Мария фон Эбнер-Эшенбах Маленький роман
Маленький роман
1
Прошло довольно много времени с тех пор, как я обнаружила, что начинаю становиться нелюдимой. Меня охватывает некий ужас, когда в мою комнату приносят записку, похожую на приглашение или объявление. Ни один день не пролетает так быстро и не оставляет таких приятных воспоминаний, как тот, в который мне не приходилось бы ни навещать гостей, ни принимать их у себя. Ни один вечер не кажется мне более удачным, чем тот, что я провела, мечтая у камина, наедине со своими мыслями и вышивкой.
Однако есть одно исключение. Одной даме, супруге надворного советника, я ни разу не отказала в общении. Когда она меня приглашала к себе в гости, я с радостью, и без промедления соглашалась.
Надворная советница – любезная, красивая, поистине прекрасная женщина лет семидесяти с лишним. Можно ли представить себе черты более благородные, чем её нежное, бледное лицо, покрытое бесчисленными морщинками. Её большие светло-карие глаза давно утратили блеск, но в них отражался внутренний свет души, полной доброты, одухотворённости и благородства. Губы её стали бесцветными и тонкими, но и в молчании, и в движении на них лежал отпечаток, который иначе, чем поистине прекрасный назвать было невозможно.
Она была худощава и чуть выше среднего роста. Всякий раз, встречая на улице свою старую подругу, я восхищалась лёгкостью её походки, её прямой осанкой, её особой посадкой головы – такой высокой и свободной, не склонившейся перед жизненными трудностями. Я люблю её, то есть мы любим друг друга, потому что она снисходительна, я ей за это благодарна. Она критикует мою склонность к одиночеству– или, в крайнем случае, к отшельничеству, – но прощает мне это, более того, даже поддерживает меня в этом. «Я дам Вам знать снова, когда меня не будет дома», – постоянно успокаивала она меня, когда я сожалела о слишком быстро пролетевшем вечере, проведённом с ней.
К сожалению, она, как правило, проводила время дома, в окружении большого круга знакомых, которые собирались у гостеприимной старой дамы в двух красных залах, обставленных блестящей атласной мебелью и освещенных люстрами в сорок восемь свечей каждая. Эти две комнаты были и прекрасными, и жуткими одновременно, на мой взгляд! Говорили, что в них приятно проводить время, что там бывают знаменитости, пьют чай и ведут себя так непринужденно, что их трудно отличить от простых смертных. Тем не менее, я не испытывала ни малейшего желания их видеть. Благородная старая «птица», конечно, привечала всех, кто ещё мог летать, и искренне благословляла их; но, если она прятала голову под больное крыло, никто не должен был её за это винить.
Что касается меня, то я благодарна за красные залы и довольна, что меня принимали в серой спальне моей надворной советницы. - Прекрасная комната! Просторная, простая и приятная. Вдоль четырёх стен, друг напротив друга, стояли сундук-колонна и прочие устройства- узкая кровать и широкий шкаф. В сундуке-колонне, безусловно, хранились шляпы и чепчики, а массивный шкаф, несмотря на инкрустированные двустворчатые дверцы и витые колонны, подозреваю, служил всего лишь хранилищем для одежды и белья. В комнате стоял диван, стол, два кресла и четыре стула – все на тонких ножках. Сиденья были обиты шерстяной тканью с рисунком, на котором были вытканы индийские лучники незапамятных времен, которые направляли свои стрелы в фантастических птиц, сидящих среди изящных арабесок, обреченно ждавших рокового выстрела. Кровать была покрыта гладкой зеленой тканью, натянутой на раму, а над кроватью висел портрет покойного надворного советника: добродушного пожилого господина в черном фраке, с белым галстуком на шее, с командорским крестом ордена Леопольда на красной ленте. На голове у него была несколько замысловатая прическа. Глаза маленькие, нос большой, крючковатый, тонкий, как тупая сторона ножа, губы сжаты, подбородок острый, и невозможно не удивиться, как столь резкие черты лица могут выражать столько кротости. Поневоле думаешь, что этот человек в силу своих возможностей делал жизнь окружающих легче! И высказать эту мысль вслух – значило порадовать надворную советницу. У неё был очень счастливый брак с мужем, хотя она и заставила его долго помучиться, прежде чем стала его женой.
Он познакомился с ней в Париже, где она провела свою юность, будучи гувернанткой единственной дочери герцогини П., а он служил чиновником при австрийском посольстве. Любовь поразила его сердце, как молния. Преисполненный божественной уверенности в том, что чувство его взаимно, он попросил руки фройляйн Элен, но в ответ получил в подарок прекрасную плетёную корзину. Она так выразила благодарность за это благородное предложение, но заявила о своём решении не покидать свою дорогую ученицу, пока та не завершит своё образование.
В отчаянии и от разочарования отвергнутый жених бросился в объятия хорошенькой француженки, чьи чувства он прежде отверг. Несколько лет избалованное и болезненное создание мучило его ревностью и прочими капризами, а затем она умерла, оставив после себя маленькую дочь, которой было всего несколько месяцев от роду. Вскоре после смерти жены чиновник получил повышение и был отозван на родину. Там он продолжил свою карьеру, но неизменно каждый год писал фройлайн Элен почтительное, несколько чопорное письмо, в котором справлялся о её благополучии и кратко рассказывал о своей маленькой Доре. Он регулярно получал дружеские ответы.
Так продолжалось до тех пор, пока он не получил известие о скором замужестве дочери герцогини. Тогда он поспешил возобновить предложение, которое сделал её гувернантке много лет назад. Он сделал это в тёплых словах, заботясь не только о своём благополучии, но и о благополучии дочери. А та в знак одобрения написала своё имя рядом с его именем на длинном документе. Буквы были размером с напёрсток и роковым образом напоминали руны. Они свидетельствовали о низком уровне образования восьмилетнего ребёнка. Возможно, именно это обстоятельство способствовало согласию, которым гувернантка осчастливила своего верного поклонника. Вскоре после этого она покинула дом, ставший ей за границей родным, и переехала в чужой дом на родине. Старая герцогиня сокрушалась, что теряет сразу двух дочерей; они строили всевозможные планы воссоединения в будущем, но этим планам так и не суждено было сбыться. Больше они никогда не виделись, но поддерживали переписку всю жизнь. Новости, которые Элен вынуждена была сообщать о себе, муже и детях, были неизменно хорошими. Позже к её падчерице присоединились и их собственные дети, которых мать очень любила и воспитывала, но не больше и не лучше Доры, к которой Элен питала и сохраняла истинно материнское чувство. Маленькая семья постепенно разрослась в большую, и когда смерть тайного советника оставила болезненную пустоту в их сердцах, его вдова оставалась центром любви и обожания своих детей и многочисленных внуков, некоторые из которых уже выросли. Но в сердце этой женщины забота о родных никогда не заглушала её заботы о благополучии и нуждах ближних. Она вполне могла бы спросить: «Кто твоя мать? Кто твои братья?» Но она воплощала в жизнь слова: «Придите ко мне, все нуждающиеся и обременённые», и каждый, кто хотел снискать её расположение, находил самый верный способ сделать это – давал ей возможность помогать себе. Поэтому я тоже делаю всё, что в моих силах, и щедро вознаграждена за похвальное усердие, которое проявляю. Совсем недавно представился случай заслужить особую благодарность моей покровительницы. Она поручила всем своим знакомым найти место гувернантки в приличном учреждении для молодой девушки, рекомендованной ей. И вот, мой добрый друг, случай, позволил мне найти то, что я искала, в тот день, когда надворная советница, пригласила меня к себе на женские посиделки, на так называемые «на поцелуй и кофе».
О, какая радость! Мне не нужно было сообщать свою славную новость на совершенно безразличном листке бумаги; я могла передать её сама и стать счастливым свидетелем радости, которую не могла не вызвать. В ликующем настроении я предстала перед надворной советницей, торжествующе размахивая потрепанным объявлением, уже наполовину стертым, и сказала: «Нашла! Нашла! ...Место более чем хорошее... дом более чем достойный уважения... превосходящий все ожидания!» Старая дама протянула мне обе руки! «Ах... правда... нет... вы... Садитесь!» Она села в угол дивана, а я села напротив неё, в кресло, которое всегда занимала с удовольствием, хотя оно и принесло мне немало синяков на локтях. «Значит, дом более чем достойный уважения? Теперь прошу вас назвать его». Я назвала, и она вдруг посерьезнела: «Женщина недавно умерла».
«Совершенно верно. Остались две маленькие девочки. Милейшие дети, которым она сможет заменить мать...»
«Никто не сможет!» — перебила она меня. «Никто на свете. Никто не сможет ее заменить...»
«И это говорите Вы? Вы?.. Ваша падчерица другого мнения».
Она не ответила на моё возражение. Я сомневалась, что она услышала, настолько она была погружена в свои мысли. Поразмыслив, она сказала:
«Отец этих детей ещё молод, насколько я знаю... Он, наверное, снова женится?»
«Не думаю. Он слишком любил свою покойную жену».
«Он горюет по жене, он занят детьми. Это ужасно», — наконец сказала она. «Нет, нет, спасибо, но это место не подходит для моей подопечной».
Признаюсь, это замечание меня разозлило, и я сразу же стала такой же неприятной, какими обычно становятся добродушные люди, когда им отказывают в возможности проявить себя. Завязалась долгая перепалка. Я разволновалась; мне даже показалось, что я сказала что-то злое. Надворная советница попыталась меня успокоить. «Не сердитесь» — сказала она. — «Что из этого выйдет? Вы пожалеете о каждом сказанном слове, и я всё равно не откажусь от своих слов. У меня есть на то свои причины. Если бы Вы только знали! Веские причины, почерпнутые из собственного опыта».
Я попросила её поделиться ими со мной, но поначалу она отказалась. Она сказала, что рассказывала эту историю лишь однажды в жизни — своему покойному мужу, за день до помолвки. Она с трудом пробудила в памяти старые, но еще дремлющие воспоминания. В конце концов, однако, она уступила моей просьбе и начала:
2
«В отличие от многих моих бывших сверстниц, должна сказать, что мне гувернантки пели с колыбели. С детства я слышала: «Учись, чтобы учить других; следуй верным путём, чтобы показать его другим. Благосостояние, которым ты сейчас наслаждаешься, может закончиться для тебя, как только закроются глаза твоего отца. Тогда тебе придётся обеспечивать себя самостоятельно. Память о родительских советах и примере — единственное богатство, которое ты унаследуешь на своём жизненном пути».
Мне было восемнадцать, когда умерла моя мать. Вскоре за ней последовал мой отец, и я осталась совсем одна на свете. Я уже достаточно старая женщина и моя память мне временами изменяет, но ощущение, которое я испытала, после погребения отца, переступив порог нашей квартиры, до сих пор остается одним из самых острых, я до сих пор его чувствую».
Я взглянула на нее. Она не прекратила вязать, прилежно и безмолвно, как обычно. Она сидела, выпрямившись как свеча, крепко прижав руки к телу, в облегающем черном платье, в высоком белом чепце и с локонами по обе стороны лба, которые выделялись на фоне белоснежных очертаний только серебристым отблеском, лежащим на них.
«Мне не дали времени предаваться печали», – продолжала она. «Через несколько недель после смерти отца опекун, назначенный мне, определил меня гувернанткой в один из самых знатных наших домов. Должность была блестящей во всех отношениях. Всего лишь одна воспитанница, семилетняя девочка, абсолютный авторитет гувернантки, чрезвычайно выгодные условия в настоящем и, если я выполню свою задачу – обеспеченное будущее».
Родители моей маленькой Анки произвели на меня исключительно благоприятное впечатление, когда меня представили им. Оба молодые, красивые и любезные. Оба обладали той очаровательной учтивостью, которая само собой разумеется, по крайней мере, в то утонченное время. Мне, простому ребёнку среднего класса, они казались немного полубогами среди своей роскоши, превосходившей всё, о чём я когда-либо слышала или мечтала. Я находила вполне естественным, что существо, столь похожее на ангела, как моя графиня, могло лишь мельком бросить на нас взгляд, и что нельзя было сказать такому небесному видению запросто: «Остановись, дай мне на тебя насмотреться от души». Мне даже в голову не приходило представить, что она будет сидеть в детской и кроить кукольную одежду, играть с юлой или вытирать чернила с мизинца после урока письма. Она казалась слишком неземной для таких дел.
«Простите!»— осмелилась я возразить. «Это было юношеское увлечение. Если человек достаточно земной, чтобы произвести на свет ребёнка, он также достаточно земной, чтобы заботиться о нём... А что касается красоты, то я готова поспорить, что вы были по меньшей мере так же красивы, как ваша графиня».
«Нет!» — ответила надворная советница. «В то время, конечно, восхищались многими лицами, менее красивыми, чем моё, но никто не мог сравниться с графиней – за исключением сказочных принцесс и ангелов. Тем не менее, было что-то, что омрачало мою радость, глядя на неё: болезненная бледность, выражение усталости, которое с каждым днём становилось всё более явным. Конечно, эта усталость была естественным следствием образа жизни графини. Напряженная, изнурительная деятельность, поистине труд самого тяжёлого рода, не отняли бы у молодой женщины больше, чем удовольствия, которым она предавалась. Это был год женитьбы императора Франца на эрцгерцогине Луизе фон Эсте. Безумие наслаждений охватило легкомысленную Вену. Славный город возмещал горе, в которое он был ввергнут ударами судьбы, недавно обрушившимися на Империю. Моей графине нельзя было пропустить ни один праздник; она была в высшей степени тем, что в то время в обществе, называли «репандитом», то есть «распространителем», и я часто думала с тихой горечью: Вы будете «растрачивать» себя до тех пор, пока ваш последний вздох не будет потрачен на служение никчемным развлечениям.
Карета, развозившая господ по домам, никогда не подъезжала к дому раньше трёх-четырёх часов утра. Грохот экипажа и стук копыт всегда будили маленькую Анку. Она поднималась с кровати и смотрела вниз, во двор, куда выходили наши окна. Высоко взлетали искры, которые высекали полозья и клубился дым от факелов. Там, внизу, было шумно, а в противоположном крыле дворца две высокие фигуры бесшумно скользили мимо широких арочных окон коридора, входили в ярко освещённый зал и исчезали за двустворчатыми дверьми, которые заранее открывали лакеи.
Анка тогда регулярно начинала плакать и тосковать по отцу, к которому она испытывала больше привязанности, чем к матери. «Но я хочу сказать ему спокойной ночи! Но я хочу сказать ему спокойной ночи только один раз… Но я хочу сказать ему спокойной ночи… только немного!» — стонала она, и её невозможно было успокоить. Я говорила с ней, умоляла, приказывала, ругала и угрожала… да, это помогало! — чтобы почувствовать себя обессиленной до обморока перед малышкой, и ничего больше. Она не унималась, до тех пор, пока окончательно не теряла голос, и засыпала только от изнеможения.
Я сидела у её кровати в растерянности, чувствуя: «Я до тебя не доросла». Она была избалованной, властной и умной; ей требовалась строгость, на которую я не могла решиться по той простой причине, что не могла полюбить свою ученицу. И не полюбила, как бы я к этому ни стремилась. Моей строгости не хватало противовеса; она легко могла перерасти в суровость. Однако при любых обстоятельствах с этой малышкой было бы трудно. Её содержали в странных условиях. Ей позволяли вершить королевский суд. Я забыла сразу сказать, что в доме было невероятно много слуг. Любое, даже самое кратковременное, дело поручали специально приставленному человеку. Например, бывшая няня Анки, ничем не занималась, кроме как зажигала по вечерам ночник в нашей спальне. Была и старая сиделка, чьей единственной обязанностью было поддерживать порядок в кукольном гардеробе. Горничная, которой помогали две помощницы, занималась гардеробом «живой куклы». В нашем распоряжении были две служанки и один камердинер – для меня это была Злая Семерка! Они составляли эдакий небольшой народец, который моя Анка хлестала бичом, словно молодая рабовладелица, или с которым она общалась слишком уж интимно, в зависимости от настроения. Все обитатели дома были слугами, правнуками, внуками и детьми верноподданных, которые служили еще при предках графской четы. Одни управляли лошадьми, другие накрывали на стол, третьи укладывали парики. Они возмущались, когда я отчитывал их за тиранию «маленькой графини». «У такого ребёнка – говорили служанка и управляющий, – „ещё нет ни малейшего ума». В самом деле, если бы это зависело от них, ребёнок никогда бы не смог обрести разум, хотя ее овальная головка с большим, высоким лбом была так полна разума, что это часто пугало меня. Мы вели молчаливую войну, она и я. Она меня терпеть не могла, но разговаривала со мной лучше, чем с кем-либо другим. Она любила учиться и была в этом исключительно хороша, и только я могла её чему-либо научить. Она обожала слушать истории, а я знала их много! Она любила играть так же сильно, как и учиться, и какой неисчерпаемый запас ресурсов был в моём распоряжении! Так она добивалась моего расположения, как бы мало ей ни хотелось завоевать моё сердце и как бы ни хотелось ей причинить мне какую-нибудь неприятность, оскорбить, за что она не могла быть ответственна. Хитрость и злоба, которые она проявляла в таких случаях, часто вызывали во мне чувство, близкое к отчаянию. Я бы всё отдала, чтобы мне позволили хоть раз обратиться за советом к её матери, хоть раз поговорить с графиней о ребёнке, но мой опекун настоятельно предостерегал меня от этого. «Наказывайте, если необходимо, силой, если нет другого выхода — физически, делайте то, что считаете правильным, только никогда не жалуйтесь на нее, это будет считаться непростительным; никто не хочет слышать жалобы на своих детей», — с этими словами он ушел, представив меня моему новому месту службы.
Я довольно долго внимала его предостережению. Однако однажды я проигнорировала его, это было тогда, когда графиня неожиданно появилась у нас в комнате, когда я выговаривала Анке порицание за одну из её проделок. Её мать выслушала меня спокойно, но посмотрела на меня с таким ледяным удивлением, что моё сердце словно физически ощутило холод. Когда я закончила, графиня улыбнулась, слегка кивнула и повернулась к девочке, чтобы сказать, что после обеда её позовут в гостиную к бабушке, которая в тот день там обедала. Она протянула девочке руку для поцелуя и испарилась. Я была уничтожена.
