Глава 22. Последний вздох старого дерева
Лунцзян стоял у края, в тени искорёженного фонаря. Пальцы сжимали пустоту — разжимались, снова сжимались, будто ловили слова, которые нельзя было выпустить. Губы шевелились без звука, повторяя одно и то же: «провал». Он ударил кулаком по фонарному столбу. Железо дрогнуло, но не зазвенело — звук потерялся в гуле крови в висках.
Во дворе кто-то стонал сквозь зубы — не от боли, а от досады. Кто-то матерился, забившись в угол с перевязанной ногой. А кто-то просто сидел — в пыли, в чёрной жиже, что уже не кровь, но ещё и не земля. Лунцзян смотрел не на них — сквозь них.
У бордюра, где плитка раскрошилась, как печенье под сапогом, собрались бойцы. Байхэ заканчивал перевязку, сосредоточенно, как делал всё, что касалось тела. Лэйянь морщился, глядя на кисть — мизинец исчез, срезан чисто.
— Если бы ты палец свой не растерял, может, и пришил бы, — буркнул Байхэ, натягивая бинт туже.
— Где его теперь искать? — отозвался Лэйянь, не отрывая взгляда от обрубка. — Даже не щипануло. Очнулся — а его нет! Как будто всегда так было.
Он крутанул запястьем, проверяя, не привиделось ли. Брызги крови полетели на Байхэ.
— Вот же... К чёрту этот палец. Главное — стрелять могу.
— Так и до головы недолго, — вставил Мояо, не поднимая глаз. Он склонился над Линфэном, выковыривая пулю из-под ключицы тонким пинцетом — движения были точные, выверенные, но голос, как всегда, гулял сам по себе. — Один раз не заметил, потом другой. А потом и считать нечего.
Линфэн молчал. Только губы сжались, а ладонь, сжатая в кулак, побелела от напряжения. Лунцзян знал: тому было неловко за пропущенную пулю. А ещё — за ухо. Мочку отстрелило начисто. Теперь лицо стало асимметричным, как испорченный портрет.
Мояо, разумеется, не удержался.
Он прищурился, наклоняясь ближе, чтобы пинцетом подцепить осколок.
— Когда заживёт — вставим тебе серьгу. Или цветочек. Такой, знаешь, алый, чтобы сразу видно было: герой. А то сейчас — прямо зовёт: «смотри, в меня стреляли». Над ухом бы и табличку повесили: «бережно, ранен в бою».
Он усмехнулся. Почти мягко.
— Хотя... — добавил, не поднимая взгляда, — твоя Хуаци, может, и обрадуется. Будет целовать не ухо, так шею. Там, кстати, приятнее. Глядишь, и тебе понравится.
Линфэн напряг плечо. Но Мояо не отставал — в голосе не было злобы, только извечная привычка не умолкать:
— А скажи честно — когда пуля вошла, ты думал о Хуаци? Ну, типа: «если умру — пусть помнит красивым»? Или: «прилетит и упадёт мне на грудь, как в кино»? Или ты даже не подумал, что оставишь её вдовой, даже не поцеловав ни разу?
Линфэн не ответил. Он и правда не успел испугаться, когда получил ранение. Всё произошло быстро, в движении. Только теперь, слушая насмешку, понял, как близко был к пустоте. Слишком близко, чтобы после этого спать спокойно.
— Молчи уже, псих, — буркнул Лэйянь, косо глянув на Мояо. — Сам-то где одежду потерял? Опять на передовой в нижнем белье плясал?
— Твоих спасал, — не оборачиваясь, ответил тот. — Они, видно, решили, что идут на свадьбу, а не на зачистку. Стояли как на витрине, ждали: может, клан Го обнимет их. Или чаем угостит.
— Мои хоть пришли. А твои только и ждут, когда ты сдохнешь, чтоб отпраздновать.
Мояо замер, на миг, а затем тихо, без интонации сказал:
— Потому что я — хоть кто-то. А ты — просто член, Лэйянь. Один-единственный палец, которым пыль гоняешь. Отними — и ты пустой. Без ума, без чувства, без даже запаха. Просто оболочка. Ты никому не нужен, Лэйянь.
Он улыбнулся — тонко, без веселья.
— Вот и бесишься. Потому что меня хоть один человек да любит. А тебя даже жена ненавидит.
— Ты сейчас у меня...
Хошэнь, что сидел чуть в стороне, поднялся — глаза сузились, губы потемнели, как перед бурей. Между ними и раньше сверкало.
— Сядь, — резко дёрнул его Байхэ, не оборачиваясь. — Я зашиваю.
— Что я у тебя? Правду сказал? Я никогда не лгу. — хмыкнул Яошэнь.
