Незнамо что. Глава 7

   ГЛАВА VII

   Вспомнились грехи, вспомнились...
   Но их не то чтобы на многотерпеливую бумагу выплёскивать – держать в памяти не хочется, но они увязли в ней так, что ничем их оттуда не изгнать, не выцарапать, никаким колдовским огнём не выжечь... Всплывут вдруг непрошено – и не отмахнуться, как ни жмурь глаза, – память не просто показывает картинки беспутной молодости, а хлещет ими по морде: на, червь, смотри! И он смотрит, а безверная душа мается: может, в церковь сходить, поставить свечку за грехи прошлые? Как подумается, так сейчас же словно прикрикнет кто: а надо ли?! а вместно ли тебе стучаться к Богу? изыдь с пустяками своими, не до тебя ему!
   А ведь и взаправду: если каждый смертный Создателю докучать станет, так до великих грешников и праведников руки его никогда не дойдут, – и успокаивается обманутая душа, и дремлет в благостном безраздумье...

   Грехи, если вдуматься – неотвратимость. Да и не сам грех страшен, а поступок; является ли поступок грехом – это даже не из области риторики: всё зависит от ситуации, которая подвигла или спровоцировала поступок. Таким образом, отделив грех от поступка, изучив все аспекты, можно рассудить, был ли грех, или виновна вторая сторона, а то и третья или четвёртая, на которую, доселе остающуюся в тени, может быть возложена вся полнота ответственности; но у земных судей, как правило, нет ни желания, ни времени вязнуть в диалектике жизни: они рассматривают голый факт как таковой.
   Впрочем, грех жаловаться: средневековое судопроизводство было ещё хуже, а, значит, есть надежда, что лет этак через пятьсот какое-то подобие справедливости сместит с пьедестала Фемиду с её тривиальными весами. Новым символом, возможно, станет шар, как зримое напоминание: голый факт следует рассматривать не только анфас и профиль, но и со всех ракурсов сразу.
 
   «А ты, батенька, оказывается, пройдоха! Смастерил забор из философической чуши и думаешь, что от всех своих грехов за ним укрылся? Возмездие, как вода, найдёт щелочку, просочится, схватит за горло – а ну-ка... А что – „ну-ка“? Каждый сам себе судья, каждый волен распнуть себя самого на кресте своей совести, а вот будешь ли ты интересен судье небесному – неведомо... Да и вряд ли – кто ты, что ты вообще есть такое, чтобы тобою заинтересовалась небесная канцелярия? Мелочь ты пузатая, килька в собственном соку – вот кто ты есть. Если и призовут на суд небесный, так ведь всё равно проглядят, проворонят: уместишься мелкой плотвичкой между двух осетров-казнокрадов – и проскользнёшь незамеченным...»

   Иркутск. Ранняя осень 1977 года.
   Утомившись слоняться по центру города, уже подумывая уезжать в общежитие (время к обеду, и голод всё ощутимее даёт о себе знать), он заворачивает за угол и сразу же видит на противоположной стороне улицы растянутый на стене здания огромный рекламный щит, с которого в прохожий люд скалятся тигриные головы. «Гастроли московского цирка! Бенгальские тигры! Новая программа!» – кричат намалёванные в рост человека броские разноцветные буквы.
   Мысли о обеде словно тёплым сентябрьским ветерком выдуло.
   Цирк! Это же его давняя, ещё из барачного детства, мечта...

