Марс. Статус В строю
Текст содержит сцены насилия, психологического давления, описания последствий военных действий и эмоционального насилия. Рекомендуется для взрослой аудитории.
Аннотация: «“Марс. Статус: В строю” — это мрачный, напряжённый рассказ о солдате, выросшем в детдоме и прошедшем через ад войны, где его настоящим покровителем становится сам принцип борьбы — Марс как воплощение насилия, выживания и внутреннего разрушения. Через призму мифа и жестокой реальности девяностых показана трансформация мальчика-изгоя в идеального воина, лишённого человечности, но не способного существовать вне боя. Это история о том, как война не заканчивается с демобилизацией — она становится состоянием души. О любви, которая не спасает, а лишь на мгновение смягчает боль. О мире, который отвергает тех, кого сам создал. Холодный, как сталь, и пронзительный, как выстрел в спину.»
Пахло хлоркой и вареной капустой. Запах детского дома в промзоне был единственной константой в его жизни. Запах, который въелся в стены, в потертый линолеум, в серые байковые одеяла, и уже никогда не выветрится.
Девяностые здесь не наступили. Они здесь застряли, как поезд на запасном пути, и медленно ржавели. Телевизор в актовом зале показывал одно из двух: либо снег, либо картинку, на которой люди в ярких одеждах кричали о чем-то радостном и кидали в воздух бумажки. Это был какой-то другой, параллельный мир, не имеющий к их реальности никакого отношения.
Его реальность определялась другими законами. Закон силы. За порцию каши или новую пару носков нужно было драться. Сначала — словами, потом — кулаками. Старшие пацаны отжимали все, у тех кто послабее. Воспитателям было плевать. Их жизнь тоже была серой и безнадежной.
Закон тишины.
Не выделяться.
Не плакать.
Не жаловаться.
Любая слабость тут же ставилась на поток и использовалась против тебя. Научился сжиматься в комок внутри, гасить любую эмоцию, чтобы не дать повода.
Закон территории. Их мир был ограничен забором с колючкой, за которым шумел гулкий, непонятный город. Выходили редко, строем, в библиотеку или на субботник. Город был враждебен: чужие, подозрительные взгляды, витрины ларьков с недоступным богатством — жевачками «Турбо», шоколадками «Сникерс», банками «Колы».
Школа была филиалом детдома. Такие же серые стены, такие же изможденные учителя, давно махнувшие на все рукой. Учиться было неинтересно и незачем. Главный предмет — выживание. Он быстро понял, что его корявые кулаки и взгляд, от которого отводили глаза, работают лучше, чем любое знание таблицы умножения.
Потом было ПТУ.
Более взрослая, более жесткая версия того же ада. Теперь дрались не за носки, а за пачку сигарет, деньги, за место в курилке, за уважение. Мастер производственного обучения, дядька с перегаром и вечно красными глазами, учил их насиловать напильником ржавые болванки. Говорил, сквозь зубы: «Вам, падлам, одна дорога — на зону или под забор. Осваивайтесь».
И он освоился. Его тело, всегда худое, стало жилистым и цепким. В глазах поселилась постоянная, настороженная пустота. Он научился бить первым, без разговоров. Научился терпеть голод и унижения. Научился не надеяться ни на что. В его мире не было места богине Фортуне. Здесь хозяйничал другой бог — тот, что пахнет потом, кровью и страхом. Его имя никто не произносил вслух, но его законам подчинялись все.
Марс.
Он не видел Его, но всегда чувствовал.
Когда ему было семь, однажды, вжавшись в стену, сжимал кулачки перед здоровенным восьмиклассником, отбирающим подаренную кем-то шоколадку, Марс стоял за его плечом. Не призрак, а сгусток напряженного воздуха, пахнущий раскаленным металлом и старыми углями. От Него исходила тихая, ободряющая вибрация, заставляющая сердце биться чаще, а страх превращать в злобу. «Бей, — шептало что-то внутри него. — Бей, и он отступит». И он бил, царапался, кусался, и старший, удивленный такой яростью, отступал с бранью. А тяжелый взгляд отступал в угол, насыщенный одобрением.