— Хватит, — сказал Лунцзян так, что ветер утих.
Он прошёлся взглядом по лицам.
— Я велел работать чисто, — проговорил он. — А вы устроили балаган. Много наших погибло.
Мояо опустил голову. Стал перекладывать пинцеты, шприцы, бинты, как будто порядок среди инструментов мог уравновесить хаос внутри. Лэйянь сглотнул. Не от страха — от злости. На себя.
Лунцзян долго вглядывался куда-то в даль. Потом посмотрел на Байхэ:
— Доделай перевязку. Если вздумают драться — усыпи.
Он взглянул на часы. Тень от фонаря упала под ноги.
— До рассвета три часа. Я иду к Шусян. Без моего сигнала никто не двигается.
Повернулся и пошёл в темноту. Шаги не звучали, будто земля под ним втягивала звук. Ветер прошелестел где-то над крышей, потянул из подворотен пеплом и гарью, а затем стих — так же, как бойцы за спиной. Лунцзян не обернулся.
Ночь лежала туго, как бинт на разорванном теле. Воздух был насыщен горелым пластиком, металлическим духом крови и — странно — чем-то детским. Не запах, а мысль, прилипчивая, как нитка от конфеты, забытая в кармане. Он знал, кого должен был забрать: Тяньшу передал имена, даты, всё было проверено. Семеро. Но вышло девять.
Одного, самого младшего, принёс сам. Мальчику было от силы четыре года. Тихий, в резиновых тапочках, пахнущий стиранным бельём и рисовой кашей. Наверное, сын прачки или кухарки.
Второго — постарше, лет пяти-шести, с острыми ключицами и ободранными локтями — приволок Линфэн.
На вопрос — только пожал плечами и отвёл глаза. Видно было: пожалел. Лунцзян не стал докапываться. Не время. Да и зачем?
Семеро по счёту, двое — лишние. Но что значит «лишние»? Может, просто не бывает «лишних» детей — особенно сегодня, когда их родные уже лежат в крови, а клан Лю получит девять новых воинов вместо семи. Значит, будет девять. Вырастим, обучим.
Шаг за шагом он подходил к главному двору клана Го. В стене торчал молот — старый, железный, с вылитым фениксом на обухе. Не тянулся к нему сразу. Поставил ладонь на холодный металл и стоял так. Глаза закрылись сами. Шусян, Лао Гупо.
Женщина, чьими руками вырастили не одно поколение детей ордена. Не «воспитали», нет — вырастили, как дерево растят: поливают, подрезают, защищают от ветра. Она знала каждого мальчика по родинке, по родословной. Даже те, кто давно умер, будто продолжали жить в её памяти. И теперь ей предстоит умереть. Не от старости. Не во сне. Убить придётся им самим.
Он ударил.
Звук ушёл внутрь, словно растворился в стенах. Ответа не было. Дом спал.
Молчание тянулось, как нить шёлка по воде — долго, без единого излома. Только через несколько минут дверь дрогнула. Отворили. Никто не спросил, кто он. Никто не искал охрану, не проверял подол куртки. Лунцзяна здесь знали. Уважали. Или боялись — разницы почти не было.
Он прошёл по коридору. Запах ладана становился гуще с каждым шагом. Внутри не было суеты. Даже тени на стенах лежали ровно, как на гробовой крышке. В комнате, где в старину принимали послов, теперь спала одна старуха в кресле.
Не сразу понял, бодрствует ли она, — глаза были полуприкрыты. Но стоило ему переступить порог, как она заговорила:
— Сяо Фэн ?
Он поклонился.
— Лао Гупо .
Слова прозвучали не как поклон, не как обязанность. Скорее, как признание — того, что сказать больше нечего.
Она выпрямилась. Спина всё ещё держалась гордо. Волосы были стянуты в узел, руки дрожали, но не от страха. Слепота, которой наградил её муж, не отняла ни памяти, ни достоинства.
Он смотрел на неё, как на храм. В который нельзя войти с оружием — даже если тебе предстоит принести жертву.
Старуха затихла. Казалось, не столько слушала, сколько вслушивалась в ночь. В шорох плетёного ковра, в дыхание служанки за порогом. И медленно засмеялась — негромко, ласково.
— Сяо Фэн, не стоит. — Она протянула к нему руку, и он придвинулся ближе. Пальцы, тонкие и сухие, коснулись его лица. — Мне бы самой кланяться тебе. А ты вырос. Такие же губы, как у отца. Такой же лоб. Нос остался от дедушки. И ростом ты стал с кипарис.
