Последняя теорема Пифагора
Пролог: Танец скелетов под джаз умирающего города
Сначала пахло дымом. Потом — паленым мясом. А потом, когда города вымерли и трубы перестали дымить, мир начал пахнуть тишиной. И ржавчиной. И медленно вызревающим в бетонных джунглях безумием.
Те первые дни были простыми, как кулак, и ясными, как лезвие. Либо ты бежишь, либо тебя едят. Либо ты прячешься, либо становишься частью стаи. Мы научились различать их поступь по асфальту — этот мерзкий, шаркающий звук, звук волочащихся за собой несбывшихся надежд и оборванных жизней. Мы научились стрелять в голову. Это было просто. Удобно. Почти успокаивающе своей простотой.
Я помню одну из первых ночей в «Ковчеге». Мы стояли на опорной вышке, смотрели на город, утонувший во тьме, разорванной лишь аварийными проблесками да одинокими пожарами. И они были там. Внизу. Тени, копошащиеся в прахе цивилизации. Капитан, человек с лицом из потрескавшейся глины, хрипло усмехнулся:
— Смотри, Торн. Как термиты. Тупые, голодные термиты. Только и знают, что жрать да множиться.
Я молчал. Я смотрел. Да, они были похожи на термитов. Но даже термиты следуют логике, ритму, плану. А в этих движениях... в них была не просто тупая жажда. В них была какая-то своя, извращенная, непостижимая цель.
Потом пошли слухи. Сначала тихие, потом все громче. Не просто «они идут». А «они строятся». Не просто «они убили». А «они выложили из кишок лейтенанта какой-то узор». Мы отмахивались. Считали это бредом выживших, чей рассудок не выдержал напора кошмара.
Но однажды я увидел сам. Небольшая группа их на перекрестке. Они не просто брели. Они... кружились. Медленно, неуклюже, сталкиваясь друг с другом, но снова и снова возвращаясь в некий общий ритм. Как шестеренки с сорванной резьбой, пытающиеся провернуть неведомый механизм. Один из них, тот, что был когда-то почтальоном, в своей изодранной синей униформе, бил кулаком в стену. Не хаотично. А с мерным, монотонным стуком. Стук. Пауза. Стук-стук. Пауза. Стук.
Это был не призывный клич. Это было тиканье часов на руке у трупа.
В тот вечер я записал в свой журнал: «Наблюдал аномалию группового поведения. Возможно, остаточные рефлексы? Или нечто большее?» Капитан, прочитав это, хлопнул меня по плечу так, что я чуть не свалился.
— Хватит мозги парить, Торн! — просипел он, и от его дыхания пахло дешевым виски и отчаянием. — Они тупые твари. Всё. Точка. Не ищи смысла в том, что его не имеет. А то сойдешь с ума.
Но я уже сходил. Я уже видел трещину в простом и удобном мире, где есть только «мы» и «они». И из той трещины на меня смотрело Нечто. Нечто, что не было ни живым, ни мертвым. Нечто, что что-то замышляло.
И тикало. Тикало в такт стуку костяных пальцев по стеклу моего окна.
Часть первая: Узоры из праха
Так кончился мир. Тихо. Не с грохотом марсианских треножников, не с вспышкой атомного света — он истек, как истёк бы песок из перевернутых песочных часов. Тихий шелест. Последний выдох. И теперь мы здесь, в этом железном чреве, что зовётся «Ковчег», прислушиваемся к скрежету по ту сторону брони. Скребутся. Всегда скребутся.
Я — Элиас Торн. Когда-то я был нейробиологом. Теперь я — хронист апокалипсиса, архивариус конца света. Моя лаборатория располагается в самом хвосте «Ковчега», в бывшем герметичном машинном отсеке, отгороженном от остального мира стальной дверью с глазком. Это небольшое, промозглое помещение, больше похожее на склеп, чем на научный центр. Воздух в нем спертый, пропахшим озоном от древней аппаратуры, пылью и вечным страхом, который, кажется, въелся в самые стены. Основное пространство занимают груды оборудования, сваренные и скрученные моими руками в жутковатые гирлянды. Вся моя жизнь сводится к этим двум-трем десяткам квадратных метров, заваленным схемами, журналами и безумными надеждами.. И я внутри. А мои подопытные — они снаружи.
Другие видят в них лишь тварей. Плоть, движимую слепым инстинктом. Но я... я вижу узоры. Да-да, старый добрый Уэллс одобрил бы моё любопытство и, возможно, приправил бы его щепоткой иронии, а тот, другой — Рей — шептал бы мне на ухо об осенней меланхолии и о том, что даже в падении есть своя странная поэзия.
Они не просто бродят. В их движении есть странный, необъяснимый ритм. Это пляска святого Витта, поставленная режиссёром с иными, извращенными понятиями о прекрасном. Я часами сидел у монитора, подключённого к камерам на поверхности, и следил. Один — тот, что в лохмотьях делового костюма — неделю вышагивал идеальный квадрат перед зданием бывшего банка. Другая — юная, с лицом, ещё не тронутым тлением, — выводила на запылённом витрине стекла сложные спирали, водила по нему пальцем с обломанным ногтем, и стекло скрипело, скрипело, скрипело, словно сверчок, поющий песню мёртвым.
Но я видел и другое. Видел, как в моменты этих странных ритуалов их тела вели себя... иначе. Мышцы начинали подрагивать с нечеловеческой, птичьей частотой, будто по ним пропускали ток. Глаза, обычно мутные и пустые, на секунду закатывались, обнажая белки, и в их глубине мерцала не голодная злоба, а что-то иное — напряженное, почти вычислительное. Казалось, сама плоть сбоила, протестуя против примитивных команд мозга, требуя чего-то большего. Это была не жизнь. Это была перенастройка сложнейшей машины, сбитой с толку катастрофой. Машины, которая медленно, с чудовищным скрипом, пыталась вспомнить свое истинное назначение.
