Полк принца Эндрю книга 9
Глава XXXVI
Полк принца Эндрю был в числе резервов, которые до часу дня бездействовали за Семёновском под шквальным артиллерийским огнём
огонь. Около двух часов полк, уже потерявший более двухсот человек, был выдвинут вперёд, на затоптанное овсяное поле в промежутке между Семёновском и батареей «Холм», где в тот день погибли тысячи людей и где с часу до двух вёлся интенсивный, сосредоточенный огонь из нескольких сотен вражеских орудий.
Не сходя с этого места и не сделав ни единого выстрела, полк потерял ещё треть личного состава. Впереди и особенно справа в поднимающемся дыму грохотали пушки, и из таинственной дымовой завесы
Облако дыма заволокло всё пространство перед ними, и над головами с шипением стали проноситься пушечные ядра и медленно свистящие снаряды. Временами, словно давая им передышку, проходило четверть часа, в течение которых над головами пролетали пушечные ядра и снаряды, но иногда за минуту полк терял несколько человек, и убитых постоянно оттаскивали в сторону, а раненых уносили.
С каждым новым ударом у тех, кто ещё не был убит, оставалось всё меньше шансов выжить. Полк стоял батальонными колоннами по триста человек
Солдаты стояли на расстоянии нескольких шагов друг от друга, но, тем не менее, все они были в одинаковом настроении. Все были молчаливы и угрюмы. В рядах редко раздавались разговоры, и они полностью прекращались каждый раз, когда раздавался глухой звук удачного выстрела и крик «носилки!». Большую часть времени солдаты по приказу офицеров сидели на земле. Один из них, сняв кивер,
аккуратно расправил складки подкладки и снова затянул их.
Другой, растирая между ладонями немного сухой глины,
полировал свой штык. Третий теребил ремень и подтягивал пряжку.
Один из них чинил патронташ, другой разглаживал и складывал обмотки и снова надевал сапоги. Некоторые строили на вспаханной земле маленькие домики из пучков соломы или плели корзины из соломы на кукурузном поле. Казалось, все были полностью поглощены этими занятиями. Когда люди погибали или получали ранения, когда мимо проносили ряды носилок, когда часть войск отступала и когда сквозь дым показались огромные массы противника, никто не обращал на это внимания. Но когда наша артиллерия или кавалерия продвигались вперёд или
когда было видно, что часть нашей пехоты идёт вперёд, раздавались одобрительные возгласы
были слышны со всех сторон. Но самое пристальное внимание привлекали
события, совершенно не связанные с ходом сражения. Казалось,
что измученные морально солдаты находили утешение в повседневных,
обычных событиях. Перед полком проходила артиллерийская батарея. Лошадь, запряжённая в повозку с боеприпасами, наступила на постромку.
«Эй, смотри, лошадь наступила на постромку!... Убери её ногу! Она упадёт...» Ах,
они этого не видят!» — раздались одинаковые возгласы из рядов по всему
полку. В другой раз всеобщее внимание привлек маленький коричневый
Откуда ни возьмись появилась собака, которая озабоченно трусила перед строем, высоко подняв хвост, пока внезапно рядом не разорвался снаряд.
Собака взвизгнула, поджала хвост и бросилась в сторону.
Весь полк разразился криками и смехом. Но
эти развлечения длились всего мгновение, и вот уже восемь часов солдаты
бездействовали, не ели, постоянно боялись смерти, и их бледные и мрачные лица становились всё бледнее и мрачнее.
Принц Эндрю, бледный и мрачный, как и все в полку, расхаживал взад-вперёд
Он шёл вдоль границы одного участка за другим, по краю луга рядом с овсяным полем, опустив голову и заложив руки за спину.
Ему нечего было делать, и он не отдавал приказов. Всё шло своим чередом. Убитых оттаскивали с передовой, раненых уносили, а ряды смыкались. Если кто-то из солдат убегал в тыл, он тут же возвращался и спешил обратно. Сначала принц Эндрю,
считавший своим долгом воодушевить солдат и подать им пример,
ходил между рядами, но вскоре понял, что это бесполезно
что в этом нет необходимости и что он ничему не может их научить. Все силы его души, как и души каждого солдата, были
бессознательно направлены на то, чтобы не думать об ужасах их положения. Он шёл по лугу, волоча ноги, шурша травой и глядя на пыль, покрывавшую его ботинки.
Теперь он делал большие шаги, стараясь не сбиться со следов, оставленных на лугу косильщиками.
Затем он начал считать шаги, подсчитывая, сколько раз ему нужно пройти от одной полосы до другой, чтобы пройти милю.
Потом он сорвал цветы
Он сорвал полынь, росшую вдоль обочины, растер её в ладонях и вдохнул резкий, сладковато-горький аромат. От мыслей предыдущего дня не осталось и следа. Он ни о чём не думал. Он устало прислушивался к непрекращающимся звукам, различая свист летящих снарядов и грохот взрывов, поглядывал на до боли знакомые лица солдат первого батальона и ждал. «Вот оно... «Этот снова направляется в нашу сторону!» — подумал он, прислушиваясь к приближающемуся свисту в скрытой за дымом зоне. «Один,
ещё! Снова! Попал... — Он остановился и посмотрел на ряды солдат. — Нет,
мимо. Но этот попал! И он снова начал пытаться
добежать до ограничительной полосы за шестнадцать шагов. Свист и грохот! В пяти шагах от него пушечное ядро взрыхлило сухую землю и исчезло.
По его спине пробежал холодок. Он снова взглянул на ряды солдат. Вероятно, многие были ранены — возле второго батальона собралась большая толпа.
«Адъютант! — крикнул он. — Прикажите им не толпиться».
Адъютант, выполнив это распоряжение, подошёл к принцу Эндрю.
С другой стороны подъехал командир батальона.
«Берегись!» — испуганно вскрикнул один из солдат, и снаряд, похожий на птицу, которая стремительно пролетела и опустилась на землю, с небольшим шумом упал в двух шагах от принца Эндрю и рядом с лошадью командира батальона. Лошадь, не задумываясь о том, правильно это или нет — показывать страх, фыркнула, встала на дыбы, чуть не сбросив майора, и поскакала в сторону. Страх лошади передался солдатам.
«Ложись!» — крикнул адъютант и бросился ничком на землю.
Принц Эндрю замешкался. Дымящаяся гильза завертелась, как волчок, между ним и распростёртым адъютантом, рядом с полынью, между полем и лугом.
«Неужели это смерть?» — подумал принц Эндрю, совершенно по-новому, с завистью глядя на траву, полынь и струйку дыма, поднимавшуюся от вращающегося чёрного шара. «Я не могу, я не хочу умирать. Я люблю жизнь — я люблю эту траву, эту землю, этот воздух...» Он подумал об этом и в то же время вспомнил, что на него смотрят.
«Стыдно, господин!» — сказал он адъютанту. «Что...»
Он не договорил. В одно и то же мгновение раздался звук
взрыва, свист щепок, как от разбивающейся оконной рамы,
удушливый запах пороха, и князь Андрей отшатнулся в сторону,
подняв руку, она упала ему на грудь. Несколько офицеров подбежало к нему.
С правой стороны живота, кровь вырвутся наружу, что делает большой
пятно на траве.
Вызванные ополченцы с носилками стояли позади офицеров
. Князь Андрей лежал на груди, уткнувшись лицом в траву,
тяжело и шумно дышал.
“Чего вы ждете? Пойдем со мной!”
Крестьяне подошли и взяли его под плечи и за ноги, но он жалобно застонал, и они, переглянувшись, снова опустили его на землю.
«Поднимите его, поднимите, ему всё равно!» — крикнул кто-то.
Они снова взяли его под плечи и положили на носилки.
«Ах, боже! Боже мой! Что это? Желудок? Это значит смерть! Боже мой
«Боже!» — послышались голоса офицеров.
«Пуля пролетела в волоске от моего уха», — сказал адъютант.
Крестьяне, взвалив носилки на плечи, поспешили по протоптанной ими дорожке к перевязочному пункту.
— Шагай! Ах... эти крестьяне! — крикнул офицер, хватая их за плечи и подгоняя крестьян, которые шли неровным шагом и трясли носилки.
— Шагай, Фёдор... Я говорю, Фёдор! — сказал передний крестьянин.
— Вот так правильно! — радостно сказал тот, что шёл позади, когда догнал его.
— Ваше превосходительство! «Эх, князь!» — сказал дрожащий голос Тимохина, который подбежал и посмотрел на носилки.
Князь Андрей открыл глаза и посмотрел на говорившего с носилок, на которых лежала его голова, и снова опустил веки.
Ополченцы отнесли принца Эндрю на перевязочный пункт у леса, где стояли повозки. Перевязочный пункт состоял из трёх палаток с откинутыми полами, установленных на краю берёзовой рощи.
В роще стояли повозки и лошади. Лошади ели овёс из подвижных кормушек, а воробьи слетали вниз и клевали упавшие зёрна. Несколько ворон, учуяв запах крови, летали среди берёз, нетерпеливо каркая. Вокруг палаток, на площади более двух гектаров, стояли, сидели или лежали окровавленные люди в разной одежде. Вокруг раненых
стояли толпы солдат с носилками, с мрачными и сосредоточенными лицами, которых офицеры, следившие за порядком, тщетно пытались прогнать. Не обращая внимания на приказы офицеров, солдаты стояли, прислонившись к своим носилкам, и пристально смотрели, словно пытаясь постичь сложную проблему, которая разворачивалась перед ними. Из палаток то и дело доносились то громкие гневные крики, то жалобные стоны. Время от времени
санитары выбегали, чтобы принести воды или указать на тех, кого нужно было привести в следующий раз. Раненые ждали своей очереди у палаток
стонали, вздыхали, плакали, кричали, ругались или просили водки. Некоторые были в бреду. Носилки с принцем Андреем, переступая через раненых, которых ещё не перевязали, поднесли его, как командира полка, к одной из палаток и остановились там в ожидании указаний. Принц Андрей открыл глаза и долго не мог понять, что происходит вокруг него. Он вспомнил луг, полынь, поле,
кружащийся чёрный шар и внезапный прилив страстной любви к жизни.
В двух шагах от него, прислонившись к ветке, громко разговаривал
привлекая всеобщее внимание, стоял высокий, красивый, черноволосый
унтер-офицер с забинтованной головой. Он был ранен пулями в
голову и ногу. Вокруг него, жадно слушая его беседы,
толпы раненых и санитаров была собрана.
