Тёмный угол. 1920 год

Тёмный угол. 1920 год. Отрывок из книги «Вадья изначальная»

Стоял май двадцатого года. Великие бури сотрясали Россию: только-только красные выбили интервентов из Архангельска, Гражданская война полыхала по всей стране, перекраивая карту и судьбы. А здесь, в Вадьинской волости, в самой лесной глуши, жизнь текла по-старому, как неспешная северная речка: на вид тихо, да в тёмных омутах скрывается тревога. Холодок по душам шёл, и не от одной лишь весенней прохлады — он был от неведения и страха. Слухи долетали, что власть переменилась, что порядки теперь новые, да кто разберёт, где правда, где вымысел в этом глухом краю? Мужики хоть и ладили сохи да боронили землю, подчиняясь вековому круговороту, но то и дело на дорогу поглядывали: не едет ли кто чужой, не несёт ли новую беду? И бабы, перебирая семена, украдкой крестились, молясь не столько об урожае, сколько о том, чтоб лихолетье их избы стороной обошло. Вроде и жизнь прежняя, а воздух стал другой — тяжёлый, натянутый, как тетива перед выстрелом.

Прошла долгая зима, сошли снега, обнажив чёрную, прелую землю, а в трёх вадьинских школах который год стояла мёртвая тишина. Двери на засове, окна, затянутые паутиной и пылью, слепыми глазами глядели на сиротливую улицу, и только ветер в пустых трубах гудел свою тоскливую, бесконечную песню. Школы-то эти не со вчерашнего дня, задолго до новой власти существовали, да только проку от них было что от козла молока. Да и какие там школы — избёнки кособокие, вросшие в землю. Учили в них больше Закону Божьему да Псалтыри, а чтоб мужик простой мог газету прочесть или письмо родне черкнуть — до того дела не было. Вот и выходило, что школы вроде есть, а грамотных в волости днём с огнём не сыскать. А теперь и вовсе всё замерло, заросло паутиной.

В одной из тех школ, что в деревне Топоровской, учителем в тот год был назначен местный псаломщик Попов. Человек он был тихий, незаметный, с жиденькой бородкой, похожей на клочок пакли, и вечно бегающими, будто виноватыми, глазками. А занятий-то и не было. Почему — кто его знает? Слухи по деревням ползли разные, как змеи по сырому мху. Одни говорили, что от лени он не радеет, другим казалось, что от неопределённости — власть-то меняется, что дым на ветру, кому служить, кому кланяться? А третьи, самые злые на язык, и вовсе шептались, мол, не вредит ли он новой власти нарочно, не саботирует ли? Ходил он тенью за отцом Сергием по дворам, собирали они с крестьян крохи: у кого горсть муки, у кого щепоть соли. Постучится в избу, согнётся в три погибели, перекрестится на красный угол:
— Мир дому сему. Не подадите ли, православные, на нужды школы, на прокорм служителю просвещения?

А в уезд, в Отдел народного просвещения, небось, цидульки писал исправно: мол, учение идёт полным ходом, детишки знаниям радуются, новую власть славят. Эх, кабы заглянул кто из уезда в ту холодную школу, увидел бы только паутину по углам, мышиный помёт на полу да засиженные мухами окна.

А народ-то в волости — тёмный, как осенняя ночь. Дай бог, один-два из десяти слово по слогам прочитают иль черканут чего коряво. Остальные имени своего написать не могли, ставили крест вместо подписи, жирный, неуклюжий. Газет не читали, про новую власть только слухами жили, а слухи те — что вороньё: налетят, накаркают беду, да и поминай как звали. Сойдутся вечером мужики на завалинке, раскурят самокрутки, от которых дерёт в горле, да и давай судить-рядить. Были среди них и мужики справные, работящие, которых иные уж кулаками прозвали за крепкое хозяйство, а были и просто крикуны-подстрекатели, у кого язык без костей. И пойдёт разговор, густой, ядрёный, как дым самосада.

