Танатос - это не просто смерть
Лето. Солнечный день уже выдыхался, уступая место длинным, томным вечерним теням. Воздух за окнами больницы был еще теплым, наполненным запахом нагретого асфальта и пыльной зелени.
Но в женском отделении стоял лед.
Его пронзил крик. Не крик боли, а крик абсолютного, животного отчаяния. Долгий, раздирающий горло вопль, который, оборвавшись, тут же перешел в глухой, захлебывающийся, безутешный плач. Он несся из-за двери 13-й палаты и эхом раскатывался по пустому коридору.
В других палатах пациентки замирали. У них бегали мурашки по коже. Они робко, испуганно выглядывали в коридор, словно боялись увидеть не просто чужое горе, а саму причину этого ужаса. Сидящий в подсознании инстинкт шептал: «Не смотри. Спрячься».
13-й палата.
Было душно. Жара, казалось, должна была заставить кого-нибудь встать и распахнуть окно. Но об этом никто сейчас не думал.
На кровати у стены, накрытая с головой белым больничным одеялом, лежала ее мать. Неподвижная, безмолвная скульптура под тканью. Рядом, подкошенная горем, почти бездыханная, висела на руках врача и своего мужа молодая женщина. Она ничего не соображала после слов врача, произнесенных тихо:
«Мне очень жаль… мы сделали всё, что могли…»
После её криков, наступила тишина. Она не могла вдохнуть. Лёгкие сжались, как будто кто-то сдавил их ледяной рукой. Каждая попытка вдохнуть давалась через боль, будто воздух превратился в стеклянную пыль.
Исчезли звуки шагов, разговоров, даже дыхание других. Слышались только капли воды из крана в умывальной — кап… кап… кап… — как метроном, отсчитывающий последние мгновения чего-то.
Плач дочери стал беззвучным. Она открывала рот, но из него не вырывалось ничего. Только слёзы, как будто её голос был вырван вместе с душой.
Остальные обитательницы палаты, женщины и девушки, сбились в дальний угол, как овцы перед волком. У одной женщины мурашки не просто бежали по коже — они поднимались, как будто что-то живое ползло под её плечо. Она не могла пошевелиться, чтобы проверить.
Её сердце билось не в груди, а где-то в горле, сбиваясь, будто пытаясь убежать от самого себя.
Она дернула за ручку двери. Хотела выйти из этого места. Нет, не выйти. Вырваться. Но она не поддалась. Не потому что заперто.
Просто… не поддалась.
Как будто металл стал мягким, как воск, и ручка обтекала пальцы.
Они не осознавали, почему жмутся друг к другу, почему не могут оторвать взгляд от застывшей фигуры под одеялом и почему их собственные сердца колотятся с бешеной силой.
Лампы в палате мерцали, хотя ток был стабильным. И каждый раз, когда свет гас, в тени у изголовья появлялась тень.
Хотя там никого не было видно.
Все думали, что этот ужас, сжимающий горло, можно объяснить просто присутствием смерти. Телом в палате, которое скоро перевезут в морг.
Но это была фикция. Самооправдание живых.
Его чувствовали все. Каждой клеткой, каждым нервом. Первобытный, доисторический страх, который не имел ничего общего с боязнью трупа.
Танатос.
Он был здесь.
Бог, прерывающий жизнь. Не седой старец с косой, а юноша с лицом спокойным и прекрасным, но абсолютно бесстрастным. Его красота была леденящей, неприступной, как лунный свет на леднике.
Он стоял у изголовья покойной, невидимый для смертных, но ощутимый до дрожи. Его взгляд, в отличие от равнодушного взора Кроноса, был суровым. В нем читалась не злоба, а непоколебимая, абсолютная решимость. Это был взгляд, не подходивший ни юноше, ни взрослому мужчине, ни даже обычному богу. Это был взгляд самой Смерти — решимость без гнева и пристрастия.
И без милосердия.
Факел в его руках был обращён вниз — не как знамение, не как вызов, а как приговор. Место где должно было быть пламя, теперь глухо вдавливалось в потёртый линолеум больничного пола.
Танатос стоял неподвижно. Его пальцы крепко сжимали древко факела.
Линолеум впитал последний отсвет. Там, где касалось угасшее теперь пламя, остался тёмный отпечаток — как шрам на теле времени.
И больше ничего.
Ни вспышки, ни эха.
Только тишина.
Танатос не смотрел на плачущую дочь. Его суровый взгляд был прикован к женщине под одеялом. Он пришел за своей добычей. Его работа была сделана чисто, быстро, безупречно. Как всегда.
Теперь он ждал, когда придут люди с каталкой, чтобы проводить ее в свое царство.
Он был причиной крика, причиной страха, причиной ледяного воздуха в летний вечер. И он стоял, неподвижный и прекрасный в своем ужасе, юноша, в чьих руках навсегда был перевернут факел жизни.
Предыстория Танатоса — это история изначального предназначения. Он не стал Смертью — он родился ею.
В самых первых, хтонических мифах, возникших еще до олимпийских богов, Танатос был порождением самой Никты (Ночи). Он появился на свет не из любви или творческого порыва, а как необходимая, неотъемлемая часть миропорядка, зачатая в вечном мраке первозданной Ночи. Его близнецом был Гипнос (Сон).
