Глава 1. Между небом и землей

Глава 1. «Между небом и землей»

     Читатель! Ты, конечно, ожидал от меня какого-нибудь важного романа, в котором герои непременно должны носить шляпы с перьями, говорить стихами и, если уж плакать, то так, чтобы разлилось целое море. Но что я могу поделать? Не даются мне эти ваши моря. Сел я было однажды писать трагедию — так чернила высохли, бумага измялась, а перо сломалось пополам, и с тех пор я понял: не судьба мне сочинять про великих героев.

     И потому расскажу я вам о городе нашем, таком маленьком, что если кто чихнёт на главной улице, то слышно до самой окраины. Впрочем, чиновников у нас, признаюсь, хватает — больше, чем домов. Каждый считает себя необходимым для Отечества: один заведует мостами (которых у нас отродясь не было), другой — наблюдает за порядком в лавках, хотя сам не может сосчитать даже сдачу на рынке. Третий просто сидит и думает, а за это получает жалованье. Но все они страшно важны, и если бы их вдруг не стало, то, наверное, земля перестала бы вертеться.

     Однако не о них речь. А о человеке, который, быть может, и важнее всех их вместе взятых. Человеке, который не сидел в канцелярии и не марал бумаги, а стоял, как сам говорил, «между небом и землёй». Это был сторож колокольни — Пахом Сидорович.

     В городе N, который, признаться, ничем не отличался от прочих уездных городов — ни благоустройством, ни учёностью, ни даже порядком в лавках, — стояла старая церковь. Город этот, право сказать, был такой, что если бы его захотели нарисовать на карте, то вышло бы не городище, а клякса чернильная, у которой половина жителей помещается в одной избе во время ярмарки, а другая половина стоит снаружи, да так и остаётся стоять.

     Церковь же — древняя, перекошенная, построенная ещё при князе Бог знает каком, — с тех пор обветшала, вся облупилась и покрылась зелёными мхами, будто старуха в дырявом кафтане, что всё ещё упрямо ходит на базар и спорит с молодухами о цене на капусту. Штукатурка осыпалась, и под ней выглядывали красные кирпичи, словно обнажённые рёбра; окна косились одно на другое, как два чиновника на заседании, а крыша держалась на честном слове, да и то — покосившемся.

     Колокольня её возвышалась худой иглой, торчала в небо так остро, что казалось — вот-вот проткнёт облако, и оно разольётся прямо на головы прохожих. Каждый, кто смотрел снизу, непременно задумывался: не рухнет ли она вдруг на него самого, особенно если случайно в тот день не заплатил кому следует пошлину или забыл снять шапку перед полицмейстером. Но, чудо ли, порча ли, держалась она крепко, и, может быть, простоит ещё сто лет, назло всем архитектурным правилам и чиновничьим комиссиям, которые столько лет твердили о её ветхости и всё никак не могли решить, списать ли её в расход или оставить как «архитектурную достопримечательность».

     У этой колокольни жил сторож — Пахом Сидорович. Человек длинный, как жердь для фасоли, с лицом костлявым, словно вырезанным из старой репы, носом, загнутым крючком, и усами, которые он любил подкручивать в стороны так, будто сейчас махнёт ими и улетит, как жук-усач.

     Все знали его в городе, потому что у нас, как известно, сторож всегда важнее любого заседателя. Заседатель сидит себе в канцелярии и пишет «резолюции», которых никто не понимает, сам он их тоже не читает, а лежат они стопочкой до тех пор, пока мыши не сделают из них гнездо. А сторож звонит в колокол — и весь город знает: то ли пора на службу, то ли пожар случился, то ли ещё какое бедствие. Да и вообще, без колокола уездный город — что без языка: вроде и живой, а толку никакого.

     Пахом Сидорович любил повторять, поглаживая свои усы:

     — Я, братцы, не простой человек! Между небом и землёй стою. Если я ударю колокол — у вас душа дрогнет.

     И тут уж, признаться, в его словах была правда. Колокол под его рукой будто оживал, словно огромная грудь, вздымающаяся от дыхания. Стоило ему ударить, как звук разносился по городу: в лавке крестьянин, державший на весах кусок сала, останавливался и смотрел в окно; дьячок ронял книжицу и крестился; даже собака, что дремала на завалинке, вставала и завывала.

     Но странно другое: звуки подчас выходили совсем не те, какие положено. То радостные и светлые, что баба Маня на базаре, услышав, вдруг расплакалась, перекрестилась и купила всем соседкам по пирогу — так и пошли они домой, удивлённые и сытые. То наоборот — такие тягучие и глухие, что у приказного Максима Петровича три ночи подряд снились чёрные куры. Они, мерзавки, клевали его важные бумаги — те самые, на которых он собственноручно писал свои толковые распоряжения вроде: «Запретить солдатам бегать босиком» или «Не разрешать мужикам приходить в город в лаптях».

     Говорили даже, что один раз от удара Пахома Сидоровича у кучера Якова вся лошадь покрылась испариной, хотя стояла она спокойно, не работала, и отказывалась после этого приближаться к колокольне ближе, чем на три сажени.


Рецензии