   Однажды на дальней нижней полке библиотечного стеллажа он заметил донельзя истрёпанную книгу, и внутреннее чутьё подсказало: вот оно, сокровище! На изрядно полинявшей, когда-то бирюзовой ткани, обтягивающей картонный, с надломанными краями, переплёт, ещё можно было рассмотреть улыбающегося из-под лихо сдвинутого набекрень клетчатого картуза старого клоуна с непременным красным носом-нашлёпкой и почему-то грустными глазами. Многих страниц недоставало, оставшиеся пестрели бурыми пятнами некогда пролитого на них чая или супа (попался даже засушенный таракан, явно не закладка, а жертва голода или любопытства), но текст читался без всякого труда. Библиотекарша, увидев книгу, ахнула, спросила, где он её разыскал, и объяснила, что ветхие экземпляры, такие, как вот этот, подлежат списанию, и читателям не выдаются. Он легко уговорил покладистую тётку, и вскоре торопливо шагал по заснеженной улице, сутулясь не от потяжелевшего ещё одной книгой ранца (учился он, помнится, во втором классе), а от крепкого, за сорок градусов, мороза.
   Вечером, наскоро сделав уроки, он раскрыл книгу – и очутился в царской России, в уездном волжском городке, неподалёку от тучного жандарма, лениво наблюдающего, как из поднятого тележными колёсами пыльного облака на рыночную площадь въезжают расписные фургоны бродячего цирка-шапито.
   Так в городок и его детство вошёл главный герой повести, мальчик лет двенадцати, начинающий дрессировщик, и его приятель, стареющий тихий пьяница клоун.
   Последнюю страницу он дочитал глубокой ночью. Долго не мог уснуть, а когда забылся, увидел разложенный около фургона костерок, мальчика рядом с ним и ещё какого-то взрослого, лица которого он не разглядел, как ни пытался. Мальчик снял с огня закипевший котелок с варевом, поставил его на траву; взрослый повернулся, – конечно, это клоун, он узнал его даже без грима, – вытащил из холщовой сумки позади себя хлеб, пару луковиц и глиняную бутыль, налил в кружку густое красное вино, перекрестившись, поднес её ко рту, вдруг отставил, посмотрел в его сторону и, усмехаясь, погрозил пальцем...
   Значит, автор сумел показать ему не только фасад цирка, но и закулисье, задний двор, куда обычно не пускают зрителей. Он понял: в загадочном цирковом мире живут такие же люди, как и в мире здешнем, здесь так же способны как на подлые, так и великодушные поступки, так же пьют горькую, только жизнь у них не оседлая, не мертвенная, да речь обильно пересыпана словами, в здешнем мире не употребляемыми: парад-алле, реприза, сальто-мортале...
   Он заболел цирком, но болезнь эта, не подкреплённая новой книгой или фильмом, продолжалась недолго и скоро перешла в мечту, весной забытую.

