Дарина
Казаки, вольные сыны степей, верные стражи рубежей, ходили в лихие набеги за Дунай и возвращались оттуда с богатой добычей: шелками, златом, оружием и сосудами диковинной работы. Но более всего привозили они с собой пленниц, коих нарекали «ясырками». Многие из этих женщин, рожденных под знойным небом Востока, принимали святую веру православную и обретали новые имена: так, Надира становилась Надеждой, и судьба ее отныне была неразрывно связана с судьбой русского народа.
Но времена менялись. Когда на престол взошли государи Александр и после него Николай, уклад жизни казачий стал иным. Реже брали они в жены ясырок, ибо все чаще искали себе подруг меж своих — меж дочерей и сестер товарищей. Война же меж тем катилась дальше, к горам Кавказа, и там, среди ущелий и быстрых рек, находили казаки новых жен — черкешенок, кабардинок, осетинок. И все они, отныне крещенные в православной вере, сливались в единый поток могучего и многообразного русского народа, как реки вливаются в море.
Так, исподволь, творилась великая история, и каждый человек, будь то воин, пленница или молодая горянка, несли в себе частицу этой истории, незримо сплетая судьбы свои в единое полотно бытия.
***
Ранняя осень 1829 года в Алании была прекрасна, как и всегда бывает осень на Кавказе. Горы, одетые в золото и багрец, стояли величаво, словно древние исполины, а в долинах еще зеленели луга, по которым медленно бродили отары овец. Воздух был чист и прозрачен, но в нем уже чуялась та особая свежесть, что предвещает скорый приход зимы.
Осень на Кавказе — время необыкновенное. Здесь, среди этих горных исполинов, она обретает особую силу и красоту, превращая землю в живое полотно, где солнце, низко висящее над ущельями, играет лучами, зажигая вершины в багряных и золотых тонах. Это пора жатвы, пора изобилия: поля, сады и горные склоны дарят людям спелые колосья, тяжелые гроздья винограда, румяные яблоки и гранаты, лопающиеся от сладости. Воздух напоен терпким ароматом плодов, и каждый день осетины, от мала до велика, трудятся, собирая дары земли, готовясь к долгой зиме.
Но главное богатство Кавказа — не плоды его, а люди. Здесь, в этих горах, гостеприимство — не просто обычай, а закон, священный и нерушимый.
***
Ефрейтор Иван Краснощёков, русский солдат сорокового егерского полка, лежал в полутемной сакле, прижатой к подножию хребта, и не мог вспомнить, как очутился здесь. Пять лет он верно служил, участвовал в стычках с горцами, и командиры отмечали его храбрость. Но теперь, в свои двадцать три года, он был беспомощен, как ребенок.
Последнее, что он помнил, — перестрелку в ущелье, крики, выстрелы, удар в плечо… Потом — темнота. Он очнулся уже здесь, с раной, которая воспалилась и гноилась, наполняя тело жаром. То он проваливался в забытье, то вскакивал от боли, не понимая, где находится и почему его не подобрали свои.
Хозяин сакли, старый осетин Арсамаг, молча ухаживал за ним: прикладывал к ране прохладные примочки из горных трав, поил медовым отваром. Но жар не спадал, и Иван, в минуты ясности сознания, с тоской думал о том, что, быть может, никогда уже не вернется в строй, не увидит товарищей, не услышит родную речь.
А за стенами сакли стояла та самая золотая осень, прекрасная и равнодушная к человеческим страданиям. Горы, как и тысячи лет назад, возвышались над землей, солнце садилось за хребты, и где-то в долинах смеялись дети, не ведая, что где-то рядом, в темной хижине, медленно угасал русский солдат, заброшенный сюда жестокой волей войны.
Сорокалетний осетин Асмаг носил на своем лице, покрытом густой, темной бородой, всю тяжесть кавказской жизни. Смуглая, обветренная кожа, резкие черты, вытянутый овал лица и высокие скулы придавали ему вид человека сурового и неприступного. Из-под густых бровей, сросшихся на переносице, смотрели темно-голубые глаза – глаза, в которых светилась не только природная проницательность горца, но и глубокая, затаенная скорбь. Крупный нос с легкой горбинкой завершал этот образ, делая его похожим на тех древних воинов, чьи лики высекали в камне на склонах гор. Но за этой внешней суровостью скрывалась душа, израненная горем, душа, знавшая потери, которые не излечиваются годами.