“Мы выгнали его оттуда так, что он бросил все, мы схватили
самого короля!” - воскликнул он, оглядываясь вокруг блестящими от лихорадки глазами
. «Если бы в тот момент подоспели резервы, ребята, от него бы ничего не осталось! Говорю вам наверняка...»
Как и все остальные, кто стоял рядом с оратором, принц Эндрю смотрел на него сияющими глазами и чувствовал себя спокойно. «Но разве теперь это не одно и то же? — подумал он. — И что будет там, и что было здесь? Почему я так не хотел расставаться с жизнью? В этой жизни было что-то, чего я не понимал и не понимаю».
ГЛАВА XXXVII
Один из врачей вышел из палатки в окровавленном фартуке.
Он держал сигару между большим и указательным пальцами одной из своих маленьких окровавленных рук, чтобы не испачкать её. Он поднял голову и посмотрел
о нём, но выше уровня раненых. Ему, очевидно, хотелось немного передохнуть. Покрутив головой из стороны в сторону, он вздохнул и опустил глаза.
«Хорошо, сейчас», — ответил он санитару, который указал ему на князя Андрея, и велел отнести его в палатку.
Среди ожидавших раненых поднялся ропот.
«Похоже, что даже на том свете у дворянства будут привилегии!» — заметил один из них.
Принца Эндрю внесли в комнату и положили на только что освобождённый от посуды стол, который буфетчик мыл. Принц Эндрю не мог
Он не мог разглядеть, что было в этой палатке. Жалобные стоны со всех сторон и мучительная боль в бедре, животе и спине отвлекали его. Всё, что он видел вокруг, сливалось в общее впечатление от обнажённых, истекающих кровью человеческих тел, которые, казалось, заполняли всю низкую палатку, как несколько недель назад, в тот жаркий августовский день, такие же тела заполняли грязный пруд у Смоленской дороги. Да, это была та же плоть,
тот же операционный стол, при виде которого его ещё тогда охватил ужас,
как будто предчувствие.
В палатке было три операционных стола. Два были заняты, и
на третий положили князя Андрея. На какое-то время он остался
один и невольно стал свидетелем того, что происходило на двух других
столах. На ближайшем сидел татарин, вероятно казак, судя по
сброшенной рядом с ним форме. Четверо солдат держали его, а
очкастый доктор делал надрез на его мускулистой смуглой спине.
«Ох, ох, ох!» — крякнул татарин и вдруг поднял своё смуглое курносое лицо с высокими скулами и, оскалив белые зубы, начал извиваться всем телом и издавать пронзительные, звенящие звуки.
и продолжительные крики. За другим столом, вокруг которого столпилось много людей.
высокий упитанный мужчина лежал на спине, запрокинув голову.
Его вьющиеся волосы, их цвет и форма головы показались странно
знакомый князю Андрею. Некоторые отделочники нажимая на грудь
чтобы удержать его внизу. Одна большая, белая, пухлая нога все время быстро подергивалась
ее била лихорадочная дрожь. Мужчина всхлипывал и задыхался
конвульсивно. Два врача — один из них был бледен и дрожал — молча делали что-то с другой окровавленной ногой этого мужчины. Когда он закончил
Закончив с татарином, которого накрыли пальто, доктор в очках подошёл к князю Андрею, вытирая руки.
Он взглянул на лицо князя Андрея и быстро отвернулся.
«Разденьте его! Чего вы ждёте?» — сердито крикнул он санитарам.
Князь Андрей вспомнил свои самые ранние, самые смутные воспоминания детства.
Эндрю пришёл в себя, когда санитар с закатанными рукавами начал торопливо
расстёгивать пуговицы на его одежде и раздевать его. Врач наклонился над раной,
пощупал её и глубоко вздохнул. Затем он сделал знак
кто-то, и мучительная боль в животе заставила принца Эндрю потерять сознание. Когда он пришёл в себя, ему удалили осколки бедренной кости, срезали разорванную плоть и наложили повязку. Ему на лицо брызгали водой. Как только принц Эндрю открыл глаза, врач наклонился, молча поцеловал его в губы и поспешил уйти.
После перенесённых страданий принц Эндрю наслаждался
блаженным чувством, которого не испытывал уже давно. Все
лучшие и самые счастливые моменты его жизни — особенно раннее детство,
когда его раздевали и укладывали в постель, и когда склонившаяся над ним
няня пела ему колыбельную, и он, зарывшись головой в подушку,
чувствовал себя счастливым от одного осознания жизни, — это вернулось в его память не
только как нечто прошлое, но и как нечто настоящее.
Врачи были заняты раненым, форма головы которого показалась принцу Эндрю знакомой: они поднимали его и
пытались успокоить.
«Покажите мне... О, ох... О! О, ох!» — были слышны его испуганные стоны, приглушённые страданием и прерывающиеся рыданиями.
Услышав эти стоны, принц Эндрю захотел заплакать. То ли потому, что он умирал без славы, то ли потому, что ему было жаль расставаться с жизнью,
то ли из-за воспоминаний о детстве, которое уже не вернуть,
то ли потому, что он страдал, и другие страдали, и этот человек рядом с ним так жалобно стонал, — ему хотелось плакать по-детски, по-доброму и почти счастливыми слезами.
Раненому показали его ампутированную ногу, покрытую запекшейся кровью,
в сапоге.
— О! О, ох! — всхлипнул он, как женщина.
Врач, стоявший рядом с ним и не дававший принцу Эндрю
не видя его лица, отошёл.
«Боже мой! Что это? Зачем он здесь?» — сказал себе князь Андрей.
В жалком, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что ампутировали ногу, он узнал Анатоля Курагина. Солдаты поддерживали его и предлагали ему стакан воды, но его дрожащие, распухшие губы не могли обхватить край стакана. Анатоль мучительно рыдал. «Да, это он! Да, этот человек каким-то образом тесно и болезненно связан со мной», —
подумал принц Эндрю, ещё не до конца осознавая, что он видит перед собой.
«Какая связь у этого человека с моим детством и жизнью?» — спросил он себя.
— спросил он себя, не находя ответа. И вдруг ему представилось новое, неожиданное воспоминание из того мира чистого и любящего детства. Он вспомнил Наташу такой, какой он увидел её в первый раз на бале в 1810 году, с её тонкой шеей и руками и с испуганным, счастливым лицом, готовым к восторгу, и в его душе проснулись любовь и нежность к ней, сильнее и ярче, чем когда-либо. Теперь он вспомнил, какая связь существовала между ним и этим человеком, который смотрел на него затуманенным от слёз взглядом. Он вспомнил
всё, и восторженная жалость и любовь к этому человеку переполнили его счастливое сердце.
Принц Эндрю больше не мог сдерживаться и заплакал от нежной любви к своим собратьям, к себе самому и к своим и их ошибкам.
«Сострадание, любовь к братьям нашим, к тем, кто любит нас, и к тем, кто ненавидит нас, любовь к врагам нашим; да, та любовь, которую Бог проповедовал на земле, и которой учила меня княгиня Мария, и которую я не понимал, — вот что заставило меня сожалеть о расставании с жизнью, вот что осталось бы для меня, если бы я жил. Но теперь уже слишком поздно. Я знаю это!»
ГЛАВА XXXVIII
Ужасное зрелище поля боя, усеянного убитыми и ранеными,
вместе с тяжестью в голове и известием о том, что около двадцати
генералов, которых он знал лично, были убиты или ранены, а также
осознание бессилия его некогда могучей армии произвели на
Наполеона, который обычно любил смотреть на убитых и раненых,
неожиданное впечатление. Он считал, что таким образом проверяет
свою силу духа. В этот день ужасное зрелище поля боя
превозмогло ту силу духа, которая, по его мнению, была его
достоинством и его
величие. Он поспешно покинул поле боя и вернулся на
холм Шевардино, где сел на походный табурет. Его бледное лицо
было опухшим и тяжёлым, глаза потускнели, нос покраснел, а голос звучал хрипло.
Он невольно прислушивался, опустив глаза, к звукам выстрелов.
С болезненным унынием он ждал окончания этой битвы, в которой считал себя участником и которую не мог остановить.
Личное, человеческое чувство на мгновение взяло верх над искусственным фантомом жизни, которому он так долго служил. Он почувствовал
Он думал о страданиях и смерти, свидетелем которых стал на поле боя.
Тяжесть в голове и груди напоминала ему о возможности страданий и смерти для него самого. В тот момент он не желал
ни Москвы, ни победы, ни славы (зачем ему была ещё какая-то слава?).
Единственное, чего он хотел, — это покоя, тишины и свободы. Но когда он был на Семёновских высотах, командующий артиллерией предложил ему подтянуть к этим высотам несколько артиллерийских батарей, чтобы усилить огонь по русским войскам, сосредоточенным перед Князёво.
Наполеон согласился и отдал приказ сообщать ему о результатах работы этих батарей.
Адъютант пришёл сообщить ему, что огонь двухсот орудий был сосредоточен на русских, как он и приказал, но они по-прежнему удерживали свои позиции.
«Наш огонь косит их рядами, но они всё равно держатся», — сказал адъютант.
«Им нужно больше!..» — прохрипел Наполеон.
— Сир? — спросил адъютант, который не расслышал это замечание.
— Они хотят ещё! — прохрипел Наполеон, нахмурившись. — Пусть получат!
Ещё до того, как он отдал этот приказ, то, чего он не желал и ради чего отдал приказ только потому, что думал, что от него этого ждут, уже было сделано. И он вернулся в это искусственное царство воображаемого величия и снова — как лошадь, бегущая по беговой дорожке, думает, что делает что-то для себя, — покорно исполнил жестокую, печальную, мрачную и бесчеловечную роль, уготованную ему.
И не только в этот день и час разум и совесть были затуманены у этого человека, на котором лежала большая ответственность за происходящее, чем на всех остальных, кто принимал в этом участие. Никогда до конца
За всю свою жизнь он так и не смог понять, что такое добро, красота, истина или значимость его поступков, которые были слишком противоречивы с точки зрения добра и истины, слишком далеки от всего человеческого, чтобы он когда-либо смог постичь их смысл. Он не мог отречься от своих поступков, которые одобряла половина мира, и поэтому ему пришлось отречься от истины, добра и всего человеческого.
