Приволжское неволье

Нет ничего таинственней и причудливей, чем пути, что уготовлены нам судьбой. Не нам, грешным, ведать, куда заведет нас стежка жизни – то ли к солнцу да теплу, то ли во мрак да бездорожье. Всё в руках богов, всё по их святому произволению. 
А уж как искусно сплетает Макошь-матушка ковёр жизни! Берёт в руки свои нити – то светлые, золотые, что Доля ей подаёт, то чёрные, как осенняя ночь, от Недоли. И ложится на полотно судьбы узор – то радостный, то горький, но всегда мудрый, ибо не нам судить, что к добру, а что к худу. 
И идут люди по этим путям-дорогам, кто с песней, кто со стоном. Одним солнце в спину греет, другим – ветер в лицо бьёт. Но всё от воли божьей, всё по их непостижимому замыслу. И нет судьбы без испытаний, как нет дня без ночи, а радости – без печали. Так было, так есть, так и будет – пока крутится колесо мира, пока прядет Макошь нити нашего бытия. 
***
Могучая, раздольная, степь приволжская раскинулась под небом высоким, без конца и без края. Словно море зелёное, колышется она под ласковым ветром, дышит ароматами трав целебных, поёт песню вековую — то тихую, задумчивую, то буйную, вольную. Особенно же хороша она в конце мая, когда, словно невеста в уборе праздничном, встречает путника цветущим разнотравьем. Алеют тюльпаны, как капли крови горячей, серебрится ковыль седой, да волнами переливается лён голубой — будто само небо опустилось на землю, рассыпалось тысячами синих искр. 
А рядом, величавая и неспешная, течёт Волга-матушка — живая душа этих мест. Широкая, как русская доля, глубокая, как народная память. Сколько она повидала на своём веку — и радости светлой, и горя чёрного. Казачьи струги скользили по её водам, купцы да бурлаки тянули по берегам свои нелёгкие пути, а в тихие вечера, бывало, разливались над рекой песни — то удалые, то задумчивые, как сама степь. Всё помнит Волга, всё вбирает в свои воды, уносит вдаль, к Каспию-морю. 
Стонала когда-то степь саратовская под копытами ногайских табунов, пустовала, никому не нужная, пока не пришли сюда русские люди — крепкие, работящие, с сердцем горячим да с волей железной. Щедрою рукою жаловала императрица Елизавета Петровна эти земли верным слугам государевым — тем, что кровь свою проливали за землю русскую в битвах со супостатами. А после неё и матушка Екатерина не скупилась — раздавала приволжские просторы, словно золотом меряла. 
Потянулись за помещиками в эти края и вольные люди — крестьяне да казаки, ремесленники да купцы. Срубили первые избы, распахали первую целину, запели первые песни над Волгой. Так и ожила степь, зашумела голосами человеческими, стала не просто землёй дикою, а губернией российской — кормилицей хлебосольной, краем богатым да привольным. 
И стоит она теперь, степь приволжская, в своём величавом покое, храня в себе память о былом, дыша силой и щедростью земли русской.
***
Приволжские земли – не благодать, не тучные нивы, что раскинулись севернее, не чернозем, где и черенок от лопаты, брошенный в землю, прорастет колосом. Здесь земля скупа, словно старуха-скряга, и чудес от нее не дождешься – каждый колос, каждую горсть зерна приходится вырывать потом и кровью. 
Так и жили те русские мужики, что пришли сюда, – спали урывками, трудились до кровавых мозолей, выжимали из земли последние соки. И среди них – Краснощековы, в своем родном селе Святославка, с конца восемнадцатого века не разгибавшие спины, пока не нагрянули лихие годы первой трети века двадцатого. 
Тяжелой поступью шли тридцатые годы по земле русской, выбивая из народа последние силы. Но ни Первая мировая, пролившая реки крови, ни Гражданская, раскроившая страну на части, не сломили старика Краснощекова – Илью Ивановича да брата его Степана. А вот коллективизация – слово это, чужое, костлявое, как голодная смерть, – добила их. 