— Ты крепкий, — говорил Арсамаг по-русски, и в его голосе звучала не привычная гортанная резкость, а какая-то усталая мягкость. — Но рана твоя злая.
Иван молчал. Он лежал, устремив взгляд в потолок сакли, и думал. Думал о далекой родине, о бескрайних саратовских степях, где ветер, словно невидимый пастух, гонит волны ковыля и ржи, заставляя их колыхаться в едином, бесконечном танце. Думал о матери, которая, наверное, уже оплакала его, считая погибшим. О сестрах, о братьях, о родной деревне Святославке, где осенью воздух наполнен запахом скошенной соломы и дымком печных труб.
В начале сентября саратовские степи еще хранят в себе тепло ушедшего лета, но уже чувствуется, как воздух становится прозрачнее, а дни – короче. Травы, выжженные за лето палящим солнцем, переливаются золотисто-бурыми оттенками. Ковыль, этот вечный символ вольной степи, серебрится под легким дуновением ветра, а в низинах еще зеленеет последнее разнотравье – горькая полынь, упругий типчак, живучий пырей.
По утрам над степью стелются густые, молочные туманы, особенно плотные у реки Медведицы, где влага поднимается от воды и смешивается с прохладным воздухом. Но к полудню туман рассеивается, и тогда открывается во всей своей красе бескрайний простор под высоким, бездонно-синим небом. В это время над степью пролетают косяки птиц – журавли, гуси, утки, торопясь на юг, туда, где их не достанут зимние морозы. Осень в саратовских степях – это время прощания с теплом, но и время тихого, мудрого умиротворения, когда природа, словно уставшая мать, медленно засыпает, готовясь к долгой и суровой приволжской зиме.
Иван Краснощёков закрывал глаза и видел перед собой не каменные стены, а бескрайние степи, где ветер шепчет в травах, а над головой проносится журавлиный крик.
На третий день в саклю вошла девушка.
Все осетинки стройны и станом прямы, будто сама природа, создавая их, вдохновлялась величавыми очертаниями гор, среди которых они рождались и жили. И эта девушка была такова же: высокая, статная, с черными, тяжелыми косами, блестевшими, как крыло ворона на солнце. Большие глаза её, темно-зеленые, миндалевидные, глядели спокойно и твердо, а густые дугою брови придавали взгляду выражение кроткой решимости. Полноватые губы, цвета темного коралла, слегка шевелились, когда она дышала, и вся она была так прекрасна, что у Ивана на миг перехватило дыхание, и он забыл о боли в раненом плече.
— Это Дарина, дочь моя, — промолвил Арсамаг. — Она умеет лечить.
Дарина, не говоря ни слова, подошла к Ивану, развернула повязку и, слегка сморщив тонкий нос от запаха раны, принялась промывать её каким-то горьким отваром. Жгучая боль пронзила тело, в глазах потемнело, но Иван стиснул зубы и не издал ни звука.
— Ты храбрый, — сказала она по-русски, медленно и с трудом подбирая слова. — Храбрых у нас любят.
Иван взглянул на неё и впервые за долгие дни улыбнулся.
Дни проходили. Рана понемногу заживала, и Иван начал выходить во двор, где сидел под солнцем, глядя на белые вершины, теряющиеся в вышине. Дарина часто была рядом: приносила ему еду, воду из быстрой реки, что бежала мимо селения, а порой просто садилась рядом, и они говорили. От неё Иван узнал, что село их зовется Ахсаргина, а река — Джоджора и живут их предки здесь так долго, что никто уже и не понмит когда они сюда пришли.
Однажды вечером, когда солнце уже коснулось вершин и длинные тени легли на землю, она принесла ему чашу с аракой.
— Пей, — сказала она. — Это тоже лечит.
Иван выпил, и огненная струя разлилась по жилам, ударив в голову горячей волной.
— Почему ты и отец твой помогаете мне? — спросил он, отдышавшись.
Дарина задумалась, и в глазах её мелькнуло что-то глубокое, почти детское.
— У нас говорят, что гость в доме — от Бога. Ты гость, и тебя надо беречь.
— Но я русский, а для вас русские — враги.
— Ты человек, — перебила она его, а потом добавила тихо, но твердо: — Мы сами себя не защитим. Если не вы — то здесь будут турки. А они — мусульмане, мы же веруем в Бога Отца Вседержителя, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого и в Господа нашего Иисуса Христа, Сына Божия. С турками нам не жить. Вы — хоть и чужие, но свои.