Я записывал это. Заносил в журнал наблюдений. «Субъект М-7. Квадраты. Идеальные, с погрешностью менее 0,5%. Субъект Ж-3. Фрактальные узоры. Проявляет интерес к мигающим огням аварийной сигнализации. Отмечены мышечные спазмы в конечностях во время «активной фазы». Метаболизм, насколько можно судить, аномально высок для существа в состоянии покоя».
В дверь постучали. Это была Лиза, дочь капитана, маленькая девочка с двумя торчащими в разные стороны косичками. Дверь в мою лабораторию никогда не запиралась на замок изнутри — правила безопасности «Ковчега» это запрещали.
— Дядя Элиас, а что этот дядя считает? — уставилась она на экран, где субъект М-7 вышагивал свой квадрат.
— Углы, малыш. Он очень внимательно считает углы, — ответил я, удивленный ее проницательностью.
— А он не злой?
— Нет, — задумчиво сказал я. — Я не думаю, что он злой. Просто... очень сосредоточенный.
Она посмотрела еще мгновение, потом кивнула и убежала. А я снова погрузился в наблюдения, но ее вопрос «А он не злой?» засел у меня в голове куда глубже, чем все отчеты для капитана.
Меня считают сумасшедшим. Капитан стражи, и глава нашей колонии человек с потухшими глазами, так и говорит: «Торн, они хотят нас сожрать. Всё. Точка. Не ищи логику в безумии».
Но я не ищу логику. Я ищу смысл. Или его тень.
А вчера... вчера я увидел нечто. Площадь Искусств. Они собрались там — десятки, может, сотни. И задвигались. Не хаотично. Словно гигантский сталагмит ожил и решил стать часовым механизмом. Они выстраивались в линии, в кривые, их тела были точками, соединяемыми по неведомому алгоритму. Они создавали на асфальте огромную, сложную мандалу из плоти и костей. Она держалась ровно семнадцать минут. Ровно. А потом — рассыпалась, словно песок, уносимый ветром, которого тут нет.
Я сидел, затаив дыхание, и чувствовал, как по спине бегут мурашки — не от страха, а от благоговения перед этим чудовищным, непостижимым порядком. Порядком, который пробивался сквозь хаос распада, как росток сквозь асфальт.
Они не просто ходят. Они что-то считают. Что-то вычисляют. Своим существованием, своими маршрутами, этими жуткими геометрическими балетами. Своими телами, которые были для них единственным инструментом.
И самый главный вопрос, который теперь жжёт мой мозг, как раскалённая кочерга: если они ведут исчисление, то какую же невообразимую задачу решают мёртвые? И для кого предназначен этот конечный ответ?
Мой карандаш дрожит в руке. Я должен спуститься. Должен найти того, кто способен на большее, чем просто хождение по кругу. Мне нужен не испытуемый. Мне нужен собеседник. Пусть его речь будет скрипом сухожилий и стуком зубов. Я должен услышать. Я должен понять.
Ибо возможно то, что мы приняли за конец света, было лишь мучительными родами. Родами нового, ужасающего сознания, запертого в тлеющих гробах собственных тел. И я, Элиас Торн, может быть, единственный, кто готов стать акушером при этом кошмаре.
Часть вторая: Язык тикающих костей
Одержимость — вот топливо, на котором теперь работает мир. У иных она проста: найти консервы, очистить воду, не быть съеденным. Моя одержимость тоньше, опаснее и, должен признать, несравненно прекраснее в своем безумии. Они зовут меня «зомби-шептуном» за стенами моей лаборатории, и в этом есть горькая доля правды. Я и впрямь пытаюсь расслышать шепот в царстве криков.
Мой «Ковчег» — это стальной кокон, нашпигованный страхом. Но моя лаборатория — святилище. Здесь, среди моргающих лампочек и тихого жужжания аппаратуры, я чувствую себя ближе к истине, чем к жалким остаткам человечества в общей столовой. Они жрут тушёнку и играют в карты, словно ничего не произошло, словно за стенами не творится величайшая метаморфоза в истории бытия.
А она творится. Я видел это снова. Вчера, на закате — вернее, на том, что мы называем закатом, ибо солнце давно скрыто пеленой пепла, и свет меркнет просто потому, что устает, — они снова выстроились на площади. Те же самые? Или другие? Неважно. Они — часть целого, роя, хора. И этот хор снова запел свою немую песню. Тела, движимые не волей, а неким высшим алгоритмом, вычерчивали на потрескавшемся асфальте новые узоры. Символы, от которых закипала кровь и леденело сердце. Это была геометрия, вышедшая за рамки эвклидовой, математика снов, доведенная до абсурда и в этом абсурде обретшая пугающую, неоспоримую логику.
Я наблюдал, затаив дыхание, и чувствовал, как во мне борются два начала. Одна часть во мне требовала фактов, данных, измерений! Она требовала схватить этот феномен, препарировать его холодным скальпелем логики. Но другая... о, другая шептала о поэзии, о том, что мы стали свидетелями самого странного и печального балета всех времен, о том, что эти мертвецы --- самые преданные художники в истории, ибо они творят даже после смерти, творят ценой своего тления.
И я слушался их обеих. Мои руки, дрожащие от возбуждения, выводили в дневнике зарисовки их построений. Мой ум, холодный и аналитический, искал закономерности, частоты, ритмы. И я нашел. Вернее, мне показалось, что я нашел. В их движении был счёт. Простой, как тиканье часов. Раз-два-три. Пауза. Четыре-пять. Поворот. Шесть-семь-восемь-девять. Это был код. Примитивный, но не случайный. Морзянка, выстукиваемая когтями по крышке гроба мироздания.
Мне был нужен один из них. Не для уничтожения. Для беседы.
Уговорить капитана выпустить меня «на охоту» было делом немыслимым. Его логика была железной: за дверью --- смерть. Моя логика была иной: за дверью --- знание. И знание это стоило любого риска.