Она медленно убрала руку, опустила на колени. Лицо Люй Цзиньфэна оставалось спокойным, но взгляд углубился. Он не отворачивался, но и не смотрел в упор. Ждал.
— Как супруга? — спросила она, словно речь шла о племяннице, а не о той, кому, возможно, завтра придётся стать вдовой.
— Срок в следующем месяце, — чуть смягчился Цзиньфэн. — Врач сказал, будет мальчик.
— О, благословенна та женщина, что даёт миру силу. Пусть вырастет, как гора над озером — нерушимый, вечный. И сердце пусть будет тихим, как ветер над рисом — не ломающим, а наполняющим.
Она перебирала в памяти имена, будто пересчитывая зёрна в старой деревянных чётках. Каждое — как обет, как судьба.
— Люй Вэймин … — губы дрогнули в нежной улыбке. — Да, это имя — тяжёлое, как камень в ладони. Старое — из тех, что давали ещё при дедах, когда люди верили, что слово может укрыть человека от злых духов. Сильное — потому что несёт в себе тишину «Вэй» и свет «Мин», а что ещё нужно мальчишке, рождённому в такие времена? Хорошее имя. Пусть носит его достойно.
Люй Цзиньфэн сжал кулаки, и чуть опустил голову. На секунду позволил себе слабость.
— Не вздыхай, — сказала она. — Я ведь знаю, зачем ты пришёл. Чувствую запах крови и пороха. Сколько бы лет ни было моим костям, разум ещё живёт. А-Шуй, значит, всё-таки подвёл...
Говорила она без горечи. Словно речь шла о поле, где снова не взошёл урожай. Цзиньфэн кивнул. Слов не потребовалось.
— Мальчиком он был непростым. Знала я, что беду принесёт. А дружба с тем пронырой, с а-Шэном... Лучше бы я тогда руку себе отсекла, чем позволила ему в ту сторону смотреть.
— Простите, бабушка Шусян, — сказал он и поклонился так, как кланяются перед фамильной гробницей. — За всё, что случится.
— Не тебе прощения просить. Ты — не Бог. Ты — Распорядитель. Ты пришёл с долгом, а не с ненавистью. Но если можешь, пощади женщин. Ты ведь знаешь — в Ордене женщины не ведают того, что вершится между мужчинами.
— Разумеется, Лао Гупо, — подтвердил он. — Никто не тронет тех, кто не участвовал. Им дадут право уйти по-своему. Без позора.
Губы её дрогнули в намёке на согласие.
— И ещё... если позволишь, — она задумалась на миг. — У меня в доме семь малышей. Все — младше трех лет. Отец твой защищал таких, когда был молод. Они не виноваты. А ты ведь сам знаешь: после Нанкинской бойни Орден поднимали сироты. Кто, если не дети, спасают то, что вы ломаете?
— Я уже отдал приказ.
Старуха прижала ладонь к груди. Не для жеста, не для слов — как будто спрашивала себя: осталось ли ещё в этом теле что-то, кроме памяти.
— Благодарю, — выдохнула она. — Есть у меня ещё просьба. Вторая.
Люй Цзиньфэн не перебивал. Чувствовал: эта женщина не просила бы, если бы не сочла нужным.
— Мальчик. Подручный а-Шуя. Фэн Бо. Он юн, но умён. Про него ещё сам господин Ли просил. Я не знаю всей истории, но помню: Ли Шаньвэнь тогда говорил, что этот ребёнок заслуживает шанса.
Она замолкла, будто хотела подобрать слово, и продолжила:
— И с тех пор мальчик служит здесь. Он не предаст Орден. Я вижу, как живёт. Не в нём гниль.
Лунцзян чуть наклонился вперёд.
— Почему именно к вам определили?
— Не знаю. — старуха развела руками. — Не положено мне знать. Я спросила — мне ответили: вырастить. Я и растила. Фамилия у него настоящая — Фэн. Имя мы дали, здесь. А настоящее, кажется, Вэйян .
Старуха чуть улыбнулась — не от облегчения, скорее от понимания.
— И есть ещё одна просьба. Последняя.
Она замолчала. Казалось, ей трудно продолжать. Но всё же выпрямилась, как будто решила: раз сказала «последняя», отступать некуда.
— Юньси. Та, что ждёт брака с Шаньу. Позволь им, если сам Шаньу не откажется. Она простая девчонка. Ровная душа, чистая. Понимающая. И любящая.
— Я знаю, — ответил Лунцзян. Он вспомнил мягкий взгляд Юньси, скромную походку и то, как она глядела на Байхэ, когда думала, что никто не видит.
— Шаньу — мальчик с холодом в сердце. Отец его таким сделал. Но он добр. Просто скрыт. Не обижай его. Не лишай света.