Иван молчал, глядя в её спокойные, мудрые глаза, и впервые за долгое время почувствовал, что война — не единственное, что есть в этом мире.
***
Прошла зима. Иван, окрепший и загоревший под весенним горным солнцем, уже помогал Арсамагу пасти овец. Он научился понимать осетинскую речь, а Дарина — лучше говорить по-русски. Между ними установилась та тихая, простая близость, которая рождается между людьми, живущими одной жизнью, под одним небом, дышащими одним воздухом.
Однажды, когда они вдвоём возвращались с пастбища, солнце уже клонилось к закату, и длинные тени от скал ложились на землю. Ветер, игравший в ущелье, доносил запахи трав и далёкого снега. Иван шёл молча, погружённый в свои мысли, а Дарина, ступая легко и неслышно, как горная серна, шла рядом.
Вдруг он остановился.
— Дарина, — сказал он глухо, — я не хочу уходить, оставив тебя здесь.
Она подняла на него глаза, и в их зелёной глубине мелькнуло что-то тревожное, почти испуганное.
— Но ты должен вернуться к своим, — прошептала она.
— Должен вернуться к своим… с тобой?
Дарина опустила голову. Тяжёлые косы её скользнули вперёд, скрывая лицо.
— У нас так не делается, — сказала она тихо.
— Но я люблю тебя, — вырвалось у Ивана.
Она вздрогнула, точно лань, услышавшая выстрел, и, не сказав больше ни слова, стремительно бросилась вперёд, скрываясь среди камней и кустарников. Иван остался один, сжимая в руках посох, с которым ходил за стадом. Сердце его билось так сильно, что, казалось, вот-вот разорвёт грудь.
Он долго стоял, глядя в ту сторону, где скрылась Дарина, и чувствовал, что в душе его происходит что-то важное, неотвратимое, как смена времён года, как течение горных рек.
***
Вечером за ужином Дарина не поднимала глаз. Арсамаг, сидевший у очага, молчал, но его чёрные, глубоко посаженные глаза внимательно скользили то на дочь, то на Ивана.
Ночью Иван не мог уснуть. Он вышел во двор, сел на камень и стал смотреть на звёзды, яркие и близкие, как только бывают в горах. Вдруг он услышал лёгкие шаги.
— Ты не спишь? — спросила Дарина.
Она стояла перед ним, бледная в лунном свете, с тёмными глазами, полными слёз.
— Я не могу спать, — ответил Иван.
Она села рядом, и долго они молчали.
— Ты правда хочешь взять меня с собой? — наконец спросила она.
— Да, — просто сказал он.
— Но мой отец…
— Я поговорю с ним.
Она покачала головой.
— Он не отпустит.
— Тогда я останусь здесь.
Дарина взглянула на него, и в глазах её было столько боли и надежды, что Иван не выдержал и взял её руку. Она не отняла её.
— Завтра, — прошептала она, — завтра мы поговорим с отцом.
И, быстро встав, снова скрылась во тьме.
Иван остался один под звёздами, чувствуя, что жизнь его переломилась, как переламывается горная тропа на крутом повороте.
***
Арсамаг узнал всё в тот же вечер. Долго сидел он, не проронив ни слова, лишь дым трубки его, густой и терпкий, вился в тихом воздухе комнаты. Наконец, сняв трубку с губ, он промолвил глухо:
— Ты знаешь наши обычаи. Чужому не быть мужем осетинки, пока не станет он своим.
— Я готов, — отвечал Иван, и в голосе его звучала та твёрдая простота, которая бывает лишь у людей, решившихся на всё.
— Трудно это, — сказал старик, глядя куда-то мимо него, в тёмный угол, где трепетало пламя очага.
— Я не боюсь, — был ответ.
Арсамаг вздохнул тяжело, как будто в груди его лежал камень.
— Хорошо. Но не мне решать.
На другой день сошлись старейшины. Долго длился спор их, то тихий и мерный, как журчание горного ручья, то громкий и яростный, подобно грому над ущельем. Иван стоял перед ними, не потупляя взора, и глаза его, ясные и спокойные, встречали каждый взгляд.
Наконец поднялся древнейший из них, седой, как вершина Казбека, с лицом, изборождённым морщинами, словно скала, иссечённая ветрами.
— Коли пройдёт испытание — будет братом.
Испытание же было просто в замысле, но страшно в исполнении: идти босыми ногами по узкой каменной тропе, где с одной стороны — отвесная скала, с другой — бездонная пропасть, и принести с той стороны ветвь рододендрона.