Я пошёл иным путём. Путём тихого безумия. Я нашёл старый, заброшенный вентиляционный люк, ведущий в систему технических тоннелей. Их давно признали небезопасными, но они были моим единственным шансом. Взяв с собой лишь фонарь, блокнот, старый армейский штык и нейролептик из лазарета — сильнейший транквилизатор, который, как я надеялся, мог хоть как-то подавить моторные функции существа, не затронув высшую нервную деятельность, — я отправился в путь.
Тоннель был тёмен и тесен. Воздух в нём был густым и сладковатым, пахнущим ржавчиной и чем-то ещё, чем-то, что я боялся назвать своим именем. Я передвигался, словно червь, сквозь кишки спящего Левиафана, и слушал. Сквозь толщу бетона доносился тот самый скрежет, тот топот, что стал саундтреком нашего существования. Но здесь, вблизи, он звучал иначе. Громче. Осмысленнее.
Я выбрался через аварийный люк на поверхность в полукилометре от «Ковчега», в самом сердце мертвого города. Ветер, гуляющий среди развалин, принёс мне запах тления, но не отталкивающий, а почти что знакомый, как запах старой библиотеки, где книги медленно умирают, превращаясь в прах.
И тут же на меня набросилась первая из них. Молодая женщина в окровавленной униформе медсестры. В её глазах не было ничего, кроме плоского, всепоглощающего голода. Ни намёка на сложность, на ритм, на математику. Только инстинкт. Я едва увернулся, чувствуя, как клацнули ее зубы рядом с моим ухом. Штык в моей руке дрожал. Я не хотел убивать. Я отшатнулся, споткнулся о обломки, и она снова пошла на меня. Пришлось ударить. Тупой рукоятью по голове. Она рухнула, забилась в припадке, издавая хриплое, животное рычание. Это было то, чего я боялся. Тот самый примитивный ужас, с которого всё началось.
Я побежал, сердце колотилось, как птица в клетке. Город был полон ими. Но теперь я видел разницу. Большинство были такими же — пустыми, голодными машинами. Но некоторые... Некоторые замирали на месте, их пальцы непроизвольно подёргивались, выписывая в воздухе дрожащие геометрические фигуры. Один, с развороченным боком, стоял, уткнувшись лбом в стену, и монотонно, с идеальной периодичностью, стучал по кирпичу костяшками пальцев. Другой, сидя на корточках, чертил на пыльной земле палкой сложную, повторяющуюся последовательность символов. Они были похожи на лунатиков, метавшихся между сном и явью, между своим новым, пробуждающимся «я» и старой, укоренившейся программой потребления. Они были разорваны, и этот разрыв был мучителен даже со стороны.
И тогда я увидел его. Он был один. Невысокий мужчина в том, что когда-то было лабораторным халатом. Он стоял спиной ко мне, у стены, покрытой граффити, и его рука — точнее, то, что от неё осталось, — двигалась. Быстро, чётко, почти автоматически. Он не рисовал. Он выводил на стене ряд символов. Острым камнем он выскребал на штукатурке сложные математические формулы. Узнаваемые! Уравнения Максвелла. Ряд Фиббоначи. И нечто иное, нечто, что я не мог опознать, нечто, что выглядело как квантовая топология, сплетённая с неевклидовой геометрией.
Он был поглощён процессом, абсолютно. Я подкрался сзади, со шприцем в дрожащей руке. Сердце готово было вырваться из груди. Вот он. Мой собеседник. Мой ключ. Я воткнул иглу ему в шею, нажал на поршень. Он вздрогнул, обернулся. Его лицо было бледным, глаза --- мутными. Но в них не было злобы. Не было голода. Был лишь... миг полнейшего, всепоглощающего недоумения. Он смотрел на меня, но не видел меня. Он видел сквозь меня, видел числа, витал в эмпиреях чистого расчёта. Потом его взгляд помутнел еще сильнее, и в него на мгновение прорвалось что-то иное — слепая, яростная жажда. Транквилизатор боролся с древним инстинктом. Его рука с камнем дрогнула, потянулась ко мне, но уже медленнее, неувереннее. Он закачался и рухнул на колени, издавая тихий, скрипучий звук — не рык, а скорее стон разочарования, сбоя в вычислениях.
В тот миг до меня дошло. Это не было агрессией. Это никогда ею не было. Их «нападения»... это были попытки контакта. Попытки донести. Как глухонемой, который, пытаясь объяснить что-то сложное, может схватить вас за руку и начать трясти её от отчаяния. Они НЕ ВСЕ хотели нашей плоти. Некоторые из них хотели нашего внимания. Нашего понимания. Но их тела, их изуродованные нейронные пути, все еще помнили первичную команду: ИЩИ ЭНЕРГИЮ. ВОССТАНАВЛИВАЙСЯ. ВЫЖИВАЙ. И эти две реальности сталкивались внутри них, разрывая на части.
Я кое-как взвалил его на плечи — он был на удивление легким, почти невесомым — и, отбившись фонарем от пары более агрессивных тварей, побежал обратно в тоннель. Я бежал, задыхаясь не от усталости, а от осознания чудовищного масштаба ошибки. Мы не жертвы. Мы --- слепые зрители на величайшем представлении во Вселенной, и мы приняли актёров за убийц. И самое ужасное, что актеры и сами уже не всегда помнили свой настоящий сценарий.
Теперь он здесь, мой математик. Моя первая задача была — обеспечить безопасность. Не свою — я уже перешагнул через эту черту. Безопасность «Ковчега». Я поместил его не просто в клетку, а в герметичную камеру для особо опасных биологических образцов, ту самую, что использовалась когда-то для карантина. Она была отделена от основной части моей лаборатории стеной с бронестеклом, в котором были встроены герметичные перчатки для манипуляций и шлюз для передачи образцов. Дверь камеры закрывалась на массивные стальные засовы с электронным замком, дублированным механическим. Ключ от механического замка я должен был отдать капитану. Это было его железным условием. Я не стал спорить. Пока он лично наблюдал, я снял с кольца и протянул ему единственный ключ, что у меня был. Капитан, удовлетворенный, повесил его на доску в своем кабинете как символ своего контроля.
