Цветы Горя
Он греб к ним изо всех сил. Руки ныли, старые уключины скрипели жалобно, как несмазанные петли на кладбищенских воротах. И сквозь этот скрип он слышал голос. Тихий, далекий, но до боли знакомый.
«Папа…»
Голос его Светы. Его дочки.
Сердце в груди сжалось в ледяной комок. Он налег на весла с новой силой, лодка заходила ходуном. Лилии были уже совсем близко. Он видел каждую прожилку на их восковых лепестках, каждую каплю росы, похожую на слезу.
«Папа, ты где?»
— Я здесь, солнышко! Я плыву к тебе! — закричал он, но из горла вырвался лишь хриплый шепот.
Внезапно весло в его правой руке с треском сломалось. Обломок беспомощно качнулся и ушел под черную воду. Лодку развернуло. Он попытался грести оставшимся веслом, но лишь крутился на месте, а спасительный островок белых цветов начал медленно удаляться. Холодная вода просочилась сквозь щели в днище, обжигая ступни. Она прибывала быстро, неумолимо.
«Папа… мне холодно…»
Вода уже была по пояс, ледяные тиски сдавливали грудь, не давая дышать. Он протянул руку к удаляющимся лилиям, к ускользающему голосу, и в этот момент проснулся.
Аркадий рывком сел на кровати, хватая ртом воздух. Кожа была покрыта липким холодным потом, сердце колотилось о ребра, как пойманная в силки птица. Комната тонула в сером, безжизненном полумраке. Утро просачивалось в нее нехотя, цепляясь за плотные шторы тусклым, серебристым светом. Тишина. Оглушающая, давящая тишина, которая стала его вечным спутником.
«Просто сон…» — пронеслось в голове, но облегчения не принесло. Образы черной воды и белых лилий, похожих на погребальные венки, не отпускали. Он потер виски, пытаясь отогнать наваждение.
Какой сегодня день? Мысль пришла медленно, пробиваясь сквозь ватную пелену сна. Воскресенье. Обычно это был просто еще один пустой день, который нужно как-то пережить. Но сегодня… Сегодня что-то было не так. Какая-то заноза сидела в подсознании, царапая изнутри. Он бросил взгляд на электронные часы на прикроватной тумбочке.
5 ОКТЯБРЯ.
Дата вспыхнула в мозгу красным неоном, выжигая все остальные мысли. Пятое октября. Два года. Ровно два года с того дня, как мир Аркадия раскололся на «до» и «после». Годовщина.
Боль, которая всегда жила в нем, притупленная рутиной и усталостью, всколыхнулась с новой, невыносимой силой. Она не была острой, как в первые месяцы. Нет, она стала другой — тупой, ноющей, всеобъемлющей. Словно на грудь ему положили гранитную плиту, и с каждым вдохом она становилась все тяжелее.
«Света… Девочка моя…»
Он закрыл лицо руками. Воспоминания, от которых он так старательно строил баррикады, прорвали оборону и хлынули мутным потоком. Ее смех, звонкий, как колокольчик. Теплые маленькие ладошки в его огромной руке. Запах ее волос после ванны, пахнущих яблочным шампунем. Ее обиженно надутые губки, когда он отказывался купить очередную куклу. Ее восторженный визг, когда он подбрасывал ее к самому потолку.
Все это было так давно, что казалось, случилось не с ним, а с кем-то другим, в другой, счастливой жизни.
Аркадий спустил ноги с кровати. Каждый сустав, каждая мышца протестовали против движения. Он был не просто уставшим; он был выжжен изнутри, пустой оболочкой, в которой эхом отдавалась лишь одна-единственная нота — нота утраты. Вставать не хотелось. Хотелось лечь обратно, накрыться одеялом с головой и провалиться в небытие, как та его лодка в черную воду сна. Но какая-то упрямая, вымученная привычка заставила его подняться.
Он шел на кухню, шаркая стоптанными тапочками по холодному паркету. Квартира, когда-то наполненная жизнью, смехом и суетой, теперь казалась гулкой и пустой, как склеп. Солнечные лучи, пытаясь пробиться сквозь грязные стекла, лишь подчеркивали пыль, осевшую на мебели. Он давно перестал замечать беспорядок. Зачем? Для кого?
На кухне он механически насыпал в турку две ложки кофе, залил водой, поставил на огонь. Автоматические действия, доведенные до совершенства за сотни таких же одиноких утр. Он смотрел, как медленно поднимается кофейная шапка, и думал о том, как бессмысленно все это. Вставать, пить этот горький кофе, дышать, существовать. Зачем? Раньше у него был ответ. Он вставал, чтобы отвезти Свету в школу. Он пил кофе, чтобы взбодриться перед важными переговорами, от которых зависело будущее его семьи. Он существовал, чтобы видеть, как растет его дочь, чтобы обеспечить ей все самое лучшее.
«Все самое лучшее…» — горько усмехнулся он про себя. — «Карьера, деньги, статус… Я дал ей все, кроме главного. Времени. Своего времени».
Кофе поднялся. Аркадий снял турку с огня и налил черную, обжигающую жидкость в свою любимую чашку — большую, с дурацким рисунком сонного кота. Эту чашку ему подарила Света на День отца. Он больше не пил ни из какой другой.
Он сел за стол у окна и сделал первый глоток. Горечь обожгла язык и горло, но он не поморщился. Эта физическая горечь была ничем по сравнению с той, что разъедала его душу. За окном начинался новый день. Город просыпался. Но для Аркадия время остановилось два года назад, пятого октября. И каждое новое утро было лишь болезненным напоминанием о том, что он все еще жив, в то время как его маленькое солнышко погасло навсегда.
