хотел от жизни?» – задал он вопрос и, как тот пушкинский старик у моря, напрасно ждал ответа.
Прыщеватый мальчишка не знал и не понимал ни себя самого, ни своих устремлений, да и был он, по правде говоря, ещё и не человек даже, а всего лишь заготовка для него, этакое необработанное полено, из которого при желании можно было вырезать что угодно, от простодушного Буратино до злобного Урфина Джюса. Находились и кандидаты в папы Карло, среди которых были и отпетые негодяи, и вполне порядочные люди, но все они не смогли подступиться к нему с рубанком или стамеской: едва выдравшийся из здешнего мира пацанёнок уже овладел наукой держать всех на расстоянии вытянутой руки.
Гораздо позже, вспоминая себя в те годы, понял: он должен был пройти все этапы этого нелёгкого пути и вывести для себя шестой закон жизни: «Качество опыта зависит от количества исправленных ошибок».
...Если для себя и честно: да так ли уж нелёгок был его путь?
Присутствие где-то рядом с собою незримого ангела-хранителя он чувствует давно, уже с раннего детства. Ангел отводит от него грядущие неприятности или подсказывает их появление в зашифрованных снах, или просто через подсознание, когда он или знает, или догадывается, что именно произойдёт, но из какого сокрытого источника приходят к нему эти знания, сказать не может.
Сегодня он опасается не только предсказывать возможное развитие событий, но даже и говорить о них: сбывается, причём порою с точностью настолько поразительной, что он, припомнив какой-нибудь давний разговор и свою вскользь оброненную фразу «Дальше, вероятнее всего, должно произойти так-то», поражается: ведь именно так и произошло, и клянётся (в который уже раз?) не произносить никаких прогнозов.
Попойка уже отзвенела стаканами с дрянным вином, продаваемым на разлив, отгомонила хмельными голосами; он и девчонка из его группы фрезеровщиков остаются вдвоём в комнате, – ничто не мешает им заняться обычными утехами самца и самки. Вдруг он ловит её взгляд, в котором, кроме похоти, есть что-то потаённое, мерзкое... Сигнал тревоги звучит так громко – он даже вздрагивает. «Девчонка – обычная „чува“, чего же я так испугался?» – думает он и ведёт ладонь от округлого колена по тёплому, податливому бедру к задравшейся короткой юбчонке, – а тревога, взвыв, заколотилась припадочно в пьяных мозгах... Тогда, придержав ладонь, он внимательно всматривается в её глаза – и от вдруг нахлынувшего чёрного ужаса как-то сразу трезвеет. «Да что же это со мной?» – удивляется, но заталкивает руку под юбку, ожидая, что будет дальше. «Уходи!» – явственно звучит грозный голос, и он, наскоро придумав какой-то предлог, выскакивает из комнаты.
Не проходит и недели, как их группу фрезеровщиков, дважды проверив по списку и для верности пересчитав по головам, под конвоем преподавателей ведут в административный корпус на медосмотр. Перед дверями медкабинета всех сгоняют в кучу и окружают плотным кольцом. На вопросы гепетэушников никто из преподавателей отвечать не желает, но откуда-то быстро просачивается страшное слово «сифилис» и заставляет побледнеть многих.
Лишь пройдя унизительную процедуру сдачи анализов, он вырывается за кольцо оцепления и узнаёт: сифилисом заражены две девчонки из их группы – та самая «чува» и её подруга, невзрачная тихоня. Оказывается, они ударно «поработали» в своей деревне, ещё где-то, вот их и разыскивали по всем адресам, пока не нашли здесь, в училище.
Он вспоминает недавнюю попойку, вздрагивает от запоздалого страха, мысли: «А ведь она, гадина, знала, что больна!» – и благодарит своего ангела-хранителя.
Сумеречной осенней порой он возвращается в общежитие.
На крыльце толпятся вперемешку свои и местные парни. Ещё шаг – вдруг его словно кто останавливает; тотчас же скользящий удар, – куртка на животе разрезана. После короткого общего замешательства нож у местного парня отнимают свои же.
Выясняется: кто-то в общежитии пытался изнасиловать его девчонку. Наскоро узнав приметы посягавшего на девичью честь, парень вооружился самодельной финкой и отправился мстить. Или, что вернее, зарабатывать авторитет, но в последний момент струсил, потому и промахнулся с полуметра, ударив не коротким тычком, как следовало бы, а по бестолковой широкой дуге.
Мысленно поблагодарив (в который уже раз?) своего ангела-хранителя, он беззлобно выговаривает уже растерявшему решимость, напуганному парню:
– Ты, прежде чем ножичком размахивать, удостоверяйся окончательно или хотя бы смотри повнимательнее, что ли.