Однако он не знал одного. Замок был старым, еще с довремен «Ковчега», а я, пока настраивал лабораторию, нашел в технических архивах его чертежи и выточил дубликат ключа на станке в ремонтной мастерской. Не из хитрости тогда, а просто из привычки ученого иметь запасной вариант для всего. Этот дубликат я хранил в потайном отделении своего рабочего стола.
Когда капитан впервые увидел всю конструкцию, он молча обошел ее вокруг, проверил засовы, кивнул и бросил всего одну фразу: «А ты не совсем идиот, Торн». Это была высшая форма одобрения, на которую он был способен. И этот компромисс — моя одержимость, обернутая в сталь и протоколы, — позволил мне продолжить работу.
Пифагор – так я назвал своего математика, стоит за стеклянной доской, и его пальцы, лишённые плоти на кончиках, бесконечно водят по стеклу, выводя те же формулы. Стук костяных фаланг о стекло --- это тиканье часов, отсчитывающих время до нового откровения. Иногда он замирает, и в его глазах вспыхивает прежний, дикий голод, он бросается на стекло, но через несколько секунд отступает, снова погружаясь в свои вычисления, словно сильная воля подавляет древний инстинкт. Борьба продолжается. Внутри него.
Я сидел за своими приборами, когда услышал за дверью удивленный возглас и знакомый голосок. Я резко обернулся. Дверь была приоткрыта — я только что заносил оборудование. В проеме стояла Лиза, а за спиной у нее я увидел бледное лицо дежурного охранника, который явно пытался ее увести.
— Ух ты! — прошептала она, увидев Пифагора за стеклом. — Он рисует?
— В каком-то смысле, да, — машинально ответил я.
— Можно я посмотрю?
— Лиза, немедленно отойди от двери! — раздался грозный окрик капитана, появившегося в коридоре. Он решительным шагом прошел к двери, отвел дочь в сторону и сам заглянул внутрь, его лицо исказилось от гнева и беспокойства. Он бросил взгляд на охранника: — Как это произошло?
— Она юркнула, пока я... отвлекся, капитан...
— Усилить пост здесь! И чтоб я больше никого постороннего здесь не видел! — рявкнул он, а затем сурово посмотрел на меня. — Торн, это твоя зона ответственности. Один неверный шаг, одна ошибка — и я лично заварю этот аквариум наглухо, а тебя вышвырну в шлюз вместе с твоим «собеседником». Ясно-понятно?
Он не стал ждать ответа, развернулся и увел Лизу. Пифагор на секунду прервал свое письмо и медленно, очень медленно, склонил голову в сторону захлопнувшейся двери.
Я подключил к голове Пифагора датчики. Энцефалограф рисует не хаос. Он рисует невероятную, сложнейшую активность. Его мозг не мёртв. Он работает на частотах, которые мы не можем постичь, решая задачи, которые мы не можем даже сформулировать.
Завтра я проведу безумный эксперимент. Я подключу сканер напрямую к своему зрительному нерву. Я стану мостом. Я загляну в это сознание, даже если оно сожжёт мне разум.
Ибо я должен знать. Я должен услышать послание, которое они так отчаянно пытаются донести, стуча своими костяными пальцами по стеклянному гробу мира.
Они не хотят нас уничтожить. Они пытаются до нас достучаться. Сквозь боль. Сквозь безумие. Сквозь агонию своего собственного ужасного перерождения.
Часть третья: Мост из плоти и света
Тиканье. Вечное тиканье костяных пальцев по стеклу. Оно стало саундтреком моего существования, метрономом, отмеряющим последние часы моего старого «я». Мой математик всё так же стоял за стеклом, и его рука выводила на запотевшем стекле всё те же формулы. Уравнения поля. Топологические теоремы. И нечто иное, не поддающееся никакой земной классификации, — витиеватые знаки, напоминающие то ли схемы кристаллических решёток, то ли карты звёздных скоплений.
Он не нуждался в сне, пище, воде. Он нуждался лишь в поверхности для письма. Его мозг, пылающий невидимым огнём, был прикован к решению задачи, масштабы которой я мог лишь смутно угадывать. И я должен был заглянуть внутрь. Должен был прочесть эту огненную книгу, даже если её пламя сожжет мне глаза.
Подготовка к эксперименту была делом немыслимой сложности и абсурдной простоты одновременно. Мне нужен был интерфейс. Мост между его нейронной бурей и моим сознанием. Старое оборудование «Ковчега» — энцефалографы, усилители, патч-корды, спаянные вручную, — всё это было собрано в жутковатую гирлянду, связывающую его голову с моей. Я сидел в кресле напротив его клетки, на моей голове красовался самодельный шлем с десятками датчиков, а провода тянулись от него к аппаратуре, мигающей разноцветными лампочками, словно ёлочная гирлянда на поминках по разуму.
Капитан заглянул ко мне накануне. Он посмотрел на это безумие, на Пифагора, на меня, на паутину проводов, и в его потухших глазах мелькнуло нечто, отдалённо напоминающее жалость.
— Торн, — сказал он тихо, без обычной своей ярости. — Ты знаешь, что это самоубийство?
— Всякое великое знание, капитан, добывается с риском самоубийства, — ответил я, и мои собственные слова прозвучали для меня чужим, спокойным голосом. Голосом говорящего устами безумца. — Мы либо умрём от невежества, либо рискуем умереть от истины. Я выбираю второй вариант.
Он покачал головой и ушёл, хлопнув дверью. Он отправил меня в плавание по морю безумия, не ожидая моего возвращения.
И вот настал час. Мои пальцы дрожали, когда я замыкал последние контакты. Система была примитивна и ужасающе опасна. Она не просто считывала его мозговую активность — она проецировала её непосредственно в мой зрительный нерв, в обход всех защитных механизмов сознания. Это был прямой провод в ад, в рай, в неведомое — я не знал куда.
Я сделал последний глубокий вдох — вдох человека — и щёлкнул переключателем.