Кофе не принес ни бодрости, ни тепла. Он лишь оставил во рту привкус пепла. Аркадий помыл чашку, поставил ее на сушилку рядом с единственной тарелкой и пошел в коридор. Механически, как заведенный механизм, он надел темные джинсы, серый свитер с высоким горлом и тяжелое черное пальто. Пальто было его броней, его коконом, в котором можно было хоть немного спрятаться от мира.
Щелчок замка во входной двери прозвучал в оглушающей тишине подъезда неестественно громко. Он вызвал лифт, и пока кабина медленно ползла вниз, Аркадий смотрел на свое отражение в тусклом, исцарапанном зеркале. На него глядел незнакомец. Мужчина с осунувшимся лицом, глубокими тенями под глазами и взглядом, в котором не осталось ни искры. Куда делся тот, другой Аркадий — успешный, уверенный, с вечной усмешкой в уголках губ? Он умер. Умер там же, в той больничной палате, два года назад. Осталась лишь эта серая, изможденная оболочка.
Двери лифта разъехались, выпуская его в утро.
Сырой октябрьский воздух ударил в лицо, заставив поежиться. Двор, обычно тихий в ранний час воскресенья, сегодня был полон жизни. И эта жизнь обрушилась на Аркадия, как ледяной душ. Прямо у подъезда стояла компания молодежи, студенты из дома напротив. Две девушки и парень, они громко смеялись над какой-то шуткой, и их смех — звонкий, беззаботный, как россыпь серебряных монеток — вонзился в него, как тонкая ледяная игла.
«Когда в нашем доме в последний раз так смеялись?» — пронеслась мучительная мысль. Он вспомнил, как они с Леной, его женой, сидели на кухне, а из детской доносился заливистый хохот Светы, которая смотрела мультики. Они переглядывались, и в этих взглядах было столько тепла, столько общего, невысказанного счастья. Их дом был крепостью, полной света и любви. А теперь — склеп.
Он ускорил шаг, опустив голову, пытаясь проскользнуть мимо них незамеченным, стать невидимым. Но жизнь, словно издеваясь, подбрасывала ему все новые и новые испытания.
Из-за угла показались дедушка и маленькая девочка лет шести в ярко-розовой курточке и смешной шапке с помпоном. Девочка держала деда за руку и что-то увлеченно ему рассказывала, подпрыгивая на каждом шагу.
— А потом, деда, мы сделаем самый-самый большой замок из песка! С башнями! И посадим туда принцессу!
Аркадия будто ударило током. Мир вокруг сузился, звуки приглушились, и перед глазами вспыхнула картина из прошлого.
Летний день. Песочница на детской площадке. Его маленькая Света, такая же серьезная и сосредоточенная, строит куличики из мокрого песка. Ее светлые волосы, выгоревшие на солнце, растрепались, на щеке — пятнышко грязи. Она протягивает ему красное пластмассовое ведерко.
— Пап, подержи. Я сейчас сделаю главный вход в наш дворец. Тут будет жить королева. Это я! А ты будешь рыцарь, который меня охраняет.
Он тогда рассмеялся, сел рядом с ней прямо на песок, не боясь испачкать дорогие брюки, и обнял ее худенькие плечики.
— Конечно, мое солнышко. Я всегда буду тебя охранять.
Воспоминание было таким ярким, таким живым, что на мгновение ему показалось, будто он чувствует тепло ее маленького тела и запах летнего песка. А потом реальность вернулась, обрушившись на него всей своей тяжестью. Он не охранял. Он не сберег. Он солгал ей.
Гранитная плита на груди стала невыносимой. К горлу подкатил тугой, душащий ком, мешая дышать. Глаза предательски защипало. Он не мог позволить себе здесь расплакаться. Не на глазах у всех этих счастливых, ничего не подозревающих людей. Мужчины не плачут. Сильные мужчины не показывают свою слабость. Эту мантру он повторял себе два года, но с каждым днем верить в нее становилось все труднее. Какая к черту сила, если внутри все превратилось в выжженную пустыню?
Он почти побежал. Мимо детских качелей, мимо скамеек, где ворковала влюбленная парочка. Каждый образ счастливой жизни был для него пыткой. Он видел лишь то, чего лишился. Видел будущее, которое у него украли. Будущее, где он ведет подросшую Свету в первый класс, помогает ей с уроками, волнуется на ее выпускном, неуклюже танцует на ее свадьбе... Картины, которые он так любил рисовать в своем воображении, теперь были измазаны черной краской горя.
Вот она, его машина. Черный седан, покрытый слоем пыли и осенних листьев. Его бронированная капсула, его убежище. Пальцы дрожали, он не сразу попал ключом в замок. Наконец, спасительный щелчок. Он буквально ввалился на водительское сиденье и с силой захлопнул за собой дверь.
Звук захлопнувшейся двери — глухой, окончательный, как удар комка земли о крышку гроба — отрезал его от внешнего мира.
Здесь, в тишине и полумраке салона, он наконец позволил себе выдохнуть. Воздух вырвался из легких сдавленным, рваным стоном. Аркадий уронил голову на руль, вцепившись в него побелевшими пальцами. Он не плакал. Слезы высохли давно. Вместо них внутри была лишь сухая, скребущая боль. Он сидел неподвижно, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую все тело, и смотрел невидящим взглядом сквозь лобовое стекло на девочку в розовой куртке, которая смеялась и тянула своего дедушку к качелям. А в ушах его звучал лишь один, самый страшный вопрос: «За что?»