И тогда она поднялась. Медленно, с натугой. Как поднимаются не за телом, а за честью. И опустилась перед ним на колени. Не театрально. Тихо. Как кланяются не ради милости, а во имя памяти.
Люй Цзиньфэн замер. Перед ним стояла не просто женщина. Не вдова, не старейшина. А само время, уставшее, слепое, но всё ещё помнящее, за что стоит просить на коленях.
Он медленно подошёл, подхватил под локти, осторожно, как будто касался легенды. Поднял, почувствовав, как дрожат руки, как хрупко это всё: её спина, честь, род.
— Я не могу этого пообещать, — произнёс он наконец. — Шаньу вправе сам решать. Я сказал ему: может оставить брак, если пожелает. Но...
Он выдохнул, посмотрел в её сторону — так, словно видел через неё целую фамильную летопись.
— Но речь идёт о предательстве. Твой сын предал Орден. Ударил по руке, что кормила его, оплевал имя предков, и этой ночью... этой ночью едва не убил девочку. Ли На.
Он стиснул зубы. Ему не хватало слов. Не хватало даже воздуха.
— Она выжила, — продолжил он, понизив голос. — И станет главой. Последняя из Ли.
Старуха вздрогнула.
— Я видела её похороны, — прошептала она. — А она... жива?
— Жива. Но разве это благословение? — она покачала головой. — За ней теперь пойдут, как за добычей. А-Шэн не отступит. Он знает: получив её — получит всё. Род, власть. Этому мальчику всегда хватало хитрости. А теперь — и отчаяния. Береги девочку, или он заберёт.
Старуха притихла. Он видел, как она прислушивается не к нему, а к себе. Словно спрашивала: что бы сказал муж? Что бы сделали предки?
— Проводи меня к секретеру.
Он поднялся и взял её под руку. Она шагала тяжело, с усилием, но прямо. Дошла. Открыла один ящик, потом второй, третий. В четвёртом нашла то, что искала.
— Вот, — проговорила она.
В морщинистых руках покоился амулет. Старинный. Простая медь, но покрытая узорами, от которых веяло чем-то древним. Словно он не украшал — оберегал.
Она вложила его в ладонь Люй Цзиньфэна. Ладони остались на мгновение на его коже. Тёплые. Решительные.
— Передай Сяо-На, — сказала она. — Этот амулет подарил мне Ли Вэнькун . Когда мой муж сжёг мне глаза, он заступился. Сказал: “Я не верну тебе свет, но дам защиту”. И сдержал слово. С тех пор никто не тронул меня.
Лунцзян сжал амулет в кулаке, словно принимал не вещь, а завет. Как если бы сам Ли Вэнькун протянул его сквозь десятилетия, сквозь кровь, предательство, угасание имён.
— Пусть он бережёт её, как оберегал меня, — добавила старуха. — Это всё, что я могу ей дать.
Он поклонился не для вида. А потому что почувствовал — перед ним осталась последняя стена. И эта стена дрожала, как старая дверь на сквозняке: скрипела, но держалась. Она не умоляла, не взывала, не приказывала. Просто стояла. А он склонялся перед этим молчанием.
Старуха потянулась к его голове и несмело, тронула волосы.
— Хороший ты мальчик, — прошептала она. — Спасибо, что пришёл.
Голос дрожал, но не от слабости, а от жизни. От всей той жизни, что осталась позади.
— Можно ли мне увидеть остальных? — спросила она после небольшой паузы. — Яошэня, того бесстыжего, что выдирал мои хризантемы и сажал на их место незабудки, а потом швырялся в девушек червяками... — старушка расхохоталась, и смех оказался удивительно звонким, совсем не старческим.
— Или Лэйяня, — продолжила она. — Того самого, что сжёг наш сарай. А ещё Мэйлина... Ах, Мэйлин, тот воришка, что таскал мою вишню, будто росла для него одного.
Люй Цзиньфэн слушал, с лёгкой улыбкой. Он не знал этих историй. Для него дети Кланов были прежде всего юными воинами, учениками, наследниками. Видел их в зале, в учебных комнатах, в бою — не в садах, не в простом, детском бытии.
Матушка нередко жаловалась на проделки Яошэня. Тот, казалось, вбирал в себя непоседливость целого поколения. Он мог подсыпать что-то в кашу, сдвинуть мебель в саду, так что глава семьи не узнавал собственного двора.
Поместье Лю однажды лишилось всех слив: вместо них расцвели пионы — да так густо, что казалось, их посадила сама весна. А по осени в каком-то из кланов заплесневели все запасы — он уже и не вспомнил где.