Разве Вы не питали когда-то, в раннем детстве, фанатическую любовь и восхищение по отношению к женщине чуть старше себя, которая казалась Вам воплощением всего самого Прекрасного? Это часто случается в юношеском или подростковом возрасте. Именно такое состояние идолопоклонства я испытывала по отношению к своей графине. Я готова была бы подвергнуться пыткам, чтобы заслужить от неё доброе слово, и вот теперь моя несчастливая звезда распорядилось так, что я навлекла на себя её немилость; ибо неудовольствие, полное неудовольствие, светилось на меня жестоким блеском её глаз, которыми она пристально смотрела на меня, пока я говорила, и как будто спрашивала: «Что Вы делаете? Вы соображаете?»
Моё раскаяние и смятение были горькими и великими. Но у меня было одно утешение. Если я была в немилости у хозяйки, никому не дозволялось пользоваться её благосклонностью. Она была недоступна для всех своих слуг. Не было страха перед клеветой; ее не слушали.
Приближалось лето, и мы отправились в деревню. Мы были в пути три дня и две ночи в шести экипажах, запряжённых четвёркой почтовых лошадей. Граф и графиня возглавляли процессию, затем мы с Анкой, а в четырёх следующих экипажах ехали «камергеры», то есть люди, которые непосредственно обслуживали господ. «Кухня» ехала впереди и подавала еду в гостиницах, где мы останавливались. Погода была прекрасная, и радость, охватившая меня, была неописуема, когда мы шагали в шестнадцать ног по открытой зелёной местности. При всём уважении к поэзии железных дорог, я совсем не против её принять; но подумайте, не могли ли впечатления, полученные мной в последующих поездках, погасить радостное воспоминание о первой? Конечно, тот факт, что это была первая поездка, немало способствовал тому, что она показалась мне особенно приятной. И тогда – я знала лишь приятную поверхность жизни, ещё не заглянув в глубины её скорби и злобы – я могла непосредственно наслаждаться удовольствием во время шествия – оно напоминало триумфальное шествие – знатного вельможи по своим владениям.
Перед каждой почтовой станцией, к которой мы прибывали, уже выстраивались двадцать четыре лошади, которые должны были доставить нас дальше. Форейторы спрыгивали с повозок, распрягали своих измученных, усталых, загнанных кляч и заменяли их свежими, отдохнувшими. Курьер открывал конный экипаж, серебряные гульдены сверкали, и шесть веселых лиц улыбались нам. Почтмейстер подходил к графской карете с фуражкой в руке. Наши слуги перебегали от одной четверки к другой: «Нет лошадей для галопа?» — «Неплохо бы!» — отвечали форейторы, и лошади неслись вперед со всех ног, сопровождаемые звуками рожков, которые во всю мощь своей груди извлекали горнисты. Так мы ехали мимо полей и лесов, мимо цветущих лугов и вдоль мерцающей реки. Малыш-Петерль, паж, сидевший на козлах нашей повозки, пользовался свободами во время путешествия и, не дожидаясь разрешения, позволял себе шутить. Анке было над чем посмеяться всю дорогу, и, когда она смеялась, я любила её больше всего; поэтому мы обе были в таком настроении и наслаждались радостью, с которой нас встречали повсюду. Мне и в голову не приходило, что ключ к радости, которую мы сеяли своим приездом, висел на ремешке кожаной сумки, которой был опоясан курьер. На третий день, в день, когда мы должны были прибыть в пункт назначения… «Где это было?» — перебила я надворную советницу. «Я путешествую с вами, сударыня, как в сказке, и понятия не имею, где я и куда вы меня везёте».
«Вы этого не узнаете, по крайней мере, от меня», — ответила она. «В отличие от всех хороших рассказчиков, стремящихся придать своим историям чётко прорисованный фон, яркий местный колорит, я всеми силами стараюсь не давать Вам заблуждаться относительно обстановки, в которой разворачивается мой маленький роман. И я признаю ещё кое-что совершенно неуместное и осуждаемое всеми знатоками искусства: я буду говорить о судьбе так, словно она была предрешена. Судьба, очевидно, управляла моей юностью. Она же дала мне первый значительный намёк в образе отвратительного, крайне прозаичного почтового отделения —под крышей этого самого почтового отделения все и случилось позже».
3
«Итак, на третий день, – снова начала жена надворного советника, – после путешествия звёздной ночью мы попали под проливной дождь. Он с упорно лил над широкой долиной, на которой раскинулся приветливый городок. Повозки грохотали по ухабистой каменной мостовой, громыхали, рассекая глубокие лужи, и, наконец, свернули во двор почтовой станции, где нам предстояло сделать предпоследнюю остановку. Двор, хотя и был довольно просторным, но на нём стояли десятки повозок, а сам двор был затоплен. Почтовые акулы и наши фургоны заполонили ворота, и приблизиться к тротуару перед домом было невозможно. Настоящий фургонный форт преграждал путь. Слуги кричали, форейторы ругались, некоторые извозчики игнорировали, а другие проявляли готовность убраться с дороги. Но суматоха была слишком велика; попытка справиться с ситуацией, только усугубляла ее. Затем граф потерял терпение, и вдруг мы увидели, как он по щиколотку вязнет в грязи, неся графиню на руках ко входу в помещение, то есть к порогу дома. Точно так же Маленький Петерль перенёс под крышу смеющуюся и ликующую Анку. Я приготовилась последовать за ней, уже ступив на последнюю ступеньку кареты, и с глубочайшим сожалением бросила взгляд на свой башмак и чулок. Вдруг из дома раздался громкий, почти испуганный крик: «Стоп! Стоп! Подождите!... Вы же не будете?..» И тот самый человек, с которым я обменялась меньше чем двадцатью словами, мой суровый хозяин, подскочил, без церемоний схватил меня и, словно иначе и быть не могло, понёс и меня, надёжно укрытую под своим плащом, под проливным дождём, к лестнице, где с вежливым поклоном поставил меня на ноги.
Послушайте, моя дорогая, это произвело на меня впечатление. Впервые с тех пор, как я вошла в его дом, я получила знаки личного внимания. Вы не можете себе представить, как это мне помогло… но Вы можете себе это представить, если задуматься о полном моральном одиночестве, в котором я, юное существо, нуждающееся в любви и привыкшее к ней, очутилась после смерти отца. От этого совершенно неожиданного и поистине необдуманного, спонтанного проявления заботы меня охватило и переполнило радостное чувство защищённости. И с этого момента я была предана и благодарна моему графу. Несколько часов спустя мы продолжили путь и к вечеру, когда погода снова стала благоприятной, прибыли к замку – великолепному зданию в итальянском стиле, расположенному посреди сада. Поскольку я не буду описывать точно местность, Вы просто представьте сад, полный сюрпризов. Ты бродишь между гладкими стенами из струганного бука, сворачивая направо и налево в другие проходы, ничем не отличающиеся от того, по которому ты прошла только что. В конце концов, Вам надоедает бродить между зелёными щитами, и Вам хочется покинуть лабиринт и вернуться на свежий воздух – это было невозможно. Словно зачарованная принцесса, вы блуждаете, прежде чем находите выход. Вы идете по широким гравийным тропам, мимо холмов и рощ, увитых розами, и наконец добираетесь до храма в стиле барокко. Он был всегда открыт; взгляд внутрь манит Вас войти. С потолка свисают искусственные сталактиты, скальные образования, разноцветные коралловые рифы и небольшие горы ракушек поднимаются из пола, инкрустированного сверкающей галькой. На заднем плане телесного цвета Нептун размахивает своим трезубцем над группой нереид и тритонов, безвредно лежащих у его ног. Если любопытство толкнет вас идти дальше, ближе к этим каменным фигурам, на них внезапно обрушивается ливень, посланный на вас трезубцем Нептуна, раковинами тритонов и протянутыми пальцами водных нимф. Вы хотите сбежать — вы ступаете на каменную плиту на земле перед выходом — и между вами появляется завеса воды, и теперь у вас есть выбор: либо заточение, либо шагать под ливень. В конце сада, там, где он граничит с великолепным лесом, находится скит с колокольней. Если открыть дверь, колокол начинал звонить и не умолкает, пока вы не развязываете веревку в руке деревянного капуцина, которая приводит его в движение. Анка просила этот скит в подарок; Её торжественно ввели во владение небольшим домом, состоявшим из двух совершенно очаровательных комнат, обставленных с большой роскошью и вкусом. Там мы проводили утро за чтением, учебой и работой. В два часа Петерль подавал нам обед в скит, а после полудня мы открывали калитку ограды, отделявшей сад от леса, и отправлялись на длительные прогулки и возвращались только к вечеру. Почти регулярно в это время суток, с тех пор как мы переехали в деревню, граф звал девочку и держал её у себя до тех пор, пока она не засыпала. Уверяю вас, Анке было приятно знать, что каждый день целый час она проводит в обществе человека, которого она любит и который любит её. Как бы мало она ни вызывала во мне сочувствия, я не могла удержаться от жалости к ней. Для ребёнка очень тяжело быть неразлучным с тем, кого он не может понять... «Не может!» — воскликнула надворная советница, отклонив моё возражение. «Точно так же мало, как я, с самыми лучшими намерениями, с сознанием своего долга, могла вызвать в ней хотя бы искру привязанности. Я была с ней уже полгода — вот что важно в жизни ребёнка, — когда она дала мне пример своего отношения, которое я никогда не забуду.
Возвращаясь домой после очередной лесной прогулки, мы, обе немного уставшие, остановились отдохнуть под высокими елями. Анка растянулась на траве, а я села рядом, слушая её болтовню и молча, как обычно, удивляясь забавным и оригинальным идеям, которые приходили ей в голову, когда она предавалась своим мыслям. Внезапно она замолчала, встала и начала прыгать вокруг меня. Она подпрыгивала на ходу, держась прямо, как шомпол. «Барышня, барышня, —говорила она, и её светло-карие глаза озорно сверкали, — вы сидите перед небольшим холмиком. Откиньте голову вот сюда, и вы увидите, как здесь приятно». Небольшой холмик, о котором она говорила, оказался муравейником, который выглядел, как куча сосновых иголок. Анка расстелила платочек и пригласила меня устроиться на нём поудобнее. «Я сделаю это, если ты считаешь, что это будет приятно», — ответила я. - «Знаете, что? Я сонная, я немного посплю, а Вы меня будете охранять. Если придёт медведь, Вы его прогоните, а если муравей попытается проползти по моему лицу…» Теперь она выдала себя: «Муравей точно не придёт!» — воскликнула она. «Я рада», — сказала я и поэтому отдала себя под её защиту. Я добавила только один вопрос: знает ли она, что предать доверие — это позорно?
Тут она рассмеялась, и на этот раз её смех действительно пронзил меня до глубины души. Но мне хотелось посмотреть, насколько далеко она зайдёт, поэтому я прислонилась щекой к ткани – совсем слегка, как вы можете себе представить, – и притворилась, что вот-вот засну. Анка какое-то время оставалась неподвижной, затем подкралась, наклонилась, тихо и осторожно засунула в муравейник тонкий рисовый комочек как можно глубже, как можно ближе к ткани, и начала двигать им взад-вперёд. В этот момент я вскочила, не произнеся ни слова, звонко шлёпнула её по руке. Она застыла; это был первый раз, когда кто-то коснулся её священной персоны. Она не плакала – и не стыдилась; она, очевидно, просто пыталась вернуть себе своё беззаботное и дерзкое безразличие, которое затем неожиданно быстро к ней вернулось. По дороге домой я спросила её, есть ли кто-нибудь – кроме родителей, конечно, – с кем бы она не рассталась без большой боли, кого ей было бы жаль видеть покидающим её. Она думала. Было видно, как эта девочка думает. Она отвела взгляд, прикрыв слегка ресницы, и её личико приняло удивительно сосредоточенное и серьёзное выражение. «Я Вам скажу – медленно и твёрдо ответила она, – если кто-то отнимет у меня Чловека, мне будет очень жаль». Чловек по-чешски означает «человек»; Анка окрестила этим именем самую уродливую из своих кукол, запеленатого младенца без ног и с большой деревянной головой. Носа не было, руки не хватало, ведь благосклонность, которую она питала к Чловеку, не мешала хозяйке время от времени швырять его об стену...
Ответ, данный мне ребёнком, глубоко засел в моей памяти, потому что он был пророческим. Но оставим это в покое! Вернёмся к нашему путешествию с Анкой. Видите ли, я хотела любой ценой пробудить в ней однажды раскаяние. Я выразила это так ясно, чтобы она поняла, что я жаждала услышать. Она поняла меня с полуслова! Это было ясно по тому, как ловко она уклонилась от ответа. «Так чего же Вы хотите?» – воскликнула я. – «Скажите мне искренне, чего Вы хотите сейчас». «Я хочу», – ответила она, глядя на меня с торжествующим выражением лица, – «я хочу быть настолько сильной, чтобы каждая повозка, которая ко мне приблизится, перевернулась». Вот такого успеха наконец достигло моё красноречие. Очень часто в то время я думала: если этого ребёнка можно спасти, то только любовью. Я чувствовала себя такой подавленной, решая эту задачу, главным образом потому, что не могла избавиться от сомнения: ты можешь быть несправедлива, вина может быть больше на тебе, чем на ребёнке. Мои страдания в конце концов стали настолько невыносимыми, что я поведала о них своему покровителю, старому семейному врачу, которого постепенно приобрела. Он был единственным независимым и честным человеком во всём доме. Хотя он и был немногословен, я чувствовала, что могу ему доверять, и так и сделала, попросив его передать графу и графине – поскольку мне не хватало смелости сделать это самой – что я отказываюсь от своей должности, которой, как я чувствовала, не соответствовала.
Он не выказал никакого удивления по поводу моего решения, но попытался его изменить. «Нельзя этого делать!» — повторил он несколько раз. «Лучше Вас не будет… Вы должны быть внимательны к бедняжке Анке. Подумайте, что её ждёт… Умоляю Вас, сколько еще проживёт её мать, графиня?» Он сказал это с ужасной решимостью и… с полным равнодушием. Можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. То, что они подтвердили мои собственные опасения, лишь усилило ужас, который я испытала. Я говорила с графиней несколько дней назад, как всегда, коротко и случайно, и была потрясена не только её болезненным видом, но ещё больше — застывшим, почти окаменевшим выражением её лица.
Но ради Бога, что делается для её спасения? Граф знает, как она себя чувствует? – спросила я и получила лишь мрачные ответы. Ни граф, ни графиня не считали тревогу доктора оправданной, а пациентка, в особенности, восстала против её последствий. Доктор сказал, что я пробыла там достаточно долго, чтобы знать, можно ли говорить с графиней о том, о чём она не хотела слышать. На это мне пришлось ответить: «Нет! Это невозможно». Только тот, кто жил в большом доме, знает, насколько глубока пропасть, разделяющая госпожу и её слуг. Они живут под одной крышей, ежедневно видятся, у них общие интересы, и всё же нет даже тени контакта. Самое главное – прислушаться к предостережению, которое было должным образом произнесено – один раз, несколько раз: его игнорируют, и на нём нельзя акцентировать внимание. Это кажется невероятным, но это правда, и то, что мешает самым верным, самым честным намерениям проявить себя, – это препятствия настолько прозрачные, тонкие и едва заметные, что издалека их не видно. Только при ближайшем рассмотрении понимаешь, что кажущееся незначительным, едва заслуживающее упоминания, беспредельно и непреодолимо. По тому, какое я испытывала отвращение, пытаясь пробиться сквозь ледяную стену, за которой окопалась графиня, я могла предположить, что доктор, возможно, испытывал в подобных случаях. Именно они объясняли его безразличие, с которым он теперь высказывался о состоянии пациентки, которое, несмотря на это объяснение, казалось мне жестоким, даже ужасающим. Он пожал плечами на моё замечание и снова обратился с просьбой остаться с Анкой. Если Вы её оставите, сказал он, это будет для неё большим несчастьем. Он отклонил возражение, что я не способна принести ребёнку никакой пользы, и заявил, что под моим руководством ребёнок уже изменился к лучшему. В конце концов, я согласилась продолжить свой кропотливый труд по её воспитанию. Заверения доктора в том, что я не совсем безуспешно пытаюсь, подняли мне настроение: я почувствовала себя увереннее, и, как никогда за долгое время, для меня начался день, в который меня ждало мучительное испытание. Неописуемо мучительное испытание, открывшее мне глаза на то, чего я никогда бы не хотела знать. Вы, вероятно, подозреваете, что в этом замешан несчастный граф Стефан... Но, — надворная советница прервала себя, в отчаянии уронив вязание на колени, — какая же я плохая рассказчица! Мне давно следовало рассказать об этом графе... Конечно, конечно, он уже тогда сыграл свою роль в моей истории... Извините, теперь мне ничего не остаётся, как наверстывать упущенное.