Аркадий сидел в машине несколько долгих минут, собирая себя по осколкам. Дыхание выровнялось, дрожь в руках улеглась. Он повернул ключ в замке зажигания. Мотор ровно, безразлично заурчал, возвращая его к действительности. Пора.
Он выехал со двора и влился в сонный воскресный поток машин. Город, который он когда-то знал как свои пять пальцев, теперь стал для него минным полем воспоминаний. Каждый поворот, каждое здание грозило взорваться осколком прошлого.
Вот за углом показалась маленькая, уютная кофейня «Сладкоежка». Аркадий невольно сбавил скорость. Сколько раз они заходили сюда со Светой после школы? Он заказывал себе эспрессо, а она — всегда одно и то же: большое какао с горой взбитых сливок и маршмеллоу. Она смешно морщила нос, когда на нем оставались «сливочные усы», и рассказывала взахлеб о своих школьных делах: о вредной Катьке, о смешном учителе по рисованию, о новой пятерке по математике.
«Пап, а правда, что если съесть все зефирки, то можно загадать желание и оно сбудется?» — спросила она однажды, глядя на него своими огромными, серьезными глазами.
«Конечно, правда, солнышко», — ответил он тогда, улыбаясь. Сам он в тот момент думал о проваленных переговорах и падении акций, и ее детский голос был для него лишь фоновым шумом. Боже, каким же он был идиотом. Он бы отдал сейчас все свои акции, все свои компании, всю свою жизнь, чтобы еще раз услышать этот голос и по-настоящему вслушаться в ее слова.
Он проехал мимо кофейни, не смея повернуть голову. В витрине сидели другие отцы с другими дочками. Для них время шло вперед.
Дальше по маршруту — серый, типовой Дом Культуры. Его фасад украшала выцветшая афиша какого-то детского спектакля. Сюда Света ходила на рисование. Аркадий вспомнил запах гуаши и мокрой бумаги, который всегда витал в коридорах. Он вспомнил, как забирал ее после занятий, а она с гордостью показывала ему свои творения: кривоватое солнце, фиолетовую кошку, дом с непропорционально большой трубой. Он хвалил ее, целовал в макушку и торопил, потому что его ждал очередной «важный» звонок.
«Папочка, ну еще пять минуточек! Я хочу дорисовать радугу!» — канючила она.
«Светлана, у папы нет пяти минуточек. Давай быстрее».
Пять минуточек… Он бы отдал вечность за эти пять минут сейчас. За возможность просто сидеть рядом на жестком стуле и смотреть, как она, высунув от усердия кончик языка, выводит на листе свою радугу.
Он свернул на проспект, ведущий из центра. Сердце сжалось еще сильнее. Он знал, что сейчас будет самое тяжелое. Школа. Обычное кирпичное здание, окруженное забором. Место, где он видел ее в последний раз живой. Он до сих пор помнил тот день в мельчайших деталях. Утро было солнечным, холодным. Она была в новой синей курточке, которую они купили на выходных. Он остановил машину у ворот, она чмокнула его в щеку.
«Пока, пап!» — бросила она и побежала к подружкам. Уже у самых ворот она обернулась и помахала ему рукой. Просто обычный жест, машинальный. Он кивнул в ответ, уже доставая телефон, чтобы проверить почту. Он думал о предстоящей сделке, о курсе валют, о какой-то несусветной ерунде. Он не знал, что это был последний раз, когда она ему помашет.
Аркадий так сильно стиснул руль, что костяшки пальцев побелели. Он проехал школу, глядя прямо перед собой, но образ смеющейся девочки в синей курточке стоял у него перед глазами.
Вскоре городские пейзажи сменились унылыми пригородами. Он остановился у небольшой, неприметной вывески «Цветочная Лавка». Внутри пахло влажной землей и приторной сладостью хризантем. За прилавком стояла женщина средних лет с усталыми, но добрыми глазами. Она его узнала. Он бывал здесь раз в месяц, а в последние дни — каждый год, в одно и то же время.
— Здравствуйте, — тихо поздоровался Аркадий.
— Доброго дня, — кивнула она. — Вам как обычно? Полевые ромашки?
Он молча кивнул. Ромашки. Глупые, простые цветы, которые Света любила больше всех пышных роз и лилий. Она плела из них венки, собирала в букеты для мамы, рисовала на своих картинках. Цветы ее детства.
Продавщица ловко составила большой, немного растрепанный букет, завернула его в тихую крафтовую бумагу и перевязала бечевкой. Протягивая ему цветы, она на мгновение задержала на нем свой сочувствующий взгляд.
— Держитесь, — сказала она тихо, но настойчиво. — Я знаю, как это тяжело. Но нужно как-то жить дальше. Ради нее же.
Слова, которые должны были утешить, ударили его под дых, как кулаком. Жить дальше? Как? Зачем? Он с трудом выдавил из себя подобие улыбки.
— Спасибо. Я стараюсь.
«Стараюсь?» — мысленно взвыл он, уже выходя из магазина под тихий звон колокольчика над дверью. «Что ты знаешь о том, как я стараюсь? Ты знаешь, каково это — просыпаться каждое утро в пустом доме? Каково это — видеть ее лицо в каждом проходящем мимо ребенке? Жить дальше? Это не жизнь. Это просто отбывание срока в камере-одиночке, построенной из воспоминаний. И не говори мне про "ради нее". Ее нет! Все, что осталось — это эта боль!»