   ...Спросив у прохожего дорогу к цирку, он быстро идёт в указанном направлении, – пусть нет денег на билет, так хотя бы посмотреть на чудо, постоять рядом с ним...
   Ему определённо повезло: до начала представления остаётся минут десять.
   Контролёрши, стоящие по сторонам зрительского потока, входящего в сказочный цирковой мир, пропускают лишь тех, кто предъявляет заветный бумажный квадратик – билет. Как же, минуя двойной контроль, ухитриться пройти внутрь?
   Стоп! Его вдруг озаряет догадка. Всё до смешного просто, требуется лишь уловить нужное мгновение.
   Вот оно, кажется, и наступило: к контролёршам приближаются две женщины, обе нужного возраста. Рассчитав, что они должны подойти на контроль одновременно, он пристраивается позади них. В момент, когда каждая подаёт свой билет, он непринуждённо встаёт между ними. Чувствуя устремлённый на него взгляд контролёрши справа, безучастно оборачивается к женщине слева; чувствуя на себе взгляд контролёрши слева, с постным выражением лица отворачивается к женщине справа. Каждая контролёрша убеждена: он сын женщины, билеты которой сейчас проверяет её товарка, а рост и солидная стать проверяемых (на их физической особенности и построена первая часть его расчёта) не позволяет им, невысоким, увидеть, сколько билетов предъявлено товарке, один или два.
   На несвойствен¬ной советскому человеку принципиальности построена вторая часть его расчёта: если бы одной из контролёрш вступило в голову перепроверить билеты, ей пришлось бы обвинить свою товарку в невнимательности. А если билетов окажется два?
   К чести контролёрш, они всё-таки заподозрили в нём «зайца»: он чувствует затылком испепеляющие взгляды и сейчас же обращается к женщине, рядом с которой проходит в зрительный зал (бедняжка и не подозревает, что стала обладательницей клички Проводница) с каким-то пустяковым вопросом, получает ответ, и жжение в затылке прекращается: мнимое родство успешно закреплено.
   Система бесплатного прохода в цирк была доведена до совершенства, но любая, даже самая совершенная система, рано или поздно разлаживается. Разоблачение произошло примерно через месяц его бесплатных походов в цирк.
   Легко миновав с помощью очередной Проводницы контроль, он проходит в зал, усаживается в кресло. Представление открывают воздушные акробаты, но никакого интереса к их трюкам он почему-то не испытывает, а вот чувство опасности, которое впервые появилось у него ещё на подходе к цирку, «включилось» на полную мощь. Что-то идёт не так, но что – он не может понять...
   Вот клоун, вытаскивая из рукава зеленую бесконечную ленту, разухабисто кричит: «Полюбуйтесь, граждане, какие перчатки я купил на иркутской барахолке!». Публика лениво посмеивается, а он, подумав: «Дурень ты, а не клоун», – спрашивает себя, из-за чего сыр-бор, ведь всё сошло благополучно...
   Вот красавец-тигр не желает по приказу дрессировщика прыгать сквозь горящий обруч. Звучит грозная команда – тигр молча вздёргивает верхнюю губу, обнажая свои страшные клыки; повелительный взмах тонкой стальной палочкой – тигр молниеносно отбивает её ударом лапы и, рыча, наступает на дрессировщика. Тот выхватывает пистолет, раз за разом оглушительно стреляет в пол манежа в полуметре от оскалённой пасти, – публика в смятении, слышен женский визг.
   Тигр, сморщив нос от едкого запаха пороха, с достоинством пятится; в его тлеющих жёлтой злобой глазах нет страха, лишь трудно сдерживаемое желание вцепиться в горло ненавистного человечка; а он, понимая тигра и тоже (почему-то) испытывая ненависть к этому горе-дрессировщику, начинает тревожно оглядываться, всем своим существом предчувствуя: опасность так близка, что впору, не мешкая, уносить ноги...
   Вот снова на арене клоун отпускает публике плоские шуточки, а он, – словно бы кто подсказал, – посмотрев на левый проход, видит, как одна из контролёрш беседует с сидящей во втором ряду женщиной (он узнаёт в ней недавнюю Проводницу) и замечает, как она отрицательно качает головой, а контролёрша цепко, хищно всматривается в ярусы зрительного зала. «Меня разыскивает...» – молнией проносится мысль, которая, как ни странно, успокаивает свершившейся определённостью. Он встаёт с кресла и пробирается к выходу.
   «Прощай, цирк... Надо думать, я приходил слишком часто, и моя физиономия сделалась чересчур узнаваемой, – размышляет он, уже на улице застёгивая форменную „фазанскую“ болоньевую куртку и глубже натягивая на голову шапку. – Ну что ж, это будет для меня хорошим уроком на будущее».
   Не обернувшись, направляется к автобусной остановке, чувствуя, как с каждым шагом окончательно уходит в прошлое давняя детская мечта, удивляясь, почему в сердце нет приличествующей случаю светлой грусти...