Не только в тот день, когда он скакал по полю боя, усеянному убитыми и искалеченными (по его воле, как он считал), он подсчитывал, глядя на них, сколько русских приходится на каждого француза, и
Обманывая себя, он находил повод для радости в том, что на каждого француза приходилось по пять русских. Не только в тот день он написал в письме в Париж, что «поле битвы было великолепным»,
потому что там лежало пятьдесят тысяч трупов, но даже на острове Святой.
Элены, в мирном уединении, где, по его словам, он намеревался посвятить свой досуг рассказу о совершённых им великих делах, он писал:
Война с Россией должна была стать самой популярной войной современности:
это была война здравого смысла, реальных интересов, спокойствия и
ради всеобщей безопасности; она была исключительно мирной и консервативной.
Это была война за великое дело, положившая конец неопределённости и
открывшая путь к безопасности. Открывались новые горизонты и новые задачи,
полные благополучия и процветания для всех. Европейская система
уже была создана; оставалось только упорядочить её.
Удовлетворённый этими важными достижениями и царившим повсюду спокойствием,
я тоже мог бы провести свой Конгресс и заключить свой Священный союз. Эти идеи были украдены у меня.
На этом собрании великих правителей мы должны были
обсудить наши интересы как одна семья и отчитаться перед
народы были бы как слуги у господина.
Таким образом, Европа вскоре стала бы, по сути, единым народом, и любой, кто отправился бы в путешествие, всегда оказывался бы на
общем для всех отечестве. Я бы потребовал, чтобы все судоходные
реки были свободны для всех, чтобы моря были общими для всех и чтобы
большие постоянные армии отныне были сведены к простой охране
государей.
По возвращении во Францию, в лоно великого, сильного, великолепного, мирного и славного отечества, я бы провозгласил
неприкосновенность его границ; все будущие войны были бы исключительно оборонительными, все
антинациональное возвеличивание. Я должен был бы включить своего сына в состав
Империи; моя диктатура закончилась бы, и началось бы его конституционное правление.
Париж стал бы столицей мира, а французы — предметом зависти всех народов!
Тогда мой досуг и моя старость были бы посвящены совместным поездкам с императрицей и во время обучения моего сына в королевской школе.
Мы бы неспешно объезжали на наших лошадях, как настоящая деревенская пара,
каждый уголок империи, выслушивали жалобы, исправляли несправедливости и повсюду строили общественные здания и оказывали благотворительную помощь.
повсюду.
Наполеон, предопределённый Провидением к мрачной роли палача народов,
убеждал себя, что целью его действий было благо народов и что он мог управлять судьбами миллионов и с помощью власти творить благодеяния.
«Из четырёхсот тысяч, переправившихся через Вислу, — писал он далее о войне с Россией, — половина были австрийцами, пруссаками, саксонцами, поляками, баварцами, вюртембергцами, мекленбургцами, испанцами, итальянцами и неаполитанцами. Собственно говоря, имперская армия составляла треть
в его состав входили голландцы, бельгийцы, жители приграничных районов Рейна,
пьемонтцы, швейцарцы, женевцы, тосканцы, римляне, жители
Тридцать второй военной дивизии, Бремена, Гамбурга и так далее:
в его составе было едва ли сто сорок тысяч человек, говоривших по-французски.
На самом деле российская экспедиция обошлась Франции менее чем в пятьдесят тысяч человек;
Русская армия, отступая от Вильно до Москвы, потеряла в различных сражениях в четыре раза больше людей, чем французская армия.
Пожар Москвы унёс жизни ста тысяч русских, которые умерли от холода и голода
в лесах; наконец, во время своего похода из Москвы к Одеру русская армия также страдала от суровых погодных условий; так что к тому времени, когда она достигла Вильны, в её рядах оставалось всего пятьдесят тысяч человек, а в Калише — менее восемнадцати тысяч».
Он воображал, что война с Россией началась по его воле, и ужасы, которые она принесла, не тронули его душу. Он смело взял на себя
всю ответственность за случившееся, и его затуманенный разум нашёл
оправдание в убеждении, что среди сотен тысяч погибших было
меньше французов, чем гессенцев и баварцев.
ГЛАВА XXXIX
Несколько десятков тысяч убитых лежали в разных позах и в разной форме на полях и лугах, принадлежавших Давыдовым и царским крепостным, — на тех полях и лугах, где сотни лет крестьяне из Бородино, Горки, Шевардино и Семеновска собирали урожай и пасли скот.
На перевязочных пунктах трава и земля были пропитаны кровью на площади около трёх акров. Толпы солдат с разным оружием, раненых и
нераненых, с испуганными лицами, тащились обратно в Можайск
из одной армии в другую и обратно в Валуево. Другие толпы,
измученные и голодные, шли вперёд под предводительством своих офицеров.
Другие удерживали позиции и продолжали стрелять.
По всему полю, которое раньше было таким радостным и красивым в свете утреннего солнца, отражавшегося от штыков и облачков дыма, теперь стелился туман от сырости и дыма и стоял странный кисловатый запах селитры и крови.
Собрались тучи, и на мёртвых и раненых, на испуганных, измученных и нерешительных людей начали падать капли дождя, словно говоря: «Довольно, люди! Довольно! Остановитесь... одумайтесь! Что вы делаете?»
Солдатам с обеих сторон, измученным голодом и усталостью, стало казаться сомнительным, стоит ли им продолжать убивать друг друга. На всех лицах читалось сомнение, и в каждой душе возникал вопрос: «За что, за кого я должен убивать и быть убитым?.. Иди и убивай, кого хочешь, но я больше не хочу этого делать!» К вечеру эта мысль созрела в каждой душе. В любой момент эти люди могли бы прийти в ужас от того, что они делают, бросить всё и убежать куда глаза глядят.
Но хотя к концу сражения солдаты осознали весь ужас того, что они делали, хотя они были бы рады прекратить это, какая-то непостижимая, таинственная сила продолжала управлять ими, и они по-прежнему подносили заряды, заряжали, целились и поджигали фитили, хотя из каждых трёх артиллеристов выживал только один и хотя они спотыкались и задыхались от усталости, обливаясь потом и пачкаясь кровью и порохом. Пушечные ядра летели с обеих сторон так же быстро и безжалостно, сокрушая человеческие тела, и эта ужасная работа была ещё не окончена
не по воле человека, а по воле Того, Кто управляет людьми и мирами
продолжалось.
Любой, кто посмотрел бы на неорганизованный тыл русской армии, сказал бы, что, если бы французы предприняли ещё одно незначительное усилие, она бы
исчезла; а любой, кто посмотрел бы на тыл французской армии, сказал бы, что русским нужно сделать ещё одно незначительное усилие, и французы были бы уничтожены. Но ни французы, ни русские не предприняли этого усилия, и пламя битвы медленно угасало.
Русские не предприняли таких усилий, потому что не собирались атаковать
французы. В начале битвы они стояли, преграждая путь к Москве, и в конце битвы они всё ещё стояли там же, где и в начале. Но даже если бы русские стремились выбить французов с их позиций, они не смогли бы предпринять эту последнюю попытку, потому что все русские войска были разбиты, не осталось ни одной части русской армии, которая не пострадала бы в битве, и, хотя они всё ещё удерживали свои позиции, они потеряли ПОЛОВИНУ своей армии.
Французы, помнящие все свои прошлые победы, во время
Пятнадцать лет, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с осознанием того, что они захватили часть поля боя, потеряли лишь четверть своих солдат и сохранили в целости свою гвардию численностью в двадцать тысяч человек, могли бы легко привести к такому результату. Французы,
которые атаковали русскую армию, чтобы оттеснить её с позиций,
должны были приложить все усилия, ведь пока русские продолжали
преграждать дорогу на Москву, цель французов не была достигнута,
и все их усилия и потери были напрасны. Но французы
не приложил таких усилий. Некоторые историки говорят, что Наполеону нужно было лишь
использовать свою Старую гвардию, которая осталась нетронутой, и битва была бы
выиграна. Говорить о том, что произошло бы, если бы Наполеон отправил свою
гвардию, — всё равно что говорить о том, что произошло бы, если бы осень стала весной.
Этого не могло быть. Наполеон не отдал свою гвардию не потому, что не хотел, а потому, что это было невозможно. Все генералы, офицеры и солдаты французской армии знали, что это невозможно, потому что боевой дух войск не позволил бы этого.
Не только Наполеон испытал это кошмарное чувство, когда могучая рука оказывается бессильной.
Все генералы и солдаты его армии, независимо от того, принимали они участие в сражении или нет, после всего опыта предыдущих битв, когда после десятой части таких усилий враг обращался в бегство, испытывали подобное чувство ужаса перед врагом, который, потеряв ПОЛОВИНУ своих людей, в конце битвы выглядел таким же грозным, как и в начале. Моральный дух атакующей французской армии был подорван. Не такая победа, которая...
Победа определяется захватом предметов, прикреплённых к древкам, которые называются штандартами, а также захватом территории, на которой стояли войска.
Но моральная победа, которая убеждает противника в моральном превосходстве его оппонента и в собственном бессилии, была одержана русскими в Бородинском сражении. Французские захватчики, подобно разъярённому животному,
получившему смертельную рану во время атаки, чувствовали, что
гибнут, но не могли остановиться, как и русская армия, ослабленная
вдвое, не могла удержаться от отступления. Благодаря набранному
импульсу французская армия всё ещё могла продвигаться вперёд.о Москве, но там, без дальнейших усилий со стороны русских, он должен был погибнуть, истекая кровью от смертельной раны, полученной под Бородино. Прямым следствием битвы
из Borodin; было бессмысленное бегство Наполеона из Москвы, его отступить
по старой Smol;nsk дороге, уничтожению вторгшейся армии
пятисот тысяч мужчин и погибель наполеоновской Франции, на
что на Borodin; впервые руки противник сильнее
дух был заложен.
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ: 1812 ГОД
ГЛАВА I
Абсолютная непрерывность движения непостижима для человеческого разума.
Законы движения любого рода становятся понятными человеку только тогда, когда он изучает произвольно выбранные элементы этого движения. Но в то же время значительная часть человеческих ошибок связана с произвольным разделением непрерывного движения на прерывистые элементы. Существует известный так называемый софизм древних, заключающийся в том, что Ахиллес никогда не смог бы догнать черепаху, за которой гнался, несмотря на то, что он бежал в десять раз быстрее черепахи. К тому времени, как Ахилл преодолел расстояние, отделявшее его от
Черепаха преодолела одну десятую этого расстояния раньше Ахилла.