В школе, после уроков он лежал в грязи за гаражами, побитый компанией, с разбитой губой и подбитым глазом, по телу растекалась теплая, липкая волна стыда и бессилия. И тогда бог войны садился рядом на корточки. Он чувствовал вес чужого присутствия, слышал чуть слышное, ровное дыхание. Он не утешал. Он просто был. Как скала. Его молчание говорило: «Боль — это просто сигнал. Унижение — это топливо. Запомни это. Возненавидь их. И в следующий раз будь сильнее». И он, стиснув зубы, поднимался, вытирая слезы и кровь рукавом. Ненависть горела внутри него ровным, стабильным пламенем.
По ночам, в общей спальне, сквозь храп и всхлипывания других детей, ему снились сны. Не цветные и добрые, а черно-белые, резкие, как вспышки:
Он бежал, и каждый шаг отдавался болью в подошвах — острые края щебня впивались в изодранные башмаки. Земля под ногами была не землей, а месивом из грязи, осколков и чего-то еще, более жуткого. Над ним рвалось низкое, свинцовое небо, затянутое дымом и гарью от горящих деревень.
Воздух разрывали на части. Оглушительная, всесокрушающая канонада обрушивалась на уши сплошной стеной, от которой звенело в черепе. Ей вторили резкие, хлесткие хлопки винтовочных выстрелов и сухой, яростный треск пулеметов. Где-то совсем близко, с противным металлическим скрежетом и лязгом, сошлись в рукопашной — слышался звон клинков, приглушенные удары по железу, чей-то предсмертный хрип.
Но хуже звуков были запахи. Они въедались в одежду, в кожу, в легкие. Едкий, колючий дым пороха. Тяжелый, жирный запах гари и горящего дерева. И этот густой, сладковато-кислый, тошнотворный смрад, от которого сводило желудок — запах смерти и разложения, который не спутать ни с чем.
И в этом аду, в этом хаосе из огня, стали и крови, стоял Он. Бог войны. Марс.
Не идол и не статуя, а воплощение самого разрушения. Высокий, могучий, закованный в потрепанную кирасу из темной, почти черной бронзы. Его лицо скрывала глубокая тень под гребнем шлема, но он чувствовал на себе Его взгляд. Он был физическим, почти осязаемым — горячим, как раскаленная сталь, изучающим, словно взгляд хирурга на операционном столе, и абсолютно, до дрожи пугающе бесчеловечным. Это был взгляд кузнеца на раскаленную докрасна заготовку, которую предстоит ударить молотом.
Марс не был прекрасен, как изнеженные боги с позолоченных фресок. Его красота была красотой точильного камня, отбивающего искры, — суровой, утилитарной и смертоносной. Каждый мускул на его теле был создан не для любования, а для одного-единственного действия: резкого, сокрушительного движения, рвущего плоть и ломающего кости. Его доспехи, испещренные шрамами битв, покрывали не изящные узоры, а струившиеся когда-то и теперь засохшие черно-красные подтеки. В его могучей руке покоился не церемониальный, сверкающий клинок, а тяжелый, уродливый меч, с толстым лезвием и простой рукоятью — идеальный инструмент для кровавой работы в тесноте окопа.
Он стоял неподвижно, как древняя статуя, воздвигнутая не в храме, а на самом дне ада. Его не окутывал дым ладана и благовоний; его окуривал едкий, удушающий смрад гари и пороха. И подношения у его ног были не из фруктов или туш жертвенных ягнят — его алтарь усыпали павшие воины, истерзанные и бездыханные. От него не веяло благодатью, от него исходила аура первобытного ужаса, от которой кровь стыла в жилах, а по телу пробегала невольная дрожь — животный, древний трепет перед неумолимым божеством, чье имя — Разрушение.