Он сел в машину и бережно положил букет на пассажирское сиденье. На то самое место, где когда-то сидела она, болтая ногами и глядя в окно. Сладковатый, горький запах ромашек наполнил салон. Запах ушедшего лета. Запах ушедшей жизни.
Последний отрезок пути прошел как в бреду. Дорога сузилась, петляя между голых, почерневших от сырости деревьев. А потом начался туман. Он не выползал, не стелился — он просто был. Густой, молочный, он висел в воздухе плотной завесой, пожирая очертания мира. Видимость упала до нескольких метров. Фары выхватывали из белой мглы лишь клочки мокрого асфальта и призрачные силуэты стволов по обочинам.
И вот, наконец, они. Выплывшие из тумана, как остов затонувшего корабля. Высокие, кованые, покрытые ржавчиной ворота кладбища.
Аркадий остановил машину, заглушил мотор. Наступила абсолютная, звенящая тишина, нарушаемая лишь стуком его собственного сердца. Он сидел, вцепившись в руль, и смотрел на эти ворота. За ними был его ад. Его вечная Голгофа. И ему снова нужно было на нее взойти.
Он сидел в машине, не решаясь выйти. Тишина больше не была просто отсутствием звука; она обрела плотность, стала физически ощутимой, давящей. Казалось, сам воздух застыл в ожидании. Туман за лобовым стеклом клубился, словно живое существо, скрывая и одновременно подчеркивая зловещее величие того, что лежало за воротами.
Наконец, сделав над собой усилие, Аркадий толкнул тяжелую дверцу. Мир встретил его объятиями промозглой сырости. Воздух был влажным и холодным, он проникал под одежду, забирался в легкие, заставляя кожу покрыться мурашками. Порыв ветра, налетевший из туманной пелены, качнул голые ветви деревьев, и они заскрипели, будто старческие кости. Аркадий инстинктивно поднял воротник и плотнее застегнул пальто, пытаясь укрыться от этой всепроникающей зыбкости. Но холод шел не только снаружи. Он поднимался изнутри, из самой глубины его души, замораживая кровь в жилах.
Он стоял у машины, держа в охапке букет ромашек, и смотрел на ворота. Они были старыми, возможно, ровесниками самого этого погоста. Черный металл, изъеденный ржавчиной, которая проступала сквозь облупившуюся краску, как запекшаяся кровь на старых ранах. Сложный, витиеватый узор из переплетенных прутьев, когда-то, наверное, бывший произведением кузнечного искусства, теперь казался паутиной, сплетенной гигантским пауком, чтобы ловить заблудшие души. На верхушках пик застыли капли влаги, похожие на холодные слезы.
Одна из створок была слегка приоткрыта, образуя узкую темную щель — приглашение войти в мир тишины и покоя. Или в мир вечной скорби. Для Аркадия это было одно и то же. Эта щель казалась ему пастью, готовой поглотить его, входом в лабиринт, из которого он никогда не мог найти выход, сколько бы раз ни возвращался.
Он медленно пошел к ним. Каждый шаг отдавался глухим стуком в груди. С каждым шагом нарастало гнетущее чувство, знакомое до мельчайших оттенков, но от этого не менее мучительное. Это была не просто грусть, не тоска в привычном понимании. Это было нечто большее, всеобъемлющее. Чувство, будто его сердце поместили в тиски и медленно, оборот за оборотом, сжимали их, выдавливая из него не кровь, а саму жизнь, саму способность чувствовать что-либо, кроме этой всепоглощающей боли.
Внутри все скручивалось в тугой узел. Воспоминания, которые он пытался держать под контролем, снова вырвались на свободу. Он видел ее лицо — такое живое, смеющееся. Он слышал ее голос, задающий тысячу «почему». Он чувствовал тепло ее руки в своей. И осознание того, что всего этого больше никогда не будет, обрушивалось на него с физической силой, лишая воздуха. Он остановился в нескольких метрах от ворот, согнувшись, будто от удара.
«Зачем ты ушла, солнышко? Почему ты оставила меня здесь одного? Я не справляюсь, Света. Я не могу без тебя. Каждый день — это пытка. Я просыпаюсь, и первая мысль — о тебе. Я засыпаю, и последняя мысль — о тебе. Ты — мое начало и мой конец. И этот конец невыносим».
Тоска была похожа на физический голод, который невозможно утолить. На жажду, которую нечем унять. Это была ампутация. У него отняли самую важную, самую живую часть его самого, и теперь на ее месте зияла незаживающая, кровоточащая рана. И каждый раз, приходя сюда, он словно срывал с этой раны бинты, чтобы снова и снова смотреть в ее черную, бездонную глубину.
Он глубоко, судорожно вздохнул, пытаясь протолкнуть колючий ком в горле. Холодный воздух обжег легкие. Он выпрямился. Он должен дойти. Это его долг. Его крест.
Подойдя к воротам, он коснулся холодного, шершавого металла. Ржавчина осталась на кончиках пальцев оранжевой пыльцой. Он толкнул тяжелую створку. Она поддалась с протяжным, мучительным скрипом, который прорезал туманную тишину, как крик боли. Этот звук был эхом того, что творилось у него в душе.
Он шагнул за порог.