4
Граф Стефан носил ту же фамилию, что и моя графиня, был ее кузеном и младшим из восьми братьев, каждый из которых служил в императорской армии. Их отец был ещё жив; они получали от него скудное содержание и с раннего возраста были предназначены для военного ремесла. Они с честью относились к своей профессии, блестяще проявив себя в недавних кампаниях, благодаря своей храбрости и хладнокровию. Наш граф Стефан был не менее достоин своих братьев; такой же безрассудный, но менее удачливый, чем они, он был ранен ударом в плечо в битве при Кальдиеро в девятнадцатилетнем возрасте. Некоторое время оставалось сомнительным, сможет ли он когда-либо вернуться к военной карьере. Однако всё сложилось лучше, чем кто-либо предполагал: теперь он выздоровел. Его ранение не оставило никаких серьёзных последствий, за исключением того, что у него осталось некоторое ограничение подвижности пальцев правой руки, которую, однако, он не смог бы вылечить ни за какие сокровища мира. Он выставлял их напоказ, никогда о них не забывал и обязательно напоминал об этом остальным. Он появился через несколько дней после нашего прибытия в замок; он должен был пробыть там всего неделю, а затем вернуться в свой полк. Прошло уже два месяца, а молодой человек всё ещё не думал готовиться к отъезду. Анку это раздражало; она его недолюбливала, и когда я спросила её: «Почему?», она ответила: «Не знаю, просто так — он такой глупый». Но он был отнюдь не глуп; он был настолько любезным, красивым, обыкновенным человеком, настолько таким же морально слабым и робким, насколько физически сильным и смелым. Он проявлял к Анке терпение и снисходительность, которые казались мне несколько загадочными. Он позволял ей дразнить себя, плохо с ним обращаться и издеваться над собой; он приходил снова и снова; из всех знакомых её родителей он был единственным, кто заботился о ней. Мы встречали его на удивление часто во время наших прогулок в лесу, и он всегда присоединялся к нам, но он занимался только Анкой и, казалось, так хорошо с ней беседовал, что мне никогда не приходило в голову думать, что какой-либо другой интерес, кроме его маленькой племянницы, приводил молодого человека почти ежедневно к нам. Постепенно, однако, несмотря на всю его невинность, я поняла, что он кокетничал со мной, что его хорошее настроение, его детская натура, ловкость и смелость, с которыми он доставал цветок с крутой скалы, омелу с верхушки дерева или перепрыгивал через пенистый лесной ручей на радость маленькой девочке, — все это было предназначено для того, чтобы я восхищалась. Возможно, на мгновение — я говорю «возможно», потому что на самом деле не помню точно — это открытие польстило мне; неизгладимое впечатление, которое оно на меня произвело, однако, было отталкивающим. Наивное кокетство просто глупо; его можно простить, даже мужчине; но осознанное, оправданное кокетство всегда казалось мне поразительным, и я не чувствовала необходимость скрывать это от молодого графа. Вместо того чтобы рассердиться, он, принимался изображать обиженную сторону и пускался во все тяжкие, вздыхая и украдкой глядя на меня. Но он ни разу не сделал заявления, которое не сделал бы при сотне свидетелей или, которое помешало бы ему объявить меня сумасшедшей, если бы я заявила, что он ухаживает за мной. Осторожность была излишней. Я не угрожала его свободе, и позже он узнал, как мало я хотела его заковать в кандалы. Я говорила вам, что граф почти регулярно приглашал свою дочь по вечерам и, что потом мне было поручено сопровождать её ко сну. Я ждала её в большом зале, куда граф приводил её, чтобы лично поручить её моим заботам. Он всегда говорил мне несколько дружеских слов, пусть даже очень торопливо и кратко, поскольку гости обычно следовали за ним по пятам, когда компания собиралась в зале перед ужином.
Однажды вечером, моя чрезмерная пунктуальность привела меня в зал слишком рано. Он был ещё не освещён, и в комнате, украшенной гобеленами и тёмными панелями, сквозь которые даже дневной свет не мог полностью проникнуть, царила почти полная тьма, похожая на сумерки. Я ощупью добралась до своего места у двери, через которую обычно входил граф. Она вела из его комнаты в зал, а напротив неё находился вход в покои графини. Затем были ещё две двери, тоже друг напротив друга: одна с балкона, а другая, через которую можно было войти из зала, куда вела лестница. Что ж, я посижу немного тихо и подожду, подумала я. Вдруг мне послышался какой-то шум в другом конце зала, и я увидела, что там кто-то есть, в чём мои глаза, постепенно привыкшие к темноте, узнали фигуру, значительно превышающую человеческие размеры, но всё же остающуюся человеком. Я окликнула её и направилась прямо к ней. Она тревожно прошептала мне, умоляя замолчать. Я подошла вплотную к ней, хватаю её за платье и убеждаюсь, что имею дело с моим врагом, бонной, которая взобралась на табуретку, чтобы приложить ухо к замочной скважине высоких двустворчатых дверей, где она подслушивала. Мерзкая женщина!
Слезай!» — сказала я. «Слезай, а то позову…» Ей пришлось повиноваться, она сошла с табурета, отодвинула его и проворчала: «Всё равно я больше ничего не слышу. Они ушли во вторую комнату; ему из-за тебя досталось!» «Кому?» — спросила я встревоженно. «Ну… кому?. Любовнику!» — прошипела она, а в следующее мгновение: «Тихо, он идёт!» — и потащила меня к стене. Дверь, перед которой мы только что стояли, открылась, мужчина быстрыми шагами прошёл через комнату, балконная дверь осторожно открылась и снова закрылась… Через несколько секунд энергичная француженка вывела меня на середину комнаты и, пока только что вошедшие слуги суетливо зажигали свечи в люстрах и гирляндах, сделала вид, будто продолжает со мной горячую беседу об Анке. Затем она продолжила свой путь с самым невинным и весёлым выражением лица. Я могла лишь смотреть на неё и молчать. Что означало это таинственное происшествие? Кто только что, словно вор, прокрался из комнаты графини, а теперь стоит на балконе, словно изгой?.. Он не мог вернуться в зал; слуги уже заперли вход и всё ещё возились с занавесками, когда вошёл граф. Он вёл Анку за руку и умолял меня немедленно уложить ее спать, так как ей, кажется, нездоровилось. А между тем она просто была расстроена. Папа, сам того не зная, – к сожалению, он никогда не делал этого намеренно – испортил ей настроение, и теперь она обиделась на него. В такие моменты она выглядела неприятно. Вся ребячливость исчезала с её лица; она была бледна; можно было подумать, что она действительно страдает. Это состояние как по волшебству изменялось, как только она скрывалась с глаз отца. Вот и тут, когда мы вошли в наши покои, она начала резвиться, как сумасшедшая. Она все еще хотела играть, хотела танцевать, отказывалась раздеваться и визжала, убегая от горничной, которая бежала за ней, которую подбадривала в этой суете Франсин, которая стояла в дверях с ночником в руке, согнувшись пополам от смеха.
В конце концов, я положила конец этой комедии, поймав свою уставшую пчелку, и самостоятельно приготовила ее ко сну. Бонна усложнила мне задачу и принялась снова и снова шутить с Анкой. В конце концов, мне удалось успокоить девочку, и к тому времени, как её голова легла на подушку, она уже спала. Было бы разумнее не разговаривать с бонной, которая всё ещё была рядом и, казалось, наблюдала за мной и чего-то ждала, но терзавший меня страх был слишком невыносим, чтобы указывать француженке на ее манеры. Полная негодования, я сказала, что её весёлость меня поражает. «Ну, — ответила она, — мне не на что обижаться». Её невыразительное лицо, которое, возможно, было глупым, и чёрные глаза выражали чистую злобу; она позволяла себе намёки и недомолвки, которые я не понимала. Внезапно ее лицо приняло странное, ироническое выражение, и она прошептала мне: «Успокойся. У твоей птицы может и нет крыльев, но она все равно может летать».
Кто такая «моя птица?» – спросила я. Но она не стала меня слушать, разразилась своим отвратительным хихиканьем и убежала. В ту ночь я спала мало, видит Бог! С неё, с той ночи, начался цикл «белых ночей», как говорят французы, который ждал меня в ближайшем будущем. На следующее утро, проходя с Анкой мимо балкона по пути в скит, я внимательно посмотрела на него и заметила, что он окружен довольно широким каменным выступом, по которому можно было в лучшем случае прошагать. Но куда дальше? Упасть в цветы, посаженные в мягкую почву у самого дома, означало бы ужасные разрушения. Спрыгнуть на твёрдую гравийную дорожку с высоты второго этажа, не сломав ногу, было бы вряд ли возможно; а пересечь дорожку и одним прыжком добраться до лужайки – это казалось невозможным. Так я подумала, и в тот же миг обнаружила, что стою перед двумя следами, видневшимися у самой кромки травы, словно по ним ударили тростью. Зловещее зрелище, ведь ночью прошёл дождь, и две впадины образовали два небольших водоёма. Я поспешила уничтожить эти красноречивые знаки с помощью своего зонтика от солнца. Лишь полностью преуспев в этом, я последовала за Анкой, которая убежала вперёд и кричала мне, чтобы я её догоняла.
В следующий раз, когда мы увидели графа Стефана, приближающегося к нам издалека во время прогулки, я вздрогнула, словно увидела ядовитого червя, и сказала Анке, что мы постараемся избегать встреч с дядей; он не должен нас обнаружить. Вот это было, как раз то, что надо для малышки! Её глаза сияли от восторга, и в тот день, и на следующий, она проявила хитрость и проницательность индейца. Мы видели, как граф Стефан, стоя на холме на поляне, останавливал каждого встречного охранника заповедника или охотника, очевидно, чтобы спросить о нас. Мы смотрели, как он в недоумении пробегал мимо нашего укрытия за камнем или кустом, слышали его ругань, и не двигались с места. Когда он углубился в лес, мы направились к дому. Эта игра не могла продолжаться долго. Она была слишком щедрым источником злобного удовольствия для Анки. Я уже подумывала положить ей конец, отказавшись от прогулок, как вдруг произошло то самое событие, к которому я только что подвела свой рассказ.
Однажды утром. Мы закончили уроки, Анка возилась в кукольном садике, который мы устроили под группой вязов возле скита; я была занята порядком преподавания предметов – как вдруг передо мной предстал граф Стефан.
«Жестокая!» – тихо произнес он самым нежным голосом, глядя на меня самым печальным из всех взглядов. Он никогда раньше не посещал нас в это время и в этом месте. Мой ужас от его неожиданного появления поначалу был немалым, но вскоре он был побеждён негодованием, поднявшимся во мне, когда молодой господин начал сокрушаться, что у него отняли величайшее счастье, что он чувствует себя несчастным, потому что ему больше не дозволено видеть меня, слышать мой голос, и так далее! Вместо ответа я обернулась и позвала Анку. Тогда граф громко закричал, что я плохо с ним обращаюсь, что он не заслуживает таких мучений. В тот момент, когда он начал повышать голос, я услышала звон колокольчика в скиту и подумала, что Анка вошла, чтобы подняться на башню, как она обычно делала, и, нетерпеливо ждала обеда, чтобы встретить своего друга Петерля. Я звала снова и снова – но она… видимо, увидела меня, увидела моё нетерпение, получая от этого удовольствие и не откликалась ни за какие деньги. Я чувствовала себя ужасно от злости на этого чертенка, и от страха, который постепенно охватывал меня перед молодым господином, который всё больше терял голову и, казалось, вот-вот превратится из воркующего в очень смелого рыцаря. Однако я была слишком самонадеянна, чтобы выдать свою тревогу, и очень медленно пошла к двери, которая находилась с другой стороны дома. Граф Стефан следовал за мной шаг в шаг. Он говорил только о любви и блаженстве или об отчаянии и смерти.
Наконец мы свернули за угол, и открытая дверь скита, где, как я подозревала, находилась Анка, наполнила меня той смелостью, которой я прежде не обладала. Мой преследователь тщетно умолял меня сказать хоть слово, одно-единственное; теперь я произнесла несколько, и, полагаю, моё прежнее молчание было предпочтительнее. По крайней мере, поток его красноречия внезапно оборвался, и, когда я осмелилась взглянуть ему в лицо, я увидела на нём выражение мучительного удивления и стыда. Я поспешила вперёд; я достигла своей цели, ступила на порог и отшатнулась в ужасе... Мне навстречу шагнула графиня.... Милая подруга, мне тогда было девятнадцать лет, а сегодня семьдесят, но стоит только пожелать... — Надворная советница протянула руку и посмотрела перед собой широко открытыми глазами, — вот она стоит, ясная, как в тот час. Вот она стоит, страшная и прекрасная в своём белом летнем платье и с греческой причёской, которая так подходит к её классическому профилю и так великолепно подчёркивает благородную форму её маленькой головы и изящной шеи. Да, прекрасная, но не как живая, а как мёртвая, которой забыли закрыть глаза. Так она смотрела неподвижным и тусклым взглядом на человека, который только что вскрикнул от полной потери самообладания при её неожиданном появлении, но теперь изо всех сил пытается скрыть свой ужас за вымученным смехом и жалким лепетом. Она не ответила ему; она продолжала смотреть на него этим ужасающим взглядом и пошла прямо и гордо, прошествовав мимо меня из хижины. Стефан молитвенно протянул ко мне руки, и последовал с опущенной головой за графиней.
Едва они ушли, как в кустах за вязами раздался превосходно имитированный перепелиный крик, и прибежала Анка. Когда её дядя пришёл ко мне, она спряталась, была свидетельницей всего происходящего, должно быть, слышала, о чём говорили, и… не проронила ни слова. Неужели она совсем не думала об этом, или думала больше, чем хотела признаться? Я не знала, и тогда не узнала. Я была настолько посвящена в мысли этого ребёнка, что знала только то, что там происходило, – и это, в конце концов, самое меньшее, о чём можно спрашивать у ребёнка. Между нами не было абсолютно никакого взаимопонимания, ни малейшего следа! А когда дело дошло до догадок, Анка угадала меня гораздо легче, чем я её. В тот вечер в замке был бал, и Анке разрешили посмотреть танцы. Нам дали места на галерее бального зала; доктор проводил нас наверх и составил нам компанию. Графиня и её кузен открыли праздник. Я заметила, как тревожный взгляд графа следил за женой. Она едва держалась на ногах, но танцевала страстно, с неистовством. Это было неописуемо мучительное зрелище, которое наполнило ужасом даже ребёнка. Она прижалась ко мне и прошептала: «Посмотрите на маму… Я уверена, она мне приснится!» Граф пришёл к нам под предлогом пожелать дочери спокойной ночи; но истинная причина его визита вскоре раскрылась в просьбе, c которой он обратился к доктору. «Дорогой доктор, моя жена, кажется, чувствует себя плохо; вам следует запретить ей танцевать сегодня». «Ее Светлости танцы были запрещены еще два года назад, и с тех пор еще чаще и настойчивее об этом было сказано, чем сегодня утром», — сухо ответил доктор, и граф промолчал. Он знал, как долго и упорно предостережения старика игнорировались и высмеивались как излишняя предосторожность.
Как только граф нас покинул, Анка потребовала, чтобы её отпустили. Она крепко держала меня за руку, пока мы шли обратно в наши комнаты по ярко освещённым коридорам. «Оставайтесь здесь, оставайтесь рядом со мной», — без умолку повторяла она, уже лёжа в постели. «Вы должны просидеть рядом со мной всю ночь». Она дрожала, зубы стучали, лоб и губы горели. Казалось, её внезапно охватил приступ лихорадки. Я испугалась, и хотела послать за врачом, но никто не пришёл. Никого из многочисленных слуг не было. Одни были заняты своими служебными делами, другие — с любопытством и интересом к зрелищам ждали пира.
Тебе что-то нехорошо, тебе больно, Анка?» – спросила я. Нет, с ней всё было в порядке, и её ничто не беспокоило, кроме звуков скрипок и музыки. Но теперь вокруг нас воцарилась глубокая тишина; из дальней части замка, где шли танцы, не доносилось ни звука. Я сказала девочке, чтоб она засыпала. Тогда она начала жаловаться и хныкать, говоря, что ей не спится и, что она не хочет спать, что лучше бы никогда больше не спать. На каждое моё возражение у неё был десяток ответов. Наконец, она успокоилась и даже закрыла глаза. Но при малейшем моём движении она вскакивала и кричала: «Останьтесь со мной!» Полночь давно миновала, когда наши женщины разом вошли в соседнюю комнату. Шёпот их голосов доносился из-за слегка приоткрытой двери – резкий, сбивчивый гул, из которого нельзя было разобрать ни слова. Анка приложила палец к губам и слушала с напряжённым вниманием; Но, когда в дверях показалась голова Франсин, тут же притворилась спящей, добившись своей цели. Несмотря на мои предупреждающие жесты, которые она посчитала лишь излишними опасениями, что Анка может проснуться, бонна прошептала мне: «Бал окончен. Графиня умирает!» Анка издала ужасный крик и бросилась мне на шею. Её маленькое тело дёргалось и корчилось в порыве безумного страха. «Она уже была мертва, была мертва весь вечер, и всё ещё танцевала, и вот-вот вернётся танцевать!» – кричала она, прижимаясь ко мне, дрожа и трясясь от страха и горя.
Нелепые попытки Франсин успокоить её, лишь сильнее разволновали её. «Ты лжёшь!» – закричала она, ударив её кулаком по лицу, когда бонна вдруг начала утверждать, что у мамы был всего лишь лёгкий обморок, незначительный лёгкий обморок, и к завтрашнему дню она поправится. Мы не спали всю ночь. Вокруг нас царил настоящий переполох. Под нашими окнами стоял шум отъезжающих экипажей; на лестницах и в коридорах раздавался громкий топот торопливых ног; во дворе ржали лошади курьеров, направлявшихся в следующий город, а оттуда – на почтовых дальше, чтобы привезти врачей из резиденции.
Утром доктор принёс известие о графине. Она внезапно упала в обморок на балу и долго не могла прийти в себя. Подозревали воспаление лёгких. Анка слушала его, наполовину недоверчиво, наполовину удовлетворенно, и несколько раз тихо повторила, словно пытаясь утешить себя: «Моя мама просто больна, просто больна...» Затем она уснула и проспала до вечера. С наступлением темноты все её страхи и тревоги вернулись; они не давали ей спать, как и прошлой ночью, а днём она снова спала. Так продолжалось неделю; утром восьмого дня графиня скончалась. Граф не отходил от неё во время болезни. «Она цепляется за него, как раскаяние за милосердие», — сказала Франсин, которая, с только ей доступной ловкостью, пробралась в комнату больной. Графиня лишь однажды попросила о встрече с Анкой, и когда ей сказали, что она спит, она успокоилась и больше не спрашивала о ней. Граф Стефан бродил по замку, словно отчаявшийся. Он не знал, куда бежать. Если он и совершил тяжкий грех, то щедро искупил его в те дни. По требованию графа ему было велено писать все отчёты о состоянии больной родственникам, особенно матери графини. В растерянности он пришёл ко мне за помощью. «Держать перо» не было его коньком, и он признался в этом без стыда. Само собой разумеется, я предложила ему руку помощи, и он был так измучен, так раскаивался и так благодарен, что мне почти стало его жаль. И тут он столкнулся с тем, с чем, вероятно, никогда раньше не сталкивался: он забыл о себе и о том впечатлении, которое производил; он так и не понял, что он был побеждённым человеком. Жизнь, которую он бездумно и легкомысленно воспринимал как погоню за удовольствиями, вдруг заговорила с ним безмолвно и красноречиво и пробудила его совесть. Он выглядел на десять лет старше, когда в день смерти графини позвал Анку, чтобы отвезти её к отцу. Она сопротивлялась; чтобы увести её, пришлось заверить, что она ни за что не приблизится к покойнице. Вернувшись через полчаса, она ни слова не сказала об отце; тут же начала играть с куклами, разыгрывая целую комедию, и вдруг прервала себя, сказав: «Я слышала, что ребёнок грустит, когда умирает его мать. Почему мне не грустно?» Да, она была удивительная девочка, эта малышка! Я чувствовала себя довольно жалкой, когда она мне задавала вопросы, на которые я часто не знала ответа.