Цзиньфэн улыбнулся про себя, когда в памяти всплыл один из немногих моментов, что сам застал: Чэнь Яошэнь разработал какую-то свою формулу корма для рыб и, воодушевившись, высыпал порошок в главный пруд резиденции Ли. Рыбы всплыли брюхом вверх мгновенно, зато лотосы окрасились в удивительный, небесно-синий цвет. Отец Яошэня схватился за голову, а Ли Шаньвэнь... рассмеялся. Сказал: «Зато как красиво! Надо бы переименовать Орден в Синий Лотос. Благодари сяо-Шэня».
И с тех пор синие лотосы действительно стали символом: распускались каждый год, буйно, упрямо. Только рыбы больше не водились в пруду — ни одна не выживала. Словно пруд запомнил первую смерть и больше не пускал в себя жизнь.
Люй Цзиньфэн покачал головой. Мир становился теснее. Те, кто казались ему юнцами, шалопаями — теперь стали взрослыми. А те, кто казался бессмертным — исчезали. И даже небо, казалось, становилось ниже.
— Хорошо, Лао Гупо, — мягко сказал он.
Подставил ей локоть. Она взялась легко, почти по-детски, и они медленно вышли во внутренний двор, где мягкий свет фонарей ложился на камни как на воду. Всё вокруг было готово к буре, но эта пара — мужчина с прямой спиной и старая женщина с затихающим дыханием.
Люй Цзиньфэн обвёл взглядом двор.
— Шаньу, Яошэнь, Лэйянь, Мэйлин, — позвал он, негромко, но так, что каждый услышал. — Бабушка Шусян хочет вас видеть.
Первым, как всегда, налетел Яошэнь. В нём с юности всё происходило раньше, чем у других: слова — раньше мыслей, поступки — раньше сомнений.
— Гу Нян , — протянул он, и в голосе зазвенело детство.
— А-Яо, — улыбнулась она и раскинула руки, точно всё ещё стояла у калитки старого сада. — Маленький мой хулиган.
Подошёл ближе, взял её руки и направил к своему лицу. Она провела по щекам, по линии подбородка, коснулась лба, словно читала черты пальцами, как шрифт — слепыми глазами.
— Ты был проказником, — сказала она, — но сердце у тебя было всегда доброе. Ты бегал, всё рушил, но спешил помочь, даже когда никто не просил. А когда ценили — и подавно. Оставайся таким, мальчик. Пусть мир будет злым, а ты — нет.
Он опустил голову, но не от стыда, а от признания. Так склоняются перед истоком.
Линфэн подошёл беззвучно, как и жил. Поклонился, не опуская взгляда, — даже слепой заслуживал прямоты.
— Лао Тайтай , — произнёс он.
— А-Лин, — произнесла Шусян мягко. — Вишня твоя, помнишь? Мы срубили. Приболела.
Она протянула руки. Он, не торопясь, подставил лицо. Пальцы коснулись скул, прошли по носу, задержались на лбу.
— Красивый. Суровый. Но внутри — пламя. Такого не обманешь, дети тебя чувствуют. Они ведь правду всегда знают. А если тянутся — значит, ты хороший. Не забывай это. Даже если сам не веришь.
Она поцеловала юношу в лоб, а он не шелохнулся, только вздохнул тихо.
К ним приблизился Лэйянь. Уверенный, как всегда, но глаза — чуть усталые. Он не умел прятать ни вину, ни гордость.
— А-Янь, — позвала бабушка, и он покорно подошёл.
Морщинистые пальцы, прозрачные, как старый шёлк, коснулись его лица.
— Всё в тебе — её. Твоя матушка была как весенний ветер с гор — ни один мужчина не мог устоять перед её силой. Но запомни... — Голос старухи стал тише, будто шелест рисовой бумаги. — Как бы жизнь не крутила, только жена твоя зажжёт благовония на Цинмин у твоего алтаря.
Он не ответил, только сжал губы.
Байхэ стоял чуть поодаль. Подошёл последним.
— Шаньу, — сказала она и протянула ладони. — Ты красивый мальчик. Такой тихий. В тебе всё звучит внутри.
Он положил её руки на лицо, и они дрожали. Не от возраста, от чего-то большего. Она ощупала щёки, лоб, провела по ресницам.
— Не теряй веру в людей. Ты ранен — я знаю. Сердце твоё изранили, будто не заметили, как оно билось. Но ты не один. Есть те, кому ты дорог. Даже если ты их не видишь, даже если молчат. Береги себя, Шаньу. Себя — и того, кто рядом.
Он не ответил. Только стиснул зубы, и в горле застряло всё, что боялся сказать.