И сразу же мир изменился. Туман здесь казался еще гуще, воздух — еще неподвижнее. Звуки шагов по мокрой, усыпанной прелыми листьями дорожке тонули в ватной тишине. Он оказался в другом измерении, в царстве, где время остановилось, где единственными законами были молчание и память. Вокруг из белесой мглы проступали темные силуэты — надгробия, кресты, маленькие склепы, похожие на заброшенные дома для мертвых детей.
Ворота за его спиной остались позади, скрытые туманом. Он был один. Один на один со своим горем, в самом его сердце. И он пошел вперед, вглубь этого серого, безмолвного мира, неся своей мертвой девочке ее любимые живые цветы.
Аркадий шел по главной аллее, и гравий тихо шуршал под его ботинками. Звук этот, единственный в оглушающей тишине, казался непристойным, слишком живым для этого места. Туман скрадывал перспективу, и надгробия выплывали из белесой мглы по обе стороны от него, как каменные часовые вечности. Старые, покосившиеся кресты, покрытые зеленым мхом. Величественные мраморные плиты с выцветшими позолоченными именами. Скромные холмики с простыми металлическими табличками. За каждым камнем — чья-то оборвавшаяся история, чья-то неутихающая боль.
Он шел мимо них, и его собственная история начала разматываться в сознании, как старая кинопленка.
Сначала — яркие, залитые солнцем кадры.
Он видит невысокий гранитный обелиск с высеченным ангелом, и память услужливо подсовывает ему другой образ. Летний день в зоопарке. Свете лет пять, она сидит у него на плечах, крепко вцепившись ручонками в его волосы, и заливисто хохочет, глядя на неуклюжих пингвинов. Ее смех — чистый, как звон колокольчика. Он чувствует ее легкий вес, ее теплое дыхание у себя на макушке, и в груди у него разливается такое всеобъемлющее, такое могучее чувство счастья и всесильности. В тот момент он был уверен, что сможет защитить ее от всего на свете, что построит для нее и Лены мир, в котором не будет ни горя, ни бед.
Мимолетная, почти призрачная улыбка тронула его губы. Тень той самой улыбки из прошлого, когда он был не просто мужчиной, а центром целой вселенной для двух самых дорогих ему людей.
Он сделал еще несколько шагов. Аллея разделилась, и он свернул на узкую тропинку, ведущую вглубь кладбища. Здесь могилы стояли теснее, будто пытаясь согреться в этом вечном холоде. Он прошел мимо большого семейного склепа — серого, монументального, с тяжелой дубовой дверью. Символ династии, успеха, продолжения рода. Символ всего, к чему он так отчаянно стремился.
И пленка в его голове заскрипела, цвета поблекли.
Восьмой день рождения Светы. Он обещал быть к шести. Он клялся. Но «неотложная сделка», «ключевой партнер», «вопрос миллионов»… Он ворвался в квартиру в начале десятого, с огромной коробкой самой дорогой куклы, которую только смог найти. Он вошел в гостиную и увидел остатки праздника: пустые тарелки, сдувшиеся шарики, сиротливо стоящий на столе надкусанный торт. Света сидела на диване в своем нарядном платье, свернувшись калачиком, и смотрела в одну точку. Ее глаза были красными от слез.
«Ты опоздал, папа», — сказала она тихо, даже не взглянув на него.
В дверях стояла Лена. В ее взгляде не было упрека, только бесконечная, выматывающая усталость. «Аркадий, она ждала тебя. Весь день. Она даже торт не давала резать, все говорила: "Сейчас папа придет"».
Он тогда разозлился. Не на себя, нет. На них. На то, что они не понимают. «Я же для вас стараюсь! Эти деньги, этот дом — все для вас!»
Улыбка давно исчезла с его лица. Теперь ее место заняла жесткая, горькая складка у губ. Ком, который он с таким трудом проглотил во дворе, снова подкатил к горлу, стал больше, острее. Он шел, глядя под ноги, на прелые, скользкие листья, но видел лишь заплаканное лицо своей дочери. Он видел, как в тот вечер между ним и его семьей пролегла первая, тоненькая, но уже заметная трещина.
Пленка закрутилась быстрее, перескакивая через месяцы и годы. Вот он пропускает ее школьный спектакль, потому что у него командировка. Вот он отвечает на ее восторженный рассказ о походе в музей односложным «угу», не отрываясь от экрана ноутбука. Вот он кричит на Лену, что у него нет времени на «эти ваши глупости», когда она просит его просто погулять с ними в парке в воскресенье. Каждое воспоминание — как удар молотком по стене их семейного счастья. Трещины расползались, превращаясь в пропасть. Он строил свою империю, думая, что строит крепость для семьи, а на самом деле возводил между собой и ними глухую стену.
И вот последний, самый страшный кадр.
Не больница. Не тот день. А несколько недель спустя. Их кухня, залитая безжизненным серым светом. Тишина. Такая плотная, что в ней можно было задохнуться. Лена стояла у окна, спиной к нему. Она стала почти прозрачной, словно выцветшей фотографией. Он подошел, хотел обнять ее, сказать что-то. Что-то правильное. Утешить. Поддержать. Но все слова казались фальшивыми и пустыми.
Она обернулась. Ее глаза были сухими, но в их глубине плескалась такая бездна горя, что у него перехватило дыхание.
«Я больше не могу, Аркаша», — сказала она ровным, безжизненным голосом.