Когда Ахилл преодолеет эту десятую, черепаха преодолеет ещё одну сотую, и так будет продолжаться вечно. Эта задача казалась древним неразрешимой. Абсурдный ответ (что Ахилл никогда не сможет догнать черепаху) был получен следующим образом: движение было произвольно разделено на прерывистые элементы, в то время как движение и Ахилла, и черепахи было непрерывным.
Принимая во внимание всё меньшие и меньшие элементы движения, мы лишь приближаемся к решению проблемы, но никогда его не достигнем. Только когда мы признаем
Мы пришли к понятию бесконечно малого и к вытекающей из него геометрической прогрессии с общим членом, равным одной десятой, и нашли сумму этой прогрессии до бесконечности.
Таким образом, мы пришли к решению задачи.
Современная математика, достигшая искусства оперировать бесконечно малым, теперь может находить решения и для других, более сложных задач движения, которые раньше казались неразрешимыми.
Эта современная математика, неизвестная древним, при решении задач движения допускает понятие бесконечно малого.
и таким образом соответствует главному условию движения (абсолютной непрерывности)
и тем самым исправляет неизбежную ошибку, которой не может избежать человеческий разум, когда он имеет дело с отдельными элементами движения, а не с непрерывным движением.
То же самое происходит при поиске законов исторического движения.
Движение человечества, возникающее в результате бесчисленных произвольных человеческих решений, непрерывно.
Понять законы этого непрерывного движения — цель истории. Но чтобы прийти к этим законам, которые являются результатом сложения всего
В этих человеческих желаниях человеческий разум постулирует произвольные и несвязанные между собой единицы.
Первый метод изучения истории состоит в том, чтобы взять произвольно выбранную
последовательность непрерывных событий и рассматривать её отдельно от других, хотя у любого события нет и не может быть начала, поскольку одно событие всегда плавно перетекает в другое.
Второй метод заключается в том, чтобы рассматривать действия одного человека — короля или полководца — как эквивалент суммы множества индивидуальных воль.
В то время как сумма индивидуальных воль никогда не выражается в действиях одного исторического персонажа.
Историческая наука в своём стремлении приблизиться к истине постоянно
выбирает для изучения всё более мелкие единицы. Но какими бы мелкими ни были
эти единицы, мы чувствуем, что рассматривать любую из них в отрыве от других,
или предполагать начало какого-либо явления, или утверждать, что воля
многих людей выражается в действиях какого-то одного исторического персонажа,
само по себе ложно.
Не нужно прилагать особых усилий, чтобы полностью
развеять в прах любые выводы, сделанные на основе истории. Нужно лишь выбрать более крупную или более мелкую единицу в качестве объекта наблюдения — ведь у критики есть все
Это правильно, ведь любая единица, которую рассматривает история, всегда выбирается произвольно.
Только взяв для наблюдения бесконечно малые единицы (дифференциал истории, то есть индивидуальные склонности людей) и овладев искусством их интегрирования (то есть нахождения суммы этих бесконечно малых величин), мы можем надеяться прийти к законам истории.
Первые пятнадцать лет XIX века в Европе ознаменовались необычайным движением миллионов людей. Люди бросают свои привычные занятия, устремляются из одного конца Европы в другой, грабят и
Они убивают друг друга, торжествуют и впадают в отчаяние, и на несколько лет весь ход жизни меняется и представляет собой интенсивное движение, которое сначала усиливается, а затем ослабевает. Что было причиной этого движения, какими законами оно управлялось? — спрашивает разум человека.
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам высказывания и действия нескольких десятков человек в здании в Париже, называя эти высказывания и действия «революцией». Затем они подробно описывают биографию Наполеона и некоторых людей, которые были к нему благосклонны или настроены враждебно.
Расскажите о том, какое влияние одни из этих людей оказали на других, и скажите:
вот почему произошло это движение и таковы его законы.
Но человеческий разум не только отказывается верить в это объяснение, но и прямо заявляет, что такой метод объяснения ошибочен, потому что в нём более слабое явление принимается за причину более сильного. Сумма человеческих воль породила Революцию и Наполеона, и только сумма этих воль сначала терпела их, а затем уничтожила.
«Но каждый раз, когда происходили завоевания, находились и завоеватели;
«Всякий раз, когда в каком-либо государстве происходила революция, появлялись великие люди», — говорит история. И действительно, человеческий разум отвечает: «Всякий раз, когда появлялись завоеватели, начинались войны, но это не доказывает, что завоеватели были причиной войн и что можно найти законы войны в действиях одного человека». Всякий раз, когда я смотрю на свои
часы и их стрелки показывают десять, я слышу звон колоколов соседней церкви.
Но поскольку колокола начинают звонить, когда стрелки часов показывают десять, я не имею права утверждать, что движение колоколов связано с часами.
вызвано положением стрелок на часах.
Всякий раз, когда я вижу, как движется локомотив, я слышу свисток и вижу, как открываются клапаны и вращаются колёса; но я не имею права делать вывод, что свист и вращение колёс являются причиной движения локомотива.
Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что распускаются дубы, и действительно, каждую весну, когда распускаются дубы, дует холодный ветер. Но хотя я и не знаю, почему дуют холодные ветры, когда распускаются дубовые почки, я не могу согласиться с крестьянами в том, что
Распускание почек на дубе — причина холодного ветра, потому что сила ветра не зависит от почек. Я вижу лишь
совпадение событий, как и во всех явлениях жизни, и я вижу, что, как бы долго и внимательно я ни наблюдал за стрелками часов, клапанами и колёсами двигателя, а также за дубом, я не обнаружу причину звона колоколов, движения двигателя или весенних ветров. Для этого я должен полностью изменить свою точку зрения и изучить законы движения пара,
колоколов и ветра. История должна сделать то же самое. И попытки в этом направлении уже были предприняты.
Чтобы изучить законы истории, мы должны полностью изменить объект нашего наблюдения, оставить в стороне королей, министров и генералов и изучать общие, бесконечно малые элементы, которые приводят в движение массы. Никто не может сказать, насколько человек способен продвинуться
таким образом в понимании законов истории; но очевидно, что
только на этом пути лежит возможность открыть законы истории, и что пока ещё не пройдена и миллионная доля этого пути
Историки приложили немало умственных усилий в этом направлении, как и в описании действий различных королей, полководцев и министров, а также в изложении собственных размышлений об этих действиях.
ГЛАВА II
Войска дюжины европейских стран вторглись в Россию. Русская армия и народ избегали столкновений до самого Смоленска, а затем от Смоленска до Бородино. Французская армия продвигалась к Москве, её цель была близка, и по мере приближения к ней её напор усиливался, подобно тому как скорость падающего тела увеличивается по мере приближения к земле. Позади
Впереди были семьсот миль голодной, враждебной страны; впереди были несколько десятков миль, отделявших её от цели. Каждый солдат в
армии Наполеона чувствовал это, и вторжение продолжалось само по себе.
Чем больше русская армия отступала, тем сильнее разгоралась ненависть к врагу, и по мере отступления армия увеличивалась и укреплялась. В Бородин; произошло столкновение. Ни одна из армий не была разбита, но русская армия отступила сразу после столкновения, так же неизбежно, как мяч отскакивает после столкновения с другим мячом
получив больший импульс, и с такой же неизбежностью мяч
вторжения, который продвигался с такой скоростью, прокатился на некоторое
расстояние, хотя столкновение лишило его всей силы.
Русские отступили на восемьдесят миль — за пределы Москвы — и французы
достигли Москвы и там остановились. В течение пяти недель после этого
не было ни одного сражения. Французы не двигались. Как истекающее кровью, смертельно раненное животное зализывает свои раны, так и они бездействовали в Москве
пять недель, а потом внезапно, без всякой видимой причины, бежали обратно:
они устремились к Калужской дороге и (после победы — ведь в Малоярославце поле боя снова осталось за ними)
не вступив ни в одно серьёзное сражение, ещё быстрее бежали обратно
к Смоленску, за Смоленск, за Березину, за Вильно и ещё дальше.
Вечером двадцать шестого августа Кутузов и вся армия
Русская армия была убеждена, что Бородинское сражение завершилось победой.
Кутузов доложил об этом императору. Он отдал приказ готовиться к новому сражению, чтобы добить врага, и сделал это не для того, чтобы кого-то обмануть,
но потому, что он знал, что враг разбит, как знали все, кто участвовал в сражении.
Но весь тот вечер и весь следующий день одно за другим приходили донесения о неслыханных потерях, о гибели половины армии, и новое сражение стало физически невозможным.
Было невозможно вступить в бой, пока не была собрана информация,
пока не были собраны раненые, пока не пополнились запасы боеприпасов,
пока не были подсчитаны потери, пока не были назначены новые офицеры вместо убитых, пока солдаты не поели и не выспались. А тем временем
На следующее утро после сражения французская армия сама двинулась на русских, подгоняемая силой собственного импульса, который, казалось, возрастал обратно пропорционально квадрату расстояния до цели. Кутузов хотел атаковать на следующий день, и вся армия этого желала. Но для того, чтобы атаковать, недостаточно одного желания, должна быть возможность это сделать, а такой возможности не было. Невозможно было не отступить на день пути, а затем точно так же невозможно было не отступить ещё на один
и на третий день пути, и наконец 1 сентября, когда армия приблизилась к Москве, — несмотря на силу чувств, возникших во всех рядах, — обстоятельства вынудили её отступить за Москву. И войска отступили ещё на один, последний, дневной переход и оставили Москву врагу.
Для людей, привыкших думать, что планы кампаний и сражений разрабатываются генералами, — ведь каждый из нас, сидящий над картой в своём кабинете, может
представить, как бы он организовал то или иное сражение, — возникают вопросы: почему Кутузов во время отступления не
то или это? Почему он не занял позицию до того, как добрался до Фили?