Илья, крепкий хозяин, что от зари до зари гнул спину на своей земле, враз лишился всего – и хлеба, и скотины, и самого духу прежней жизни. А Степану и вовсе не было спасения: схватили его ночью, обвинив в том, чего не было – в антисоветском заговоре церковников. Бросили в этапный вагон, и сгинул Степан Ильич где-то в сибирской тайге, в лагерных болотах, где кости человеческие гниют без креста и помину. 
***
А Москва в те годы росла, как на дрожжах. Дымили трубы новых заводов в Подмосковье, гремели поезда, везущие народ на стройки века. Но за этим громом не слышно было, как стонали мужики в деревнях, как плакали бабы, провожая своих в небытие. В Мытищах, у станции Тайнинская, ютились бараки да покосившиеся домишки, а рядом – уже поднимались корпуса будущих гигантов индустрии. Здесь-то, на краю этой новой жизни, и осел сын Ильи Ивановича – Иван. 
Купил он дом, а точнее небольшой дачный домик, с покосившимся забором, на те гроши, что удалось отцу схоронить от раскулачивания. Дом этот стоял как последний оплот былого – небогатый, но свой. А вокруг уже гудел новый мир: комсомольцы с песнями шагали на стройки, гудки паровозов резали рассвет, и казалось, что прежняя жизнь – та, где земля кормила, где труд был в радость, – навсегда канула в Лету. 
Оставшиеся в Святославке сестры Ивана и Аркадия – Анна и Валентина рассказывали, что отец Илья Иванович до конца своих дней ходил в темной косоворотке, в темных же холщовых штанах, подпоясанных узким ремешком. Высокий, сухопарый, с седыми волосами до плеч, с острым и холодным взглядом, в котором читался и укор, и невольная покорность, с острыми чертами лица на котором угадывались давнишние далекие кавказские предки. Говорили, что и до коллективизации у него зимой снега не выпросишь. Но не от жадности это все, а оттого, что знал он цену хлебу насущному.  И правда в том, что все Краснощёковы всегда были скупы и на чувства в том числе. Эмпатия  не самая сильная сторона рода.
Но земля берет свое. Умер Илья Иванович, не дождавшись ни брата Степана из ссылки, ни справедливости. А впереди, за горизонтом, уже клубилась новая туча – война, что сметет все, что еще оставалось от прежнего мира и смоет кровью с народа прошлые грехи.   
А дом в Мытищах стоял. Иван жил в нем, работал и растил детей. И пусть не стало ни отца Ильи, ни дяди Степана, ни родового гнезда в Святославке – жизнь продолжалась. Потому что так уж заведено на Руси: сколько ни бей народ, сколько ни ломай – он все равно выстоит. 
Только вот какой ценой…
***
Пятый день мая две тысячи третьего года выдался по-весеннему ясным. Солнце, словно забыв про былые грозы, ласково грело саратовскую землю, золотя купола церквей и отражаясь в тихих водах Волги. В тот день, спустя долгие десятилетия, свершилось то, чего уже никто не ждал – Саратовский суд признал: не виновен. 
Не виновен стал Илья Иванович Краснощеков, чьи мозолистые руки десятилетиями поднимали хлеб, чей род веками кропил землю потом и кровью. Отменено раскулачивание, снято клеймо «враг народа» – но кому теперь это нужно? Кто вернет ему отобранные поля, сожженные амбары, растоптанную гордость? Кто воскресит брата его, Степана, пропавшего в лагерных снегах? 
А Степану Ивановичу многим ранее выпала иная честь – Церковь причислила его к лику новомучеников. За веру православную, за то, что не отрекся, не предал, не сломался даже тогда, когда ледяной ветер колымских болот выдувал из него последнее дыхание. 
Реабилитация... Слово это, казенное, сухое, не могло вернуть потерянного. Но оно прозвучало – как последняя правда, как тихий отголосок той справедливости, в которую верили, ждали, на которую молились. 
А Волга текла, как и сто лет назад. И ветер шевелил траву на могилах тех, кто не дожил. И только в церковных книгах теперь навеки останется запись: "Новомученик Степан". 
Так и замкнулся круг.


Рецензии