Сначала — тишина. Белая, оглушительная тишина. Потом — боль. Острая, как лезвие бритвы, вонзившаяся прямо в мозг. Я закричал, но не услышал собственного крика. Потом боль сменилась нарастающим гулом, будто внутри моей черепной коробки запустили реактивный двигатель. И затем...
Затем я увидел.
Это не были образы. Это был необработанные данные, чистый, нефильтрованный поток информации. Океан света, в котором тонуло моё «я». Миллионы синапсов срабатывали одновременно, и каждый разряд был звездой, взрывающейся в чёрной пустоте. Но сквозь этот ослепительный свет прорывались и другие сигналы. Вспышки чистой, животной паники. Обрывки памяти о плоти — голод, холод, разрыв тканей. Это было похоже на то, как если бы мощнейший радиотелескоп вдруг начал ловить не только симфонию квазаров, но и вой раненого зверя, застрявшего в его основании. Его сознание было расколото. Одна часть, огромная, нечеловеческая, витала в эмпиреях математики. Другая, примитивная, биологическая, была в панике, запертой в умирающем теле, которое она больше не понимала и не могла контролировать.
Я видел математику Вселенной. Я видел, как рождаются и умирают галактики, подчиняясь уравнениям, которые выводил Пифагор на своём стекле. Я видел танцующие струны теории всего, сплетающиеся в узоры, идентичные тем, что мертвецы выводили на площадях.
И я увидел их. Не зомби. Не монстров. Я увидел аварию. Момент столкновения. Корабль-разведчик, несущий в себе квинтэссенцию коллективного Сознания, попал в турбулентность реальности. Не взрыв. А слияние. Чудовищный, насильственный акт слияния бесконечно сложной энергоинформационной структуры с примитивной биологической материей. Это была не смерть. Это было перерождение. Мучительное, катастрофическое, как если бы симфонию Бетховена попытались воспроизвести, ломая пианино об голову слушателя.
Шок был настолько всепоглощающим, что стёр всё. Остались лишь базовые инстинкты нового, гибридного существа: есть, двигаться, восстанавливать связь. Первые дни, недели, месяцы... это был чистый, неконтролируемый хаос. Тела, движимые слепой жаждой энергии для непонятной им перестройки, были похожи на новорожденных младенцев, которые плачут и кричат, не понимая, что с ними происходит, зная лишь боль и потребность. Голод был не целью, а средством. Средством выжить в этом новом, ужасном воплощении, обеспечить энергией титанический процесс адаптации двух несовместимых реальностей.
И сквозь этот оглушительный симфонический оркестр данных и обрывков агонии я начал различать голос. Не голос в человеческом понимании. Это был... паттерн. Настойчивый, повторяющийся, вплетённый в самую ткань этого безумия. Он был простым и сложным одновременно, как кристалл. Он не передавал слов. Он передавал состояние. Чувство чудовищной, невыразимой тоски. Чувство потери. Чувство... ошибки. Ощущение себя запертым в тесной, темной, дурно пахнущей клетке собственного тела.
А затем, сквозь вихрь света и чисел, проступил образ. Чужой, непостижимый. Огромный город из света, парящий в пустоте, где индивидуальные сознания слились в единый, прекрасный и могущественный Разум. Корабли, похожие на кристаллические семена, отправляющиеся в межзвёздное плавание. Путешествие. Цель — узнать. Узнать всё. Достичь края реальности.
И сквозь этот образ проступило что-то знакомое, что-то, от чего застыла кровь в жилах. Это была не просто чужая архитектура. В изгибах светящихся шпилей угадывались знакомые, до боли земные контуры. Ландшафты города напоминали искажённые, возведенные в абсолют воспоминания о наших собственных мегаполисах. А потом я увидел карту. Не карту, а её проекцию, начертанную из чистого света. И я узнал созвездия. Наши созвездия. Но смещенные, повернутые на невероятный угол, будто смотрел сквозь призму миллионов лет. Это были не чужаки. Это были мы. Наши далёкие потомки, те, кто научился путешествовать не сквозь пространство, а сквозь само Время, для кого галактики стали всего лишь этапами великого пути домой, к истокам, к точке Большого взрыва.
И сбой. Катастрофа. Не в пространстве — во Времени. Корабль-разведчик, несущий в себе квинтэссенцию этого коллективного Сознания, сорвался с временной нити, с линии судьбы. Он не врезался в планету. Он врезался в сам момент нашего времени. Произошёл чудовищный временной парадокс, разряд которого и стал той самой «вспышкой», которую мы приняли за конец света. Они не пришли извне. Они проявились здесь, как фотография на бумаге, погруженной в проявитель. Их сверхсложное сознание было насильственно втиснуто в биологическую оболочку их же далёких предков — в нас. В наших современников.
Они не хотели уничтожить свой дом. Они пытались вернуться в него. И застряли. В нас. В нашем времени. В наших телах.
Их коллективный разум, их роевое сознание теперь было вынуждено общаться через примитивнейшие из возможных средств — через движение тел, через скрежет по стеклу, через геометрические фигуры, которые были жалкими намёками на те великие уравнения, что они пытались решить. Их танец был криком о помощи. Их формулы — мольбой о спасении от самих себя, от кошмара собственного существования.
Я рванул провода с головы, падая на холодный металлический пол. Мир плыл, выворачивался наизнанку. Я рыдал, бился в истерике, меня рвало. Я видел их лица --- не лица мертвецов, а лица тех, кем они были. Путешественников. Первопроходцев. Потерпевших крушение в океане времени. Я чувствовал их ужас, их отвращение к самим себе, их непрекращающуюся борьбу за то, чтобы хотя бы на мгновение прорваться сквозь тину инстинктов и донести хоть крупицу истины. Их глаза были полны не голода, а муки от осознания своей ужасной участи, от невозможности донести мысль.
Я подполз к стеклянной стене клетки. Пифагор смотрел на меня. В его мутных глазах, в глубине тех угасших звёзд, мелькнула искра. Не надежды. Нет. Скорее... горького, бесконечного понимания. Он видел, что я узнал. Он видел, что его послание, наконец, было получено.