«Что не можешь, Леночка? Мы справимся. Мы должны…»
«Нет, — она прервала его, покачав головой. — Я не могу быть с тобой. Здесь. В этом доме. Каждый раз, когда я смотрю на тебя, я вижу ее. Я вижу ее глаза в твоих, ее улыбку, когда ты пытаешься улыбнуться… И это убивает меня. Ты — живое напоминание о ней. И не только о ней. Ты напоминаешь мне о каждом дне, когда тебя не было рядом. О каждом пропущенном ужине, о каждом невыполненном обещании. Мы потеряли ее не в тот день в больнице, Аркадий. Мы начали терять ее гораздо раньше. И теперь мы не можем быть вместе, потому что наше общее горе слишком тяжелое. Оно просто раздавит нас обоих».
Она ушла через неделю. С одним чемоданом. Пытаясь справиться с горем самостоятельно, вдали от него, вдали от дома, где каждый угол кричал о Свете.
Аркадий остановился. Тропинка вывела его на небольшую поляну. Впереди, сквозь редкие пряди тумана, он увидел плакучую иву. Ее длинные, голые ветви свисали до самой земли, словно волосы скорбящей женщины, укрывая собой маленький, ухоженный участок.
Он знал это место. Он дошел.
Под плакучей ивой было тише и темнее. Ее ветви, словно занавес, отделяли этот маленький клочок земли от остального мира. Воздух здесь был еще холоднее, пропитанный запахом влажной земли и увядания. Прямо под деревом, окруженная невысокой кованой оградкой, виднелась небольшая мраморная плита. Имя на ней он мог бы прочесть даже с закрытыми глазами.
Светлана Аркадьевна Воронова
2008 – 2022
Наше солнце, что светит теперь с небес
И у этой плиты стоял человек.
Аркадий замер, вцепившись в букет ромашек так, что хрустнули стебли. Фигура была высокой и неестественно худой, почти скелетообразной. На ней был длинный темный плащ, полы которого терялись в тумане у самой земли. Незнакомец стоял спиной к нему, слегка склонив голову, и, казалось, что-то рассматривал на могильном камне. Его неподвижность была абсолютной, он словно был частью этого пейзажа — таким же вечным и скорбным, как и надгробия вокруг.
Первой реакцией Аркадия была вспышка глухого, иррационального раздражения. Это его место. Это его горе. Это его дочь. Кто этот чужак, посмевший вторгнуться в его святилище в этот самый день?
Он медленно, почти крадучись, подошел ближе. Гравий под ногами предательски хрустнул. Фигура не шелохнулась. Аркадий обошел ее и встал перед могилой. Он бережно, словно боясь потревожить чей-то сон, положил букет полевых ромашек на холодный, влажный мрамор. Яркие, жизнерадостные головки цветов выглядели пронзительно и неуместно на фоне серого камня и увядшей травы.
Только теперь он смог разглядеть незнакомца. Лицо его было бледным, с резко очерченными скулами, а глаза — глубоко запавшими и темными, как омуты в том озере из его сна. В них не было ни сочувствия, ни любопытства, лишь спокойное, всезнающее наблюдение.
Тишина затягивалась, становясь плотнее тумана. Она больше не была просто отсутствием звука; она обрела вес, давила на плечи, забивалась в уши. Эта тишина была активной, внимательной, словно само кладбище, затаив дыхание, прислушивалось к биению единственного живого сердца на этой поляне. Аркадий не выдержал первым. Напряжение, смешанное с иррациональным гневом на это вторжение, прорвалось наружу.
— Кто вы? — его голос прозвучал хрипло и грубо, как скрежет камня о камень. Он пытался вложить в него всю свою неприязнь, всю боль от оскверненного уединения, выстроить стену между собой и этим призраком в черном.
Незнакомец медленно, с какой-то вековой плавностью, повернул к нему голову. Его взгляд не просто встретился с глазами Аркадия — он пронзил их, прошел сквозь все защитные барьеры, мимо зрачков, прямо в истерзанную, кровоточащую душу. В этом взгляде не было ни оценки, ни угрозы, лишь бездонное, древнее знание.
— Я тот, кто следит за этим местом, — ответил он. Голос его был тихим, ровным, безэмоциональным, но при этом удивительно глубоким. Он был похож на шелест осенних листьев или скрип старого дерева — такой же древний и неотвратимый.
— Смотритель, что ли? — с недоверием и долей презрения спросил Аркадий. Он окинул взглядом странную, нездешнюю одежду незнакомца — длинный плащ, никак не походивший на рабочую робу. Ответ был попыткой вернуть ситуацию в рамки понятного, обыденного мира. Смотритель. Человек. Не нечто, рожденное туманом.
— Можно и так сказать, — уголки губ незнакомца едва заметно дрогнули, но это не было улыбкой. Скорее, тенью понимания тщетности слов. — Хотя мои обязанности несколько шире.
— И как вас зовут? — Аркадий не знал, зачем спрашивает. Просто чтобы нарушить эту давящую тишину, чтобы заставить это существо назвать себя, обрести форму, стать менее эфемерным.
— Мое имя вам покажется знакомым, — произнес незнакомец, не отводя взгляда. — Зовите меня Нестор.
Имя повисло в стылом воздухе. Нестор. Имя было старым, редким, но не это заставило кожу Аркадия покрыться мурашками. А то, как оно прозвучало — безжизненным эхом, будто произнесенное не человеком, а самим этим местом, самим туманом. Фигура незнакомца была такой же незыблемой, как гранитные плиты вокруг, и Аркадию вдруг показалось, что он говорит не с живым смотрителем, а с ожившей статуей, пришедшей из другой, давно забытой эпохи. Это какая-то злая шутка? Розыгрыш?