Я снова увидела графа только на третий день после смерти графини, на похоронах. Он выглядел внушающим благоговение в своём великом, гордо несомом горе. Я едва осмеливалась взглянуть на него, а когда он подошёл ко мне и сказал: «Я вручаю Вам Анку», мне хотелось поцеловать ему руку.
После отпевания, состоявшегося хмурым утром, тело графини должно было быть доставлено в семейный склеп в родовое поместье для погребения. Несколько часов спустя мы отправились туда. Графа сопровождали граф Стефан и два брата графини, приехавшие, чтобы отдать последний долг сестре. Мы с Анкой последовали за ними. Часть прислуги была отправлена вперёд, чтобы подготовиться к встрече усопшей госпожи и её сопровождения. Это было совсем не похоже на первое путешествие! Наше путешествие пролегало через суровый, негостеприимный край, на север страны. Медленно, несмотря на частую смену лошадей, мы продвигались по узким лесным и горным тропам в хмурый осенний день, сопровождая покойницу.
5
Полночь миновала, когда мы приблизились к цели нашего похода. Анка давно спала, положив голову мне на колени. Наконец, мы ещё час ехали круто вверх по лесу, в сопровождении эскорта группы людей, посланных встречать нас с фонарями. Наконец мы достигли вершины усеченного горного конуса и быстрой рысью покатили к тёмной массе, чьи очертания размывались в клубящемся тумане. Лишь стройная башня резко и отчётливо выделялась на фоне горизонта, освещённая бледным мерцанием затуманенной луны. Внезапно туман прорезала трещина, во мраке перед нами вспыхнуло пламя, и окна часовни, где служили последнее бдение над гробом графини, засверкали, словно гигантские красные языки пламени.
Вот наши экипажи прогрохотали по деревянному мосту и по подъездной дорожке, достойной замка самого отважного разбойника: высокий, мрачный и совершенно средневековый, освещённый факелами, воткнутыми в железные кольца на чёрных стенах. Слуги-мужчины проводили господ наверх, а женщины приняли меня и Анку. Франсин помогла мне отнести ребёнка, которого никак не могли разбудить, в приготовленные для нас комнаты. Они располагались наверху, и мы добирались до них, блуждая по коридорам, которые казались мне бесконечными. Петерль встретил нас на пороге, пошатываясь, потирая сонные глаза, и невнятно пробормотал, что ужин подан. Мы вошли. Для нас приготовили не просто несколько комнат, а целый ряд – все просторные, неровно расположенные, насколько можно было судить по слабому мерцанию восковых свечей, мерцающих в нишах, обставленные с большой, хотя и давно устаревшей, роскошью. В воздухе витал тот странный запах, свойственный ухоженным, но необитаемым покоям старинных замков, – смесь камфары, мускуса и запаха пыли – благоухающая затхлость, пожалуй, самое подходящее описание. Анку уложили спать, Франсин и горничные ушли, а я, смиренная, стояла перед отведённой ей кроватью, созерцая её с трепетным благоговением. Долго я не могла заставить себя подняться по ступеням, покрытым выцветшим красным бархатом, ведущим в торжественную спальню.
С его богатой, частично позолоченной резьбой, тяжёлыми колоннами и дамасским балдахином, возвышающимся над всем этим великолепием, он был столь же великолепен, сколь и зловещ. Если бы прародительница дома поднялась с горы подушек и уставилась на меня ошеломлённым взглядом, я бы испугалась, но не удивилась. Не раз я возвращалась к Анке, ища ободрения в её мирном сне, пока наконец не решилась сама уснуть. Я не смогла это сделать; я не осмеливалась даже выключать свет, ожидая, что вот-вот девочка проснётся и позовёт меня. Только когда в окно пробились первые лучи восходящего солнца, усталость одолела меня, и я крепко уснула. Анка разбудила меня с обычной для неё бодростью всего через пару часов. Она хотела, чтобы ею восхищались в её чёрном наряде, и хотела сказать, что чувствует нарастающую печаль с тех пор, как носит траур.
Похороны графини состоялись днём. Приезда её матери ждали напрасно; она так и не появилась, и не прислала никаких вестей. Только на следующее утро гонец, задержавшийся в пути, доставил известие о том, что она не сможет присутствовать на похоронах по причине плохого самочувствия, которое не позволит перенести двухдневную поездку. До самого последнего мгновения она отказывалась верить в серьёзность болезни дочери. Известие о её смерти поразило её, словно молния, и она упрекнула Франсин за то, что та прокомментировала это. Бонна несколько лет исполняла — на мой взгляд, не слишком обременительную — роль чтицы графини и утверждала, что знает её как никто другой. Благодаря знакомству с образом жизни ныне усопшей госпожи, Франсин поручили наблюдать за подготовкой к приёму старой леди. Но она стояла рядом, скрестив руки, и без конца повторяла: «О, госпожа Дуэрьер, не приходите туда, где плачут».
Когда её предсказание подтвердилось, она торжествовала. Она знала это, она была убеждена, словно самим своим существованием, что графиня думала лишь о том, чтобы развлечь себя. Она любила свою жизнерадостную дочь, о, конечно! Но она хотела бы стереть из памяти память о своей мёртвой дочери.
Франсин болтала так много, что я почти переставала её слушать. Эти слова, однако, невольно всплыли у меня в памяти, когда я встретила графиню... но, погодите! Это потом; не хочу снова наверстывать упущенное. Последовала череда однообразно тихих и мрачных дней. Непрекращающийся дождь лил с неба. Мы не могли выйти на улицу. Анка, наделённая изрядной долей беспокойства, металась по коридорам. Больше всего ей нравилось бродить по пустым комнатам замка. «О, барышня! Позвольте мне открыть старинные комнаты, старинные, старинные!» — кричала она своим тонким, писклявым голосом, так пронзительно произнося «и», что оно пронзало моё ухо, словно игла. Ах, как часто мне приходилось бороться с нетерпением, которое этот ребёнок мог в меня вселить!
Вызвали жену кастеляна, она явилась вместе со своей глухонемой дочерью и связкой ключей и открыла перед нами длинные галереи, просторные залы и маленькие комнаты, обставленные мебелью, утварью и произведениями искусства прошлых веков. Этот замок, такой уродливый и голый снаружи, квадратная коробка на высоком основании из циклопической кладки, с неуклюжими башнями и маленькими, неровными окошками, скрывал внутри себя богатство древних драгоценностей, которые сегодня могли бы стать гордостью любого музея. В те времена реликвии предков мало ценились; их оставляли стоять на своих местах, потому что они стояли там с незапамятных времен, и никто их не стеснялся. Любовь к этим предметам была свойственна только семье кастеляна, в которой связанные с ними традиции передавались из поколения в поколение. Однако наш гид весьма неохотно делилась своими знаниями об истории графского дома. Любую информацию приходилось выжимать из неё. Говорили, что она забыла, как разговаривать, находясь между своим покойным мужем, который был изрядным болтуном, и своей немой дочерью. Обычно она отвечала на мои вопросы лишь кивком, а на вопросы Анки – «да» или «нет». При этом её высокая, похожая на тень фигура почтительно и торжественно склонялась, бледные губы слегка дрожали, и она, казалось, умирала в смирении перед своей молодой госпожой, прародительницей стольких поколений, чьим мёртвым сокровищам она посвятила часть своей жизни. В этих почестях было что-то сверхъестественное, как и в женщине, которая их раздавала, и в обстановке, в которой мы оказались. Я всегда радовалась, когда Анка наконец уставала и оглядывалась, и мы возвращались в нашу, хоть и совсем не жизнерадостную комнату. Но мне бы очень хотелось снова вдохнуть свежий лесной воздух, и я чувствовала это как дар небес, когда однажды утром мы проснулись от яркого солнца. Это был как раз день, назначенный для отъезда гостей из замка. У молодых господ, как я слышала от Анки, уже земля под ногами горела от нетерпения. Вы знаете, в какое время мы тогда жили. Позже его назвали Коалиционной войной; почему, не знаю, ведь нам приходилось сражаться в одиночку. По всей стране вспыхнул невиданный боевой энтузиазм; все провинции вооружались. Все, кто был молод или чувствовал себя молодым, богатые и бедные, простолюдины и знатные, бежали под знамена; самые младшие мальчики жаждали стать мужчинами, поднять оружие против угнетателя мира. Самую яростную ненависть в нашем доме питала к узурпатору легитимистски настроенная Франсин. Она также передала свои чувства маленькой Анке, которая теперь мечтала только об уничтожении выскочки, в чём её три молодых дяди сыграют главную роль. Братья покойной графини собирались отправиться в Вену на время кампании, и граф Стефан тоже отправился в свой полк.
Настал час отъезда, подали экипажи, и Анку вызвали в кабинет графа попрощаться с родными. Едва она вышла из нашей комнаты, как я услышал в передней голос графа Стефана. Он задал вопрос камеристке, поспешил вперёд, не дожидаясь ответа, и вдруг предстал передо мной. «Где Анка? Я хотел с ней попрощаться», – сказал он, и когда я ответила, что она у отца, он с трудом выпалил признание, что знал об этом и именно поэтому приехал. Он больше не хотел лгать, он покончил с ложью навсегда. Он знал, насколько низкое у меня о нём мнение, и был бы рад улучшить его – не словами, а своим поведением. Но это займёт время, а потому он всё равно хотел говорить сейчас. «Я не так развращен, как вы думаете. Вся моя вина заключалась в том, что у меня не хватило смелости положить конец – поверьте! – невинному юношескому увлечению, сказать: «Всё кончено!»…Я никогда не осквернял чужую честь… Возможно, я скоро предстану перед Богом – поверьте мне также, что я чувствовал отвращение к своим поступкам с той минуты, как встретил Вас. Прощайте, Элен. Когда я вернусь, я стану лучше. Позвольте мне обратиться к Вам с почтением. Если я не вернусь, когда вы услышите о моей смерти, помолитесь за меня - прочтите «Отче наш». Он замолчал и протянул мне руку. Я невольно отдернула свою… Я видела, как он побледнел, и прежде чем я успела опомниться, прежде чем я успела произнести прощальное слово, он вышел из комнаты».
«Вы, должно быть, сожалели об этом, — перебила я надворную советницу, — ведь он, бедный молодой человек, как видите, остался где-то недалеко от Экмюля или Регенсбуга». «Сожалела?» — повторила надворная советница, продолжая усердно вязать. «Признаюсь вам искренне – нет. Сначала я не чувствовала ничего, кроме облегчения от того, что освободилась от человека, чьё присутствие меня пугало. Нет ничего более жестокосердного, чем молодая девушка по отношению к человеку, которого она осудила; а я его осудила. Что я знала тогда о предательстве, которое либо затрагивает честь ближнего, либо нет? Это предательство, и я страдала за того, против кого оно было совершено, за того, сердце жены которого было украдено. Как бы мало я ни понимала эту женщину, как бы непростительно ни было её преступление в моих глазах, я всё же жалела её. Она, конечно, много страдала и за несколько дней до смерти ей пришлось познать унизительную ревность подчинённого ей существа, возможно, даже подозревая, что Стефан просто играл с ней. Это вряд ли могло пробудить во мне жалость к уходящему, и после его ухода я была далеко не в настроении. Тем не менее, меня огорчило, когда вскоре вбежала Анка и, с восторженным весельем, спела слова собственного сочинения на мотив «Pulverstofferl»: «Они уходят, они уходят, они идут на войну».
«Что же ее так насмешило?» — вставила я.
«Полагаю, дело было лишь в серьёзности, которую она видела на лицах всех. Да, она была замечательным ребёнком, но выросла такой ничем не примечательной женщиной... Я же говорила, что ответ, который она однажды дала мне о своей кукле, был пророческим. Ведь даже позже моя Анка никого не любила, кроме отца и пугала. Второй, конечно же, был живым, он был её мужем; он был выбран ею из множества женихов, которых было предостаточно в очереди за наследством. Её отец был против её союза с красивым, но совершенно пустым, холодным мужчиной. Анка настояла на своём, и этого было достаточно. Стала ли она несчастной, я не знаю, но в том, что она делала несчастными других, я имела возможность убедиться сама. Её смерть стала освобождением для её детей и была воспринята ими именно так, хотя эти дети – добрые и сердечные люди. Да, сердечные! Дети Анки и её «принца Чловека Второго». Учёные объясняют нам, почему в определённых случаях свет, соединяясь со светом, создаёт тьму; возможно, они также могут пролить свет на то, почему сочетание холода и холода может дать тепло. «А теперь давайте выпьем кофе», — сказала надворная советница, дёргая за шнурок звонка: «Продолжение следует».
6
Это произошло позже, чем мы ожидали, и надворной советнице пришлось отложить исполнение обещания до следующего свободного вечера. К моей радости, он вскоре появился. «После отъезда молодых господ, – продолжила она свой рассказ, – граф пришёл к нам в комнату и сообщил мне о своём намерении провести всю зиму в N (Я не буду называть это место). Доктор был против, находя пребывание слишком одиноким, а расстояние до ближайшего города слишком большим, но граф всё же хотел остаться, при условии, что это не будет слишком тягостно для окружающих, особенно для меня. Конечно, я ответила, что моё мнение здесь не имеет значения, но поскольку он хотел его услышать, я могла лишь сказать, что рада быть везде, куда меня ведёт мой долг. Да, моя дорогая, нас тогда воспитывали совсем иначе, чем дам, которые воспитывают детей сегодня. Как бы мне ни хотелось покинуть старое Совиное Гнездо и вернуться к нашему прежнему приятному жилищу, когда мой господин и повелитель был так милостив, что принял во внимание мои пожелания, у меня их больше не было. Он поблагодарил меня несколькими добрыми словами, наклонился к Анке, обнял её, нежно поцеловал и сказал: «Мы останемся здесь с бедной мамой, будем навещать её, почаще приходить к ней на могилу и приносить ей цветы». И когда он это говорил, на его мужественном лице отражалась такая глубокая щемящая и в то же время такая сильная и достойно переносимая им боль, что мне пришлось отвернуться, потому что на глаза наворачивались слезы.
Мы зимовали в замке. Граф покинул парадные покои, выходящие окнами на север, и переехал в те же комнаты на втором этаже, которые мы занимали на первом. Они были самыми гостеприимными во всем доме. Они радушно встречали лучи утреннего солнца и выходили во двор, окруженный стенами, увитыми плющом, украшенный редкими лужайками и группами ландышей. Каменные ворота вели на открытый воздух на горном хребте; его в народе называли «лысиной». Землю покрывали базальтовые блоки, а между осыпающимися скалами росли низкие кустарники и редкая растительность из ароматных трав и удивительно разнообразных мхов. С этой стороны горная равнина плавными волнистыми линиями спускалась в долину. После короткой прогулки можно было попасть в лес, а через него, по ухоженной тропинке, мимо домика лесника, можно было добраться до респектабельного торгового городка.
Жизнь наша была весьма однообразна. Мы с Анкой проводили утро за уроками; граф и доктор присоединялись к нам за завтраком. Игровая комната и гостиная, которыми мы пользовались, находились на первом этаже, отделенные от наших покоев только женской комнатой. После завтрака мы гуляли пешком или ездили по окрестностям и не возвращались домой до наступления темноты. «Человек — зверь, жаждущий удовольствий», — говорил доктор и не позволял нам оставаться в комнате до заката, даже в самую ненастную погоду. Ужин подавали только вечером. С семи до восьми часов граф играл в домино с дочерью, я — в шахматы с доктором, или мы все вместе участвовали в какой-нибудь салонной игре. Потом Анка ложилась спать, и, после того как я укладывала мою русалочку спать, у меня оставалось несколько часов для себя. Честно говоря, иногда они казались мне длинными, и я закрывала глаза над книгой, которую читала, или над письмом, которое писала.
Я была молода, мне хотелось спать, но я была обречена на невольное пробуждение по ночам. Вы знаете, граф поселился в комнатах над нашими; чем дальше шла ночь, тем явственней я слышала, как он расхаживает взад и вперёд по своей комнате медленными, гулкими шагами. Эти беспокойные ночные бдения открыли мне тайну томящей его тоски. Я видела его мысленно, полностью преданного боли, которую он скрывал от нас с мужественным самоотречением. Мне казалось, что я слышу его рыдания, мне казалось, что я слышу его сетования по женщине, которую он любил и потерял. Наконец наступила пауза; какое-то время я ничего не слышала и, понадеялась, что он наконец-то он обрёл покой. Однако вскоре его шаги раздались над моей головой, пробудив меня от сна и не давая мне заснуть до рассвета. Но утром, едва Анка открыла глаза, она позвала меня и попросила открыть ставни. Стоило мне подойти к окну, я видела, как граф садится на коня, или узнавала по запертым воротам двора, что он выехал на одном из своих диких жеребцов, которых только он умел укрощать. Несколько часов спустя он появлялся за завтраком, такой спокойный и уравновешенный, словно полностью примирившись со своей судьбой. Что бы ни творилось у него на душе, как бы он ни мучился, мы не страдали от его горя; он был добр и внимателен к окружающим, какими редко бывают даже те, кто больше всех обязаны быть такими – счастливчики.
Шли недели и месяцы, наступал новый год, и вот однажды часы на замке пробили первый час дня, и Анка уже плакала от голода – аппетит у ребёнка был, как у Людовика XVI, – но о завтраке ещё не было и речи. Она позвонила в колокольчик и спросила о причине задержки. Ей ответили, что граф ещё не вернулся с прогулки, а доктор, который обычно злил Анку, когда еда не подавалась вовремя, уехал навестить родственников в соседний городок; мы ждали его возвращения только следующим утром.