До богов, до титанов, был изначальный Хаос. И из его кипящей, бесформенной сути родились первые сущности. Не сознательные, а инстинктивные. Одной из них был Страх. Другой — Агрессия. Третьей — Инстинкт территории. Они были слепы и всесильны, как ураган.
Но чтобы выжить, простого инстинкта стало мало. Нужна была система, тактика. Нужен был кто-то, кто возьмет эту слепую, разрушительную ярость и направит ее в нужное русло. Так, из слияния Агрессии и Инстинкта самосохранения, родился Марс. Не бог войны как искусства (это позже придумают люди), а бог конфликта как фундаментального принципа бытия.
Сначала Марс был подобен дикому зверю. Его «война» была хаотичной резней, дракой за кусок мяса или самку. Он не видел разницы между битвой армий и схваткой двух волков. Его почитали не люди, а самые древние, примитивные формы жизни, инстинктивно взывающие к силе.
Но с появлением разума война изменилась. Она потребовала не только ярости, но и расчета, жестокости, умения пожертвать многим ради победы. Марс эволюционировал. Он стал богом не просто битвы, а тотальной войны. Войны на уничтожение. Войны, где нет места чести, а есть только цель.
Когда родился пантеон олимпийских богов, Марс занял в нем особое место. Его не любили. Зевс-Юпитер видел в нем неконтролируемую, тупую силу. Афина-Минерва, богиня мудрой стратегии, презирала его за слепую ярость. Для них он был необходимым злом, мясником, которого держат на заднем дворе и выпускают только в крайнем случае.
И это его устраивало. Ему не нужна была любовь. Ему нужно было горение. Звук ломающихся костей. Запах страха и крови. Вопли умирающих. Он питался не амброзией, а энергией конфликта. Каждая драка, каждая битва, большая или малая, делала его сильнее.
У Марса не было своего царства. Его царство — это поле боя. Он не сидел на троне. Он шел в первых рядах, невидимый для смертных, но ощущаемый ими как прилив безумной храбрости или животного ужаса. Он был вечным солдатом, для которого нет мира, есть только перемирие между войнами.
Марс— это не просто «бог войны». Он — олицетворение принципа борьбы. Борьбы за существование, за ресурсы, за власть. Он присутствует в каждой драке во дворе, в каждой схватке двух компаний за рынок, в каждом внутреннем преодолении себя.
Ему молятся кулаками, ему приносят жертвы на полях сражений и в подворотнях.
Он — та темная сила, что заставляет живое сражаться до конца, даже когда шансов нет.
После ПТУ его призвали в армию и он попал в учебку, где сержант с орлиным взглядом орал им про «горячие точки». И впервые он почувствовал не страх, а странное, щемящее чувство возвращения домой. Он видел, как за спиной сержанта, расплываясь в мареве жаркого воздуха, стояла знакомая, тяжелая фигура в потертых доспехах.
Для Марса этот щуплый, злой пацан из детдома был словно ожившим воспоминанием. Он видел не его, а их.
Мальчиков Спарты.
Тех, кого в семь лет отрывали от матерей и бросали в отряды ровесников. Не на воспитание — на естественный отбор. Голодных, злых, ожесточенных. Тех, кто дрался за пайку ячменной похлебки так же яростно, как и этот паренек за шоколадку. Кто спал на голой земле, чтобы закалить тело. Кто учился не читать и писать, а молча терпеть боль и извлекать скрытое лезвие из-за голенища.
Та же школа. Не книг, а кулаков. Не добродетели, а выживания. Тот же закон: сильный ест, слабый идет на корм свиньям. Тот же взгляд — пустой от недостатка ласки и рано повзрослевший от постоянной опасности. Взгляд волчонка, который знает, что стая его прикроет только пока он полезен, а мать никогда не придет на помощь.