***
Утро было туманно, и камни, влажные от росы, скользили под ногами, как отполированные временем. Шаг за шагом, медленно, с той осторожностью, которая рождается не от страха, а от глубокого понимания цены жизни, шёл Иван. Сердце его стучало в висках, но ни разу не дрогнула нога, не дрогнула рука, и лишь ветер, свистящий в ущелье, казалось, пытался сбить его с пути. Но он дошёл.
Когда же вернулся он, бледный, с ветвью в руках, Дарина плакала беззвучно, и слёзы её, падая на землю, казалось, звенели, как капли весеннего дождя.
Старейшины переглянулись, и головы их, седые и мудрые, склонились в молчаливом согласии.
— Достоин.
***
Свадьбу сыграли осенью, когда горы, одетые в багрянец и золото, дышали прохладой, а воздух был прозрачен и звонок, как хрусталь. Со всего ущелья съехались гости: старики в тяжелых бурках, молодежь в расшитых серебром черкесках, женщины в длинных, шуршащих платьях, украшенных узорами древних родов. Возле дома Арсамага пылали костры, над которыми, шипя и поворачиваясь, жарились целые бараны, а жир их, капая в огонь, вспыхивал синими языками.
Иван, облаченный в черкеску с газырями, подпоясанную тонким серебряным поясом, казался настоящим горцем – только чуть более светлые волосы да спокойная, чуть задумчивая улыбка выдавали в нем человека иных кровей. Но глаза его горели тем же твердым светом, что и у здешних мужей, и никто из старейшин уже не сомневался, что он свой.
А Дарина… О, Дарина была прекрасна, как горная заря. Белое платье ее, расшитое серебряными нитями в узоры старинных осетинских символов, мягко струилось вокруг нее, а на груди сверкали фамильные украшения, переданные ей матерью, а ее матери от ее матери и так глубоко, что уже никто не помнил от кого они. Когда она шла, звенели тонкие подвески в ее косах, и казалось, что сама земля затихает, чтобы услышать этот нежный перезвон.
Танцы длились до глубокой ночи. Звуки гармони и зурны, дробь барабанов, топот ног, смех, возгласы – все сливалось в единый, мощный гул праздника. Но вот гости стали расходиться, костры догорали, и наступила та тишина, которая бывает лишь в горах поздней осенью, когда даже ветер замирает, боясь нарушить покой земли.
Иван и Дарина вышли во двор. Над ними, в холодном сиянии, стояла луна, и ее свет, серебристо-голубой, заливал вершины гор, делая их похожими на великанов, застывших в вечном молчании.
— Теперь ты мой, — сказала Дарина, и голос ее прозвучал тихо, но так ясно, будто это было сказано не словами, а самой душой.
— И ты моя, — ответил Иван, и в эту минуту он почувствовал, как что-то огромное и необъяснимое перевернулось в его сердце. Кавказ, эти суровые скалы, эти бурные реки, эти люди, гордые и прямые, как клинки, – все это стало ему родным. Он понял, что здесь, среди этих гор, осталась часть его души.
***
Но судьба, как часто бывает, распорядилась иначе. Весной, когда снега начали таять, а первые цветы пробивались сквозь холодную землю, Иван получил большое жалование за ранение и увольнение из полка. Долгие ночи провели они с Дариной в разговорах, решая, как быть. Арсамаг молчал, но в глазах его читалось понимание – он знал, что дочь уже не принадлежит только этим горам.
И вот, в одно из ясных дней, когда солнце только коснулось вершин, они простились с горным селом Ахсаргином. Женщины плакали, мужчины крепко жали Ивану руку, а старики, сидя на камнях, смотрели им вслед молча, словно провожая не просто людей, но и часть своей собственной жизни.
Их ждала долгая дорога на родину Ивана – в деревню Святославку, где широкие поля, шумящие рожью, где тихие реки и густые леса, где жизнь текла иначе, но где их ждало свое, новое счастье.
Иван смотрел на Дарину, сидевшую рядом в телеге, на ее темные глаза, в которых еще отражались горные вершины, и думал о том, как странно и мудро устроен мир: чтобы обрести дом, иногда нужно уйти очень далеко, а чтобы найти себя – нужно стать частью другого человека.
Телега скрипела, дорога тонкой лентой вилась вперед, а позади, в синей дымке, все дальше и дальше оставались горы – вечные, невозмутимые, как сама судьба.
Свидетельство о публикации №225082700489