– Умные люди разборки проводят по тихому, а ты, беспредельщик, решил всех нас в свидетели по мокрому делу подтянуть? – вопрошает кто-то из местных парней и хлёстко вбивает кулак в челюсть несостоявшегося убийцы.
Глубинный смысл есенинских строк «нет любви ни к деревне, ни к городу» он начал понимать, когда уже привык к городской жизни, оказавшейся не такой уж и суматошной.
Как ему представлялось вначале, житель города пребывает на другой, высшей ступени общественного и экономического развития, потому его практическая сметка резва до чрезвычайности, желания конкретны, нетерпеливы, и для их осуществления у него неизмеримо больше инструментов и возможностей, нежели у жителя деревни. Но вскоре увидел: город разнится от деревни лишь взаимоотношениями между людьми – почти всегда скоротечными, без искорки душевного тепла, без запоминания ежедневного калейдоскопа имён и лиц, привычно прагматичными, а часто и откровенно циничными, на языке города – деловыми. В остальном городской житель мало чем отличается от своего деревенского собрата: подсознательные инстинкты те же, образование, можно сказать, такое же, но чаще применяется на практике, а не остаётся втуне в соломенных головах; схема немудрёной жизни та же: «дом – работа – дом». Жить и выживать в городе просто, надо лишь понимать, зачем, для чего ты сюда приехал. Прежде всего, следует искать подобных себе людей, обрастать связями и постепенно вползать, вживаться, врастать если не душой, так хотя бы кожей в безжалостный мир города. Если ты не знаешь, кто ты и что ты есть такое, лучше сразу заворачивать оглобли: деревня одиночек то ли из равнодушия, то ли из жалости, ещё терпит, а вот город отторгает сразу же, если, конечно, одиночка не какой-нибудь известный человек, который составляет славу городу, и которым принято гордиться перед лапотной деревней.
Осмотревшись, он не нашёл никого, кто был бы интересен ему.
Повседневно наблюдая даже и не дикие, а порою и совершенно дичайшие нравы, он поневоле задумывался: не в средневековом ли городе оказался? – городе, сотканном из откровенно алчной и просто жестокости, прожить без которой этот город, как видно, не может. И чувствовал, как помимо воли вызревает, топорщится пока ещё мягкими иглами неприязнь к сверстникам, учёбе, – ко всему, облепляющему его паутиною бесполезно проживаемых дней. Природу этой неприязни он тогда постигнуть не смог, уразумел лишь самое простое: всё виденное вокруг – не для него, не его это, и всё тут!
Год 1978. Училище. Суббота. Танцы.
Внизу, в фойе, самодеятельный ВИА исполняет хиты сезона «Стансы» и «Листья жёлтые», а здесь, на втором этаже, в актовом зале, расположившись в креслах, пьют вино и водку, закусывая плавленым сырком и карамельками.
Появляется известный на всё училище отморозок Михаил. Его светлая рубашка забрызгана кровью, руки до локтей – тоже. Усевшись на подлокотник кресла, обводит зал налитыми бешеной мутью глазами, но здесь только свои, и он бурчит недовольно:
– Дайте выпить...
Ему протягивают бутылку.
– С кем махался, Мишаня?
Допив вино, отморозок бросает бутылку под ноги и, то сжимая, то разжимая кулаки с ободранной на костяшках пальцев кожей, отвечает:
Приканал тут фраер один... Спросил его, кто такой, откуда... Чо-то никого из наших не знает, никому не кент; откуда сам нарисовался – не говорит... И чо-то этот залётный понтярщик мне сразу не понравился... А дай-ка, думаю, я ему бубну выбью!..
...Актовый зал училища. На сцене, на столе, покрытом бархатной кумачовой скатертью, установлен цветной телевизор. На экране бровеносный генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев, уткнувшись в бумажку, шамкает делегатам XVIII съезда ВЛКСМ про исторические достижения советского народа. Телевизионная «картинка» нерушимо статична, слова пугающе однообразны, словно Брежнев пережёвывает одну и ту же беспредельно длинную строку, прерываемую «дружными, продолжительными аплодисментами». Смотреть, а тем более слушать всё это невозможно, и уже через пару-другую минут старшекурсники начинают перемещаться ближе к выходу, перекрытому преподавателями. Вскоре начинается тихая перебранка, быстро переросшая в открытое сопротивление совершаемому действу.