Марс, наблюдая за ним в детдоме, видел те же — суровые спартанские испытания для мальчиков. Только вместо того, чтобы красть сыр с алтаря Артемиды, мальчик крал банку сгущенки со склада, чтобы не пухнуть с голоду. Вместо битвы с илотами — драка с пацанами из соседнего двора за контроль над пустырем.
И теперь, здесь, на плацу, все сошлось воедино. Спартанский мальчик, прошедший все лишения, становился воином. Так и он, прошедший свои «малые войны», стоял, чтобы научиться большому ремеслу.
Одобрение Марса было холодным и практичным. Он не любил этих людей. Он ценил их. Как мастер ценит хороший, надежный инструмент. Это парень, как и те спартанские мальчишки, был идеальным материалом: уже обезличенным, отученным жалеть себя и ждать милости, заточенным под одну-единственную функцию — быть оружием.
Он не видел в нём человека. Он видел потенциал. Искру ярости, которую можно раздуть в пожар. Сломанную психику, которую не жалко искалечить еще больше, потому что ей все равно не стать цельной. Идеального солдата. Того, кому нечего терять и некуда возвращаться.
Горячую точку он прошел не героем, не машиной для убийства и не сломленной жертвой.
Он прошел ее выживальщиком.
Состояние его было постоянным, как гул в ушах после близкого разрыва.
Фоновый животный страх. Не паника, а тихая, постоянная вибрация на грани слуха. Страх не смерти, а конкретных вещей: щелчка растяжки, всхлипа мины, выстрела из-за угла, незнакомого шороха в ночи. Этот страх не парализовывал, а наоборот, затачивал все чувства до неестественной остроты. Он спал урывками, и во сне его пальцы все так же сжимались на месте приклада.
Притупленность. Цвета мира стали грязнее, звуки — приглушеннее, как через вату. Смех товарищей, редкий и нервный, доносился будто издалека. Он мог смотреть на что-то ужасное и не чувствовать ничего, кроме легкой тошноты и усталости. Эмоции ушли в глубокий тыл, оставив на передовой лишь холодную, ясную логику действий: стрелять, ползти, укрыться, помочь (если это не угрожает своей безопасности).
Братство и отчуждение. Он был частью своего взвода, сплоченной стаи. Они делились всем: патронами, водой, последней сигаретой, страхом. Доверяли друг другу жизни. Но при этом он был бесконечно одинок. Никто не мог залезть в его голову, разделить тот ужас, что копился внутри. Они были вместе, но каждый умирал и сходил с ума поодиночке.
Простая цель. Вся жизнь свелась к простым, понятным алгоритмам: выполнить приказ, сохранить себя и своих, поесть, поспать. Не было прошлого, не было будущего. Был только текущий момент, растянутый между минутными вспышками адреналина и долгими часами тоскливого, изматывающего ожидания. В этой простоте была своя страшная свобода от всех «зачем» и «почему».
Грязная работа. Не было никакой романтики. Только грязь, вши, пот, кровь, запах гари и разложения. Только тяжелое, отупляющее напряжение и леденящая душу скука, которая прерывалась короткими вспышками абсолютного, первобытного хаоса.
Он вернулся оттуда физически целым. Но привез с собой не войну как память, а войну как состояние. Его нервная система навсегда осталась на той частоте — готовности к худшему. Его внутренний часовой так и не ушел с поста. Мирная жизнь казалась ему бутафорской, ненастоящей, подозрительно тихой. А самое страшное — бессмысленной.
Война дала ему все, что у него было: цель, братство, остроту бытия. И забрала все, что было до нее, оставив после себя лишь выжженную пустыню.
Возвращение в никуда.
Он был растерян. Это чувство оказалось страшнее вражеского снайпера. Там, на войне, все было ясно: враг, свои, приказ, выжить. Существование сжималось до простых, железных алгоритмов, не оставляющих места сомнениям.
А здесь... Здесь был простор. Тишина. И абсолютная, оглушающая пустота.