День был морозный, снег между камнями и глыбами смерзся в сплошную ледяную массу. Участок лесной тропы, который мы видели из окна, сверкал, как зеркало. Внезапно мне пришла в голову мысль, что, возможно, произошёл несчастный случай: граф и его лошадь упали на скользком льду, и в тот же миг Анка крикнула: «Папа идёт пешком!» Граф медленно приближался к воротам, держа вожжи в левой руке, правая рука зажата в кармане сюртука и – у меня от ужаса перехватило дыхание – лицо его было залито кровью. Слуги бросились ему навстречу через двор, Анка закричала и пулей вылетела из комнаты. Я последовала за ней. Граф уже вышел на лестницу, когда мы подошли. Он шёл прямо, вытирая кровь с лица и отбиваясь от слуг таким образом, которого я никогда раньше за ним не замечала. Услышав голос Анки, он обернулся и рассмеялся. Она бросилась к нему и, когда он наклонился, чтобы поцеловать её в лоб, задела его руку, спрятанную за пазуху. Граф вздрогнул, побледнел до самых губ и, силой воли сдержал крик боли. Я быстро шагнула вперёд и притянула Анку к себе... без особой нежности, как мне кажется, пожалуй, не очень бережно, во всяком случае, так, что это не понравилось ее отцу. Он бросил на меня укоризненный взгляд и произнёс агрессивным тоном, словно воспользовался случаем сделать замечание: «Надеюсь, Анка уже позавтракала». «Ещё нет», — ответила я, добавив, что мы его ждали. Он отчитал меня, весьма сухо и выразил пожелание, чтобы в будущем я, независимо от него, придерживалась распорядка дня, поклонился и с трудом поднялся по лестнице, поддерживаемый своим старым дворецким.
Я покорно повернулась вместе с Анкой, чтобы вернуться в наши покои. Франсин, которая стояла в коридоре и всё видела, последовала за нами. «Да, он такой, – прошептала она мне. – Он был расстроен не из-за позднего завтрака, а из-за твоего смятения и жалости, с которой ты на него смотрела. Это тоже было ужасно…» Она хихикнула и насмешливо посмотрела на меня. У неё были такие некрасивые глаза! Глубокие, чёрные, круглые, почти без век, но с густыми, полукруглыми бровями. «О, он не выносит жалости, граф; Вы должны это знать; разве Вы не замечаете, как он старается скрыть свою боль из-за жены? Как он делает вид, будто мужественно переносит её утрату, одновременно оплакивая её «кровавыми слезами. Теперь никто не должен знать, как сильно он ушибся, упав с лошади, что он, несомненно, и сделал, чтобы его не жалели. Но поверьте мне, у него сейчас неважно с головой, и правая рука вывихнута или сломана». Инстинктивно – тогда я и сама не понимала, почему – я попыталась скрыть от неё потрясение, которое вызвали у меня её слова, и с показным спокойствием спросила, не послать ли гонца за доктором. Она ответила: нет, доктор приедет завтра утром и, должно быть, уже в пути; оставалось только ждать.
Ждать – да, если бы только можно было думать, что о больном будут должным образом заботиться до прибытия врача. Однако мы не могли позволить себе этого промедления-. Управляющий, которого граф, устав от его жалоб, изгнал из своего дома, пришёл в тот же день умолять Франсин позаботиться о пациенте. Старик подслушивал у двери и утверждал, что граф без сознания, камердинер один с ним, а сам он сидит в углу, сложив руки на коленях. Он не осмеливался пошевелиться, даже положить влажную тряпку на лоб больного. Мы с Анкой присоединились к мольбам старого слуги, но Франсин оставалась неподвижной, повторяя раз за разом, что не будет вмешиваться; если графу она нужна, пусть зовёт её, повторяла она эту глупую фразу, словно безмозглая машина. Наконец моё терпение лопнуло. «Оставайтесь здесь, я пойду к нему!» Я решительно вышла из комнаты, поднялась по лестнице и постучала в дверь графа. Мне открыл камердинер. Его звали Раймунд, пожилой, толстый мужчина, всегда выглядевший сонным. Хотя поначалу он был ошеломлён моим дерзким вторжением, вскоре он возблагодарил небеса и всех святых за то, что я здесь. Неудивительно, ведь я знала, как обращаться с больным. В конце концов, мой младший брат, о котором я заботилась в основном сама, провёл девять из своих тринадцати лет на больничной койке. Более того, моя дорогая, детская и больничная комнаты навсегда останутся тем местом, где с особой радостью правят женщины.
Итак, я быстро привела всё в порядок, велела принести медикаменты и поставила перед кроватью ведро со льдом, подошла и отдернула полог. Граф лежал на спине, восково-бледный и неподвижный, но не без сознания, а в том тупом, тяжелом сне, в который погружаются сильные люди, преодолев физическую боль. Кровь запеклась вокруг раны на лбу, которая казалась небольшой и глубокой, образовавшейся от падения на острый камень. Поврежденная рука распухла довольно высоко и лежала поверх одеяла. Я разрезала рукав его рубашки надвое и приступила к уходу за больным. Раймунд преданно стоял рядом со мной, пока мог сопротивляться сну. Но, когда он просто следовал моим указаниям, словно мечтатель, и полчаса раздувал угасающий огонь в камине, когда он начал класть компрессы на подушку и на одеяло, а не на ноги и руку графа, я поблагодарила его за помощь и позволила ему спокойно отдохнуть, он тут же упал, как бревно. Тем временем у моего пациента начался жар, он стал бредить, дыхание стало прерывистым; ледяные компрессы, которые я прикладывала к его лбу, я снимала через несколько минут, от них шёл пар. Так приблизилась полночь.
Я не боялась усталости или сонливости; волнение и тревога защищали меня от этого. Однако от постоянного контакта со льдом мои пальцы совершенно онемели; мне пришлось дать им время согреться и разбудить Раймунда, чтобы он мог меня сменить. Я уже собиралась подать ему руку, как обернулась и вдруг почувствовала, что меня удерживают. Граф взял меня за руку. «Зитта!» – позвал он жену по имени – «Зитта! Зитта!» – и, слегка приподняв голову, посмотрел на меня широко открытыми глазами… глазами, которые, конечно же, видели только то, что в них отражал жар. Но я всё ещё была очень напугана, больше не двигалась, словно каменная, и проклинала своё глупое сердце, которое заколотилось – громко, как мне показалось, так громко, что его можно было услышать… Больной улыбнулся, его губы шевелились, и он прошептал слова любви и нежности. Он откинулся на подушку, прижавшись щекой к моей ладони, закрыл глаза и уснул. Еще несколько быстрых вдохов, затем его грудь равномерно поднялась и опустилась, и он погрузился в сладкий, освежающий сон.
Но я стояла, не в силах отдернуть руку. Меня охватило лишь одно желание, которое я возносила к небесам горячей молитвой. Господи Боже, не дай ему проснуться! Не дай ему проснуться сейчас, милосердный Боже, иначе я умру от стыда... Колени дрожали, я была измучена, и наконец, чтобы не упасть, мне пришлось сесть на край кровати, думая только об одном: не дай ему проснуться! И тут я пережила один из тех часов, когда каждая секунда становится вечностью. Именно эти часы делают нас старыми; те, кто их не пережил, остаются молодыми до самой смерти. Наконец, мне удалось то, что я пыталась сделать тщетно сотню раз: освободить руку, не разбудив графа. Словно успокоившись, я вздохнула с облегчением, подошла к окну, и увидела, как во двор въехала карета с доктором. Я побежала встречать долгожданного человека, кратко рассказала ему о случившемся и, увидев, что доктор у больного, пошла в свою комнату. Насмешливые замечания, которыми Франсин дразнила меня весь день, оставили меня равнодушной. Я была от природы невосприимчива к подобным мелочным глупостям, но в тот момент это было особенно заметно. Мои горячие молитвы были услышаны, и днём к нам пришёл врач и сказал: «Рука вправлена, и граф обязан Вам тем, что это было сделано без чрезмерной боли».
7
«Граф поправился не так быстро, как ожидал врач. Лишь три недели спустя он снова появился за столом, с повязкой на лбу и с рукой, сломанной в двух местах, с наложенной на нее шиной. Его неловкость раздражала его, а остальное, назначенное для лечения раны на голове, наводило на него скуку. За обедом он оставался у себя в комнате; а после ужина он теперь оставался в гостиной, даже после того, как игра с Анкой заканчивалась. Мы позволили ребёнку не ложиться спать на час дольше обычного, и он не стал нас ругать за это нарушение «нерушимого» распорядка дня. «Расскажи мне что-нибудь», — сказал он однажды вечером маленькой девочке, и она ответила, что не умеет рассказывать, но хочет почитать ему. Он был поражён; он не мог поверить, что она уже умеет читать — ей тогда было восемь лет — и когда она начала читать, его охватило тихое восхищение. Вспышки восхищения светились из его глубоко посаженных глаз, когда они останавливались на мудром и холодном лице читающего ребенка.
Это было для графа! Теперь кое-что для меня!» – воскликнул доктор, когда Анка закончила свой рассказ. Он вынес несколько книг, из которых господа – просто наугад – выбрали «Клятву» Гердера. Воспитанницу отправили спать, и воспитательница начала читать вслух. Граф уже не был таким уж благодарным слушателем, как прежде, но слушал меня, и с тех пор вечера чтения стали обычным делом. Анка регулярно читала полчаса, я – целый час, и я с удовольствием наблюдала, как мой добрый граф спустя некоторое время мужественно борется с первым зевком. Его лицо приобретало умиротворённое, немного усталое выражение, и когда я закрывала книгу ровно в десять часов, он благодарил меня, заверяя, что книга была очень интересной, и желал спокойной ночи. Она такой и была, ибо мир царил вокруг и внутри меня.
Однажды, после ухода Анки, граф разразился похвалами в адрес своей дочери. Он обнаружил, что она добилась поразительных успехов в учёбе, что её ум с каждым днём всё больше развивается, а сердце всегда было превосходным. «Она хорошая, любящая дочь», – заключил он с напряжённостью в голосе, с блаженной убеждённостью, которая меня огорчила. Я промолчала; доктор многозначительно посмотрел на меня. Слова графа были ему на руку; они подтверждали его любимое утверждение: «Родители никогда не судят правильно о своих детях». Он непременно высказал бы своё утверждение и защищал его перед графом, если бы в тот момент его заботило что-то другое, кроме продолжения чтения. Он слишком хотел узнать, пал ли Сид, «утомлённый годами, утомлённый войнами», в схватке с Букаром, и действительно ли добрый конь по кличке Бабьека вернулся с поля боя без героя, чтобы не пропустить ничего, что могло бы помешать удовлетворению его любопытства. Поэтому он удовлетворился уклончивым ответом: «Хорошо? Хорошо? Все дети хорошие, и все дети плохие, в зависимости от того, как на это посмотреть... Читайте; читайте; не будем терять времени».
Слова графа заставили меня о многом задуматься. Я не считала его настолько слепым, чтобы видеть в ней полную противоположность той, кем она была в действительности: доброго, любящего ребёнка. Сердце моё сжалось, когда я представила, какое горькое разочарование он рано или поздно испытает в существе, которое обожает больше всего на свете.
Боже мой! В чём заключалось богатство этого человека? Что поддерживало его и утешало в пережитом им великом несчастье? Безумие и ещё раз безумие! Вера в любовь и верность жены объясняла его воспоминания; вера в доброту своего ребёнка мерцала над его жизнью, как мягкий свет. Глубокая жалость наполнила меня и в то же время безграничное благоговение. Этот человек, конечно же, мало думал о себе; благородные качества, наполнявшие его, открывались ему только в других... О! Мой друг, мир смеётся над обманутыми — я преклоняю перед ними колени... Я не могла смотреть на моего графа, не могла думать о нём, не говоря себе: «Ты храброе сердце! Из твоей честности проистекает твоя вера, из твоей чистой души — твоё доверие, твоё благосклонное предубеждение... Бедный, как ты богат!
Я жалела его и восхищалась им, и теперь верила, что смогу сделать то, что раньше казалось мне невозможным: полюбить его ребёнка и научить его любить. Он не должен был обладать лишь воображаемыми благами; то из них, что было доверено мне, должно было стать для меня поистине ценным, и я мечтала сказать себе, когда однажды верну его ему в руки: «Теперь твой ребёнок похож на того, каким ты его создал».
Тогда-то я и вела свою первую серьёзную битву с маленькой девочкой. Боже, мне пришлось хуже, чем Моисею в Синайской пустыне. Дважды он стучал по камню – сколько раз я это делала, невозможно сосчитать, и как тщетно, невыразимо. Я заставляла себя быть с Анкой суровой, но она переставала быть враждебной, когда ей казалось, что она на меня не производит впечатления. Теперь же, полностью вдохновлённая своими новыми решениями, я начала относиться к ней дружелюбнее, и мгновенно, словно ломается нож или щёлкает курок винтовки, она сменила безразличие на вызывающее и язвительное поведение. «Я прекрасно понимаю, что ты пытаешься втереться ко мне в доверие, – бросила она мне однажды, – но это тебе не удастся». Чем снисходительнее я обращалась с ней, тем больше она раздражалась. Я видела, что Франсин намеренно настраивает её против меня, но не могла понять, какими способами. Поведение слуг во многом было для меня столь же загадочным. Каждый из них казался раболепным и подобострастным, когда встречался со мной наедине, чопорным и смущённым в присутствии своих спутников. Казалось, все искали моей благосклонности, и все также старались не признавать этого. Только доктор оставался прежним. Он не был ни многословным, ни благовоспитанным человеком. Он редко говорил «пожалуйста» или «спасибо». Он давал свои медицинские советы кратко и презирал тех, кто к ним не прислушивался. Ему не хватало необходимого терпения, к бедным и слугам, он всегда был готов отвернуться, если они осмеливались усомниться в эффективности его лекарств или мудрости его рекомендаций. Однако он вознаграждал слепую веру и послушание неустанной, самоотверженной заботой, и его пациенты процветали. Он был моим верным другом с того дня, как я вошла в дом, до того дня, когда я покинула его, и даже тогда его отношение ко мне оставалось неизменным.
Однако все мы жили в ужасном напряжении, и лишь скудные вести доходили до нашего забытого уголка земли. Граф был крайне расстроен. Он всё ещё страдал от сильной боли, которую не всегда мог сдержать, и ворчал про себя. Болезнь казалась ему своего рода позором для мужчины. И особенно сейчас, в эти дни, когда ему хотелось бы вскочить на коня и поскакать вслед за эрцгерцогом, шедшим во главе основной армии через Богемию к Регенсбургу. Как же понятна была эта тоска, как хорошо я её понимала! В юности он служил под началом эрцгерцога Карла, участвовал в кампании 1799 года; его славные воспоминания были связаны со Штокахом, Цюрихом и Мангеймом; он преклонялся перед героем, которому был обязан ими. Из некоторых его высказываний мы узнали, или, скорее, догадались, что он ещё поздней осенью принял решение участвовать в новой кампании, и что Стефан уже провёл все подготовительные мероприятия для возвращения его в армию. Теперь Стефан написал: «Приезжай!» и указал место, куда должен быть отправлен военный отряд, а граф сидел там, в своем одиноком замке, не в силах держать рукоять сабли или сесть на коня, и вместо желанной битвы с храбрыми врагами он вел унизительную битву с жалкими недугами.
Время от времени доктор ездил в город, чтобы собрать новости. Однажды это повторилось: мы с Анкой остались одни с графом. Он держал девочку на коленях; они болтали о прекрасном лете, о замке, в котором мы когда-то жили, о саде и его чудесах. Наконец, разговор зашёл про скит. О, как Анка развлекалась в этом скиту... но какой ужас она там когда-то пережила! Если бы папа знал об этом, и – скажу я вам, кровь застыла в моих жилах... «Сказать, барышня?» – вдруг повернулась она ко мне. Граф заметил моё смятение; это, казалось, его позабавило; несчастный, смеясь, подбадривал свою дочь болтать. Анку не нужно было дважды просить, она рассказала всё подробно – как Стефан искал нас в лесу, а мы ускользнули от него. «Вот он подходит к скиту, – оживлённо говорила она. – Я вижу его издалека и убегаю; потом вижу, как мама гуляет по саду и кричу: «На помощь, Стефан здесь!» И тут мама вся побледнела – мне стало страшно, я спряталась и застыла... Мама тоже спряталась от Стефана и барышни. Она хотела их удивить, понимаешь? Стефан сердился и кричал – ну, его раздражало, что мы больше не хотим с ним разговаривать. Он злился всё больше и больше. Тут мама вышла из дома и посмотрела на него»–Анка задрожала от этого воспоминания и шёпотом повторила: «Смотрю на него и я, испуганно, и не двигаясь, а Стефан в ужасе! Он повернулся, прочь от барышни, и пошёл за матерью, как собака идёт за тобой, когда ты её побил». Граф снял девочку с колен и вскочил. Из его груди вырвался приглушённый звук агонии. Неужели ребёнок задел скрытую рану, разжег едва тлеющие сомнения?.. Я не осмелилась взглянуть ему в лицо, лишь подумала: «Теперь пора!» – и как можно бодрее и спокойнее произнесла: «Я буду вечно благодарить графиню за то, что своим вмешательством она избавила меня от неловкого конфуза. Граф Стефан шутил, но очень нагло. Появление графини было для меня настоящим благословением…» Я молчала, слыша его глубокое дыхание, и теперь подняла на него глаза… Я никогда не смогу описать вам выражение его лица, страх, надежду, радость, боль, которые попеременно отражались в его чертах. Его взгляд задержался на моих губах, словно мои слова вдохнули в него жизнь. Когда я закончила, он с изрядным спокойствием произнес: «Шутки Стефана, пожалуй, были очень серьёзными. Кстати, я всегда считал Вас, барышня, решительной и готовой сдерживать назойливость без посторонней помощи».
«Тем не менее, я благодарна графине...»
Он выпрямился. «Хватит!» – перебил он меня, тихо, но с непреклонной решимостью добавив: «Хочется верить». Он обнял Анку, она обняла его за шею и прижалась лицом к его щеке; так он вернулся к прежней позе, долго оставался неподвижным и молчаливым, погруженным в свои мысли, и, наконец, рассеянно спросил: «Что мы сегодня читаем?» Ничего больше, подумала я, ведь уже было очень поздно. «Да будет так, спокойной ночи!» И вдруг он протянул мне руку, крепко сжал мою в своей и не произнес ни слова; но какую сердечную, тёплую благодарность выражало это рукопожатие! Мы с Анкой вышли из гостиной, и как только я распахнула дверь, Франсин отскочила прочь. Она снова подслушивала. «Тебе не стыдно?» – возмущённо спросила я. Но она только рассмеялась: нет, ей ни капельки было не стыдно. «Как ты взволнована!» Она спросила: «А ребёнок, наверное, уже спит?» В её глазах читалось наглое подозрение, а губы так насмешливо скривились, что я потеряла над собой контроль и приказала ей, которая тем временем последовала за нами в нашу комнату, немедленно удалиться.