— Спасибо, Лао Тайтай, — выдавил он с усилием.
Шусян отступила на шаг.
— Вот я и увидела вас, озорники, — сказала она. — И будто снова в саду. Спасибо, что пришли.
Она открыла подвеску. Маленькая, тёплая, как ладонь, пилюля лёгким движением скользнула в пальцы.
— Яошэнь, точно не будет больно?
— Обещаю, Гу Нян. Вы же сами ландыши сушили.
— Ах ты, шалопай, — покачала головой и погрозила ему пальцем. И всё же улыбнулась.
Мояо засмеялся — неожиданно, почти по-детски, с тем же беззаботным звуком, каким когда-то отпугивал птиц в саду, чтобы не клевали абрикосы. Смех вырвался не из горла, а из самого воздуха, будто лёгкий ветер врывался в дом, где слишком долго стояла тишина.
Старуха, улыбнувшись, выпрямилась. В женщине не чувствовалось страха. Только решимость. Она достала пилюлю из кулона, не дрожащей рукой вложила её в рот и проглотила. Всё было просто, как глоток воды. Ни молитвы, ни слов прощания.
— Мальчики, — сказала она, не прося, а словно напоминая, — проводите меня домой.
И они пошли с ней. Пятеро мужчин, уже взрослые, сильные, каждый с закалённым телом и историей, что легла бы в книгу. Но рядом с этой женщиной они снова становились детьми. И каждый нёс в себе воспоминание — кто-то о руке, что гладила по голове, кто-то о голосе, что в темноте звал по имени. Каждый помнил, как она сидела во дворе и шептала молитвы под цветущей грушей. И каждый — хоть бы раз — прятался у неё в комнате, когда не выдерживал боли.
Они вели её медленно.
Бабуля Шусян не просила помощи, не жаловалась, не обвиняла. И даже сейчас, в ту ночь, когда всё решилось, не произносила ни одного слова в свою защиту. Шла, как идёт человек, принявший участь не как приговор, а как завершение — как тишину после музыки.
«Как могла она вырастить такого сына?» — думал про себя Лэйянь, не глядя ни на кого, — «Чем согрешила, если в ней было больше света, чем во всём мире?»
Никто не знал. Никто не мог понять, как из этой женщины, что ласково называла их по именам, вышел человек, изваявший «ангелов» — и предавший всех. Может, он родился таким. А может, любовь не всегда спасает.
Они вели её в комнату, как несут древо, отдавшее плоды. Осторожно. Почтительно. С внутренним страхом: чтобы не расплескать в себе то, что она вложила.
Когда Шусян уснула, не проснувшись, никто не произнёс ни слова. Чэнь Яошэнь сидел на полу и прятал лицо в рукавах. Он, тот самый, кого звали бесстыжим, всхлипывал тихо, почти беззвучно. Лю Мэйлин стоял, отвернувшись к окну, словно что-то разглядывал в темноте. Даже Ван Лэйянь — громогласный и вечно насмешливый — молчал, глядя, как пелена сна окутала женщину, которую уважал даже Ли Шаньвэнь.
Люй Цзиньфэн стоял в стороне. Видел, как медленно уходит не просто человек — уходит мост. Между старым и новым, между прошлым и будущим. Мост, на котором держалась целая эпоха.
«Почему?» — думал он. — «Почему такие люди заканчивают вот так? Что сделала она, чтобы уйти с проклятием сына? Почему она?»
И дальше мысль текла уже горько, с осознанием неизбежности:
«Законы... Старые, строгие, выточенные временем. Но не устарели ли они? Не стали ли мы сами их пленниками? Что, если мы караем не виновных, а беспомощных?»
Он взглянул на своих товарищей. Пятеро. Пять лиц. Пять судеб. И все уставшие. Они должны были быть опорой, наследниками великого ордена. А теперь сами дрожали на ветру перемен.
— Пора, — произнёс он. — Детей не трогать. Мэйлин, увезёшь их к себе.
Вместо слов — лишь тень кивка.
Юньси лежала на боку, подперев щёку рукой, и строчка за строчкой проглатывала главу. В комнате было тепло: одеяло пахло мылом, за ширмой потрескивало дерево, и книга убаюкивала — не содержанием, а голосом, будто читал кто-то знакомый, родной, с улицы. Осталось всего пару страниц. Ещё чуть-чуть.
И вдруг — хлопок. Не громкий. Глухой, как если бы закрыли дверь, не дождавшись щелчка. Или что-то тяжёлое упало.
Она не шевельнулась. Прислушалась. Тишина. И всё же — не та. Слишком ровная. Как в комнате, где больше нет дыхания.