Он так мечтал вернуться на «гражданку». Мечтал о тихой кровати, о горячей еде, о том, чтобы никто не стрелял. Теперь он получил все это и понимал, что это — обманка. Это была не жизнь, а декорация. Настоящая жизнь осталась там, в окопе, в вонючем бушлате, в братстве, скрепленном страхом и кровью.
Он встал утром — и не знал, зачем. Не было задачи на день. Не было цели. Не было товарищей, на которых можно положиться. Был только долгий, бесформенный день, который нужно было как-то убить.
Он устроился на завод.
Не потому, что хотел, а потому что надо было на что-то жить. Завод был похож на ПТУ и армию одновременно: те же серые стены, тот же гул машин, заменяющий гул боя, те же уставшие, равнодушные лица. Но здесь не было братства. Здесь каждый был сам за себя. Он выполнял монотонные движения, закручивал гайки, и его сознание, заточенное для мгновенных реакций и смертельной опасности, медленно угасало от скуки. Руки работали, а голова была пуста. В этой пустоте гудели отголоски войны.
Он решил пойти учиться в институт.
Потому что так делают все. Потому что кто-то сказал, что без корочки сейчас никуда. Он подал документы на какую-то заочную специальность, о которой ничего не знал.
На первой же паре он сидел, сжавшись, как на допросе. Преподаватель что-то бубнил про экономику. Слова казались пустыми, бессмысленными. Какая экономика? Какое управление? Он умел управлять только автоматом и мог рассчитать траекторию полета гранаты. Однокурсники, юные и озабоченные своими свиданиями и тусовками, смотрели на него как на призрака, затесавшегося в их яркий мир. Он был слишком старым, слишком потрепанным, слишком чужим.
Он пытался читать конспекты, но буквы расплывались. Его мозг, перегруженный реальностью взрывов и смерти, отказывался воспринимать эти абстрактные схемы. В голове стоял тот самый гул — фоновая тревога, ожидание подвоха, от которой не было спасения даже в тишине библиотеки.
По вечерам он выпивал. Один. Не для веселья, а чтобы заглушить этот гул. Чтобы на несколько часов выключить внутреннего часового, который все еще стоял на посту и вглядывался в темноту, ища угрозы.
Он ходил по улицам своего города и не узнавал его. Люди суетились, смеялись, спорили о каких-то пустяках. Они жили в другом измерении, в мягком, безопасном мире, который он больше не понимал и которому не мог принадлежать.
Война не просто забрала у него годы. Она выжгла в нем способность жить в мире. Она оставила ему только одну роль — солдата. А на гражданке для солдата без войны не было места. Только завод, скучные учебники и тоска, пронзительнее любой пули.
Она ворвалась в его серый мир, как луч света в бункер. Легкая, стремительная, всегда улыбающаяся непонятно чему. Она носилa яркие кофты, смеялась громко и заразительно, закатывая глаза на скучных лекциях. Для нее жизнь была игрой, а учеба — досадной формальностью на пути к вечному празднику.
Однажды они сидели рядом. Она что-то спросила у него, перегнувшись через проход, и ее рука случайно коснулась его. Он вздрогнул, как от прикосновения к раскаленному металлу. Его ответ прозвучал резко, отрывисто, по-командирски. Он напрягся, ожидая насмешки или отторжения.
Ее беззаботность действовала на него, как скрип пенопласта по стеклу. Он не мог ее понять. Как можно? Как можно быть таким расслабленным, не сканировать постоянно пространство на угрозы, не оценивать каждого человека как потенциального противника? Ее веселость казалась ему опасной глупостью, слепотой, которая рано или поздно будет жестоко наказана. Он хотел встряхнуть ее и закричать: «Очнись! Мир — это опасное место!»
Им дали написать работу на двоих. Он мысленно уже видел, как она поднимается и направляется к преподавателю с просьбой поменяться. Но вместо этого она повернулась к нему, ее большие, бездонные голубые глаза смотрели на него без тени насмешки или жалости.
— Слушай, давай после пар обсудим в кафе? — сказала она, как о чем-то само собой разумеющемся.