– Как вы смеете игнорировать важнейшее событие в жизни молодёжи нашей страны? – строго озирает густеющую толпу вальяжный, бакенбардистый заместитель директора по учебно-воспитательной работе, обладатель ироничного прозвища Политрук.
– Вот так вот и смеем! – выкрикивает кто-то.
Политрук прищуривается.
– Ага, снова Иванов! Ты не забыл, Иванов, что сдача экзаменов ещё впереди?
– Буду я думать! За меня вон Лёнька думает!
Бакенбарды на холёных щёчках Политрука гневливо вздрагивают.
– Что?!
Напирающую толпу окриком не испугать: здесь на каждом втором клеймо негде поставить, но все переминаются, переглядываются, словно бы в ожидании кого-то.
«Бугор» училища по кличке Егор, мОлодец с жестоким лицом, не сбавляя шага, проламывает мощью своего двухметрового центнерового тела хлипкую загородку из преподавателей, и в образовавшуюся брешь сейчас же устремляется плотва поменьше.
Политрук прижат к стене; в его водянистых глазах плещется откровенная злоба, разбавленная трусливой беспомощностью...
...Всё тот же актовый зал училища. На сцене – творческий коллектив ветеранов войны и труда. Женская вокальная группа торопливо выстраивается позади инструментальной мужской, настраивающей гитары, обычные балалайки и какую-то огромную, не виденную им ранее балалаищу, похожую на угловатый контрабас.
Гепетэушники, хмуро поглядывая на эти приготовления, громко переговариваются:
– Щас они нам сбацают!
– Да чо они могут сбацать-то на этом хламе?
– Эх, свалить бы отсюда!
– Куда ты свалишь? Глянь – сам директор, гад, в дверях караулит.
Баяны играют тихо, нестройно; лопочут быстрые весенние ручейки – вступили балалайки, а за ними и хор, поглядывая несколько испуганно в зал, затягивает что-то лирическое из своей далёкой молодости.
Первая песня заканчивается под натужные аплодисменты.
– Веселей играйте! – кричат первые ряды. – На похоронах, что ли?
Седой баянист, подмигнув, растягивает мехи. «Ехал на ярмарку ухарь-купец...» – молодецки дребезжит хор.
– Стой, купец! – радостно ревут припев десятки глоток из зала. – Стой, не балуй! Дочку мою на позор не целуй!
Хором спели «Катюшу», «Синий платочек», «Тёмную ночь», да много ещё чего пели в тот вечер...
Вот на сцене уже половина зала; обнявшись, поют «Землянку». Отморозок Михаил поёт вместе со всеми, и лицо у него, оказывается, самое обыкновенное, человеческое.
Вот моложавая бабуля лихо притопывает ногою, вскрикивает: «Ах, никто замуж не берёт!» – и рассыпает частушки, одна другой озорнее и крепче...
Расстаются как родные.
– Хорошие вы ребята, добрые! – растроганно говорят ветераны. – Первый раз нас так душевно встретили. И поёте вы, ребятки, замечательно! Спасибо вам!
– Вам спасибо! – отвечают гепетэушники. – А, может, вы у нас завтра на танцах сыграете? Да пусть и не на танцах, чёрт с ними, вы всё равно к нам приезжайте!
Странно видеть на их лицах просительное выражение...
...Мастер останавливает его в коридоре училища.
– Тебе надо срочно вступить в комсомол. Все уже написали заявление, один ты остался, как не пришей, сам знаешь куда, рукав, – говорит он торопливо, озабоченно. – Знаю, знаю, – не хочешь вступать, но мой тебе совет: не будь дураком, не порти себе жизнь, да и мне показатели по группе заодно. Договорились?
Бегло просмотрев параграфы Устава, он отправляется в горком комсомола.
Процедура приёма оказывается на удивление короткой. После уточнения, кто он такой и откуда взялся, звучит первый вопрос, удививший его откровенной простотой:
– Кто у нас генеральный секретарь ЦК КПСС?
– Леонид Ильич Брежнев, – отвечает он.
– А кто у нас первый космонавт? – спрашивает прыщеватый юнец скучным голосом, пряча в ладошку не то зевок, не то улыбочку.
«Да они издеваются надо мною! – догадывается он. – Уйти, что ли, от этих шутов гороховых?» Подавив вспыхнувшую злобу, ёрничая, отчеканивает:
– Юрий Алексеевич Гагарин. Не из князей Гагариных, просто однофамилец.
Выйдя из горкома, разрывает новенький комсомольский билет. Клочки сбрасывает в ближайшую урну и уходит, думая: интересно, что будет?
А ничего и не было.