   Во времена его детства на окраине посёлка был заброшенный кирпичный завод (по сути, обычная мастерская, по масштабам здешнего мира – завод): живописные руины печи для обжига кирпича, три навеса для его просушки, длиною метров сто каждый, рельсы узкоколейки, поворотными кругами соединяющие навесы и печь в замкнутую транспортную сеть, и три ржавые вагонетки. 
   Завод служил местом постоянного пребывания детворы окрестных улиц: там можно было, разогнав тяжеленную вагонетку, катиться на ней, восторженно слушая, как грохот колёс, не находя выхода, переполошено мечется под стропилами продырявившейся крыши; а можно было, развернув её на поворотном круге, укатить под соседний навес, где была вторая вагонетка, и, разведя их, словно рыцарей на ристалище, разогнать и столкнуть одну с другой, а потом, пыхтя, ставить обратно на рельсы, но такое случалось редко, – ударившись, они обычно откатывались друг от друга.
   Но лучше всего на заводе было играть в войну: в печи, переулках, закоулках, тёмных углах и прочих тайниках можно было спрятать не только два отряда «русских» и «немцев», всего-то шесть-восемь пацанов, но и ещё полтораста человек.
   Отравляла ребячье счастье баба Паша, низенькая, сгорбленная, злая старуха, никогда не расстававшаяся с длинной толстой палкой, похоже, никогда не снимавшая выгоревшую до белизны телогрейку, линялый тёплый платок и растоптанные мужские ботинки. Чем ей досаждала детвора, которую она нещадно изгоняла с завода, и коей от неё буквально не было житья, так и осталось для него тайной. Наверное, когда-то, до войны или после неё, она занимала должность вахтёра или сторожа при заводе (её домик, стоявший в пяти метрах от бывших заводских ворот, вероятно, использовался как проходная), а после его закрытия то ли из-за своей природной зловредности, то ли от незнания, чем ещё себя, пенсионерку, занять (огорода у неё не было), продолжала выполнять прежние обязанности уже добровольно. И выполняла их так, что, пожалуй, во всём здешнем мире не было сторожа ревностнее: не успевала ребятня проникнуть на территорию завода, как словно бы из-под сухой каменистой земли вырастала скрюченная фигура бабы Паши и раздавался её режущий уши вопль: «Вот я вас, оглоеды!». Если – не дай бог! – на её появление не обращали внимания, баба Паша, размахивая своей палкой, сейчас же устремлялась в атаку. Бегала она, несмотря на возраст, довольно-таки резво, поэтому ребятня обычно отступала: никому не хотелось испытать на своей спине или голове силу удара её тяжёлой суковатой дубины. Впрочем, открыто баба Паша атаковала редко: она любила тихо подкрасться и, выскочив из густой тени от навеса, из-за угла или какого-нибудь заборчика, молча броситься на ничего не подозревающую детвору, аки коршун на выводок перепуганных цыплят. Благо ещё, эти цыплята всегда были настороже и, едва раздавался вскрик «Атас!», как все они мгновенно разлетались в разные стороны, а не то не миновать бы рано или поздно беды, которая однажды чуть было и не случилась.