Почему он не отступил сразу по Калужской дороге, бросив Москву? и так далее. Люди, привыкшие так думать, забывают или не знают о неизбежных условиях, которые всегда ограничивают деятельность любого главнокомандующего. Деятельность главнокомандующего совсем не похожа на ту, которую мы себе представляем, когда спокойно сидим в своих кабинетах, изучая на карте какую-нибудь кампанию с определённым количеством войск с той и с другой стороны в известной местности, и начинаем наше
планы на определённый момент. Главнокомандующий никогда не имеет дела с
началом какого-либо события — с той позиции, с которой мы всегда его рассматриваем. Главнокомандующий всегда находится в гуще
череды сменяющих друг друга событий, поэтому он никогда не может в какой-то момент оценить всю важность происходящего. Мгновение за мгновением событие
незаметно обретает форму, и в каждый момент этого непрерывного
формирования событий главнокомандующий оказывается в
центре сложнейшей игры интриг, забот, непредвиденных обстоятельств,
Кутузов, окружённый со всех сторон войсками, проектами, советами, угрозами и обманом,
постоянно был вынужден отвечать на бесчисленные обращённые к нему вопросы,
которые постоянно противоречили друг другу.
Учёные военные авторитеты совершенно серьёзно утверждают, что Кутузову следовало
перевести свою армию на Калужскую дорогу задолго до того, как он добрался до Фили,
и что кто-то действительно подал ему такое предложение. Но у главнокомандующего,
особенно в трудный момент, всегда на руках не одно, а десятки предложений одновременно. И все эти предложения, основанные на стратегии и тактике, противоречат друг другу.
Казалось бы, дело главнокомандующего — просто выбрать один из этих проектов. Но даже этого он не может сделать. События и время не ждут.
Например, 28-го числа ему предлагают перейти на Калужскую дорогу, но в этот момент прискакал адъютант от Милорадовича и спросил, должен ли он вступить в бой с французами или отступить.
Приказ должен быть отдан немедленно, сию же минуту. И приказ об отступлении
заставляет нас свернуть на Калужскую дорогу. А после адъютанта
приходит генерал-интендант и спрашивает, куда девать припасы.
и начальник госпиталей спрашивает, куда девать раненых, и
курьер из Петербурга привозит письмо от государя, в котором
не допускается возможность оставить Москву, и соперник главнокомандующего, человек, который его подсиживает (а таких всегда не один, а несколько), представляет новый проект, диаметрально противоположный тому, который предполагает поворот на Калужскую дорогу, и самому главнокомандующему нужен сон и отдых, чтобы сохранить силы, и
Награда приходит с жалобой, а жители округа молятся о защите.
Офицер, посланный осмотреть местность, возвращается и
представляет отчёт, полностью противоречащий тому, что сказал офицер,
посланный ранее; а шпион, пленный и генерал, побывавший на разведке,
по-разному описывают расположение вражеской армии. Люди, привыкшие неправильно понимать или забывать эти
неизбежные условия действий главнокомандующего, описывают нам,
например, положение армии в Фили и предполагают, что
1 сентября главнокомандующий мог совершенно свободно принять решение о том, оставить Москву или защищать её.
Однако, когда русская армия находилась менее чем в четырёх милях от Москвы, такого вопроса не стояло. Когда был решён этот вопрос?
При Дриссе и Смоленске, а наиболее явно — 24 августа при Шевардино и 26 августа при Бородино, а также каждый день, час и минута отступления от Бородино до Фили.
Глава III
Когда Ермолов, посланный Кутузовым для осмотра позиций, сказал
Когда фельдмаршал сказал, что сражаться под Москвой невозможно и что они должны отступить, Кутузов молча посмотрел на него.
«Дайте мне вашу руку», — сказал он и, перевернув её, чтобы нащупать пульс, добавил: «Вы нездоровы, мой дорогой друг. Подумайте о том, что вы говорите!»
Кутузов всё ещё не мог допустить возможности отступления за Москву без сражения.
На Поклонной горе, в четырёх верстах от Дорогомиловских ворот Москвы, Кутузов вышел из экипажа и сел на скамейку у дороги.
Вокруг него собралась большая толпа генералов, и граф Ростопчин, который
вышел из Москвы и присоединился к ним. Эта блестящая компания разделилась на несколько групп, которые обсуждали преимущества и недостатки позиции, состояние армии, предложенные планы, положение Москвы и военные вопросы в целом. Хотя их не вызывали для этого и хотя это не называлось военным советом, все они чувствовали, что это действительно военный совет. Все разговоры касались общественных вопросов. Если кто-то сообщал или спрашивал о личных новостях, это делалось шёпотом, и они сразу же возвращались к общим
Среди всех этих людей не было ни шуток, ни смеха, ни даже улыбок.
Очевидно, все они старались вести себя так, как того требовала ситуация.
И все эти группы, разговаривая между собой, старались держаться поближе к главнокомандующему (чья скамья находилась в центре собрания) и говорить так, чтобы он мог их слышать. Главнокомандующий слушал, что ему говорили,
и иногда просил повторить сказанное, но сам не принимал
участия в разговорах и не высказывал своего мнения. Выслушав
Услышав, что говорит та или иная из этих групп, он обычно отворачивался с разочарованным видом, как будто они говорили не о том, что он хотел бы услышать. Некоторые обсуждали выбранную позицию, критикуя не столько саму позицию, сколько умственные способности тех, кто её выбрал. Другие утверждали, что ошибка была допущена ранее и что сражение нужно было начать на два дня раньше. Другие снова заговорили о битве при Саламанке, которую описал Кросар, недавно прибывший француз в испанской форме.
(Этот француз и один из немецких принцев, служивших в русской армии, обсуждали осаду Сарагосы и рассматривали возможность подобной защиты Москвы.) Граф Ростопчин говорил четвёртой группе, что он готов умереть вместе с городскими оркестрами под стенами столицы, но всё же не может не сожалеть о том, что его держали в неведении относительно происходящего, и что, если бы он узнал об этом раньше, всё было бы иначе... Пятая группа демонстрирует глубину своего стратегического мышления.
обсуждали направление, в котором теперь должны были двигаться войска. Шестая группа
говорила полную бессмыслицу. Кутузов становился всё более озабоченным и мрачным. Из всех этих разговоров он понял только одно:
защитить Москву было физически невозможно в полном смысле этих слов, то есть настолько невозможно, что если бы какой-нибудь безрассудный
командир отдал приказ сражаться, это привело бы к неразберихе, но битва всё равно не состоялась бы. Этого бы не произошло, потому что все командиры не только признали, что занять эту позицию невозможно, но и
в своих разговорах они обсуждали только то, что произойдёт после его
неизбежного оставления. Как командиры могли вести свои войска на
поле боя, которое, по их мнению, было невозможно удержать? Младшие
офицеры и даже солдаты (которые тоже рассуждали) тоже считали эту
позицию невозможной и поэтому не могли идти в бой, будучи полностью
убеждёнными в поражении. Если Беннигсен настаивал на том, что позиция должна быть
защищена, а другие всё ещё обсуждали этот вопрос, то он был важен не сам по себе, а лишь как предлог для споров и интриг.
Кутузов хорошо это знал.
Беннигсен, который выбрал эту позицию, горячо продемонстрировал свой русский патриотизм (Кутузов не мог слушать это без содрогания),
настаивая на том, что Москву нужно защищать. Его цель была ясна как божий день
для Кутузова: если оборона не удастся, свалить вину на Кутузова, который довёл армию до Воробьёвых гор, не дав сражения; если оборона удастся, приписать успех себе; а если сражения не будет, снять с себя вину за оставление Москвы. Но сейчас старика не занимали эти интриги. Его мучил один страшный вопрос
Этот вопрос поглотил его, и он не услышал на него ответа ни от кого.
Теперь он задавался вопросом: «Неужели я позволил Наполеону дойти до Москвы, и когда я это сделал? Когда это было решено?
Может быть, вчера, когда я приказал Платову отступать, или накануне вечером, когда я вздремнул и сказал Беннигсену отдать приказ? Или ещё раньше?.. Когда, когда было решено это ужасное дело?» Москву
нужно оставить. Армия должна отступить, и приказ об этом должен быть отдан. Отдать этот ужасный приказ казалось ему равносильным
Он отказался от командования армией. И дело было не только в том, что он любил власть, к которой привык (его задевали почести, оказанные князю Прозоровскому, под началом которого он служил в Турции), но и в том, что он был убеждён: ему суждено спасти Россию, и именно поэтому, вопреки желанию императора и воле народа, он был избран главнокомандующим. Он был убеждён, что только он один может сохранить
командование армией в этих сложных обстоятельствах и что во всём
мире только он один может без страха противостоять непобедимому Наполеону.
и он пришёл в ужас от мысли о приказе, который ему предстояло отдать. Но
нужно было что-то решать, и эти разговоры вокруг него, которые
принимали слишком вольный характер, нужно было прекратить.
Он вызвал к себе самых важных генералов.
«Моя голова, хорошая она или плохая, должна быть на плечах», — сказал он, вставая со скамьи, и поехал в Фили, где его ждали экипажи.
Глава IV
Военный совет начал собираться в два часа дня в лучшей и более просторной части избы Андрея Савостьянова. Мужчины, женщины и
Дети из большой крестьянской семьи столпились в дальней комнате напротив. Только Малаша, шестилетняя внучка Андрея, которую его светлость погладил по голове и дал ей кусочек сахара во время чаепития, осталась на кирпичной печи в большой комнате. Малаша с робким восторгом смотрела из печи на лица, мундиры и ордена генералов, которые один за другим входили в комнату и садились на широкие скамьи в углу под иконами. «Дедушка», как мысленно называла его Малаша
Кутузов сидел поодаль, в тёмном углу за печью. Он сидел, глубоко погрузившись в складное кресло, и беспрестанно откашливался и потягивал воротник сюртука, который, хотя и был расстёгнут, всё ещё, казалось, сдавливал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; он пожимал руки одним и кивал другим. Его адъютант Кайсаров собирался отдёрнуть занавеску окна, выходящего на
Кутузов, но тот сердито махнул рукой, и Кайсаров понял, что его светлость не желает, чтобы его видели.
Вокруг крестьянского стола, на котором лежали карты, планы, карандаши и бумаги, собралось столько людей, что ординарцы принесли ещё один табурет и поставили его рядом со столом. Ермолов, Кайсаров и Толь, которые только что прибыли, сели на этот табурет. На переднем месте, прямо под иконами, сидел Барклай-де-Толли, и его высокий лоб сливался с лысой макушкой. На шее у него был Георгиевский крест, и выглядел он бледным и больным. Он два дня горел в лихорадке, а теперь дрожал от холода и боли. Рядом с ним сидел Уваров, который быстро жестикулировал и говорил.