Затем, разразившись страстными жалобами, она бросилась к ногам Анки и с цыганской ловкостью поползла перед ней по полу. «Моя голубушка слышит, как обращаются с бедной Франсин, моя голубушка видит это! Ну, я ухожу!» Она прижала платок к лицу и поспешила прочь. Девочка же, однако, встала передо мной, как сердитая маленькая мегера, и сказала: «Подожди, бабушка всё знает, Франсин всё напишет бабушке!» - «Что ты имеешь в виду?» — спросила я. «Что означает твоя угроза? Бабушка может знать всё, что здесь происходит, а Франсин может просто написать ей». Девочка в шоке подняла на меня глаза и уставилась на меня и начала меня умолять никому не рассказывать то, что только что мне рассказала, никому, и меньше всего Франсин. Я попыталась её успокоить. Она горячо потребовала формального обещания, и, после того как я его дала, несколько раз поцеловала меня, холодно, явно с видимым самообладанием, словно ей крайне не хотелось платить по непомерно высокому счёту. Я была тебе должна, вот и всё!»…Она так много отдала по своей бедности, эта скудная душа.
Но я, моя дорогая подруга, теперь узнала, с какой целью Франсин окружила меня ежечасным наблюдением, почему она следовала за мной на каждом шагу, неожиданно появляясь рядом, когда я меньше всего ожидала её присутствия. Она была всего лишь жалкой шпионкой и доносила на меня в письмах тёще графа. Я часто заставала её за написанием писем, проходя через её комнату, и смеялась над тем, с какой поспешностью она закрывала свои каракули рукой или засовывала их в ящик при моём приближении. Всё это вызывало у меня отвращение, но не тревожило. Я была в каком-то смысле моложе своих лет и думала: обо мне нельзя сказать ничего плохого, даже если, как выразилась Анка, «всё» уже сказано; мне никогда не приходило в голову, что можно сказать больше, чем правду, а именно – ложь.
8
«Как вы помните, это был 1809 год», — снова начала надворная советница, — «наступил май месяц, — то, что наши мечты о победоносном наступлении нашей армии под предводительством её великого вождя не сбылись, мы уже знали. Но ничего определённого и бесповоротного известно не было.
Итак, майский день, причём прекрасный; мы с доктором и Анкой возвращались с прогулки, и, подходя к воротам двора, увидели их открытыми, а перед замком стояла большая карета, тяжело нагруженная, запряжённая четвёркой белых лошадей. «Анка!» — зовёт доктор. — «Чья это карета? Кто приехал?» Девочка закричала: «Бабушка! Это бабушка!!» – и со всех ног бросилась во двор. Я не спеша последовала за ребёнком и успела рассмотреть даму, которая неподвижно стояла рядом с графом, поджидая внучку. Она смотрела мимо Анки и не отрывала от меня глаз, внимательная, любопытная, без зависти или недоброжелательности. Только, когда Анка подошла, она наклонилась к ребёнку, прижала ее к груди и заговорила с ней. Я увидела графиню впервые; я никогда не видела её прежде, и, была несказанно удивлена и, невольно засомневавшись, я спросила: «Бабушка? Неужели это возможно? Эта дама – бабушка?» Доктор пробормотал что-то вроде «прекрасно сохранилась, невероятно хорошо сохранилась», но графиня производила впечатление не хорошо сохранившейся, а скорее по-настоящему молодой женщины. Её высокая фигура Юноны двигалась с лёгкостью и грацией тех лет, которые характерны для классической женской красоты периода расцвета и молодости. Несмотря на яркий солнечный свет, озарявший её лицо, ни следа искусственного макияжа не было на этом прекрасном от природы лице. Низкий лоб, обрамлённый гладко уложенными тёмно-русыми волосами, ясные голубые глаза, тонкий нос и прелестные, слегка пухлые губы напоминали о покойной графине. Однако страдания той были очевидны уже при моей первой встрече, в то время как её мать наслаждалась всей свежестью цветущего здоровья. В противоположность ее весёлому и беззаботному виду, граф казался мрачным и расстроенным: «Плохие новости!» – с болью воскликнул он. – «Побеждены! Наша армия отступает, Бонапарт на пути в Вену!..»
«Я бегу, доктор», — сказала графиня, — «от наших отступающих войск. Теперь они печальны и пристыжены. Коловрат сегодня у меня дома. Бедняга! Еще недавно я говорила с ним, когда он был опьянен надеждой на победу. Я не смогла заставить себя увидеть его снова...Он пережил столько разочарований, он и все... Мадемуазель Элен, не так ли?» — обратилась она к зятю, снова остановив на мне свой лучезарный и бесстрастный взгляд.
Граф ответил, что, должно быть, она знала меня по Вене. Всё в нём кипело от гнева при виде невозмутимости этой женщины. Она не обращала на это внимания. «Mais pas du tout»*, – сказала она. «Я ещё не имела удовольствия, а оно есть, видеть Вас, моё дорогое дитя». Что ж, если это было для неё удовольствие, она себе его позволила. Никто никогда не смотрел на меня так пристально, так испытующе, как графиня, и я это чувствовала: теперь она знает тебя наизусть, она могла бы написать твой портрет, она могла бы описать тебя во всех подробностях, от ленты на шляпе до ленты на туфле. И между тем она отвечала на вопросы, которыми её засыпал доктор. Да, да, мы понесли ужасные потери; однако графиня, слава богу, могла сохранять спокойствие за судьбу своих сыновей. Они держались молодцом и не пострадали в смертельных схватках. Но бедный Стефан – да, он… «А как же он?» – воскликнул граф, до сих пор молчавший, стиснув зубы и с явным нежеланием слушал рассказы тёщи. Ему хотелось знать, что она говорит; но то, как она это говорила, вызывало у него отвращение. Он повторил свой вопрос, и графиня ответила, с сожалением пожав плечами: «Раненый, возможно, серьёзно...» – «Возможно, умер!» – горячо вмешался граф, и я содрогнулась до глубины души. С благоговением – ручаюсь вам – в тот вечер я прочитала молитву «Отче наш», о которой просил граф Стефан.
Графиня сообщила всё, что знала. Немногое она узнала от одного из сыновей, который нашёл способ донести до неё эту новость. Под Регенсбургом, во время героической атаки кавалерийских дивизий Сен-Сюльписа и Нансо, молодой капитан, возглавлявший свой эскадрон, упал с лошади, сражённый сразу множеством пуль карабинеров.
«Мертв или в плену», — сказал граф, сердито топнув ногой. «Доктор, доктор, когда же вы наконец меня вылечите?» Графиня решила, что они справятся с французами без него, и велела проводить себя в замок, чтобы немного отдохнуть перед ужином. За ужином она появилась полностью переодетая, благоухая ароматом тонких духов, в светло-сером платье восхитительной роскошной простоты. Как только она села за стол, она стала хозяйкой дома; граф казался просто её гостем; она вела весьма оживлённую беседу и развлекала нас всех. После ужина она сыграла с Анкой в домино, позволила малышке выиграть, а проигрыш оплатила блестящим дукатом, который велела принести камердинеру. Затем она отправила внучку спать, объяснив, что знает, что вечера мы проводим за чтением, и воскликнула: «Тогда чтение!» Доктор восхищенно потёр руки: «Хорошо! Хорошо! А что прикажете, Ваша Светлость?» Какое? Да, Её Светлость знала ответ. У неё была с собой книга, не совсем новая, но, безусловно, очень красивая, и она привезла её сюда. «Ах, дорогая моя, — обратилась ко мне графиня, — она где-то в моей комнате — на столе или на туалетном столике... пойдите и принесите её, дорогая моя...» Я быстро встала, и граф тоже: «Останьтесь, мадемуазель!» — приказал он. — «Я принесу книгу сам». «Или… я», — счёл нужным сказать доктор и сделал вид, что хочет встать. Слишком поздно; граф уже вышел из комнаты.
Графиня тихо, протяжно произнесла: «А!» – и посмотрела на меня с веселой улыбкой, на этот раз не без благосклонности. Но это была странная благосклонность, не имевшая никакого отношения к сердечности, а скорее проистекавшая из хорошего настроения, из веселья; благосклонность, которая не принесла никакой пользы. Я покраснела, и сама толком не поняла, почему. Граф вернулся. Он положил перед тёщей четыре томика. «Это те самые? Не могу поверить – французские книги, мы же не будем читать французские книги, правда, мама?» «Французские?» – возмущённо повторил доктор, и графиня рассмеялась. «Вас это смущает? Вы что, совсем забыли французский?» – спросила она, на что старик ответил с неописуемым презрением: «Это было бы невозможно, Ваша Светлость, ведь я ни слова не знаю». Ему посоветовали просто очень внимательно слушать; с помощью латыни, которую он, как врач, наверняка знал, он сегодня немного поймёт, завтра больше, а послезавтра всё. Тут граф, листавший в это время одну из книг, воскликнул: «Я нахожу только размышления и проповеди. История кажется мне скучной. Избавьте нас от этого исследования, мама». «Скука!» – Одно это слово внезапно охладило пыл графини к чтению. Внезапно она пришла в такое расположение духа, что захотела сыграть в пикет с зятем. Однако в этот раз мне в руки попал первый французский роман, который я видела своими глазами. Графиня дала мне его прочесть, и в тот же вечер я познакомилась с «Дельфиной» мадам де Сталь*.
Прочитайте это сегодня, и многое покажется вам сентиментальным и устаревшим. Постоянное копание в собственной душе, которому героиня особенно рада, утомят вас, и всё же, держу пари! Вы не захотите отложить роман. Люди, с которыми он вас знакомит, слишком интересны. Эта Дельфина великолепна в блеске своего всеобъемлющего духа, слишком трогательна в наивности своей великолепной правдивости. Именно так книга звучит и сегодня; представьте, как она, должно быть, повлияла на девятнадцатилетнюю девушку, познакомившуюся с ней в то время, когда описанные в ней обычаи ещё не устарели, а слово «романтический» отнюдь не считалось упреком. Дельфина – прекрасная молодая вдова старика, который женился на ней только для того, чтобы оставить ей своё состояние. Благодаря своей щедрости, она сделала возможным союз своей кузины с мужчиной, которого ни его невеста, ни Дельфина никогда не видели. Последняя много о нём слышала, видела его портрет, он занимает её воображение, ее лучшая подруга говорит ей: «Ты создана для него, ты одна знаешь, как сделать его навечно счастливым...» В результате несчастного случая во время путешествия он был ранен, привезён в Париж и зовёт к себе будущую тёщу, надеясь, что невеста будет сопровождать ее. Вместо неё, которая отказывается из-за чрезмерной заботы о приличиях, соглашается ехать Дельфина. По дороге она сожалеет о своей уступке. Она боится, что Леонс (герой) может не одобрить её решение. Робость охватывает её, когда её просят подойти к нему, но как только она видит его, все остальные чувства уступают место жалости. Она стоит у его постели; он едва может поднять голову, чтобы поприветствовать её, и в своей беспомощности являет миру самые благородные и трогательные страдания. Глубокое волнение охватывает её...
До этого момента я дочитала и не продвинулась дальше – с того дня ни слова!.. Я больше не видела того, что было написано на страницах, своими физическими глазами; я видела иной образ, чем тот, что там был изображён, иной и всё же столь похожий, и сильнее, чем в реальности, он захватил меня. То, что я почувствовала тогда, сама того не подозревая, теперь я знала! Эта книга преподала мне урок!
На следующее утро нас с Анкой пригласили в комнату графини. В её комнате царил восхитительный аромат; она выглядела свежей, как роза; только что вышла из ванны, лежала в шезлонге и пила шоколад. Теперь ей захотелось немного поболтать с нами. «Поговори со мной, Анка!» – они начали болтать, и бабушка казалась более веселой из них двоих, вовлекая в разговор и меня, делая комплименты моим глазам, зубам, цвету лица и, бог знает, чему ещё. Эта знатная дама не выказывала по отношению к нам большей гордости, чем по отношению к щенку или канарейке. С такими созданиями играют, когда они милые, льстят им и балуют. Птица утоляет жажду из хозяйского стакана, щенок спит у неё на коленях, но близость, с которой мы живём с ними, ничего не меняет в их положении в иерархии. Несмотря на то, что в то время я мало что знала о людях и мире, я не питала иллюзий относительно ценности доброты, которую оказывала мне графиня.
Среди их болтовни Анке вдруг пришла в голову мысль спросить, не сходит ли бабушка в склеп, чтобы посмотреть на прекрасный саркофаг, в котором лежала мама. Лицо графини застыло, губы дрогнули, и она откинулась на подушки, словно испытывая отвращение. «Нет, нет, о чем ты думаешь?.. Нельзя нарушать покой мёртвых», — сказала она и тут же отпустила нас, приказав прислать к ней Франсин. «Знаете, что?» — начала Анка, немного помолчав рядом со мной с важным видом, и назидательным тоном добавила: «Если нам наскучит бабушка, стоит только заговорить о склепе, и она тут же нас отпустит».
Графиню мы увидели только к ужину. Вечером мы все играли в лото с Анкой. Я сидела напротив графа, чей взгляд был устремлен на меня с таким вниманием, которое его тёща несколько раз тщетно пыталась отвлечь. Было ли мне от этого приятно или больно, сегодня Вы меня не спрашивайте; возможно, я и тогда этого толком не понимала. Ясно я чувствовала только одно: чувство не совсем безнадёжное, но с оттенком таинственного, мучительно-сладкого удовлетворения: ты должна уйти... И всё больше и больше во мне крепло убеждение: ты должна уйти!»
• Вовсе нет (франц.)
• Реймон Гаспар де Бонарди де Сен-Сюльпис — французский военный деятель, дивизионный генерал, граф, пэр Франции, участник революционных и наполеоновских войн. На протяжении четырёх лет возглавлял Драгунский полк Императорской гвардии.
*«Дельфина» Баронесса Анна-Луиза Жермена де Сталь-Гольштейн урождённая Неккер — французская писательница, теоретик литературы, публицист; хозяйка салона, имевшая большое влияние на литературные вкусы Европы начала XIX века. Пользовалась авторитетом в политических кругах и публично оппонировала Наполеону, за что была выслана из Франции. В 1803—1814 гг. держала салон в швейцарском замке Коппе. Отстаивала равенство полов, пропагандировала романтическое направление в искусстве. Наиболее известна под сокращённым именем мадам де Сталь Её главные произведения — романы «Дельфина» и «Коринна, или Италия», очерк «О Германии».
9
Рассказчица сделала короткую паузу. «Прошлые радости, прошлые печали подобны радостям и печалям, приснившимся во сне», — сказала она. В свои семьдесят лет я, вероятно, недооцениваю то, что мне пришлось пережить в тишине и одиночестве девятнадцатилетней девушкой. Возможно, это так, и это ничего не значит. Однако следует отметить заметную перемену в поведении графа по отношению ко мне. Теперь он чаще приходил к нам в комнату по утрам, посещал то один, то другой урок и никогда не уходил, не выразив радости по поводу успехов Анки, не сказав: «Мы с Анкой никогда не сможем Вас по достоинству отблагодарить». Он начал проявлять ко мне внимание, даже почтение, которое меня смущало, вызывало насмешки графини и возмущало ребёнка. Девочка отвергала все, даже самые незначительные, упреки, словами: «Ты злая, потому что я не так веду себя с тобой, как папа». Хотя её отец считал, что под моим руководством она достигнет совершенства, а она становилась всё более резкой и упрямой, а я всё более бессильной перед ней. Следовало признаться, сказать графу правду, но мне было слишком жаль его; он и так достаточно страдал. Роковой поворот войны, мучительная тревога за судьбу ближайшего будущего, бездеятельность, на которую он был обречён были для него и так тяжелым испытанием, и я не могла стать причиной ухудшения его состояния, в которое он и так был погружен. Я знала, что творится в душе этого человека, как он страдает и вынужден страдать молча. Ему не дали даже скудного утешения – обсудить свои страхи и ожидания с единомышленником. Последнее несчастье с «нашим оружием» вывело доктора из себя. Сначала он бушевал, потом объявил себя серьёзно больным, лёг в постель и вставал лишь раз в день, чтобы проверить руку графа. Что касается графини, то в её попытках избежать разговора она достигла неподражаемого мастерства. Да, Боже мой, «Это война!» – был её стандартный ответ на любую тревогу, на любую жалобу, возникавшую в её присутствии. И тут же она выдавала приятную мелочь восхитительной… Пустяк. Она казалась мне глупейшей феей, которая, стремясь скрыть все несчастья на земле, приплыла с запасом розовых вуалей. Эту женщину я возненавидела. Двое её сыновей противостояли врагу; каждый день мог принести ей весть: «У тебя нет больше детей», а всем нам: «У тебя больше нет отечества!» — и она скользила, полная грации, в зеркально-сияющем спокойствии, рассказывая очаровательные анекдоты о прелестных вещах и очаровательных людях. Она пробыла в замке около недели, когда однажды вечером графу и графине пришло почтовое известие.
Сообщения графу были мрачными. Французы были в Вене. Надежды эрцгерцога добраться до Имперского города до прибытия врага рухнули; все его планы побега провалились. Вена капитулировала, французы были в Вене!... Второй раз за четыре года Наполеон диктовал нам законы мира в нашей ставке в Шёнбрунне.
Итак, вот он, окончательный результат!... И какой ценой он был достигнут? Гибелью тысяч людей, каждый из которых был героем, уничтоженными полками, плененными батальонами... Граф неохотно бросил зловещие листки бумаги на стол: «Какое утешение Вы можете предложить в этом случае?» — обратился он к тёще. Она дышала чуть чаще обычного и слегка водила пальцами по лбу, где образовались морщинки. «Не отчаивайся, не теряй голову. У меня есть письмо, менее мрачное. Послушай его, оно пойдет тебе на пользу. Прочитай, моя любовь».