   Год 1974.
   Прибегает веснушчатый второклассник Генка; едва отдышавшись, выпаливает одним духом радостную весть: баба Паша с хозяйственной сумкой пошла в магазин!    
   Ура! И ещё раз – ура!
   Баба Паша только бегает быстро, а вот в магазин за продуктами, пищей телесной, и сплетнями, духовной пищей всех окрестных старух, ходит подолгу, а это значит, что весь завод на ближайшие два часа милостью неба отдан в их полное распоряжение.
   ...Вагонетка мчится по рельсам, подпрыгивает, сотрясается всеми своими сочленениями. Он и Толька цепко держатся за ржавые стойки, так и норовящие выскользнуть из ладоней, пытаются кричать, однако тряска такая, что недолго и язык себе откусить, но чувства переполняют, рвутся наружу, и он, понимая, что из-за гула и грохота колёс всё равно ничего не слышно, во всю силу вопит лихое пиратское «К-к-а-ар-р-рам-б-б-а-ааа!»
   Навстречу им громыхает вторая вагонетка, с Генкой и Сашкой; они тоже кричат что-то безумное – видно раскрытые рты; вот стремительно приближаются их наполненные весёлым ужасом глаза... Пора!
   Переглянувшись, они все четверо одновременно спрыгивают, по инерции несколько секунд бегут рядом с рельсами и останавливаются, едва переводя дыхание. Вагонетки ударяются одна в другую, – от грома и скрежета закладывает уши, – откатываются назад.
   – Атас! – отчаянно кричит кто-то.
   Он поворачивается, видит: баба Паша, подняв над головой свою палку, бежит к ним; до неё рукою подать – метра четыре...
   Второклассник Генка зайцем скачет вдоль узкоколейки, спотыкается, падает животом на рельс, плачет, пытается подняться, – вагонетка, плотоядно гудя, накатывается на него... Толька, – он всех ближе, – выдёргивает, откуда и силы взялись, Генку из-под самого колеса, отбрасывает, безвольного, словно тряпичного, в сторону, – и вагонетка проплывает мимо...
   Вечером за огородами проходит заседание трибунала.
   – Чего мы её так боимся? Почему убегаем?
   – А что тогда делать?
   – Забросать её камнями!
   – Нет, лучше расстрелять из рогаток!
   – Поджечь её халупу к чертям собачьим!
   Это голос Сашки, пиротехника. Ну, этого хлебом не корми, только покажи, что взорвать или сжечь...
   Второклассник Генка угрюмо молчит. Ему не до разговоров: дома, не поняв, не разобравшись, – а когда они, взрослые, понимали хоть что-то? – отхлестали ремнём за ободранные колени, испачканную рубашку, прошлые грехи, да и за будущие заодно.
   – А ты что скажешь? Вон сколько книг прочитал, так придумай что-нибудь!
   Это Толька, самый деятельный из всех. Надо что-то говорить.
   – Предлагаю заманить бабу Пашу на завод и взорвать...
   – Да ты что?!
   – ...перед её носом бутылку с карбидом. Наверняка испугается! Только надо заметить по часам, через сколько минут произойдёт взрыв, чтобы убежать до него. И дальше действовать по этой же схеме: баба Паша – взрыв. Уверен: скоро она от нас отстанет.
   Идея шумно одобряется всеми.
   Второклассник Генка, почёсывая выгоревшую вихрастую макушку, бубнит:
   – Бутылку надо в луже замаскировать... Хочу, чтобы взрыв был большой, совсем как вчера в кино про войну.
   Сашка одобрительно смотрит на него, говорит грубым голосом, хотя всего на полтора года старше:
   – Молодец, пацан! Если не посадят, далеко пойдёшь.
   Все смеются взрослой шутке, а Толька торопится развить идею:
   – От простой бутылки толку мало. Лучше от шампанского – эта рванёт, как бомба!
   Все, и он в том числе, соглашаются с Толькой. И напрасно: как показывает опыт, обычная бутылка разрывается в среднем через четыре-пять минут (если верить будильнику), а вот толстостенная, из-под шампанского или портвейна, даже с утроенным зарядом карбида, взрывается только после удара по ней камнем.
   Приунывший Сашка пробует расстреливать упрямые «бомбы» из рогатки. Но стрелок из него скверный: попадает он чаще всего с третьего выстрела, а то и четвёртого (и это, когда до цели всего лишь несколько метров), – ну какой тут может быть хронометраж...
   Тогда он предлагает простой, но рискованный план: как только баба Паша появится на территории завода, он бросает в лужу заряженную обычную бутылку и ждёт атаку, которая не замедлит быть; а как только истекут примерно три минуты – дай, бог, ноги!
   Сашка план хвалит, а вот его самого как ответственного исполнителя отметает сразу, прибавив ревниво: «Нет уж, это тебе не книжки читать!». Авторитет Сашки как пиротехника непререкаем, поэтому все дружно соглашаются, что, конечно же, один только Сашка сможет сделать всё как надо.
   Он и сделал, и получилось даже лучше, чем ожидали.
   Конь киношного разбойника Зорро в мгновение ока являлся на призывный свист своего хозяина, а вот баба Паша, едва на заводе раздаются крики и грохот вагонеток (он и Толька с Генкою шумят за десятерых), прилетает ещё проворнее, словно бы на помеле.
   Сашка, сидящий на корточках у лужи, находится на её пути. Баба Паша грозит ему палкой. Повернувшись к ней спиной, Сашка  хватает стоймя плавающую в луже бутылку с карбидом, на пару секунд окунает её в воду и плотно запечатывает бутылочное горлышко заранее припасённой деревянной пробкой. Опустив «бомбу» в лужу, придавливает её кирпичом, вскакивает на ноги и, вместо того, чтобы, как договаривались, стоять себе смирно, приплясывая, кричит с бесшабашной удалью: 
   – Баба Паша – дура! Баба Паша – дура!
   Оторопев было от Сашкиной выходки, баба Паша, опомнившись, бежит к нему, но тут же, заподозрив неладное, останавливается.
   – Ага, испугалась! – торжествует Сашка.
   Баба Паша порывается бежать – и снова останавливается.
   Сашка, наклонившись, хлопает себя по тощему заду.
   – Только попробуй, подойди, я тебе, дуре старой, пинкарей надаю!
   Обезумев от злости, баба Паша срывается с места. Вот уже подбегает, вот уже замахивается палкой... Сашка отскакивает, разворачивается убегать – и гремит взрыв!
   Баба Паша как подкошенная, хлопается на пятую точку. Вся она покрыта грязью, крошками шипящего карбида, бутылочными осколками, но и не думает вытираться, – разбросав короткие кривые ножки, сидит, совершенно очумевшая...