Он делился с ним какой-то информацией, говоря вполголоса, как и все они.
Пухлый маленький Дохтуров внимательно слушал, подняв брови и скрестив руки на животе.
С другой стороны сидел граф Остерман-Толстой, казалось, погружённый в свои мысли. Его широкая голова с резкими чертами лица и блестящими глазами покоилась на руке.
Раевский, по привычке взъерошив черные волосы на висках, то и дело поглядывал то на Кутузова, то на дверь с выражением нетерпения.
Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына озарилось
нежная, лукавая улыбка. Он встретился взглядом с Малашей, и выражение его глаз заставило девочку улыбнуться.
Все ждали Беннигсена, который под предлогом осмотра позиций заканчивал свой изысканный ужин. Они ждали его с четырёх до шести часов и всё это время не приступали к обсуждению, а вполголоса говорили о других вещах.
Только когда Беннигсен вошёл в избушку, Кутузов вышел из своего угла и подошёл к столу, но не настолько близко, чтобы свечи, стоявшие на столе, осветили его лицо.
Беннигсен открыл совет вопросом: «Должны ли мы без боя оставить
древнюю и священную столицу России или будем её защищать?»
Повисла долгая и всеобщая тишина. Все хмурились, и только сердитое ворчание Кутузова и его периодическое покашливание нарушали тишину. Все смотрели на него. Малаша тоже смотрела на «дедушку». Она стояла ближе всех к нему и видела, как исказилось его лицо; казалось, он вот-вот заплачет, но это длилось недолго.
«Древняя и священная столица России!» — внезапно произнёс он, повторяя
Беннигсен произнёс эти слова сердитым тоном, тем самым привлекая внимание к фальшивой ноте в них. «Позвольте мне сказать вам, ваше превосходительство, что этот вопрос не имеет значения для русского». (Он подался всем своим грузным телом вперёд.) «Такой вопрос не может быть поставлен; он бессмыслен! Вопрос, который я попросил этих господ обсудить, носит военный характер.
Вопрос заключается в спасении России. Что лучше: сдать Москву без боя или, приняв бой, рискнуть потерять и армию, и Москву? Вот вопрос, по которому я хочу знать ваше мнение, — и он откинулся на спинку стула.
Началось обсуждение. Беннигсен еще не считал свою партию проигранной.
Признавая точку зрения Барклая и других, что оборонительное сражение в
Фили был невозможен, но, проникнутый русским патриотизмом и любовью к Москве
, он предложил переместить войска с правого фланга на левый
ночью и атаковать правый фланг французов на следующий день.
Мнения разделились, и были выдвинуты аргументы за и против этого проекта
. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с Беннигсеном.
Чувствовали ли они необходимость пойти на жертву, прежде чем оставить столицу
Руководствуясь другими, личными соображениями, эти генералы, казалось, не понимали, что этот совет не может изменить неизбежный ход событий и что Москва фактически уже оставлена. Другие генералы, однако, понимали это и, оставив в стороне вопрос о Москве, говорили о том, в каком направлении должна отступать армия.
Малаша, не сводившая глаз с того, что происходило перед ней, по-другому поняла смысл совета. Ей казалось, что это всего лишь личная борьба между «Дедушкой» и «Длиннополым»
Она называла его Беннигсеном. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в глубине души была на стороне «дедушки». В разгар разговора она заметила, как «дедушка» бросил на Беннигсена быстрый, едва заметный взгляд, а затем, к своей радости, увидела, что «дедушка» сказал что-то «Долговязому», и тот успокоился. Беннигсен внезапно покраснел и начал сердито расхаживать взад-вперёд по комнате. Что так поразило его, так это спокойный и тихий комментарий Кутузова о преимуществах и недостатках предложения Беннигсена перебросить войска ночью с правого на левый фланг, чтобы атаковать правое крыло французов.
— Господа, — сказал Кутузов, — я не могу одобрить план графа.
Передвижение войск в непосредственной близости от противника всегда опасно, и военная история подтверждает это. Например... — Кутузов, казалось, задумался, подыскивая пример, а затем, глядя на Беннигсена ясным, наивным взглядом, добавил:
— Ах да, возьмите битву при Фридланде, которую, я думаю, граф хорошо помнит и которая была... не увенчалась успехом только потому, что наши войска были перегруппированы слишком близко к противнику...»
Последовала короткая пауза, которая показалась всем очень долгой.
Дискуссии возобновились, но часто останавливается, и они все
чувствовал, что нет больше говорить.
Во время одной из таких пауз Kut;zov испустила глубокий вздох, как будто готовясь к
говорить. Все посмотрели на него.
“Ну, господа, я вижу, что это я, кому придется платить за сломанный
посуда”, - сказал он, и медленно поднявшись, он двинулся к столу. “Господа!,
Я выслушал ваше мнение. Некоторые из вас со мной не согласятся. Но я, — он сделал паузу, — властью, данной мне моим государем и страной,
приказываю отступить».
После этого генералы начали расходиться с торжественным видом.
осмотрительное молчание людей, уходящих после похорон.
Некоторые из генералов вполголоса и совсем не так, как во время совета, что-то говорили своему главнокомандующему.
Малаша, которую давно ждали к ужину, осторожно спустилась с печи, цепляясь босыми ножками за выступы, и, проскользнув между ног генералов, выбежала из комнаты.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал всё о том же страшном вопросе:
«Когда, когда же оставление Москвы стало неизбежным? Когда было сделано то, что решило исход дела? И кто был в этом виноват?»
«Я этого не ожидал, — сказал он своему адъютанту Шнейдеру, когда тот пришёл поздно вечером. — Я этого не ожидал! Я не думал, что это произойдёт».
«Вам следует отдохнуть, ваше светлейшее высочество, — ответил Шнейдер.
— Но нет! Они еще будут есть конину, как турки! ” воскликнул
Кутузов, не отвечая, ударил пухлым кулаком по столу. “Они
тоже будут, если только...”
ГЛАВА V
В то самое время, в обстоятельствах, которые были даже важнее, чем отступление без боя, а именно эвакуация и сожжение Москвы,
Ростопчин, которого обычно считают инициатором этого события,
действовал совершенно иначе, чем Кутузов.
После Бородинского сражения оставление и сожжение Москвы были
столь же неизбежны, как и отступление армии за Москву без боя.
Каждый русский мог бы предсказать это не с помощью рассуждений, а с помощью чувства, заложенного в каждом из нас и в наших отцах.
То же самое, что происходило в Москве, случилось во всех городах и деревнях на русской земле, начиная со Смоленска, без участия графа Ростопчина и его листовок. Народ
беззаботно ждал врага, не бунтовал, не волновался и не разносил никого в клочья, а принял свою судьбу, чувствуя в себе силы
сделать то, что должно было быть сделано в этот самый трудный момент. И как только враг приблизился, богатые люди ушли, бросив своё имущество,
а бедняки остались и сожгли и разрушили то, что осталось.
Сознание того, что так будет и всегда будет, жило и живёт в сердце каждого русского. И это сознание,
и предчувствие того, что Москва будет взята, жило в русском
московском обществе в 1812 году. Те, кто покинул Москву уже в июле
и в начале августа, показали, что они этого ожидали. Те, кто
уехал, взяв с собой всё, что мог унести, бросив свои дома и половину
имущества, сделали это из скрытого патриотизма, который
проявляется не в словах и не в том, чтобы отдать своих детей ради спасения родины
и подобные противоестественные поступки, но ненавязчиво, просто, органично,
и поэтому так, как всегда даёт самые мощные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», — говорили им. В своих прокламациях Ростопчин
внушал им, что покидать Москву постыдно. Им было стыдно, что их называют трусами, стыдно уезжать, но они всё равно уезжали, зная,
что так нужно. Почему они уехали? Невозможно предположить, что
Ростопчин напугал их рассказами об ужасах, которые творил Наполеон
совершённые в завоёванных странах. Первыми уехали богатые образованные люди, которые прекрасно знали, что Вена и Берлин остались нетронутыми и что во время наполеоновской оккупации жители этих городов приятно проводили время в компании очаровательных французов, которые так нравились русским, особенно русским дамам.
Они уехали, потому что для русских не могло быть вопроса о том, хорошо или плохо будет при французском правлении в Москве. О том, чтобы оказаться под властью Франции, не могло быть и речи, это было бы хуже всего
Это могло произойти. Они ушли ещё до Бородинского сражения и тем более быстро после него, несмотря на призывы Ростопчина защищать Москву
или на его заявление о намерении взять чудотворную икону
Иверской Божией Матери и отправиться в бой, или на воздушные шары, которые должны были уничтожить французов, и несмотря на всю ту чепуху, которую Ростопчин писал в своих листовках. Они знали, что сражаться должна армия и что, если она не добьётся успеха, не стоит брать с собой барышень и крепостных в район Трёхгорной заставы в Москве, чтобы сражаться с Наполеоном, и что
они должны были уйти, как бы им ни было жаль оставлять своё имущество на разграбление. Они ушли, не задумываясь о том, какое огромное значение имеет то, что этот огромный и богатый город был отдан на разграбление, ведь большой город с деревянными зданиями, покинутый жителями, неизбежно должен был сгореть. Они ушли каждый по своей воле, и всё же только благодаря их уходу произошло знаменательное событие, которое навсегда останется величайшей славой русского народа. Дама, которая боялась, что её
По приказу графа Ростопчина она уже в июне переехала со своими неграми и шутами из Москвы в своё саратовское имение, смутно осознавая, что она не служанка Бонапарта, а действительно, просто и искренне выполняет великую работу, которая спасёт Россию. Но
Граф Ростопчин, который теперь насмехался над теми, кто покинул Москву, и распорядился перенести правительственные учреждения, теперь раздавал совершенно бесполезное оружие пьяному сброду, теперь устраивал крестные ходы с иконами, а теперь запретил отцу Августину выносить иконы или мощи святых; теперь
захватил все частные повозки в Москве и на сто тридцать шесть из них погрузил воздушный шар, который строил Леппих;
теперь намекал, что сожжёт Москву, и рассказывал, как поджёг свой
собственный дом; теперь написал французам прокламацию, в которой
торжественно упрекал их за то, что они разрушили его приют; теперь
хвастался тем, что намекал, будто сожжёт Москву, а теперь отрицал это;
теперь приказал людям поймать всех шпионов и привести их к нему, а теперь
упрекнул их за это; теперь выслал всех французских резидентов из
Москва, а теперь ещё и мадам Обер-Шальме (центр всего
Французской колонии в Москве) остаться, но приказал почтенному старому почтмейстеру Ключарёву быть арестованным и сосланным без особых на то причин;
теперь собрал народ на Трёх горах, чтобы сражаться с французами,
а теперь, чтобы избавиться от них, выдал им человека на казнь,
а сам уехал через задние ворота; теперь заявил, что не переживёт
падения Москвы, а теперь писал в альбомах французские стихи о своей
роли в этом деле — этот человек не понимал
Он не понимал смысла происходящего, а просто хотел сделать что-то сам,
что поразило бы людей, совершить какой-нибудь патриотически-героический
подвиг. И, как ребёнок, он насмехался над важным и неизбежным событием —
оставлением и сожжением Москвы — и пытался своей слабой рукой то
ускорить, то остановить огромный поток людей, который нёс его вместе с собой.