Письмо, которое графиня передала мне с этими словами, было написано её старшим сыном и подписано младшим. Его почерк был взъерошенным, обороты речи – смелыми, стиль – комичным – в общем, самое свежее солдатское письмо, когда-либо написанное храбрым юношей, в неутолимой жажде радости победы. Вверху на полях стояла подпись: «19 мая, где-то на берегах Руссбаха», а первые слова текста были: «Мама, у нас всё хорошо!» Граф Альберт признался, что в Танне и Ландсхуте, в Абенсберге и Регенсбурге было ужасно, и что он ехал домой через Богемию – сначала слишком быстро, потом слишком медленно. Между тем – всё это позади и всё будет исправлено, так думает армия… Если бы только мама могла представить, как сейчас чувствуют себя её сыновья! Ей не удастся выспаться больше, чем им двоим сегодня ночью. «Завтра утром отправляемся к Лобау!» — фраза буквально вырвалась из письма радостным криком. — «Французы расползаются по острову, кажется, даже строят мост через большой рукав Дуная. Придётся подождать и посмотреть, чего они хотят, а завтра туда направляется часть авангарда под командованием Кленау и несколько наших полков. Мы еще отличимся, и заслужим признание, не то, что в этом проклятом месте. Да здравствует Австрия!»
Графиня решительно кивнула, попыталась улыбнуться, и лицо её исказилось, словно маска; вокруг рта образовалась зеленоватая тень. Нет! Она не была склонна терпеть боль и горе, и если она всегда и любой ценой боролась за самообладание, то это было самозащитой, и она боролась за свою жизнь. Она потянулась к письму в моей руке. «Графиня!» – воскликнула я. – «Там постскриптум…» Она задрожала. «Ну, прочтите…» Я прочитала: «Что вы скажете о спасении Стефана? Те три гусара, что несли его обратно, были храбрыми ребятами!»
Эта добрая новость в конце, пусть и неясная, принесла графине огромное облегчение. Добрая новость, благоприятное предзнаменование! Теперь она снова была в своей стихии, и имя Стефана, которое она не произносила с тех пор, как до нас дошел слух о его смерти, звучало снова и снова в тот вечер. На следующий день, 24 мая, урок Анки только начался, когда мы внезапно услышали цокот копыт во дворе и увидели, как въехал рысью всадник, спешился перед замком, бросил поводья усталой, вспотевшей почтовой лошади первому подбежавшему слуге и с трудом, на почти негнущихся ногах, вошел в ворота. Анка сразу узнала в новоприбывшем денщика своего дяди Альберта. Он принес прекрасные новости. Это не заставило себя долго ждать... Поэтому я говорю сейчас: Тогда мне всё казалось иначе, и в нетерпении я уже готова была совершить преступление против священных обычаев дома и послать Анку с просьбой передать послание её отцу, как вдруг дверь распахнулась, и он сам ворвался к нам. Он сам, граф, смертельно бледный, с блестящими глазами. «Фройляйн!» — воскликнул он. — «Дорогая Фройляйн!…» Я стояла, потрясённая этим доверительным обращением. Он подошёл ко мне, взял мою руку и прижал её к груди: ««Фройляйн!» — повторил он. — «Вы должны услышать это от меня: Наполеон потерпел поражение от герцога Карла в двухдневном сражении…» «Побеждён?» — спросила Анка, и только теперь он, казалось, осознал её возражение; кровь бросилась ему в лицо, и он повернулся к ней.
Помни, Анка: Асперн и Эсслинген – 21 и 22 мая… тогда австрийцы с триумфом разгромили огромную, непобедимую армию…» Голос его дрогнул. Впервые я видела его подавленным и потерявшим самообладание; я увидела первые слёзы на его глазах. «И я!» – вдруг воскликнул он, резко вытянув правую руку и опустив её на землю с отчаянным жестом. Я лишилась дара речи и с трудом, как и он, восстанавливала самообладание. «Альберт прислал гонца; он с графиней – поднимитесь с Анкой наверх, послушайте, что он скажет», – сказал граф. «Идите!» – повторил он, когда я на мгновение замешкалась. – «Я последую за вами». Мы застали графиню отдыхающей на диване; рядом стояли доктор, Франсин и конюх Август. Франсин, торжествовала по поводу поражения «узурпатора», доктор с вздувшейся на лбу веной, в очках набекрень, с галстуком, сдвинутым на ухо, призывал француженку к порядку всякий раз, когда она прерывала рассказчика радостными возгласами и аплодисментами. Но он стоял так прямо, как позволяли его сгорбленная спина и дрожащие ноги, и рассказывал о подвигах своих молодых господ. Он оставил разговор истории о генералиссимусе, фон Вимпфене и Смоле, фон Лихтенштейне, Гогенцоллерне и других. Он говорил об Альберте и Викторе, своих героях, рассыпаясь в похвалах, в описаниях их внешности, их поступков и слов, и о том, как после битвы их первой мыслью была та, чтобы послать весточку своей любимой матери. И как он, Август, сказал: «Я поеду туда, я уже знаю дорогу», и как он реквизировал лошадей, где только мог, и еле добрался за сорок восемь часов, не покидая седло. Графы напишут позже. Теперь он здесь, и тем временем он сообщил то, что должен был сообщить: поцеловать ей руку.
С этими словами он послушно наклонился, чтобы передать послание. Его старческое, желтоватое лицо, покрытое потом и пылью, приблизилось к руке графини, а длинные усы, кончики которых свисали, словно ветви плакучей ивы, почти коснулись этой прекрасной, благоухающей руки. Но их обладательница быстро отдернула ее и, отмахнувшись от чрезмерно добросовестного посланника, сказала: «Благодарю!» Граф вошёл через некоторое время и, никем, кроме меня, не замеченный, тихо сел в углу, до сих пор молча слушая, опустив голову. «Иди, дорогой старик», — сказал он, вставая, — «ешь, пей, спи, наслаждайся отдыхом». Доктор взял на себя заботы по наилучшему уходу за Августом и увёл его.
«Храбрый человек! — сказала графиня. — Воистину рассказчик. Но какой воздух! — Франсин, откройте окна!» В тот день, конечно же, все только и говорили, что о новостях, которые принёс Август. Ниже было послание с соболезнованиями...
Старший брат графа Стефана остался в Асперне. Его несчастный отец столкнулся с горем, узнав о смерти своего первенца во время болезни, возможно, у смертного одра младшего сына. К сожалению, сержант, сопровождавший графа Стефана домой, не смог сообщить утешительных новостей о раненом по возвращении в полк. Они надеялись сохранить ему жизнь, надеялись! Но, конечно же, до его выздоровления было ещё далеко, и будет ли он когда-нибудь полностью здоров– одному Богу известно. Так думал Август, потому что слышал подобные мнения. Графиня же, напротив, сказала, что врачи, вероятно, знали, что всё кончится хорошо, просто ещё не признались в этом; таковы их методы, знаете ли, болтовня – часть работы. Несколько пуль в грудь не убьют сильного молодого человека; их извлекут, и он снова будет здоров. Чудесным образом, казалось, смелые прогнозы этой несгибаемой оптимистки действительно сбылись. Следующие новости от графа Стефана, дошедшие до нас вскоре, говорили о некотором улучшении.
Тем временем мы узнали, что победа при Асперне не была использована эрцгерцогом в качестве наступления. Два военачальника встретились лицом к лицу, не готовясь к новому крупному сражению, каждый из которых был озабочен лишь пополнением своих сил. Только граф надеялся, что, если перемирие продлится несколько недель, он хотя бы сможет принять участие в завершении кампании. Доктор признал, что, вероятно, он скоро сможет какое-то время пользоваться рукой, и спросил: «Вы теперь успокоились?» Но граф ответил: «Ах, доктор! Быть мужчиной девятого года, австрийцем и бывшим солдатом, и только слышать об Асперне и Эсслингене – это не утешение!» Графиня решила вернуться домой в ближайшие дни; граф намеревался присоединиться к армии примерно через неделю и хотел заранее пристроить Анку у бабушки, где мы должны были пробыть пока он будет отсутствовать. И вот случилось так, что девочка, придя от графини, сказала мне: «Фройляйн, бабушка вас совсем не любит, совсем не любит!» За столом я застала графа угрюмым и неприветливым, но графиня была чрезвычайно оживлена, солнечная и ледяная, как прекрасный зимний день. Вечером, сразу же после того, как мы вошли в гостиную, доктор ушел; уходя, он посмотрел на меня с жалостью и тихо сказал: «Не унывайте!» Анку уложили спать раньше обычного; она плакала, и граф, который обычно испытывал настоящую муку от малейшего недовольства дочери, на этот раз остался равнодушен к ее слезам. Как только мы остались одни, графиня заговорила...
Надворная советница слегка пожала плечами, на мгновение задумалась и сказала: «Не хочу держать вас в напряжении, дорогая подруга, но позвольте мне сказать вам сразу: то, что графиня мне сказала, было чем-то удивительным, чем-то совершенно необычным. Отец графа Стефана просил графиню узнать о моих чувствах к его сыну. Если они будут благоприятны, можно будет официально просить моей руки. «Я выполнила свою задачу, — небрежно сказала графиня, — но считаю своим долгом высказать вам своё мнение по этому вопросу».
О боже! Когда графиня говорила таким тоном, нужно быть осторожнее! Тщеславие, гнев или что-то ещё легко уязвимое в душе собеседника – я уже испытала это – могли быть болезненно уязвлены. Я совсем не хотела терпеть подобное, тем более в присутствии графа, и поспешила перебить графиню и очень живо объяснить ей, что я не питаю никакого интереса к её племяннику и никогда не смогу стать его женой. «Что я вам говорил, мама?» – спросил граф; и, как бы тихо это ни было, в этих словах послышалась мощная радость. Тот, кто их произнес, встал и вышел из комнаты. Графиня, должно быть, чувствовала себя так, словно собиралась нацелиться на противника и вдруг поняла, что противника нет. Она поудобнее устроилась в кресле, мимолётно осмотрела вязание платка, обратилась ко мне с несколькими комплиментами и убедила меня довериться ей. Она также дала мне собственное доказательство, признавшись, что знает обо всём, что было между мной и графом Стефаном. Она знала не только, что её племянник ухаживал за мной, но и что он делал это безуспешно. Первое она нашла несправедливым, но понятным; второе – похвальным и столь же понятным. Но теперь ей пришлось удивиться некоторым вещам.
Графиня откашлялась и подыскивала слова; надо отдать ей должное, ей было нелегко продолжать. «Меня поражает не предложение Стефана. Боже мой, Стефан просто влюблён, он молод и глуп. И дело не в том, что его отец позволил себя уговорить одобрить и поддержать это предложение… Боже мой, старик, который стал слаб по отношению к своим детям, и в этот момент тем более. Когда только что потерял сына, не откажешь в заветном желании второго, едва обретённого. Более сильный, чем мой бедный кузен, может оказаться неспособным. Как я уже сказала, меня удивляют не остальные; меня поражаете Вы и та быстрота и решительность, с которой Вы отвергаете предложение Стефана». Она пристально посмотрела на меня, и я почувствовала, как моё лицо вспыхнуло, а затем побледнело в лучах этого холодного и пронзительного взгляда.
Вы не испытываете привязанности к Стефану, — продолжала графиня, — в Вас нет тщеславия?» Вопросительно и с изумлением я повторила последнее слово, и она, должно быть, поняла, что я действительно не понимаю его смысла, потому что позволила себе объясниться. «Я имею в виду, Стефан беден; он останется больным, говорят. Его жена, если будет верна своему долгу, будет вести жизнь сиделки. Но она всё равно останется его женой, и после его смерти овдовевшая графиня Стефан… У вас нет амбиций…» Её голос изменился; не повышая громкости, он стал резче и настойчивее. «Никаких амбиций, или есть гораздо более высокие? — У вас нет привязанности к Стефану, нет к нему. Его любовь вас не тронула — может быть, вы надеетесь, что ваша тронет — тронет мужчину, который кажется вам более желанным?» Этот ужасный выпад налетел так неожиданно, что я даже не подумала защищаться. Почти потеряв сознание от стыда и боли, я испытывала лишь жгучее желание немедленно и неопровержимо доказать, что со мной поступили несправедливо. Графиня увидела, какое впечатление она произвела. Она удобно откинулась назад, вновь обретя чистое и дружелюбное спокойствие. Как же приятно, поистине, из покоя собственного несокрушимого спокойствия наблюдать за борьбой бедной души, которая трепещет и дрожит, словно раненая птица, тщетно пытаясь избавиться от своих мук. «Ну, дорогая, что Вы мне ответите?» – спросила графиня, и я со всей твёрдостью, на которую была способна – увы, её было совсем мало! – ответила, что давно приняла решение покинуть этот дом и только медлила сказать графу. Граф спросит, почему я хочу уйти, и мне будет трудно ответить ему честно. Но наконец-то нужно сказать. Я ухожу, потому что потеряла надежду хоть как-то повлиять на свою воспитанницу. У нас не было бы никакого взаимопонимания, ведь я не вызываю у Анки ни малейшей симпатии. Графиня кивнула мне с несколько ироничным одобрением. «Неплохо», – как будто говорила она, – «ты неплохо справилась». Однако слова её были такими: «А?.. да... ну вот!!.. это плохо. Моему зятю такое точно не скажешь. Слишком странно это прозвучит из уст гувернантки». Она предложила передать графу моё прошение об увольнении, и у меня всё же хватило самообладания принять её посредничество и поблагодарить за него.
Как я добралась до своей комнаты, не знаю. Помню только, что в тот же вечер разговаривала с доктором и была удивлен, узнав, что ему сообщили о поступке, совершённом отцом графа Стефана по отношению ко мне – без ведома сына, как утверждал доктор, и я охотно в это верила. Это была жертва, которую слабый и добрый старик был готов принести ради любви своего ребёнка, которого ему вернули. «Вы отказали», – сказал доктор, – «это, само собой разумеется. Но что же теперь?» Он стоял передо мной, опустив голову; его лицо выражало глубочайшее раздражение, а густые седые брови были нахмурены. Когда я сказала ему, что уезжаю, он согласился: «Чем скорее, тем лучше. Желательно завтра с графиней». На следующий день он очень рассердился, когда сообщили, что графиня путешествует одна. «Какая чушь!» – воскликнул он. «Потому что ехать с ребёнком для неё было бы обременительно, поэтому Вы останетесь. Она умна, эта женщина, умна, покуда это не касается ее комфорта. Но где начинается комфорт, там её ум и заканчивается. Ну… – перебил он себя, – «ступайте с ней попрощаться; она в столовой с Анкой и графом». Я пошла туда, и графиня встретила меня словами: «Ты наконец-то пришла, моя красавица? Я как раз сейчас собираюсь сесть в карету». Она шутила с Анкой, и граф подошёл ко мне, тоже в удивительно хорошем расположении духа.
Что я слышу?» — сказал он. «Вы хотите нас покинуть? Это коварно и жестоко. Моя бедная Анка к этому не готова. Но если Вы совершенно не хотите остаться с нами... совершенно не хотите, — повторил он вопросительно и настойчиво, — то Вы не должны меня отталкивать». Графиня похлопала меня по щеке: «Мы хорошего мнения о Вас», — сказала она, — «мы Вас не забудем. Прощайте!» Она ушла, и через несколько минут карета, которая её увозила, выкатилась со двора.
!0
Ещё восемь дней, и мы тоже покинем замок. Наше путешествие продолжалось вместе, пока мы не добрались до небольшого городка, на почтовой станции которого мы остановились пообедать по пути к теперь уже покинутому нами прежнему замку. Там наш путь разделился. Граф намеревался отправиться с Анкой в поместье своей тёщи, а доктор – со мной на небольшой курорт недалеко от Вены, где мой опекун с семьёй обрел убежище от войны. Ещё восемь дней! Долгих и коротких. Долгих – потому что я провела их в предвкушении страшного момента, коротких – потому что мне казалось, что это мой последний день жизни, и после него может прийти только смерть. Анка старалась сделать моё прощание лёгким. Она не скрывала радости от того, что какое-то время остается без гувернантки. Она ей была не нужна. Франсин пока оставалась с ней одна; бабушка не любила новых лиц.
На следующий вечер после отъезда графини, когда Анка попрощалась с отцом, я пошла с ней. «Вы же вернётесь, правда?» – воскликнул граф. Он был недоволен, когда я отрицательно ответила и едва ответил на моё приветствие. На следующее утро он появился на нашем уроке и с тихим восхищением слушал свою Анку, которая перечисляла на пальцах все княжества Германии и показывала их на карте. Она сделала мудрое лицо и спросила его: «Ты тоже это знаешь?» Он утверждал, что не знает ничего, кроме того, чему она его только что научила; девочка радовалась и купалась в блаженстве своего удовлетворённого тщеславия. Она смеялась над ним, а затем снова ласкалась к нему, чтобы утешить. Нравилась она кому-то или нет, одобряли ли вы причину её радости или нет, одно оставалось неизменным: она искрилась энергией и жизнерадостностью, она была мила, она была почти хороша в эти минуты. И граф целовал её тонкие ручки – и они понимали друг друга, и любили друг друга, и были вместе, как тень, принадлежит свету. Он – бескорыстный, а она – эгоистичная, он – обожающая неполноценность, а она – воплощение тирании. Горе тому третьему, кто попытался бы нарушить их прочно установленные узы! Горе тем добровольным и справедливым, кто пытался бы уравновесить их вопиющие противоречия, кто бы воззвал к непреклонной скупости: «И ты подари!» И к бьющему через край богатству: «Знай меру!» Я сидела рядом с ними и чувствовала себя такой далёкой от них, словно они плыли сквозь пространство будучи на другой планете. Я смотрела в прекрасное, открытое лицо отца и думала: «Ты никогда не полюбишь женщину так, как это дитя». Я видела дитя и думала: отнять у тебя отца – значит убить единственное живое чувство в твоей душе.