   С того памятного дня она перестала донимать детвору, а вскоре незаметно для всех исчезла, остался лишь её домик с открытой настежь дверью (на его чердаке и проходили литературные посиделки).
   Он попытался узнать, куда уехала баба Паша, но ничего не добился: старухи, которые, как он надеялся, помнят и знают всё обо всех, говорили равнодушно: «А бог её знает, куда подевалася; могёт быть, померла». Тогда он принялся расспрашивать о кирпичном заводе, но результат был тот же: старухи, щуря на него вылинявшие глаза, ответствовали: «А бог его знает, когда он начал работать, когда закрылся... Кто на ём работал? А мужики какие-то; всего ведь не упомнишь... Вот голод в войну, да опосля её, проклятущей, мы помним; как крапиву да корешки ели, тоже помним. Ты, милок, чевой-то шибко любопытный! Иди, играй себе потихонечку, а то пристаёшь тут к людЯм: чо было, да чо было... Много всякого было, а то, чо было, то быльём поросло...»

   Вот ещё один грешок отошедшего детства.

   Чердак дома бабы Паши. Очередная наполовину пересказываемая из книг, наполовину выдуманная история про войну. На сей раз главные герои – белорусские партизаны, пускающие под откос эшелоны, взрывающие комендатуры, штабы, устраивающие засады на лесных дорогах.
   «Дороги... машины...» – вскакивает в голову мысль. И его осеняет.
   – Предлагаю поиграть в партизан, – говорит он Сашке и Генке, – но не понарошку, а взаправду. Будет опасно, будет погоня, – как на войне.
   Сашка и Генка оживляются.
   – Будем что-нибудь взрывать? – интересуется Сашка и предлагает: – Давайте подорвём школу, мне неохота в пятый класс идти. У меня и пачка пороха припрятана.
   – Нет, – отказывается он, – мы будем устраивать диверсии. Всё просто: забьём в толстую доску гвозди и положим её остриями вверх под колёса машины, а сверху, чтобы шофёр не увидел, замаскируем травой или тряпкой. Да, чуть не забыл! Надо придумать название нашему отряду.
   – «Красный череп»! – выпаливает Генка и поясняет: – Это чтобы проклятым фашистам было страшней.
   – Не пойдёт, – возражает Сашка. – Придумал тоже – череп! Мы же не детсадовцы какие-нибудь. Лучше – «Страшный взрыв».
   Он предлагает название отряда: «Мстители». Сашка заявляет, что ему всё равно, какое будет название, ведь без взрывов неинтересно, на настоящую войну походить совсем не будет. Генку занимает другое:
   – А погоня? – спрашивает он. – Кто за кем гнаться будет?
   – Шофёр за нами, когда гвозди колёса проколют.
   – Фигушку этому водиле! – заявляет Генка, самый быстроногий из компании. – Да меня ещё никто догнать не сумел!   
   Обрезок доски-сороковки позаимствовали в строящемся двухквартирном доме; гвозди Сашка принёс из дому. Вскоре готовая «мина» уложена в колею просёлочной дороги, припорошена кустиками крапивы, а «партизаны» хоронятся неподалёку, в единственном подходящем для засады месте – за кустом черёмухи.
   Ждать пришлось долго.
   – Неинтересно так воевать, – вздыхает Генка, – полчаса здесь высиживаем, а толку никакого!
   – Торчим тут, комаров кормим, а врагов не видать... – бурчит Сашка. –  Ведь я же вам говорил: взрывать надо что-нибудь!
   В это мгновение появляется долгожданный «враг» – рычащий длинномерный ЗИЛ-157, классифицированный как бронетранспортёр. Переваливаясь на ухабах, подъезжает к «мине», переезжает её и, к немалому разочарованию партизан, беспрепятственно скрывается в облаке пыли.
   – Что за чёрт? – удивляется он. – Не железные же у него колёса!
   – Не взорвалась твоя мина! – ехидничает Сашка. – Порох, наверное, отсырел!
   Отчасти он оказывается прав: густо вбитые тонкие гвозди согнулись под колёсами машины, словно варёные макаронины. После недолгого раздумья решение находится: гвозди выбираются потолще, подлиннее, вбиваются пореже и направляются в сторону противника под углом примерно 60-70 градусов.
   Модернизированная «мина» намертво вцепляется в колесо следующего необстрелянного «врага» – и новенький ГАЗ-53 (наречённый штабным автомобилем) беспомощно замирает, не проехав и несколько метров. Вылезший из кабины пожилой шофёр, оглядев «мину», смотрит по сторонам и грозит кулаком в сторону черёмухового куста. В ответ раздаётся злорадный партизанский хохоток. Сплюнув на дорогу, шофёр монтировкой отдирает «мину», вынимает из кабины домкрат.
   Следующий «враг», окрещённый подбитой танкеткой (расхристанный ГАЗ-51, отчаянно дребезжащий деревянными некрашеными бортами кузова и полуоторванным заржавленным бампером) является причиной гибели славного партизанского отряда.
   Шофёр, здоровеннейший рыжеволосый детина, не грозит кулаками, а, оглядевшись, сбивает на затылок пижонистую кепчонку и молча, топоча кирзовыми сапогами, бросается к месту засады. Оказывается, бегает он ничуть не хуже Генки, и лишь чудо, не иначе, спасает горстку партизан от бесчеловечной расправы. 
   – Нет, я так больше не играю! – едва отдышавшись, говорит он. – Это фашистское отродье меня чуть за рубашку не схватило!
   Перепуганный Сашка выговаривает дрожащими губами:
   – Говорил тебе: взрывать надо было! Колёса продырявливать и дети малые умеют! 