С самого начала он был иным. Гипнос был ласковым и желанным, несущим забвение и отдых. Танатос же был неумолимым и ненавистным. Он был тем, без чего не мог существовать даже сам Сон, но кого все живое отчаянно пыталось избежать.
Когда к власти пришли олимпийцы, они попытались подчинить или игнорировать древние силы. Зевс правил громами, Аид — царством мертвых, но сам акт смерти, переход души из мира живых в мир мертвых, оставался прерогативой Танатоса. Он был вне их власти. Даже великий Зевс не мог приказать Смерти пощадить кого-то — он мог лишь временно ее обмануть или отсрочить ее приход.
Эта независимость делала его изгоем. Боги его боялись и презирали. Для них, бессмертных и пьющих нектар, он был напоминанием о той участи, которой они избежали, но которая была уготована всем их смертным возлюбленным, детям и героям. Он был вестником конца их игр и интриг на земле. С ним не пировали, ему не возводили храмов, ему не молились — его пытались избежать.
У Танатоса не было личной истории, мести, обид или симпатий. Его «железное сердце» — не метафора жестокости, а символ его абсолютной функциональности. Он не испытывал удовольствия, забирая жизнь юноши или старика. Он не печалился, унося ребенка. Он был инструментом вселенского масштаба, живым воплощением закона, гласящего, что всему живому положен конец.
Его перевернутый факел — символ не его личной злобы, а его роли. Он — тот, кто не зажигает огонь жизни, а гасит его. Его прикосновение было холодным и безболезненным, он приходил тихо, забирая душу одним лишь взглядом своих бездонных глаз.
Единственные, кто пытался бросать ему вызов, были люди. Сизиф, который сумел обмануть и заковать Танатоса в цепи, на время остановив смерть на земле. Но это всегда было временно. Смерть нельзя победить — ее можно лишь ненадолго отсрочить. Его могущество было фундаментальным, и в конечном счете он всегда забирал свое.
Его вечная юность — это тоже символ. Смерть не стареет, не устает, не меняется. Она всегда нова для того, кто с ней сталкивается впервые, но для нее самой это вечно повторяющаяся, неизменная рутина. Она всегда юна, потому что всегда актуальна. Ей не нужно взрослеть или мудреть — она просто есть.
Танатос — не личность с мотивацией, а принцип, явленный в образе прекрасного и ужасного юноши. Он — вечное напоминание, что самый древний и самый непреложный закон мироздания не имеет ни лица, ни милосердия, ни конца.
Каталка с закутанным телом скрипела колесами. Медбрат, уставший и привычный к своему грузу, вез ее, глядя прямо перед собой, в никуда. Он был проводником, но не хозяином этого процессии.
И за ним, в двух шагах, шел истинный владыка.
Танатос.
Он двигался бесшумно, его шаги не издавали ни звука, но от его поступи, казалось, сжималось сердце у всего живого в округе. Он не просто шел — он шествовал. Спина прямая, плечи расправлены, подбородок чуть приподнят. Словно римский император, вернувшийся с триумфом, ведущий за собой пленников и трофеи.
Его трофеем была душа.
Он был одет не в саван и не в черный плащ. Его одеяния напоминали простой, но безупречно чистый древнегреческий хитон из ткани цвета пепла, перехваченный на плече скромной бронзовой фибулой. Ни вышивки, ни украшений — лишь строгая, абсолютная простота, подчеркивающая его нечеловеческую суть.
Его тело было худощавым, но не хрупким, а гибким и сильным, как клинок. Кожа — мертвенно-бледная, матовая, словно никогда не знавшая солнца. Лицо... лицо было юным и прекрасным, с идеальными, холодными чертами, высеченными из мрамора. Но в этой красоте не было жизни. Она была красотой статуи, застывшей в вечном безразличии.
И его взгляд. Он был устремлен вперед, поверх головы медбрата, поверх каталки, в какую-то бесконечно удаленную точку.
В его взгляде читалась абсолютная, всепоглощающая серьезность его миссии. Это был взгляд, перед которым меркли все мирские заботы.
В руке он по-прежнему держал свой перевернутый факел.
Его триумфальное шествие происходило в полной тишине. Его никто не встречал. Никто не кричал ему «Слава!». Никто не бросал к его ногам цветы. Его приветствием был страх — немой, инстинктивный, заставлявший случайную санитарку на мгновение застыть у стены с полным тазом белья, не понимая, почему по спине у нее бегут ледяные мурашки.
Его славой был ужас, сжимавший сердца пациентов за тонкими дверями палат, заставлявший их оборачиваться на скрип каталки и креститься.
Тишина и страх — вот его мир. Вот его свита и его подданные.
Он был императором самой большой и самой неизбежной империи, но правил он из вечной тени, и его корона была сплетена из молчания и чужого отчаяния. Он шел за каталкой, как хозяин, следуя за слугой, который нес его собственность. И в его ледяном, величественном спокойствии было больше власти, чем в любых криках толпы и фанфарах.
Свидетельство о публикации №225090101228