Его рука снова потянулась к стеклу. Медленно, с нечеловеческим усилием, он вывел не формулу. Он вывел один-единственный символ. Три окружности, образующие в середине пятно пересечения. И указал на меня. Потом на себя.
И в моём разуме, разорванном и перестроенном этим опытом, вспыхнуло окончательное, всепоглощающее понимание. Оно было страшнее любого кошмара, написанного мной или кем бы то ни было ещё.
Они не хотели нас уничтожить. Они пытались до нас достучаться. Сквозь ад собственного рождения. Сквозь боль превращения. Они просили нас помочь им вспомнить, кто они. Или помочь им наконец умереть.
Часть четвертая: Пророк из Ковчега
Тишина в лаборатории была оглушительной. Я лежал на холодном полу, чувствуя, как осколки моего разума медленно сползаются в новую, чудовищную форму. Я знал. Я видел. Они были не чужаками. Они были нами. Нашими детьми, заблудившимися в лабиринтах времени и застрявшими в колыбели своего же рождения.
Пифагор стоял за стеклом. Его мутные глаза видели меня. Видели сквозь меня. В них читалась не злоба, а бесконечная, вселенская усталость от непонимания.
Я должен был попытаться. Последний раз попытаться донести правду. Не до всех. До одного человека. До капитана. Человека с потухшими глазами, но с искрой ума, который до сих пор, пусть с раздражением, но выслушивал мои бредовые теории, потому что в глубине души уважал науку, даже такую сумасшедшую, как моя.
Я ворвался в командный центр, где капитан с картой в руках расставлял фишки для новой «зачистки». Рядом, на ящике из-под пайков, рисуя карандашом, сидела Лиза.
— Остановитесь! — мой голос сорвался на хриплый шепот. — Мы всё неверно поняли! Всё!
Я выпалил им правду. Не кричал, а говорил быстро, страстно, пытаясь вложить им в головы тот ужас и величие, что пылали в моей. Я говорил о корабле из света, о временном парадоксе, о том, что их движения — не атака, а крик о помощи из самого сердца кошмара.
Сначала они слушали в ошеломлённом молчании. Потом по лицам поползли усмешки.
— Его наконец сломало, — прошептал один из солдат. – а такой умный мужик был.
Капитан подошёл ко мне. В его глазах не было ни жалости, ни интереса. Только нарастающее, густое раздражение.
— Элиас. Хватит. Ты задрал всех своей манией. Иди проспись.
— Это не бред! — я не сдержал крика. — Он угасает там, в клетке! Он теряет связь! Он... он часть уравнения, которое они решают снаружи! Мы должны вернуть его им! Мы должны помочь им закончить вычисления!
Я увидел, как с его лица окончательно спала последняя предупредительная маска. Его рука схватила меня за грудки.
— Помочь? — он просипел так, что слюна брызнула мне в лицо. — Я сейчас расскажу тебе, какую «помощь» ТЫ получишь. Твою лабораторию запечатают. Твоего питомца — утилизируют. А тебя — в лазарет, на химическую терапию, пока от твоего «уравнения» в голове мокрого места не останется! Я закрываю этот цирк раз и навсегда! Всё! Точка! Концерт окончен!
Он оттолкнул меня так, что я едва устоял. Его слова висели в воздухе, тяжелые и окончательные. Утилизируют. Лазарет. Химическая терапия.
В тот миг все сложилось. Его слепая ярость. Мое открытие, которое умрет со мной. И он, Пифагор, мой дирижер, которого разберут на запчасти, как сломанный прибор. Его незаконченная симфония.
План родился не в голове. Он родился в животном отчаянии, в инстинкте ученого, видящего, как его величайшее открытие готовятся уничтожить из-за чужого страха.
Я не сказал больше ни слова. Я отшатнулся, посмотрел на капитана, на Лизу, на солдат — и бросился прочь. Не от страха. А с новой, кристально чистой целью.
Я должен был действовать. Прямо сейчас.
План созрел мгновенно. Я захлопнул дверь. Пифагор смотрел на меня своим безмятежным, печальным взглядом. Словно он всё понимал.
— Итак, — прошептал я. — У нас с тобой есть единственный путь.
Первым делом я рванул к своему рабочему столу и выдвинул потайной ящик. На бархатной подкладке лежал тот самый дубликат ключа. Мои пальцы дрожали, когда я вставлял его в скважину механического замка камеры. Прошло так много времени с тех пор, как я последний раз проверял его... Сердце бешено заколотилось. Но ключ повернулся с глухим, но чистым щелчком. Засовы отъехали.
План бегства состоял из двух частей: отвлечь внимание и использовать устоявшуюся схему. Я запустил на полную мощность все свои приборы, выставив настройки так, чтобы на центральном пульте замигали тревожные сигналы о «скачке энергии» и «аномальной активности» в моем секторе. Это должно было вызвать переполох и оттянуть внимание капитана и техников на попытки дистанционно понять, что происходит, а не бежать сразу сюда.
Пока датчики начинали зашкаливать, я действовал. Я погрузил Пифагора на ту самую тележку с громоздким лабораторным оборудованием — спектрометром, закрепленным на тяжелой станине. Накрыл его старым брезентом, стараясь придать груде под тканью максимально неопределенную форму. Это был риск, но расчет был на привычку. Я часто вывозил на этой тележке оборудование для «полевых замеров» у внутренних датчиков «Ковчега» — проверять герметичность, радиационный фон. Охрана уже привыкла к моим странным передвижениям с этой тележкой. Сегодняшний «груз» был всего лишь чуть больше и страннее обычного.
Схватив самый безумно выглядящий прибор — коробку с мигающими лампочками и торчащими проводами, — я глубоко вздохнул и открыл дверь. Стоявший у двери охранник обернулся.
— Всё в порядке, доктор? У нас тут сигналы...