— Слыхали, мужики? — начнёт Игнат, горлопан известный. — В соседней волости продразвёрстка была. Всё до зёрнышка выгребли. Говорят, комиссар в кожанке ходил, наганом тряс, глаза стеклянные.
— Опять ты за своё, Игнат, — проворчал старый Семён, который ещё царя Гороха помнил и всякую власть пережил. — Народ баламутишь. Языком своим беду накличешь. Приедут и положат нас тут всех ни за грош.
— Так потому и приедут, что мы порознь, как персты на руке! — вскинулся Игнат, не смутившись. — А как придут, что делать будем? Всё отымут, в коммуну загонят! Жён общественными сделают!
— Да как это — общественными? — не понял молодой парень Фёдор, у которого невеста на выданье. — Жена — она ж своя, венчанная.
— А им плевать! Антихристы! — зашумел Игнат, и другие мужики, помрачнев, согласно загудели, выпуская клубы дыма. — Говорю вам, грабят нас!

Так, в этих вечерних разговорах, в страхе да в неведении, и зрели горькие семена. Зрели неспешно, но крепко, как озимые под снегом. То не просто мужицкая болтовня была от безделья, не просто дым в небо пускали. Нет, то сама земля гудела под ногами. В каждом слове, в каждом недоверчивом взгляде, в каждой туго затянутой самокрутке копилась глухая, мужицкая обида. Исподволь, помаленьку, готовили подстрекатели в этих лесных краях новую пугачёвщину, новую крестьянскую войну, что должна была полыхнуть красным петухом в самом тылу у новой власти. И маленькая, Богом забытая Вадья, сама того не ведая, готовилась сыграть свою малую, но кровавую роль в большой и страшной истории, что писалась тогда по всей России. Так, меньше чем через год, в марте двадцать первого, вспыхнут в волости экономические волнения.

А мужик простой, малосознательный, уши развесит, головой качает, верит. Страшно ему. Власть-то новая ещё на ноги не встала, сама не окрепла, кто кого одолеет — поди разбери. А кто бы разъяснил, кто бы слово правдивое сказал — так нет таких. Ни партийной ячейки, ни молодёжного кружка, где бы собрались, потолковали, газетку вслух почитали. Словно забыли про этот угол, отрезали от большого мира, как ломоть от каравая.

Лето на пороге, скоро сенокос, а на душе у людей всё так же муторно и серо. Пахать надо, сеять, а в голове — сумятица. Кому верить? Старой жизни уж нет, а новая где она? Далёко, за лесами, за болотами. А здесь, в Вадье, всё по-прежнему: тяжёлая работа от зари до зари, до ломоты в спине, да разговоры шёпотом по вечерам.

И глядят ребятишки на взрослых, а в глазах у них — немой вопрос. Бегают босой ватагой по пыльной улице, играют в свои нехитрые игры, а сами всё слушают, уши на макушке. Слышат и про комиссаров, и про коммуну, и про «жён общественных». И тоже страшно им становится, хоть и не понимают до конца, что значат эти слова. Им бы в школу, за книжки, а они с малых лет в поле, за сохой да бороной, помощники. И растёт новое поколение, такое же неграмотное, как и отцы их, обречённое повторять их судьбу.

И кажется, что и не пробьётся луч света в этот тёмный угол, что так и будет он жить в вековой дремоте, слушая лишь вой ветра да шёпот тревожных разговоров. Но где-то там, далеко, уже стучали по рельсам поезда, везущие новые книги и новых людей. И верилось, что дойдёт и до Вадьи когда-нибудь этот свет, разгонит тьму, и зазвенят наконец детские голоса в школах, и научатся люди не только крест ставить, но и читать слово простое и важное — «правда». Но то будет потом. А пока — год двадцатый, весна на исходе, и тёмный, глухой угол русской земли, ждущий своего часа.

Смута

Век пошатнулся. В сумраке лесном
Живёт деревня слухом да тревогой.
Что принесёт заря в крестьянский дом?
Какой удел назначен строгим Богом?

Кругом молва, как воронов налёт,
И шепчутся мужицкие собранья.
Никто не знает, что их завтра ждёт,
Лишь смутные на сердце ожиданья.

Псаломщик бродит, знаний всех носитель,
Но школа спит, закрыта на засов.
Один шепнёт: «Вот наш спаситель!»,
Другой — про хитрость и лукавство слов.

Клубится дым, неспешны разговоры
Про комиссаров и про общий быт.
Текут рекой те тягостные споры,
И каждый новый день бедой грозит.

И зреет гнев, глухой и неизбежный,
В сердцах простых, неграмотных людей.
В глуши лесной, в тоске её безбрежной
Рождается пожар грядущих дней.

Иван Тюкачев. 2020 год.


Рецензии