Он замер.
Сердце забилось быстрее.
Это была ловушка.
Сейчас однокурсники начнут переглядываться, хихикать. Сейчас она рассмеется и скажет, что пошутила. Он сжался внутри, готовый к унижению.
Но ничего не произошло. Реакции ноль. Ее глаза, удивительно чистые и прямые, просто ждали ответа. В них читалось лишь легкое любопытство и искреннее предложение.
— Ладно, — хрипло выдохнул он, сам не веря себе.
Прошло три месяца. Они встречались. Это было самым невероятным событием в его жизни. Казалось, у них не было ничего общего. Она говорила о музыке, о фильмах, о планах на лето. Он молчал или отделывался односложными фразами. Она тащила его в кино на комедии, а он сидел, напряженный, не понимая, над чем тут можно смеяться. Она пыталась научить его танцевать, а его тело, зажатое в тугую пружину годами муштры и страха, отказывалось расслабляться.
Но им было хорошо вдвоём.
С ней происходила странная вещь. Тот самый вечный, назойливый гул в его голове — фоновая тревога, боевая готовность — понемногу стихал. В ее присутствии мир переставал казаться враждебным. Он ловил себя на том, что час, проведенный с ней, пролетал, а он ни разу не просканировал автоматически помещение на предмет угроз, не проанализировал маршруты отхода.
Время для них останавливалось. Не в драматическом смысле, а в простом, человеческом. Не было прошлого с его войной и детдомом. Не было будущего с его пугающей пустотой. Было только сейчас. Аромат ее духов. Тепло ее руки в его руке. Ее смех, который он сначала ненавидел, а потом стал ловить, как редкую, красивую мелодию.
Он не стал другим. Война навсегда осталась в нем шрамом на душе. Но она стала тихим, мирным островком в бушующем океане его памяти. Местом, где солдат мог, наконец, снять каску и попытаться понять, каково это — быть просто человеком.
Осень.
День рождения.
Поздняя осень дышала сыростью и прелыми листьями. Воздух был холодным и тяжелым. Листья почти все опали, оголив черные, мокрые сучья деревьев, будто скрюченные пальцы.
Особняк светился в темноте, как огромный праздничный торт. Из окон лился теплый, золотой свет, смех и звон бокалов. У входа стояли дорогие машины.
Он чувствовал себя так, будто наступает на минное поле. Его единственный приличный костюм, купленный вскладчину с ребятами с завода, казался ему убогим и чужеродным. Каждый шаг по идеально подстриженному газону, каждое движение в этой сияющей, пахнущей дорогим парфюмом и едой гостиной, давались ему с огромным усилием.
Её отец— большая шишка. Это было видно сразу. Не по крикам или важному виду, а по спокойной, незыблемой уверенности, с которой он держался. По тому, как гости ловили его взгляд, старались поймать на слове. Её отец пожал руку крепко, оценивающе, и на секунду его взгляд стал острым, как у следователя. Он был вежлив. Слишком вежлив. Это было хуже, чем прямое пренебрежение.
Мать, изящная, как фарфоровая статуэтка, при встрече лишь фыркнула — короткий, едва слышный звук, полный ледяного презрения. Она не грубила. Она просто смотрела сквозь него, словно он был пятном на дорогом персидском ковре, которое вот-вот уберут слуги.
Он стоял в углу, сжимая в руке бокал с вином, которое казалось ему кислой водой. Его спина упиралась в стену — старая армейская привычка, не оставлять тыл открытым. Он наблюдал.
А она сияла. Она была в центре вселенной, созданной для нее родителями. Она смеялась, обнимала подруг, принимала подарки, кружилась в танце. Она была своей в этом мире хрусталя и позолоты. И он видел, как его собственная фигура медленно растворяется на периферии ее внимания. Она бросала ему через зал улыбки, но они были общими, размытыми, предназначенными всем сразу.