— Что вы делаете у могилы моей дочери? — спросил он, намеренно выделив слово «моей», вкладывая в него всю свою отцовскую ревность и право на это горе.
— Я ждал тебя… наверное, — незнакомец кивнул на даты, выбитые в камне. — Ведь сегодня годовщина.
В его голосе не было вопроса, лишь констатация факта. Аркадию стало не по себе. Откуда он знает? Хотя, может, он видел его здесь раньше… эта мысль не принесла облегчения.
— Да… — выдавил Аркадий, и ком в горле снова дал о себе знать, став больше и острее. — Это моя дочь. Ее звали Света.
Он произнес ее имя, и оно прозвучало, как молитва, как заклинание, как попытка вернуть свет в этот серый мир. Света… Светлана… Имя, которое было синонимом света, прозрения.
Незнакомец кивнул, словно услышал не имя, а его тайный смысл. И затем он произнес фразу, которая расколола хрупкий мир Аркадия.
— Скажи спасибо своей дочери, — сказал он все тем же ровным тоном.
Аркадий вскинул голову, словно от пощечины.
— За что? — в его голосе смешались откровенное недоумение и подступающая ярость.
— За то, что она спасла тебя.
Эта фраза взорвалась в голове Аркадия. Спасла? Спасла? Это звучало как самое жестокое кощунство, какое он когда-либо слышал. Весь его мир, два года выстроенный на фундаменте невосполнимой потери, зашатался.
— Спасла от чего?! — он почти выкрикнул это, самообладание начало давать трещины. Его руки сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Она спасла твою душу от тлена и лжи, — спокойно пояснил Нестор, будто говорил о прогнозе погоды. — Лжи денег, власти, статуса. От той удушающей паутины, которую вы, люди, плетете, чтобы не замечать главного. Она вырвала тебя из этой бессмысленной гонки, которая вела тебя в никуда. В пустоту, гораздо более страшную, чем эта земля.
Ярость, горячая и слепая, затопила Аркадия, на мгновение вытесняя боль. Она была спасением, его привычным щитом.
— Я не просил ее спасать меня! — выплюнул он, делая шаг вперед, вторгаясь в личное пространство незнакомца. — Я просил ее жить! Я хотел, чтобы она была рядом! Я хотел слышать ее смех, вытирать ее слезы, вести ее под венец! Мне не нужно было это ваше спасение, вы слышите?! Я бы с радостью сгнил в этом вашем тлене, лишь бы она была жива!
— Ты уверен? — голос Нестора не повысился ни на тон, но в этом тихом вопросе было больше силы, чем в крике Аркадия. — Ты уверен, что не гнил уже тогда, заживо? Скажи мне, Аркадий, что она видела в твоих глазах в последний год? Радость от встречи с ней? Или отблеск экрана смартфона, цифры биржевых сводок, беспокойство о следующем контракте? Когда ты в последний раз слушал ее, а не просто слышал фоновый шум, пока решал «важные» вопросы?
Каждый вопрос был точным, хирургическим уколом в самое сердце вины, которую Аркадий так тщательно прятал даже от самого себя. Он вспомнил ее рассказы, на которые отвечал односложным «угу». Ее просьбу дорисовать радугу. Ее заплаканные глаза в день рождения.
— Я… я делал это для нее! Для них с Леной! — выкрикнул он, цепляясь за последнее, самое главное свое оправдание. — Этот дом, эти возможности, лучшая школа, любая игрушка! Я строил для нее будущее! Крепость!
— У крепости высокие стены, — так же тихо парировал Нестор. — Ты построил их такими высокими, что сам оказался снаружи. Ты строил будущее, отнимая у нее настоящее. Она просила подержать ведерко в песочнице, а ты уже думал о ее поступлении в университет. Она просила почитать сказку на ночь, а ты покупал ей самую дорогую кровать. Ты давал ей все, кроме того единственного, что ей было нужно. Себя. Свое время. Разве это не ложь, Аркадий? Самая страшная ложь — лгать самому себе, что вещи могут заменить любовь.
Аркадий отшатнулся, будто его ударили. Этот человек говорил словами его совести. Словами, которые шепотом мучили его бессонными ночами. Словами, которые он гнал от себя, потому что признать их правдивость было невыносимо.
Мужская стойкость, его броня, трещала по швам.
— Дары? — Аркадий истерически, надрывно рассмеялся, и смех этот прозвучал как рыдание. Он указал дрожащей рукой на могильный камень. — Вы называете это даром? Эту дыру в груди, размером с целую вселенную? Эту пустоту, которая воет во мне днем и ночью? Мне не хочется ценить! Мне хочется вырвать себе сердце, чтобы оно перестало болеть! Мне хочется кричать от боли, которая пожирает меня изнутри! Каждый день, каждую минуту! Я так больше не могу… — голос его сорвался, превратившись в сдавленный, хриплый шепот, глаза наполнились жгучими, непрошеными слезами. — Понимаешь… я… я так больше не могу…
Он стоял, пошатнувшись, полностью сломленный, обнаженный в своем горе перед этим странным, отрешенным существом. Маска спала. Не было больше сильного мужчины, успешного бизнесмена. Был только отец, потерявший своего ребенка. Отец, который наконец-то понял, что начал терять ее задолго до того рокового дня.
Нестор шагнул к нему и положил свою ладонь ему на плечо. Рука была холодной, как могильный камень, но в этом прикосновении не было угрозы. Лишь тяжесть вечности и какое-то странное, запредельное понимание.