Через минуту — снова. Тихий, вдавленный щелчок. Затем ещё один. Уже ближе.
Юньси подняла голову. Свет включила. Откинула плед, босиком ступила на циновку и подошла к двери. Сердце — не билось, а слушало: из глубины, настороженно. В коридоре кто-то ходил. Слышно было, как скрипят доски — осторожно, но не украдкой.
Медленно приоткрыла створку. Два человека. Мужчины. Оба — в чёрном. Один — лёгкий, быстрый, почти пляшущий. Другой — высокий, собранный, словно собран из железных пластин. Оба — с пистолетами. И только по тому, как они держали их, как шагали, как не оборачивались — она поняла.
Убийцы. Пришли в клан ночью, будто не знали, что это за клан.
Они стреляли. Но не было ни криков, ни хлопков, ни крови на полу. Только — тела. Лежащие не как в кино, а как куклы, оставленные ребёнком — на боку, с поджатыми руками, с полуоткрытым ртом.
Айи. Дядя Син. Сестра Жун.
Юньси закрыла дверь. Тихо, как тень. Не от страха. От ясности.
Она подошла к шкафу, достала старую чашу из толстого стекла — ту самую, в которой когда-то отец замачивал лапки скорпионов. В ящике — колба с серной кислотой. Осталась с лабораторных, когда убирала после уроков. Запаха почти нет, девушка наблюдала как густая маслянистая жидкость стекает в чашу. Как будто время свернулось обратно, и снова она в белом халате, а рядом стоят Хуачжао и Яошэнь, спорят, поджигать или нет.
Юньси дрожала. Но не от страха.
Юньси вспомнила лицо Айи, изогнутое в полусне, с ускользающей улыбкой. Подумала о своих туфлях у двери. О том, что будет, если сдаться — Увезут? Убьют?
Нет.
Яд — в кулоне. Всегда знала, где лежит.
Она поставила чашу у ширмы. Взяла зеркальце, прислонила к стене так, чтобы видеть отражение коридора. Дыхание сбивалось, но тело слушалось. Колени подогнулись — села за ширму, как в детстве, когда пряталась от отца с книжкой в руках. Только сейчас — не пряталась. Ждала.
Один смеётся. Легко. Слишком легко. Второй молчит. Голоса. Шёпот. Один наклонился — что-то поднял. Второй с оружием в руках. Готов.
Юньси сжала чашу. Глубокий вдох. Они ближе. Дверь скрипит.
— Сейчас.
Выпад. Чаша взметнулась — солнечная дуга. Кислота — ветер, ярость, пар. Слепящий блеск. И тогда... увидела их. Лица.
Первого — с этой вечно сдвинутой бровью. Как у отца. Шаньу. Второго — тонкие губы, глаза, в которых всегда было много света. Яошэнь.
— …дохлая курица, — всплыло из детства. Голос, смеющийся, когда пряталась в саду, потому что была худой и ей всё время было холодно.
Мозг уже кричал: «Стой!»
Но тело — запустило. Кислота летела. Она открыла рот — не из страха, а чтобы сказать, чтобы крикнуть «нет!», «не они!», «я не знала!» Но слишком поздно.
Мояо увидел первым.
Время словно замедлилось. Он мог выстрелить — но девушка была уже слишком близко, рука уже заносилась для броска. Пуля остановила бы её, но не жидкость, уже летящую по инерции.
Не раздумывая, он рванулся вперёд — плечом врезался в Шаньу, сбивая его с линии атаки.
Хлюп.
Что-то горячее, густое ударило в лицо. Мгновенный жар — и сразу же боль, как будто лицо окатило кипящим жиром. Виски заложило, как от удара. Глаза лопнули. Кожа зашипела — сжалась, треснула, поползла вниз, будто намокшая бумага.
Яошэнь не закричал.
Он захлебнулся, грудь наполнилась варевом. Воздух не проходил — только жёг. Не мог вдохнуть. Не мог выдохнуть.
Пальцы рванулись к лицу — но кожа уже не держалась. Зубы обнажились сами — губы слиплись, сползли. Лицо — расползлось.
Он осел на колени.
И всё.
Байхэ вскочил, как обожжённый, метнулся к нему. Девушка ещё стояла — не двигалась, будто надеялась, что ничего не произошло.
Выхватил пистолет — выстрелил. Один раз. Второй. Без прицела. Она рухнула, даже не закричав.
Он уже был рядом с Яошэнем. Сорвал с себя рубашку, перевернул Яошэня, стал оттирать — кислоту, дым, смерть. Бесполезно. Пальцы соскальзывали с обожжённого лица, не лица, как с горячего воска.
— А-Яо! — хрипло. — Слышишь? Это я. Я здесь! Держись!