Он видел, как ее взгляд скользит по нему и тут же перескакивает на кого-то более важного, более понятного. На сына друга отца, или на молодого перспективного банкира, на кого угодно, кто не стоял в углу, сжимая бокал и пытаясь не дышать, чтобы не нарушить хрупкую гармонию этого чужого мира.
Ему было неловко. Не из-за бедности или скромности. Ему было неловко от осознания полной, абсолютной инаковости. Он был солдатом, затесавшимся на бал к принцам. Его боевой опыт, его умение выживать в аду были здесь бесполезны, смешны, почти уродливы.
Он поймал свое отражение в огромном зеркале в позолоченной раме — напряженное, бледное, с глазами, в которых читалась только одна мысль: «Продержаться. Выстоять. Как на посту».
Он был чужаком. Тенью на празднике жизни. И никакая его любовь не могла отменить этого простого, жестокого факта.
Он весь вечер бродил по бесконечным, роскошным коридорам особняка, как призрак в чужом сне. Народу было много, смех и говор сливались в навязчивый, чуждый гул. Но он был абсолютно один. С ним никто не заговаривал. Взгляды скользили по нему, как по предмету мебели не того стиля, и спешно отводились.
И тут его взгляд упал в щель приоткрытой двери кабинета. Массивный дубовый стол, стены в книжных шкафах. И она.
Она стояла спиной к полкам, залитая теплым светом настольной лампы. Перед ней — он. Мажор. Друг детства, с идеальной укладкой и уверенной ухмылкой. Тот, кто закончил «что-то там зарубежное» и теперь «управлял». Он стоял слишком близко. Его рука, в дорогих часах на запястье, уперлась в полку шкафа возле ее головы, отрезая путь к отступлению.
Она смотрела ему в лицо, улыбалась. Ее щеки пылали румянцем, глаза блестели хмельным блеском. Она не отталкивала его. Она играла. Флиртовала. Была в своей стихии.
Сработал старый, выжженный войной инстинкт. Как в разведке. Полная тишина внутри. Дыхание затаено. Все чувства сфокусированы на цели. Собрать информацию. Не обнаружить себя.
И в этот миг мажор наклонился к ней. Их тени слились в одну. И соединились губами.
Он выдохнул. Не со злостью. С холодным, отчетливым пониманием.
«Информация подтверждена». Задача выполнена.
Он тихо, без единого звука, отступил от двери. Его движения были выверенными, экономичными. Он поставил недопитый бокал с вином на мраморный столик — робко, словно боясь оставить след.
И встретил взгляд. Ее старшей сестры. Психолога. Та не помогала людям — она их препарировала. И сейчас ее глаза, холодные и аналитические, с усмешкой изучали его. Она все видела. И она ждала. Ждала взрыва. Ждала, когда детдомовец, отставной солдат, сорвется. Закричит, заматерится, полезет в драку, начнет крушить все вокруг. Ее взгляд говорил: «Ну давай же. Оправдай мои ожидания. Будь тем диким зверем, за которого тебя все здесь держат. Ты скучный и предсказуемый».
Он посмотрел на нее. В его глазах не было ни ярости, ни боли. Только та же пустота, что была в окопах после боя. Пустота, в которую ушло все — и надежда, и любовь, и сама злость.
Он молча прошел мимо нее. Не сказав ни слова. Не сделав ни одного жеста.
Он просто развернулся и пошел к выходу. Никто не окликнул его. Никто не заметил его ухода. Он был тенью, и тенью же исчез.
Только ее мать, увидев в окно его удаляющуюся в промозглом осеннем дожде фигуру, тихо вздохнула с облегчением. Наконец-то этот неудобный человек ушел. Порядок восстановлен.
А он шел под дождем, и капли, стекавшие по его лицу, были теплее, чем взгляды в том доме. Война научила его одному: самое страшное — это не бой. Самое страшное — это тихий, унизительный выстрел в спину от тех, кого ты по глупости начал считать своими.
Свидетельство о публикации №225090301279