— Так кричи, — сказал он тихо, но его слова прозвучали, как приговор и разрешение одновременно. — Здесь только мертвые, и им уже все равно… Но помни одно, Аркадий. Ты здесь, потому что Бог с тобой еще не закончил. Ее жизнь не была ценой за твое прозрение. Она была даром. Страшным, бесценным даром, который вернул тебе зрение. Люди — хрупкие создания, но ты еще здесь, живой, потому что нужен этому больному миру. Она отдала свою короткую жизнь, чтобы вернуть тебе твою. Отбрось ложные заветы. Перестань гнаться за призраками успеха. Посмотри вокруг. И сражайся. Сражайся за тот мир, в котором отцы не променяют смех своих дочерей на лишний ноль в банковском счете. Сражайся во имя своей дочери. Живи так, чтобы ее жертва не была напрасной.
Слова незнакомца повисли в тяжелом, туманном воздухе. Они не были утешением в привычном смысле. Они не предлагали забвения или облегчения. Они были приговором. Приговором к жизни. К борьбе. К смыслу, который Аркадий так долго отказывался видеть, погребенный под обломками своего горя. Холодная ладонь на плече давила, словно печать, скрепляющая этот невысказанный договор.
— Это твой последний урок, — произнес Нестор, и его голос, казалось, стал еще тише, растворяясь в шелесте невидимых листьев. — Усвой его.
В тот же миг налетел порыв ветра. Резкий, сильный, он ворвался под сень плакучей ивы, заставив ее ветви хлестать по воздуху, как тысячи тонких плетей. Ветер пронесся по кладбищу, вздымая ворохи мокрых листьев, раскачивая верхушки деревьев и завывая в трубах далекой часовни. Он был похож на глубокий, скорбный вздох самой земли.
Аркадий зажмурился от этого внезапного напора, инстинктивно прикрывая лицо рукой. Ветер трепал его волосы, лез под пальто, пробирая до костей. Это длилось всего мгновение. Когда он снова открыл глаза, порыв стих так же внезапно, как и начался.
И незнакомца больше не было.
Он просто исчез. Растворился. Словно его и не было никогда, словно он был лишь порождением тумана и обезумевшего от горя сознания. Холод на плече Аркадия исчез, но фантомное ощущение тяжести осталось.
Аркадий ошарашенно огляделся. Пустота. Тишина. Только серый туман и молчаливые камни. Он даже не заметил исчезновения. Все его существо, вся его реальность в этот момент были сосредоточены не на внешнем мире, а на той плотине внутри него, которую только что прорвало.
Слова незнакомца — «Так кричи…» — продолжали звучать в его голове, как набат. И он больше не мог их сдерживать.
Последняя нить самообладания, которую он так отчаянно натягивал в течение двух бесконечных лет, с оглушительным треском лопнула. Сила, которая держала его на ногах, иссякла. Ноги подкосились, и он рухнул на колени прямо в мокрую, холодную землю перед могилой своей дочери.
Голова его безвольно опустилась. Он смотрел на мраморную плиту, на свое отражение в мокром камне, на яркое, живое пятно ромашек, и из его груди вырвался звук. Сначала это был тихий, сдавленный стон, похожий на скулеж раненого зверя. Потом он перерос в глубокий, протяжный вой, полный первобытной, животной боли. И наконец, он сорвался на крик.
Это был не просто крик. Это было извержение всей той агонии, которую он носил в себе. Вся горечь, вся вина, все невысказанные слова любви и запоздалого раскаяния вырвались наружу в этом единственном, разрывающем душу звуке. Он кричал, запрокинув голову к серому, безразличному небу, кричал до хрипоты, до боли в горле, до головокружения. Он кричал на Бога, на судьбу, на себя. Он выкрикивал свою боль в лицо этой безмолвной вечности, и казалось, старые кресты вокруг содрогнулись от этой человеческой муки.
Когда легкие опустели, он согнулся пополам, задыхаясь. И тогда пришли слезы. Не тихие, скорбные слезы, которые он иногда позволял себе в пустой квартире. Нет. Это были отчаянные, обжигающие рыдания. Он плакал так, как не плакал никогда в жизни — навзрыд, без стыда, без контроля, сотрясаясь всем телом, как ребенок, потерявшийся в огромном, страшном мире.
— Прости меня… — шептал он сквозь рыдания, его слова тонули в шуме собственного горя. — Прости, мое солнышко… Прости, что меня не было рядом… Прости за каждый пропущенный звонок… за каждый спектакль… за каждую сказку на ночь… Прости, что я не ценил… не видел… не понимал…
Он ударил кулаком по раскисшей земле рядом с могилой. Раз. Другой. Третий. Он бил, не чувствуя боли, вымещая свою беспомощную ярость на безмолвной грязи. Грязь, листья, холодная влага — все смешалось с его слезами.
— Я бы все отдал… Слышишь? Все! Чтобы вернуть хотя бы один день! Один час! Чтобы просто обнять тебя… Прости меня, доченька… Прости своего глупого папу…
Он упал ниц, прижавшись лбом к холодной земле у самого основания надгробия, и его плечи продолжали содрогаться в беззвучных рыданиях. Туман сгустился вокруг него, укрывая его своим серым саваном, скрывая от всего мира фигуру сломленного мужчины, стоящего на коленях перед своей судьбой, своей виной и своей невосполнимой потерей. Здесь, в царстве мертвых, он наконец-то позволил себе умереть вместе со своей дочерью, чтобы, возможно, когда-нибудь, найти в себе силы родиться заново.
Свидетельство о публикации №225082401863