Время шло. Приближался вечер последнего дня. Когда я собиралась уходить с Анкой, граф попросил меня остаться. «Мне нужно поговорить с Вами», — сказал он, делая доктору прощальный знак, но тот проигнорировал его. «Поговорить наедине!» — строго и властно добавил граф, и старику ничего не оставалось, как медленно, пусть и с явной неохотой, удалиться. Наблюдение, которому он подвергся, расстроило графа; по крайней мере, тон, которым он со мной разговаривал, был отнюдь не дружелюбным: «Вы должны быть очень благодарны моей тёще, фройлейн; она очень о вас заботится. Она уже нашла вам отличное место гувернантки в доме герцогини фон П., австрийки по происхождению, но замужем за французом. Она живёт в Париже… Как Вам такое место, фройляйн? Вы хотите уехать?» Я ответила, что готова, и он нетерпеливо крикнул: «Покончите с этим. Сколько же будет длиться этот фарс? «Фарс?» — повторила я, и граф раздраженно продолжил: «Да, фарс! Вы можете обманывать мою тещу касательно причин, по которым Вы хотите расстаться с Анкой, но не меня. Я знаю Вас лучше, знаю так хорошо, что Вам следовало бы быть со мной честной. Поэтому я умоляю Вас быть откровенной: почему Вы хотите уйти?» «Потому что я сознаю, что не справлюсь как следует со своей задачей». «Это смешно!» — воскликнул он, встал, подошел к окну и, постояв немного, глядя в ночь, вернулся, сел напротив меня и начал спокойно и серьезно:
Я понимаю, что Вы не хотите проводить время рядом с моей свекровью. Графиня Вам неприятна, это возможно. К тому же, Вы подвергаетесь опасности встретить там Стефана. Вы благоразумны, избегая дома, от которого его невозможно отвадить. Я понимаю это, я даже рад этому, более того – признаюсь! – я бы сам испросил для Вас отпуск, если бы Вы меня не опередили». Я собрала всё своё самообладание и силы, чтобы сказать графу, что я просила не отпуска, а увольнения. «Вы его не получите!.. Я был искренне рад, узнав, что Вы не хотите сопровождать мою свекровь, но Вы умеете омрачить мою радость. Вы благородны и с обладаете твердым характером, я Вас уважаю, но не следует ничего преувеличивать, даже добродетель. Какое самопожертвование и желание мучить себя и других, лишь бы я не помешал Вашему бегству, Вы умаляете свою ценность в моих глазах?» - «Я не хотела этого», — ответила я. «Значит, Вы напрасно придумали предлог, который имел бы такие последствия и, кстати, глубоко ранил бы меня». Я ничего не ответила. Я мужественно сдерживала слёзы; ибо победа осталась за мной! «Никакого сочувствия к Анке?» — снова заговорил граф. «Никакого расположения к Анке? Вы так много сделали для ребёнка и всё же утверждаете, что не любите ее?»
«Но спросите меня, граф, любит ли меня ребёнок», — сказала я, с невыразимым усилием набирая в грудь столько воздуха, сколько требовалось, чтобы мой голос был слышен. Я выбрала самое мягкое выражение, какое только смогла найти: «Мы равнодушны друг к другу. Вы хотите от меня правды — вот она…»
«Элен!» – воскликнул граф. Впервые он назвал меня Элен… и так назвал, с таким выражением, с такой страстью, с такой любовью – моё собственное имя звучало даже для меня странно.
«Элен, я молил тебя о правде, а теперь готов был бы попросить о милосердной лжи. Однако – нет! Лучше пусть безнадёжность, чем обман. Кто ошибся – пусть страдает!.. Я ошибся, когда поверил, что нашёл в тебе ту единственную, способную заменить мать моему бедному осиротевшему ребёнку!» С этими словами он повернулся и, коротко попрощавшись, вышел из комнаты. Рано утром мы отправились в путь: двое мужчин в первом экипаже, Франсин, Анка, а я – во втором. Анку снова охватила страсть к путешествиям. Говорят, до самой смерти она сохранила любовь к путешествиям, присущую многим людям, чьи души полны пустоты. Подсознательно они стремятся компенсировать недостаток внутреннего движения внешним.
На остановке граф подошёл к нам, даже пошёл рядом с каретой, когда дорога медленно поднималась в гору, поговорил с Анкой и выразил сочувствие Франсин, страдавшей от сильной мигрени. Со мной он ни разу не заговорил. В последний день перед прощанием на всю жизнь он намеренно унижал меня тем упрямством, с которым игнорировал меня. А Анка всё больше бесилась. — «Ты очень весёлая», — сказал он ей. — «Да, очень весёлая и счастливая». — «Почему?» Она многозначительно взглянула на меня, высунулась из вагона, прижалась губами к уху отца и что-то прошептала ему; затем откинулась назад, чтобы оценить впечатление, которое произвели её слова. Впечатление было глубоким и неловким. Граф сильно покраснел, его губы дрогнули. «Анка!» — угрожающе сказал он и ушёл. Мы увидели его только с наступлением ночи в столовой почтовой станции. Нас ждал ужин. Франсин не пришла; она сразу же попросила комнату, как только вышла из кареты, быстро попрощавшись со мной. За ужином почти не разговаривали и ещё меньше ели. Если бы Анка не ела, еду убрали бы нетронутой.
Вдруг граф встал: «Иди спать, Анка! Фройлейн, я прощаюсь с Вами. Вы уезжаете раньше нас, вам предстоит долгий путь, и завтра я Вас не увижу», — резко и твёрдо сказал он; его слова прозвучали как объявление войны. «Благодарю Вас от имени Анки за заботу, которую Вы ей оказали. Ваша заслуга тем более велика, что всё, что Вы сделали, было для людей, которые не смогли завоевать Вашей дружбы». Он поклонился, и мне захотелось заговорить, хотелось сохранить стойкость до конца. Но прощание разрывало моё сердце. Я была измучена муками этого дня; я больше не могла сдерживать слёзы, которые душили меня... «Вы плачете?» — воскликнул граф, полный отчаяния, и тут же, со странной радостью, добавил: «Ну, слава богу, Вы всё-таки можете плакать!» Доктор подошёл ко мне и попытался взять меня за руку. «Она остаётся!» — скомандовал граф. «А пока отведите Анку в её комнату. Идите!» Старик и ребёнок после некоторых колебаний повиновались, и мы остались одни. Граф постоял передо мной некоторое время, мрачный и молчаливый, затем начал взволнованным голосом: «Умоляю вас, фройляйн, покажитесь такой, какая Вы есть на самом деле! Позвольте мне заглянуть в Вашу душу. Будьте честны со мной. Вы ещё не зашли так далеко. Выставлять себя хуже, чем Вы есть, казаться суровой и бесчувственной — какова бы ни была благородная причина — разве это честно?»
Меня охватило глубокое смятение и страх. Чего же он хотел?.. Быть с ним честной означало открыть свою мучительно хранимую тайну и поступиться гордостью, которая одна помогла мне выдержать самое тяжкое испытание, какое только может выпасть на долю молодого сердца: молчаливую борьбу с моей первой любовью. Он словно догадался, что творится во мне; вдруг лицо его озарилось, он быстро шагнул ко мне – я невольно отступила назад. «Чего ты боишься?» – спросил он. «Ты под моей защитой – доверься мне, Элен… Если я достоин тебя, то наберись мужества… что я говорю – решимости высказаться». Он сложил руки… «Дай себе волю, скажи: любишь ли ты меня? Будешь ли ты моей женой – одним словом: любишь ли ты меня?» Тревожная надежда, молящее ожидание звучали в его голосе – и без колебаний, не думая о том, что делаю, я в одно мгновение отдала плод своей долгой борьбы и ответила: «Да!» Тогда он обнял меня. «Наконец-то!» — воскликнул он. «Дурочка, самоистязательница!» Он положил руку мне на макушку и долго молча смотрел мне в глаза.
«И я, Элен, испытываю к Вам самую глубокую и искреннюю любовь. Источником этой любви – не хочу Вас обманывать – была благодарность за заботу, которой Вы окружили Анку. И Анка должна быть нашей первой и последней в будущем». Он замолчал, и тень пробежала по его лбу. «Моя любовь к тебе, которая – я чувствую – будет расти день ото дня, не должна умалять прав Анки. Анка не должна обеднеть из-за того, что я стал богаче, богаче, чем когда-либо мог себе представить. Я отказался от всякого счастья, и теперь оно расцветает для меня заново». Я смотрел в будущее, словно в мутную, монотонную тьму, и вот оно предстало передо мной в сияющей красоте». Он начал рисовать картину этого будущего. Не всё в ней было безоблачно. «Мы будем изолированы или будем бороться за наше счастье», — сказал он. «От моей семьи не стоит ждать примирения с нашим союзом — я терплю их критику, я знаю, что приобретаю и что теряю, я знаю мир, я наслаждался его радостями и ценил их. Но Вы…» Он не хотел обманывать меня; он говорил со мной открыто, он правдиво описывал мне всю горечь, что ждала меня впереди. Я думала о бабушке Анки и о том, как её низменные подозрения ко мне теперь оправдывались в её глазах и в глазах многих, кто смотрел на всё её глазами. В конце концов, она была величайшей эгоисткой и, следовательно, хозяйкой семьи. Даже мужчина, который ухаживал за мной, служивший прибежищем предрассудкам своего класса, не чувствовал себя свободным от этого тиранического влияния.
Ты боишься?» — спросил он. «Ты будешь страдать от многого, от чего я не смогу тебя защитить; это неосязаемо, неопределимо, этому нет названия, и всё же ранит в самую глубину твоей души. Ты будешь страдать за меня?» Страдать!...О Боже, всё для него — и с небесным блаженством!»
Старая женщина подняла голову, её лицо внезапно помолодело и преобразилось.
«Я всё ещё вижу сияние его глаз, всё ещё чувствую его чистый, сияющий поцелуй на своих губах. Я много лет прожила в счастливом браке, родила детей и наслаждалась от общения с ними — но этот единственный миг никто не превзошёл; никакое вечное счастье не стёрло воспоминание о том мимолётном...
„И ты хотела оставить нас? Ребёнка и меня? И с каким заблуждением, — начал он вдруг, — с каким обманом, с какой клеветой на себя!.. Ты могла сказать, что не любишь моего ребёнка?!» Он замолчал — он посмотрел на меня робко и с изумлением. Я почувствовала, что бледнею, руки опустились, будто меня охватило дыхание смерти. «Элен, — продолжал он, — это была отговорка, я в этом убеждён, клянусь тебе: я не сомневаюсь — но и ты клянись, чтоб мне не нужно было сомневаться! Это всего лишь каприз, причудливая прихоть — но из любви ко мне, из сострадания поддайся ей!» Ну, я не могла — я могла теперь только плакать и умолять: «Прости меня». Он яростно ощетинился: «Этот час нас разлучит или соединит навеки... Та, что не любит моего ребёнка, не любит и меня... Элен, так это не было ложью?.. Что ж, всё, что меня трогало, всё, что вызывало мою благодарность, было лицемерием! Нелюбовь под видом любви, исполнение долга, с трудом вырванное из холодного сердца?.. Скажите, как в вашем случае отличить любовь от её противоположности – долга?.. Вы ужасны... Человек, принимающий Вашу клятву у алтаря, навсегда должен будет спросить себя: следует ли она велению своего сердца или просто добросовестно держит данное слово?» Что последовало дальше, что он сказал, что я ответила – я даже не могу вспомнить. Моё с трудом обретённое спокойствие, самообладание и самоотречение – я использовал их себе во вред. То, что я считала лучшим в себе, восстало против меня и обвинило меня. Как я могла защититься от этих свидетелей? Он видел мои страдания, и в последнюю секунду ощутил прилив жалости. «Мы расстаёмся, но не покидаем этот мир». Взгляните на себя… Если Ваши чувства изменятся, если Ваша неприязнь к Анке, возможно, перестанет казаться такой непреодолимой, как сейчас, если Вы захотите рискнуть ещё раз – дайте мне знать! Я приму его, как посланника света. Элен! Сможете ли вы подать мне знак? Верите ли вы в это? Могу ли я надеяться?“
Он снова прижал меня к своей груди, но я чувствовала лишь боль, стыд и раскаяние. Каждое слово нежности, которое он произносил, казалось мне ограблением, а бурная ярость, с которой он внезапно обнял меня, наполнила меня ужасом. В страхе я высвободилась из его объятий... Он не получил ответа на свой последний вопрос – мой последний взгляд тщетно искал его взгляда. Молчаливый, неподвижный, он стоял, глядя вниз с суровой решимостью. На полпути к моей комнате меня встретил доктор. «Всё по-прежнему? Мы уезжаем?» – поспешно спросил он. «Вы попрощались навсегда? Ну и слава Богу! Это говорит тебе друг и отец!» Он провёл меня через свою комнату, которая отделялась от той, которую выбрали мы с Анкой, лишь еще одним пустым помещением. Казалось, у нашей комнаты не было другого входа. Старик остановился на пороге, посоветовал нам немедленно лечь спать и закрыл дверь. Анка всё ещё не спала и играла со своим Чловеком. Когда я вошла, она подошла ко мне, посмотрела на меня, опустив личико и подняв глаза. «Вы плакали, фройлайн?» — спросила она и, словно испытывая внутреннее отвращение, отпрянула от меня и начала прыгать из угла в угол. Внезапно она остановилась у открытого окна и встревоженно закричала: «Слушайте, фройлайн , слушайте! Кто-то живёт по соседству». «А какое это имеет значение, Анка?» «Я слышу, кто-то ходит взад-вперёд». «Возможно». «А что, если он войдет?» «Как? Через стену?» «Там! Там дверь... Видите ключ?» Она была права. В конце комнаты, в тёмном углу, который образовывал стену у окна, была дверь, оклеенная обоями. Анка на цыпочках подошла к ней, приложила ухо к щели и громко крикнула: «Это папа! Тот, кто живёт по соседству с нами, — это папа!» И прежде чем я успела её остановить, она открыла дверь и вошла в соседнюю комнату. Я услышала удивленный возглас графа. Они обменялись несколькими словами, девочка вернулась, я закрыла за ней дверь и положила ключ на стол. Анка позволила мне раздеть себя. Она помогала, как могла, избегая моих прикосновений, избегая смотреть на меня, и наконец, без всякого принуждения, опустилась на колени у своей постели для вечерней молитвы. Затем она легла, уткнулась головой в подушку и весело сказала: «Когда я проснусь завтра, тебя здесь уже не будет». «Тебе это очень понравится, Анка?» Она немного смущённо рассмеялась. «Почему ты спрашиваешь? — Ты же знаешь, ты прекрасно знаешь». Да, я знала!... Я знала, чего от неё ждать. Прошло некоторое время, ребёнок спал. Я сидела у её кровати и думала – и думала – и боль терзала меня!... Я не чувствовала отчаяние лишь потому, что ещё не знала, сколько можно выдержать, и, как всякое юное существо, сломленное суровым ударом судьбы, считала себя смертельно раненной.
Я видела себя умирающей и, как таковая, отдавала себе отчёт в самых сокровенных движениях своей души. Готовясь к отъезду, я больше не колебалась перед полным признанием своей любви; я могла принять её во всей её безмерности. Разве она, сознательно и бессознательно, не руководила всеми моими мыслями и чувствами? Разве она не охраняла с ревнивой мукой каждое проявление отцовской нежности к своему ребёнку? Разве она не хотела властвовать над ним, как властвовала надо мной? В гордом сознании своей подлинности и величия, не хотела заменить ему всё, что было ему дорого?... И разве это не было её священным правом? Разве она не предлагала ему без обмана истинную преданность и истинную ценность за его воображаемую любовь? Но она не только давала, она и требовала. Она властно требовала того, чего любимый ею мужчина больше не мог дать: сердца. «Испытай себя!» — сказал он мне. Свершилось, и последнее сомнение исчезло, последняя надежда угасла. Мне не хотелось ничего, кроме как умереть и оставить его ребёнку – я больше не думала: он будет разочарован. В богах можно сомневаться, но не в идолах. Их каждый день создают и украшают заново, любят, как художник любит своё произведение; они остаются добрыми и прекрасными, пока глаза открыты, чтобы видеть в них добро и красоту. Анка пошевелилась, пробормотала несколько слов; я посмотрела в её маленькое, беспощадное лицо... полуоткрытый рот, казалось, даже во сне она бросала вызов: «О чём ты просишь? Ты же все знаешь». Во мне вспыхнула ненависть. Я встала, отвернулась и подошла к открытому окну. Стояла душная июльская ночь, пронизанная грозой. Тьма и тишина висели над маленьким городком, свинцовая тяжесть ощущалась в воздухе. Ни света на земле, ни звезды на небе. Я высунулась, мне не хватало свежести...
Раздался стук... тихий стук в дверь, и тревожный, приглушённый, тоскующий голос прошептал: «Элен... Элен... Услышь меня!» И в этом голосе был тон, напомнивший мне тот, от которого я когда-то отшатнулась... Я затаила дыхание, изо всех сил вцепилась в оконную раму... Cтой, не двигайся! Молчи, сердце, молчи или разорвись! ... Господи, защити меня от себя самой. Так я молилась, и всё же — невольно, неудержимо — моя рука потянулась, и я сжала ключ в руке — ещё одно движение, и всё кончено, и мольба того, кто всё горячее умолял: «Элен, открой!» Нет, нет! — Не ради него. То, что ты не смогла сделать для себя, сделай для него, избавь его от борьбы и сожалений, — кричала я внутри, и я выбросила ключ-искуситель в ночь. Он полетел, звякнул и, падая, высек искру из камня. Вот и всё, и то, что я почувствовал после, – лучше об этом молчать. Странные вещи творятся в человеческой душе, и даже в самой чистой есть свои тёмные уголки… Я опустилась перед детской кроваткой и уткнулась лицом в одеяло, желая оглохнуть, потерять сознание или, лучше всего, умереть! С первыми лучами солнца я вышла из дома в сопровождении своего старого друга. «И граф не пытался вас задержать, поговорить с вами хотя бы ещё раз?» «Слава Богу, ни разу!» «И вы больше его не видели?» «Никогда больше его не видела, но часто слышала о нём от герцогини. Он больше не женился и не покидал свою дочь, даже когда она обзавелась собственным домом. В его замках становилось шумно только тогда, когда она гостила там со своей свитой. Некоторые говорили, что она была недостаточно внимательна к нему, но они действительно принадлежали друг другу. Анка была влюблена в мужа, но пережила его на много лет. Она умерла вскоре после отца. Ей было всего сорок», — заключила старая дама, устало откинувшись назад; её духовный взор, казалось, был устремлён вдаль. Меня тронуло выражение тихого величия в её благородных чертах, я встала и взяла её руку. Затем я почувствовала, как она нежно задрожала в моей руке.
Свидетельство о публикации №225090401605