Глава VI
Элен, вернувшись со двором из Вильны в Петербург, оказалась в затруднительном положении.
В Петербурге она пользовалась особой защитой одного вельможи, который
занимала один из самых высоких постов в империи. В Вильно у неё завязались
отношения с молодым иностранным принцем. Когда она вернулась в Петербург,
там были и магнат, и принц, и оба претендовали на её внимание.
Перед Элен встала новая проблема: как сохранить отношения с обоими, не обидев ни одного из них.
То, что другой женщине показалось бы трудным или даже невозможным, не вызвало ни малейшего смущения у графини Безуховой, которая, очевидно, заслужила репутацию очень умной женщины. Если бы она попыталась
Если бы она попыталась скрыть что-то или выкрутиться из неловкой ситуации с помощью хитрости, то испортила бы себе репутацию, признав свою вину. Но Элен, как по-настоящему великий человек, который может делать всё, что ему заблагорассудится, сразу же решила, что её позиция верна, в чём она искренне убеждена, а виноваты все остальные.
Когда молодой иностранец впервые позволил себе упрекнуть её, она
подняла свою прекрасную голову и, полуобернувшись к нему, твёрдо сказала:
«Это так похоже на мужчину — быть эгоистичным и жестоким! Я ничего другого и не ожидала. Женщина
Она жертвует собой ради тебя, она страдает, и вот её награда! Какое
право вы имеете, монсеньор, требовать отчёта о моих привязанностях и
дружбе? Этот человек был мне больше чем отец!» Принц хотел что-то сказать, но Элен перебила его.
— Ну да, — сказала она, — возможно, он испытывает ко мне чувства,
отличные от отцовских, но это не повод для меня запирать перед ним дверь. Я не мужчина, чтобы отплачивать за доброту неблагодарностью!
Знайте, монсеньор, что во всём, что касается моих сокровенных чувств, я
«Я буду отчитываться только перед Богом и своей совестью», — заключила она, положив руку на свою красивую, пышную грудь и возведя глаза к небу.
«Но, ради всего святого, выслушайте меня!»
«Выйдите за меня замуж, и я буду вашей рабыней!»
«Но это невозможно».
«Вы не снизойдете до того, чтобы унизиться и выйти за меня замуж, вы...» — сказала Элен и заплакала.
Принц попытался утешить её, но Элен, словно обезумев,
сквозь слёзы сказала, что ничто не мешает ей выйти замуж,
что были прецеденты (до того времени их было очень мало, но
она упомянула Наполеона и некоторых других выдающихся личностей), что она никогда не была женой своего мужа и что её принесли в жертву.
«Но закон, религия...» — сказал принц, уже сдаваясь.
«Закон, религия... Для чего они были придуманы, если не могут этого устроить?» — сказала Элен.
Принц удивился, что ему не пришла в голову такая простая идея,
и обратился за советом к святым братьям из Общества Иисуса,
с которыми он был в близких отношениях.
Несколько дней спустя на одном из тех очаровательных приёмов, которые устраивала Элен в
В её загородном доме на Каменном острове ей представили очаровательного месье де Жобера,
немолодого мужчину с белоснежными волосами и блестящими чёрными глазами,
иезуита в коротком облачении * , и в саду при свете иллюминации и под звуки музыки он долго говорил с ней о любви к Богу, Христу, Святому Сердцу и об утешении, которое даёт истинная католическая религия в этом и в ином мире. Элен была тронута, и у неё не раз наворачивались слёзы на глаза.
И у месье де Жобера тоже, и их голоса дрожали. Танец,
ради чего её партнёр пришёл за ней, положил конец её разговору с
её будущим духовным наставником, но на следующий вечер месье де
Жобер пришёл к Элен, когда она была одна, и после этого часто приходил
снова.
* Мирянин, член Общества Иисуса.
Однажды он привёл графиню в римско-католическую церковь, где она преклонила колени перед алтарём, к которому её подвели. Очаровательная женщина средних лет
Француз возложил руки ей на голову, и, как она сама впоследствии описывала, она почувствовала, будто в её душу ворвался свежий ветерок.
Ей объяснили, что это и есть la gr;ce.
После этого к ней привели аббата в длинном сюртуке. Она исповедалась ему, и он отпустил ей грехи. На следующий день она получила
коробочку со Святыми Дарами, которую оставили у неё дома, чтобы она могла причаститься. Через несколько дней Элен с радостью узнала, что её приняли в истинную католическую церковь и что через несколько дней сам Папа Римский узнает о ней и пришлёт ей некий документ.
Всё, что делалось вокруг неё и для неё в то время, всё внимание, которое уделяли ей столь многие умные люди и которое выражалось в столь приятных
Изысканные манеры и состояние голубиной чистоты, в котором она теперь пребывала (всё это время она носила только белые платья и белые ленты), доставляли ей удовольствие,
но это удовольствие ни на минуту не заставляло её забывать о своей цели. И,
как это всегда бывает в состязаниях хитростей, когда глупый человек одерживает верх над более умным, Элен, поняв, что главной целью всех этих слов и всех этих хлопот было обратить её в
Католицизм, чтобы получить от неё деньги для иезуитских учреждений (о которых она была наслышана), — прежде чем расстаться с деньгами, настоял
что необходимо провести различные процедуры, чтобы освободить её от мужа.
По её мнению, цель любой религии — просто
сохранять определённые приличия, одновременно удовлетворяя
человеческие желания. И с этой целью в одном из разговоров со своим духовником
она настаивала на ответе на вопрос, в какой степени она связана узами брака?
Они сидели в сумерках у окна в гостиной.
В окно доносился аромат цветов. На Элен было белое платье, прозрачное на плечах и груди. Аббат, упитанный
Мужчина с пухлым чисто выбритым подбородком, приятными твёрдыми губами и белыми руками, смиренно сложенными на коленях, сидел рядом с Элен и с едва заметной улыбкой на губах и умиротворённым выражением восхищения её красотой время от времени поглядывал на неё, высказывая своё мнение по обсуждаемому вопросу. Элен с неловкой улыбкой смотрела на его вьющиеся волосы и пухлые чисто выбритые смуглые щёки и каждую минуту ожидала, что разговор примет новый оборот. Но аббат, хотя и наслаждался красотой своей спутницы, был поглощён своим мастерством.
Ход аргументов отца-исповедника был следующим: “Не зная
о важности того, что вы предпринимали, вы дали обет супружеской верности.
верность мужчине, который, со своей стороны, вступив в брак без
веры в религиозное значение брака, совершил акт
святотатства. Этому браку не хватало двойного значения, которое он должен был иметь
. И все же, несмотря на это, ваша клятва была обязательной. Вы отклонились от нее.
Что вы совершили, поступив таким образом? Простительный или смертный грех? Простительный, ибо ты действовал без злого умысла. Если теперь ты снова женишься
ради того, чтобы иметь детей, ваш грех может быть прощён. Но вопрос снова двоякий: во-первых...»
Но вдруг Элен, которой стало скучно, сказала с одной из своих обворожительных улыбок:
«Но я думаю, что, приняв истинную религию, я не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия».
Наставник её совести был поражён тем, что дело было представлено ему с простотой яйца Колумба. Он был
в восторге от неожиданных успехов своего ученика, но не мог отказаться от тщательно выстроенной системы аргументов.
«Давайте поймем друг друга, графиня», — сказал он с улыбкой и начал опровергать доводы своей духовной дочери.
Глава VII
Элен поняла, что с церковной точки зрения вопрос был очень простым и легким и что ее наставники создавали трудности только потому, что опасались, как к этому отнесется светская власть.
Поэтому она решила, что необходимо подготовить общественное мнение.
Она вызвала ревность у пожилого магната и рассказала ему, что
Она сказала об этом другому своему поклоннику, то есть поставила дело так, что единственный способ для него получить право на неё — это жениться на ней. Пожилой магнат поначалу был так же ошеломлён этим предложением жениться на женщине, чей муж был жив, как и молодой человек, но непоколебимая уверенность Элен в том, что это так же просто и естественно, как жениться на девушке, подействовала и на него. Если бы сама Элен проявила хоть малейшие признаки нерешительности, стыда или скрытности, её дело было бы проиграно. Но она не только не скрывала ничего, но и не проявляла никаких признаков скрытности
или стыд, напротив, с добродушной наивностью рассказывала своим близким друзьям (а все они были из Петербурга), что и князь, и магнат делали ей предложение и что она любит обоих и боится огорчить кого-то из них.
По Петербургу тут же пополз слух, но не о том, что Элен хочет развестись с мужем (если бы такое просочилось, многие бы выступили против столь незаконного намерения), а просто о том, что несчастная и интересная Элен сомневается, за кого из двух мужчин ей выйти замуж.
Вопрос был уже не в том, возможно ли это, а в том, за кого именно
о том, кто лучше подходит и как к этому отнесутся при дворе.
Правда, были и непреклонные люди, неспособные подняться до такого уровня,
которые видели в этом проекте осквернение таинства брака, но таких было немного, и они молчали,
в то время как большинство интересовалось благополучием Элен и тем,
какой брак будет более выгодным. Правильно или неправильно вступать в повторный брак, пока жив первый муж, они не обсуждали, поскольку этот вопрос, очевидно, был решён «более мудрыми людьми
«Лучше, чем ты или я», — говорили они, и усомниться в правильности этого решения означало бы рискнуть показать свою глупость и неспособность жить в обществе.