— Именно! — перебил я его, делая испуганное лицо. — Аномальный выброс! Нужно срочно везти детектор к главному шлюзу для калибровки на внешний фон! Возможно, утечка! Отходите!
Я говорил быстро, истерично, тыча пальцем в свой мигающий «детектор». Охранник, смущенный и напуганный моим видом и тревожными сигналами, которые он, несомненно, уже слышал по рации, инстинктивно отпрянул. Он был солдатом, а не ученым. Мои слова о «выбросе» и «утечке» сработали лучше любой угрозы. Он видел не беглеца, а паникующего специалиста, пытающегося предотвратить катастрофу.
— Но, доктор, протокол...
— Протокол умрет первым, если я сейчас не проверю это! — рявкнул я и, не дав ему опомниться, толкнул тележку вперед.
И это сработало. Ошеломленный охранник, не получивший четких приказов на такой случай, на несколько критически важных секунд замешкался. Он видел лишь сумасшедшего ученого и его тележку — привычную деталь пейзажа. Этого нам хватило, чтобы двинуться в сторону главного шлюза.
У тяжелой бронированной двери стояла не смена патруля, а полноценный пост охраны — трое вооруженных солдат. Их командир, суровый сержант, перекрыл нам путь.
— Стоять, доктор! Приказано никому не покидать «Ковчег».
— Экстренная эвакуация опасного образца! — я не пытался больше выглядеть убедительным. Я играл свою роль — роль одержимого маньяка до конца. — Он фонит! Заражает всё вокруг! Приказ капитана! Немедленно открыть шлюз!
— У нас нет таких распоряжений, — сержант был непреклонен, его рука легла на кобуру.
Убедить не удалось. Что ж...
Я резко рванул с тележки брезент, обнажив скрюченную фигуру Пифагора. Охранники ахнули, отпрянув, затворы их автоматов лязгнули в унисон.
— НЕ ДВИГАТЬСЯ!
— Вот именно! — взревел я, направляя свой утыканный лампочками и таймерами «прибор» на сержанта. — И ВСЕМ БРОСИТЬ ОРУЖИЕ! Или я превращу его мозги в кисель! Это не взрывчатка — это излучатель! Откройте шлюз и отойдите!
Они замерли в нерешительности. Мой блеф работал — они боялись меня, моего безумия и этой мигающей хреновины в моих руках.
— Делай, что говорит, — просипел сержант своему подчинённому, глаза его были полы ненависти и страха.
Молодой охранник, трясясь, отступил к панели. Внутренняя дверь шлюза с скрежетом поползла в сторону.
— Теперь бегите! — скомандовал я. — И предупредите капитана! Я всё равно всё взорву!
Они не заставили себя ждать. Я втолкнул тележку в шлюзовую камеру. Дверь захлопнулась.
Но план был на этом не закончен. Я знал, что у меня есть считанные минуты. Я рванул к аварийной панели управления шлюзом — массивному железному шкафу с рычагами — и с силой дернул на себя главный рычаг аварийной блокировки.
С оглушительным металлическим лязгом через весь проем внутренней двери опустилась аварийная противоударная балка — стальной брус толщиной в руку, входящий в пазы в полу и потолке. Сирены взвыли, сигнал тревоги сменился на вой полной изоляции сектора. У меня было минут десять, не больше, пока они не найдут способ перегрузить систему или не доберутся до ручного дублирующего привода с той стороны.
Я повернулся к панели управления внешним шлюзом. Мои пальцы, дрожа от адреналина, побежали по кнопкам отключения блокировок. Последовательность была отработана мной мысленно десятки раз. Последняя команда. Я ударил по клавише «Открыть».
И ничего не произошло.
Только сирена продолжала выть. Внешняя дверь не шелохнулась.
Ледяная волна паники окатила меня. Нет. НЕТ!
— Давай же! — я ударил кулаком по неподвижной панели.
Из репродуктора раздался искаженный, яростный голос капитана. Он уже был прямо за дверью:
— ТОРН! КОНЕЦ ИГРАМ! ОТКРЫВАЙ! Мы отключаем питание сектора! У тебя тридцать секунд!
Я лихорадочно стал проверять соединения, индикаторы. И понял. Их план был именно в этом. При отключении питания по команде с центрального пульта аварийная блокировка должна была отключиться, разблокировав внутреннюю дверь. Но эта же команда убивала питание и на внешней двери, наглухо запирая нас здесь. Их система безопасности работала против меня.
Мое единственное спасение было в полном ручном управлении. Я отщелкнул защелки на панели и сорвал ее с петель, обнажив клубок проводов и маховики ручного привода. Один маховик отвечал за отвод балки, другой — за внешнюю дверь. И оба требовали нечеловеческих усилий.
Я налег на маховик внешней двери. Металл скрипел, мои мышцы горели. Маховик поддался на миллиметр, со скрежетом провернулся. Снаружи послышался скрежет металла по металлу. Внешняя дверь дрогнула и с болезненным, медленным шипением начала отъезжать в сторону. Она двигалась мучительно медленно, будто нехотя.
В этот момент свет в камере мигнул и погас. Сирены замолкли, сменившись на тревожный гул аварийных аккумуляторов. Они выполнили свою угрозу. Питание сектора было отрезано.
Но это сработало против них. Раздался оглушительный лязг — это сработала аварийная механическая защелка, и теперь внутренняя дверь была заблокирована уже намертво, даже для них. Чтобы ее открыть, им пришлось бы вручную, с той стороны, так же, как и я, крутить маховик снятия балки. У нас появилось время.
Я продолжил неистово крутить свой маховик. Каждый сантиметр открытия давался с скрежетом и стоном металла. Я уже почти не видел ничего вокруг, все мое существо было сосредоточено на этом стальном круге.
Внешняя дверь открылась достаточно, чтобы мог пройти человек. Пифагор, словно почувствовав это, неуверенно шагнул вперед, на порог, на фоне медленно открывающейся тьмы.