   А этот грех он заставил себя вспомнить.

   Одноклассник Мишка, сын очередного редактора районной газеты...

   «В советское время редакторы командировались на несколько лет: обком партии представителям здешнего мира этот пост дальновидно не доверял, им было позволено дорасти лишь до заместителя редактора»

   ...отличается от прочих ребят диковинной для них, живущих уличными «колхозами», замкнутостью. К себе никого не приглашает и в гости ни к кому не ходит, в жизни класса (это устойчивое выражение наверняка и сейчас в ходу) участвует редко, неизбежные первые юношеские развлечения (папиросы, водка и прочее) обходит стороной, с поразительной ловкостью балансируя между «вроде бы своим парнем» и «маменькиным сынком». В деревне за любым индивидуумом с породистым лицом, непоказными интеллигентными манерами и литературной речью автоматически закрепляется репутация человека не от мира сего, – «с прибабахом», как здесь говорят. Мишка как раз из таких: если его субтильную, высокую, чуть сгорбленную фигуру вообразить в элегантно пошитом вицмундире, то вот он, чиновник из 19-го века, молодой да ранний товарищ городского головы; представить в изящной партикулярной паре, да ещё и в золотом пенсне, нацепленном на тонком длинном носу – и вот он, доктор из той же эпохи или преуспевающий присяжный поверенный. Речь Мишки заставляет собеседника уверить себя, что он слышит не то доподлинно французский, не то ещё какой иностранный прононс; даже причёска, не то франтоватая, не то продуманно небрежная, ухитряется преловко соотноситься с настоящим временем и прошлым. Учителя его откровенно стесняются. К доске его стараются не вызывать, просят отвечать с места; не дослушав ответ, спешат поставить пятёрку: на его фоне они, со своими очень уж деревенскими лицами, манерами и лексиконом, изобилующим просторечными выражениями, выглядят как кухарки за учительскими столами.
   В Мишкиной квартире персидский ковёр исполинских размеров не висит на стене, символизируя собою состоятельность хозяев (так всё ещё принято в здешнем мире), а лежит на полу. Стена залы во всю её ширину и до потолка занята составленными в ряд книжными стеллажами. Он просматривает разноцветные и позолоченные корешки – и проваливается в полуобморочное состояние: руку протянуть – и вот она, литература классическая, современная советская и зарубежная, приключенческая, детективная, справочная, – любая... И не единичными экземплярами – сериями. 
   – Где столько книг набрали? – спрашивает он в свой первый приход в Мишкину квартиру.
   – По разнарядке, – туманно объясняет Мишка.
   – Ага, вот почему ты в библиотеку не ходишь! – только и говорит он, по малолетству ещё не уразумев, что это за штука такая – «разнарядка», но уже успев наглядно убедиться в её могуществе.
   Они с Мишкой даже не приятельствуют – сотрудничают: Мишка вынужденно общается, как полагает, с относительно цивилизованным аборигеном, зная, конечно же, что этот абориген цинически обменивает своё общение на возможность пользоваться его богатейшей библиотекой. Правда, приходится мириться, что испрашиваемая книга выдаётся не сразу, а после инструктажа ни в коем случае не класть её на мокрое, не мять переплёт, не загибать страницы, не пятнать их грязными пальцами и прочее в том же назидательном духе. «Отец сердится, когда книги возвращают испачканными», – словно извиняясь, заключает Мишка по окончании своих долгих наставлений и с видимой неохотой протягивает книгу, которую уже не хочется брать, но попробуй не взять: где в здешнем мире найдёшь такую же? 
   Сотрудничество прерывается неожиданно.
   Однажды они сидят на лавочке в Мишкином огороде. Вдруг из картофельной ботвы выпрыгивает лягушка; Мишка ловит её и, осмотрев, предлагает провести над ней научный эксперимент.
   – Решил в лягушачьих кишках покопаться? – спрашивает он и заранее морщится.
   – Нет, совсем другое, – отмахивается от него Мишка и бежит в дом. Возвращается с куском фанеры, молотком и щепоткой гвоздиков. Укладывает лягушку на фанеру животом вверх, просит подержать её за лапки и недрогнувшей рукой пригвождает их одну за другою.
   – Зачем? – спрашивает он.
   – Понимаешь, мне интересно, чувствует она сейчас боль или нет... – отвечает Мишка, задумчиво рассматривая распятую лягушку. – Заметил, как она вздрагивала, когда я её приколачивал? Но это могла быть и не боль, а лишь непроизвольные мышечные реакции, как от воздействия слабого электрического разряда... Проверим, верно ли моё предположение. Дай спички.
   Подносит зажжённую спичку к задним лапкам лягушки; всматриваясь в судорожно бьющееся тельце, бормочет:
   – Любопытно... Физическое воздействие она ощущает, это несомненно... Отсюда вывод: нервные окончания у неё, без сомнения, такие же, как и у человека...
   – Слушай, – не выдерживает он, – у тебя с головой всё в порядке?   
   – Ты что, это же эксперимент! – удивлённо воззряется на него Мишка. – Впрочем, что ты понимаешь... – прибавляет он несколько пренебрежительно и склоняется над полуживой лягушкой. – Она холоднокровная, а нервная система у неё почему-то такая же, как у теплокровных животных... Это может служить подтверждением теории, что всё живущее на Земле произошло из одной клетки, и лишь затем...
   – Экспериментируй без меня, – перебивает он и идёт к калитке, думая: «Сегодня ради допуска к библиотеке смотреть, как он жжёт лягушек, – ну, ладно, это можно как-то вытерпеть... А вот что взбредёт в его вывихнутые мозги завтра? А если он попросит вместе с ним поковыряться в собачьих кишках? Бр-р, нет уж!»
   – Хлюпик ты, оказывается! – бросает Мишка ему уже в спину.
   – Не фашист, – поправляет он, хочет прибавить, мол, а ты – будущий холоднокровный профессор Доуэль, но сдерживается.
   С этого дня он ходит только в районную библиотеку, где книги пусть не с позолоченными корешками, пусть не новые, не такие интересные, как дома у Мишки, но всё-таки – книги. 

   «Друзья детства рано, один за другим, ушли из жизни, но остались в моей памяти.
   Закрою глаза – и вот он, чердак дома бабы Паши... Сашка, Толька и Генка смотрят на меня, торопят: „Дальше-то что будет?“
   А дальше, вы уж извините, будет вот что...»


Рецензии