Но тело уже не слушалось. Дышать он не мог. Плечи дёрнулись — и замерли. Голова безвольно откинулась ему на грудь.
Пульса не было.
— Нет… нет… нет… Не вздумай… не сейчас…
Ладони скользили по ожогам. Кожа на лице была уже не кожей. Но волосы… те самые волосы, которые гладил, когда а-Яо выдохнул в его шею: «я люблю тебя». Первый раз. Честно. Без смеха.
— Ты же… ты же вчера… — проглотил слово. Оно застряло. Сломалось. — Только вчера. Мы были вместе. Ты сказал. Ты…
Он выл. Тихо. Беззвучно. Тело дрожало, словно в нём больше не было опоры.
Не сразу понял, что кричит. Глухо. Внутри. Как ворон в закрытой коробке. Вскочил. Перевернул шкафчик. Одежду. Полки. Нашёл нож. Вернулся. Сел рядом. Зажимая дрожь зубами. Разобрал пистолет. Разрезал горло. Аккуратно. Без крови — кислота сделала своё. Вставил ствол.
— Дыши, — прохрипел. — Прошу… я всё починю… только дыши… пожалуйста…
Тот не ответил. Тело стало тяжёлым. Совсем. Как груз. Как приговор.
Шаньу обнял его. Плотно. Прижал к себе. Раскачивался. Плечи вздрагивали, губы шептали:
— Ты же всегда болтал… идиот… никогда не затыкался… я же говорил — заткнись…
Он осёкся.
— …пожалуйста… говори…. Всё буду слушать. Все твои бредни… Хоть бы раз. Хоть бы ещё раз… хоть бы просто… чтобы ты опять назвал меня узколобым тугодумом… Или что там у тебя было последнее… дух жареной тыквы…
Он трясся. Прижимался к щеке Мояо, возвращая остатки кожи. Уже не думал…
— Я же… я же только начал жить… — выдохнул он. — Только начал… впервые.
Он не заметил, как прошло время.
Когда распахнулась дверь, и вбежал Лунцзян, Байхэ не обернулся. Сидел на полу, в обнимку с телом. Шептал:
— Всё будет хорошо… всё… ты только живи… пожалуйста… живи…
И только повторял без конца. Тихо. Снова. И снова.
Лунцзян остолбенел. Весь мир будто смолк. Только хриплый голос Байхэ.
Мояо не дышал. Голова запрокинута, лицо — уже не лицо. Кожа местами стекала. Волосы прилипли к черепу. Под шеей — дуло пистолета, втиснутое в разрезанную трахею.
Лунцзян шагнул вперёд, как во сне, не чувствуя ног. Он хотел сказать что-то — спросить, закричать, скомандовать — но язык прилип к нёбу. В горле — пусто.
А когда повернул голову — увидел её.
На полу в комнате, в лужице крови, с раскинутыми руками лежала девушка. Та, что должна была стать супругой Ян Шаньу. Глаза открыты. Во лбу — идеальная круглая дыра от пули.
___________________
Бабушка (или другой старший родственник) обращается к Люй Цзиньфэну, как «Сяо Фэн», потому что в китайской культуре такое обращение — это проявление близости, нежности и фамильярности.
Лао Гупо — обращение к пожилой женщине, буквально "старая тётушка", уважительный и ласковый термин
Имя Люй Вэймин состоит из иероглифов: Вэй — «великий, выдающийся», Мин — «светлый, мудрый». Коротко: «Великий свет»
Нанкинская резня (1937–1938) — массовые убийства и зверства японских войск в Нанкине, жертвами стали сотни тысяч китайских гражданских и военнопленных.
Фэн Вэйань: Вэй — "поддерживать, сохранять", Ань — "мир, спокойствие". Коротко: "Хранящий покой" — имя символизирует защиту и стабильность, связанные с чувствами к отцу ребёнка.
Ли Вэнькун: Вэнь — "культура, знания", Кун — "земля, женское начало". Коротко: "Учёная земля" — имя означает мудрость и гармонию с природой. Имя деда Ли На, подчёркивающее связь поколений через традиции.
«Гу Нян» — это игриво-ласковое обращение к пожилой женщине в диалектной традиции, буквально означающее «девушка».
«Лао тайтай» — это уважительное и нейтральное обращение к пожилой женщине, подчёркивающее её возраст и статус. Культурный подтекст: «Лао тайтай» звучит как «почтенная матрона», а «Гу Нян» — как «бойкая старушка».
Цинмин — китайский праздник поминовения усопших, когда люди посещают могилы предков, убирают их и жгут благовония.
Свидетельство о публикации №225090401524