Страшная сказка

Воет, постанывает в печной трубе злобная старуха-метель. Стучит обомшелым корьём по крыше, лезет в окно, затянутое бычьим пузырём, скребётся в углы ветхой избёнки. В такие ночи, когда ни земли, ни неба не видать в дымном снеговом мареве, стираются границы между Явью и Навью, становятся тоньше лепестка Дурман-травы. Пустишься в путь в такую погоду – попадёшь в Навь, а уж она-то своих пленников держит крепко, ни за что не выпустит. И будешь ты до скончания века плутать по дорогам Потустороннего мира, и одно спасение – если зажжёт кто-то для тебя в такую ночь для тебя светец на окошке, может и выберешься, коли огонь его увидишь.

С тех пор, как родители Зорьки да Любавы в такую ночь сгинули, бабаня каждый раз в метельные ночи на окно светец из плошки, наполненной козьим жиром, ставит. Вот и горит он тусклым светом всю ночь, до свету, чтобы нашли заплутавшие души дорогу в Явь. Но три года уже минуло, а их всё нет и нет. Поехали в город, пушнину да рыбу мороженую продавать, да и не вернулись. Не нашли ни их, ни саней, ни лошади. Тогда бабаня Любаву с Зорькой к себе забрала, в ветхую избёнку, стоящую в стороне от деревни, а их дом до сих пор пустым стоит – домовой его стережёт, охраняет, злых людей не пускает.

Бабаню люди ведьмой кликают, только ничего злого или обидного в этих словах нет – Ведающая Мать они означают. А она и вправду Ведающая – силу трав чувствует, слова верные знает, грыжу у младенцев выгрызает, деревенских в последний путь провожает. Уважают её в деревне, да и побаиваются, как же без этого. Говорят люди, что она свиньёй чёрной оборачиваться может, да только того Любава не видала, может, правда, а может и брешут люди. Обещала она девчушке, как та подрастёт, научить её всему, а Зорька так малая совсем, спит, вон, и палец в рот засунула. А Любаве не спится, смотрит она с печки, из-за занавески закоптелой, как ходит бабаня у печи, топчется в подшитых валенках, бросает в потемневший котёл пахучие травы да корни, помешивает варево засушенной лапой чёрного петуха со скрюченными когтями, жарит на огне просо, да всё что-то шепчет, да приговаривает себе под нос – слова заветные никто слышать не должен, не к добру это.

Вдруг схватила старуха щепоть просяных зёрен, да в дымную трубу кинула – почуяла, что расселись но её краю двенадцать Лихорадок, проклятых дочерей царя Ирода. Трясея, с горящими жёлтыми глазами и с иссохшими руками, злая да голодная. Огнея, красная, как маков цвет, с грудями, висящими до коленок, да длинными безобразными когтями. Ледея, синяя, точно покойник, с провалившимися глазами и чёрным безобразным ртом. Грудница, толстая да неповоротливая, чьё зловонное дыхание на три вершка в сторону почуешь. Гнетея, сухая, как щепка, да почерневшая от вечной злости. Костоломка с торчащими изо рта зубами, которыми грызёт она и кости, и жилы, и суставы так, что больной покою не находит, и мечется всю ночь. Пухлея, отёчная, неповоротливая, напитанная мёртвой водой. Коли сядет на кого – раздуются у болящего и руки, и ноги, станут как колода, не повернёшь, ни сдвинешь. Желтея, покрытая пятнами – жёлтыми, синими да багровыми, что выходят перед смертью, сидит, скалится, знает, что совладать с ней непросто. Корчея, та, что сводит, проклятая, и руки и ноги, не даёт болящему ни покоя, ни отдыха. Глядея, когтями дерущая глаза, не позволяя закрыть их ни днём, ни ночью. И самая старшая – Невея, коли придёт к кому – лечи ни лечи, всё без толку. Весь год сидят они в Нави, к железным стульям прикованные, а как придут стылые ветра, летят в Явь, к людям, в избы пробираются.
Схватили проклятые Иродовые дочери угощение, зашипели злобно, раскрыли чёрные нетопырьи крылья, да дальше полетели – для них сюда вход теперь заказан. Значит, будут искать другую трубу, где не приготовили для них угощения. Дождутся, как огонь в печи угаснет, пролезут в избу, и пойдут и детей и взрослых мучить – и палить, и холодить, и кости крутить, и грудь давить.
Тут от них одно спасение – пестом, всю ночь под куриным насестом пролежавшим, больного колотить начать. Тогда, может, Лихорадка и выскользнет.
Кой-чего Любаве бабаня уже показала – как испуг младенцам тёплым куриным яйцом выкатывать, да как он потом змеёнышем уползает из яйца разбитого. Тут только гляди, как бы мать не увидала – крик такой поднимет, что на всю деревню. А однажды к бабане хозяйка коровы пришла – молоко у той высохло, а в избе ребятёнков семеро, мал мала меньше. Отправилась бабаня в хлев, воткнула нож в стену, а с него кровь ручьём полилась! Потемнела старуха лицом, попросила у хозяйки дойник да веретено, села под корову, забормотала слова заветные, веретеном корову покалывая. Ударили в ведро тугие струи молока, да только пить его ведунья никому не позволила – всё слила за околицу. Неделю доила бабаня корову, а хозяйке и в стайку не позволяла входить, сидели ребятишки без молока, смотрели во двор голодными глазами. А через неделю и молоко у коровы появилось, а к утру соседка-старуха померла, а перед смертью вся иссохла да почернела так, будто жизнь из неё выпили. Злая старуха была, склочная.

Учит бабаня Любаву жизненной мудрости – рассказывает и про Полуденницу, что в поле ходит, колосья стережёт, и про Навку, что на плотине путников завлекает, и про Шелпов, что в лесу пути-дорожки путают. А однажды на Русальей неделе из лесу Любаве гребень принесла – заглядишься! Прочный, костяной, покрыт рисунками да письменами неведомыми. Стала Любава им косы чесать, а волосы расти не по дням, а по часам начали. Коса теперь у девчушки в руку толщиной, чуть-чуть до пяток не достаёт, волосы светлые, пшеничные. Глядит бабаня на неё, да улыбается.
Но за дело и поругать может – как-то забыла девчушка бельё Зорькино до заката солнца с верёвки во дворе снять. Ох, и ругалась бабаня на Любаву! Говорила, что придёт кикимора с болота, вместо Зорьки подменыша притащит, и в постель положит, а сестрёнку в болото унесёт, будет титькой зелёной кормить, да водорослями, а Любава подменыша тешить. Заперла она двери крепко, да маком всё вокруг усыпала, а сама всю ночь не спала, на светце шерсть чёрной собаки палила, да Зорьку окуривала.
Воет, стонет в трубе метель. Кидает пригоршнями колючий снег, скребётся да царапается в углы. Охает да ворочается в подпечке домовой – болят кости у старика в непогоду. Ходит по избе бабаня, мешает зелье, направляет огонь светца, чтоб горел ровно. В такую погоду границы Яви и Нави смешиваются, становятся тонкими, как лепесток Дурман-травы. Вдруг увидят тот огонёк родители Любавы да Зорьки, свернут на нужной развилке в сторону Яви. Звенит, где-то там колокольчик, пофыркивает мохнатая лошадёнка, а где – неведомо. В такую ночь что Явь, что Навь – всё едино…


Рецензии