Исполинский советский корабль бесславно тонул, словно ржавая дырявая лоханка, республиканские оркестры ещё продолжали как ни в чём не бывало наяривать социалистические марши, «чистая» публика – прогуливаться на верхних палубах, но экипаж, тревожно прислушиваясь к визгу трюмных крыс, уже спустя рукава делал свою опостылевшую будничную работу, – о всего лишь одном пассажире из миллионов таких же «нечистых» никто и не вспомнил.
Через полгода обучения в училище он вывел седьмой закон жизни: «Человек – это животное; высокоразвитое, но всё-таки животное».
И восьмой: «Каждый живёт, как хочет; каждый сам отвечает за свои ошибки».
«Однажды, уже и не вспомнить, когда (наверное, в 2011-ом году), движимый чувством окунуться в бестолковую давнюю юность, я сел в автобус № 20 и поехал по знакомому маршруту, – взглянуть на своё бывшее училище, общежитие.
Странные чувства испытал я по дороге!
Поменялся государственный строй, неузнаваемо изменился город, но трудяга автобус остался прежним: снаружи белым, с жёлтыми продольными полосами, от колёс до крыши покрытым въевшейся во все щели и поры пылью, внутри старым, дребезжащим, тесным, с продавленными сиденьями и спинками, украшенными незамысловатыми пиктограммами и надписями, начертанными в стиле „Маша + Коля = любовь“ и „Борька – козёл!“. Я вспомнил, как зимою в таком же автобусе ехал в общежитие, и от нечего делать кончиком ножа-складня нацарапал на спинке сиденья „Здесь был“, подумал, затем прибавил свою кличку и время написания – 1977 год. Поймал себя на желании осмотреть спинки сидений, найти тот автограф, усмехнулся: нет его и быть не может, ведь автобус семидесятых, конечно же, давно уже отбегал своё.
Воздух салона был всё тот же – душный, пахнущий выхлопными газами, да и пассажиры были из тех же времён: кажется, не изменились не только их лица, но и одежда осталась прежней. Время, подумал я, засбоило и продолжает отсчитывать нескончаемый 1977 год, для достоверности не хватает лишь парней с волосами до плеч, в потёртых штатовских джинсах, цветных японских куртках, с отечественными холщовыми сумками, украшенными трафаретными рисунками и надписями на английском языке. Но современность тут же грубо дала себя знать: ко мне протиснулась толстая низкорослая тётка-контролёр, вцепилась в лицо глазами-буравчиками, хрипнула: „Билет!“. Подавая ей пробитый компостером билет, я понял, что мешало мне окончательно поверить в сбой времени: отсутствие патлатой молодёжи ни при чём: в автобусе никто не просил передать деньги водителю, не общался между собой, – каждый сидел сам по себе, словно манекен за витринным стеклом, отгороженный от остальных таких же безгласных манекенов незримой, непробиваемой стеной отчуждения.
Когда мимо меня поплыла, покачиваясь, четырёхэтажная коробка общежития, прильнул к окну.
Здесь ничего не изменилось, словно и не миновало почти сорок лет. Вот окно моей бывшей комнаты, вот крыльцо, вот поддерживаемый двумя металлическими трубами-колоннами бетонный козырёк, вот дверь, выкрашенная всё той же коричневой краской, вот длинная дорожка до училища, выложенная бетонными плитами, по которой раньше любили гонять на мотоцикле „Ява“, пройтись с гармошкой, наигрывая модные мотивы или деревенские частушки. А вот и само училище, ничуть не изменившееся.
Автобус покатил дальше, до конечной остановки, мимо знакомых зданий, густо обляпанных вывесками нового – коммерческого – времени. Я откинулся на сиденье, подумал: „Зачем было приезжать? Что ты здесь хотел увидеть? Самого себя? Зачем?“
На обратном пути я смотрел не в окно, а перед собой, в бритый затылок молодого парня в кожаной куртке. Парень бубнил в сотовый телефон тарабарщину из дворовых и уголовных выражений; от него исходила волна удушающего амбре пива и дешёвой сладковатой, приторной туалетной воды.
„Нет, не та нынче молодёжь! – подумал я. – Как ни грустно, но такие вот типы уже занимают наше место; не удивлюсь, если они окончательно угробят страну. Если бы этот парень слушал „Битлз“ и от него наносило пусть даже водкой или дешёвым портвейном – вот тогда я ни о чём бы не беспокоился“.
Дав себе слово никогда сюда не возвращаться, закрыл глаза – подремать: ехать ещё минут двадцать, не меньше, не смотреть же просто так в окно»
Свидетельство о публикации №225082400141