И в этот самый миг я услышал с другой стороны первые звуки ответной работы. Голоса, команды, а потом — мерный, зловещий скрежет. Они нашли второй маховик и начали вручную поднимать аварийную балку. Это был вопрос секунд.
С последним усилием я провернул маховик до упора. Дверь замерла, открытая настежь.
И тут с оглушительным грохотом аварийная балка с нашей стороны ушла в потолок. Внутренняя дверь распахнулась. На пороге, освещенные красным светом аварийных ламп, стоял капитан с подоспевшим подкреплением. Автоматы наизготовку. Его взгляд метнулся от меня, обливающегося потом у панели, к фигуре Пифагор, застывшей в проеме на фоне мертвого города.
— ВСЕМ СТОЯТЬ! НИ ШАГА ДАЛЬШЕ! — его голос был хриплым от ярости. Он целился в спину Пифагора, но слова были обращены ко мне. — Я тебе доверял, Торн! Сквозь пальцы смотрел на твоего... питомца! Допустил, чтоб ты держал эту дрянь в самом дальнем изолированном блоке! Чтоб ты проводил свои опыты только при полном соблюдении протокола! И теперь ты ТАКОЕ вытворяешь?! Ты вывел его за пределы лаборатории! Ты свел на нет все меры безопасности, все мои уступки тебе! Ты поставил под удар ВЕСЬ «КОВЧЕГ»!
Я бросился вперед, встав между ними, заслоняя собой моего «математика».
— Нет! Капитан, не стреляй! Выслушай!
— Отойди, Торн! ИЛИ Я ПРИКАЖУ СТРЕЛЯТЬ ЧЕРЕЗ ТЕБЯ!
— Он не заражен! Он адаптируется! — я кричал, раскинув руки. — Он пытается говорить!
Капитан не слушал. Его палец уже лежал на спусковом крючке. И в этот миг из темноты за спиной Пифагора начали возникать фигуры. Десятки. Сотни. Они выходили из руин и теней, беззвучно, без тени агрессии. Они просто стояли. Смотрели.
— Смотри! Видишь?! — заорал капитан. — Это он их привел! И ты знал! Первая линия ОГОНЬ! ОСТАЛЬНЫЕ В УКРЫТИЕ!
Солдаты, дрожа, приготовились стрелять. Я метался между двумя линиями, готовый принять пулю от одних, и смертельный укус от других.
И тут — Лиза. Она выскользнула из-за спин солдат и пошла вперед. Мое сердце остановилось. Я застыл, парализованный ужасом. Мои мышцы не повиновались, я не мог двинуться с места, не мог издать ни звука, чтобы остановить ее. Я мог только смотреть, как этот маленький, хрупкий ангел спокойно шествует навстречу апокалипсису. Она прошла мимо, протягивая куклу.
Лиза, нет! — кто-то крикнул.
Но она шла. Не бежала. Шла спокойно, быстро и уверенно с куклой в руках — старой, потрепанной тряпичной куклой, ее глаза были прикованы к Пифагору.
Все замерли. Даже капитан застыл с открытым ртом, его палец ослаб на спусковом крючке.
Лиза остановилась в метре от него. Медленно, с детской серьезностью, она протянула вперед свою куклу. Жест доверия. Жест подарка. Жест, не имеющий ничего общего с логикой взрослого мира.
Пифагор стоял, склонив голову, рассматривая куклу. Весь «Ковчег» затаил дыхание. Потом он медленно, очень медленно, сделал шаг вперед. Лязгнули затворы, но капитан молча взметнул руку — «СТОЯТЬ!».
Пифагор протянул свою руку — не чтобы схватить, не чтобы укусить. Он костяным пальцем мягко коснулся протянутой куклы. Потом поднес эту руку к тому месту, где было его сердце. И низко, очень низко склонил голову в немом, бесконечно трогательном и печальном поклоне. Это был жест благодарности. Жест понимания. Жест прощания.
Он выпрямился, посмотрел на меня, на Лизу, на капитана. Потом развернулся и медленно пошел прочь, в темноту. И вся тихая армия мертвецов, как по неведомой команде, так же развернулась и стала растворяться в руинах.
Тишина. Гробовая, оглушительная тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием солдат и тихими всхлипываниями Лизы, которая вернулась и прижалась к ноге отца.
Я подошел к нему. Капитан не смотрел на меня. Он смотрел в иллюминатор, в темноту, куда ушло Призрачное Войско. Его рука все еще сжимала автомат, но пальцы были расслаблены.
— Они не хотели нас уничтожить, — сказал я тихо, мой голос был хриплым от напряжения. — Они пытались до нас достучаться. И сегодня... сегодня один из них наконец-то это сделал.
Капитан медленно опустил автомат. Он сделал шаг ко мне. Его глаза были пусты. Он подошел вплотную, и прежде чем я что-то успел понять, его железная рука вцепилась мне в воротник халата, вторая — наотмашь звонко шлепнула меня по лицу.
— Ах ты, гениальный ублюдок... — он просипел, и его голос дрожал от едва сдерживаемой ярости. — Как бы я хотел сейчас просто разбить тебе морду. Или бросить в самый темный карцер до конца твоих дней. Ты рискнул всем! Мной! Моими людьми! Моей... — он не договорил, бросив взгляд на Лизу, которая прижалась к ноге отца.
Он тяжело дышал, его кулак все еще сжимал мою одежду. Потом он посмотрел на открытые двери шлюза, на меня, и в его глазах что-то надломилось. Ярость угасла, сменившись немыслимой усталостью и смятением.
— ...Но черт тебя побери, Торн... — он с силой оттолкнул меня от себя. — Черт побери... Может, ты и вправду открыл нам какой-то новый, долбанутый мир...
Он ничего больше не сказал. Он просто развернулся, подхватил Лизу на руки и медленно пошел прочь, вглубь «Ковчега». Остальные, ошеломленные, потупив взгляды, поплелись за ним.
Я остался один у шлюза, глядя сквозь проем, за которым лежал новый, невообразимый мир. Мир, в котором конец света был только началом.
Свидетельство о публикации №225090401296