Только Марья Дмитриевна Ахросимова, приехавшая тем летом в Петербург навестить одного из своих сыновей, позволила себе открыто высказать мнение, противоречащее общему. Встретив Элен на балу, она
остановила её посреди зала и в наступившей тишине сказала своим грубым голосом:
«Значит, жёны живых мужчин снова начали выходить замуж!
Может быть, ты думаешь, что изобрела что-то новое? Ты была
опередила тебя, моя дорогая! Об этом давно подумали. Так делают во всех борделях, — и с этими словами Марья Дмитриевна, засучив свои широкие рукава привычным угрожающим жестом и строго оглядевшись по сторонам, двинулась через комнату.
Хотя люди и боялись Марьи Дмитриевны, к ней относились с уважением
Петербург считал её шутом, и поэтому из всего, что она сказала, они заметили только одно грубое слово, которое она употребила, и повторили его шёпотом, полагая, что в этом слове и заключается весь смысл её замечания.
Князь Василий, который в последнее время очень часто забывал, что он сказал, и
повторял одно и то же по сто раз на дню, говорил дочери, когда ему случалось её увидеть:
«Элен, я хочу с тобой поговорить», — и отводил её в сторону, беря за руку. «Я слышал о некоторых планах, касающихся... ну, ты знаешь. Что ж, дитя моё, ты знаешь, как радуется сердце твоего отца, когда он узнаёт, что ты... Ты так много страдала...» Но, моя дорогая,
слушай только своё сердце. Это всё, что я могу сказать, — и, скрывая свои неизменные чувства, он прижимался щекой к щеке дочери и отходил.
Билибин, не утративший репутации чрезвычайно умного человека,
был одним из бескорыстных друзей такой блистательной женщины, как
Элен, — друзей, которые никогда не могут стать любовниками. Однажды он высказал ей своё мнение по этому поводу на небольшом и узком собрании.
«Послушай, Билибин, — сказала Элен (она всегда называла таких друзей по фамилии) и коснулась его рукава своими белыми,
одетыми в перстни пальцами. «Скажи мне, как сестре, что мне следует делать.
Что из этого выбрать?»
Билибин нахмурил брови и задумался, улыбаясь одними губами.
— Знаешь, ты меня не застанешь врасплох, — сказал он. — Как настоящий друг, я много думал о твоём деле. Видишь ли, если ты выйдешь замуж за принца, — он имел в виду молодого человека, — и он загнул один палец, — ты навсегда потеряешь шанс выйти замуж за другого, и, кроме того, ты вызовешь недовольство двора. (Ты же знаешь, что между ними есть какая-то связь.) Но если вы выйдете замуж за старого графа, вы сделаете его последние дни счастливыми, а как вдова великого... принц больше не будет заключать мезальянс, женившись на вас, — и Билибин разгладил лоб.
— Вот это настоящий друг! — сказала Элен, сияя и снова касаясь рукава Билибина. — Но я люблю их, ты же знаешь, и не хочу огорчать ни одного из них. Я бы отдала жизнь за счастье их обоих.
Билибин пожал плечами, как бы говоря, что даже он не может помочь в этой беде.
— Любовница-жена! * Вот это называется поставить всё на свои места.
Она хотела бы быть замужем за всеми тремя одновременно», — подумал он.
* Женщина-мастер.
— Но скажи мне, как на это посмотрит твой муж? — спросил Билибин.
его репутация была так хорошо налажена, что он не боялся задавать так
наивный вопрос. “А он согласен?”
“О, он так любит меня!” - сказала Элен, которая почему-то вообразила, что
Пьер тоже любит ее. “Он сделает для меня все”.
Билибин наморщил лоб, готовясь к чему-нибудь остроумному.
“Даже развестись с тобой?” - спросил он.
H;l;ne laughed.
Среди тех, кто осмелился усомниться в целесообразности предстоящего брака, была мать Элен, принцесса Курганина. Она постоянно
мучилась от ревности к дочери, и теперь эта ревность касалась
Эта тема была близка её сердцу, и она не могла смириться с этой
идеей. Она спросила у русского священника, возможен ли развод
и повторный брак при жизни мужа, и священник ответил, что это
невозможно, и, к её радости, показал ей отрывок из Евангелия,
который (как ему казалось) прямо запрещает повторный брак при
жизни мужа.
Вооружившись этими аргументами, которые казались ей неопровержимыми, она
рано утром отправилась к дочери, чтобы застать её одну.
Выслушав возражения матери, Элен мило и иронично улыбнулась.
— Но там ясно сказано: «Кто женится на разведённой...»
— сказала старая княгиня.
— Ах, мама, не говори глупостей. Ты ничего не понимаешь. В моём положении у меня есть обязанности, — * сказала Элен, переходя с русского, на котором, как ей казалось, её доводы звучали не совсем убедительно, на французский, который подходил ей больше.
* — О, мама, не говори глупостей! Вы ничего не понимаете. В моём положении у меня есть обязательства.
— Но, дорогая моя...
— О, мама, как же ты не понимаешь, что Святой Отец, который имеет право давать послабления...
В этот момент вошла компаньонка, жившая вместе с Элен, и сообщила, что его высочество в бальном зале и желает её видеть.
«Нет, скажите ему, что я не хочу его видеть, что я в ярости из-за того, что он не сдержал своё слово». *
* «Нет, скажите ему, что я не хочу его видеть, я в ярости из-за того, что он не сдержал своё слово».
— Comtesse, ; tout p;ch; mis;ricorde, — * сказал светловолосый молодой человек с вытянутым лицом и носом, входя в комнату.
* «Графиня, за каждый грех есть помилование».
Старая княгиня почтительно встала и сделала реверанс. Молодой человек, который
вошедший не обратил на неё внимания. Принцесса кивнула дочери и
вышла из комнаты.
«Да, она права», — подумала старая принцесса, и все её убеждения
рассеялись при виде Его Высочества. «Она права, но как же так вышло, что мы в нашей безвозвратно ушедшей юности этого не знали? А ведь это так просто», — подумала она, садясь в карету.
К началу августа дела Элен были улажены, и она написала письмо своему мужу, который, как она полагала, очень её любил.
Она сообщила ему о своём намерении выйти замуж за Н. Н. и о том, что
приняла единую истинную веру и просит его выполнить все
формальности, необходимые для развода, о которых ему расскажет
носитель письма.
И я молю Бога, чтобы ты, мой друг, был в Его святом и могущественном
хранении. Твоя подруга Элен.
Это письмо принесли в дом Пьера, когда он был на Бородинском поле.
Глава VIII
Ближе к концу Бородинского сражения Пьер, во второй раз сбежав с батареи Раевского, пробрался через овраг в
Князково вместе с толпой солдат, добрался до перевязочного пункта и
увидев кровь и крики и стоны, поспешно, все еще запутался в
толпы солдат.
Единственное, чего он теперь желал всей душой, - это поскорее уйти
от ужасных ощущений, среди которых он прожил этот день, и вернуться
к обычным условиям жизни и спокойно уснуть в комнате в своей собственной
кровати. Он чувствовал, что только в обычных условиях жизни он
сможет понять себя и все, что он видел и чувствовал. Но таких
обычных условий жизни нигде не было.
Хотя снаряды и пули не свистели над дорогой, по которой он шёл
Куда бы он ни шёл, со всех сторон было то же, что и на поле
сражения. Всё те же страдающие, изнурённые, а иногда и странно
равнодушные лица, та же кровь, те же солдатские шинели, те же
звуки выстрелов, которые, хотя и доносились теперь издалека, всё
ещё наводили ужас, а кроме того, был ещё зловонный воздух и пыль.
Пройдя пару миль по Можайскому шоссе, Пьер присел на обочине.
Наступили сумерки, и грохот орудий стих. Пьер долго лежал, опираясь на локоть, и смотрел на проплывающие мимо тени.
в темноте. Ему постоянно казалось, что в него с оглушительным свистом летит пушечное ядро, и тогда он вздрагивал и садился.
Он понятия не имел, сколько времени провёл там. Посреди ночи трое
солдат принесли немного дров, устроились рядом с ним и начали разводить
костёр.
Солдаты, бросавшие на Пьера косые взгляды, разожгли костёр и поставили на него железный котелок, в который положили немного чёрствого хлеба и налили немного похлёбки. Приятный запах жирной еды смешивался с запахом дыма. Пьер сел и вздохнул. Трое солдат были
Они ели и разговаривали между собой, не обращая на него внимания.
«А ты кто такой?» — вдруг спросил один из них Пьера, очевидно, имея в виду то, что Пьер и сам имел в виду, а именно: «Если хочешь есть, мы дадим тебе немного еды, только скажи нам, честный ли ты человек».
«Я, я...» — сказал Пьер, чувствуя необходимость как можно меньше говорить о своём социальном положении, чтобы быть ближе к солдатам и чтобы они лучше его понимали. «По закону я офицер ополчения, но моих людей здесь нет. Я пришёл на битву и потерял их».
«Ну вот!» — сказал один из солдат.
Другой покачал головой.
«Хочешь немного похлёбки?» — спросил первый солдат и протянул
Пьеру деревянную ложку, предварительно облизав её.
Пьер сел у костра и начал есть похлёбку, как они называли
еду в котле, и она показалась ему вкуснее всего, что он когда-либо пробовал. Когда он сидел, жадно наклонившись над ним, накладывая себе еду
большими ложками и пережевывая одну за другой, его лицо освещал свет костра
, и солдаты молча смотрели на него.
“Куда вам нужно ехать? Скажите нам!” - спросил один из них.
“В Можайск”.
“Вы джентльмен, не так ли?”
“Да”.
— А тебя как зовут?
— Пётр Кириллыч.
— Ну что ж, Пётр Кириллыч, пойдём с нами, мы тебя туда доставим.
В полной темноте солдаты повели Пьера в Можайск.
Когда они подошли к Можайску и начали подниматься на крутой холм, ведущий в город, уже кукарекали петухи. Пьер продолжил путь вместе с солдатами, совершенно забыв, что его постоялый двор находится у подножия холма и что он уже миновал его. Он бы ещё не скоро вспомнил об этом, настолько он был рассеян, если бы на середине холма не наткнулся на своего конюха, который отправился на его поиски.
город и возвращался в гостиницу. Жених признается Пьеру в
темноте его белая шляпа.
“Ваше превосходительство!” - сказал он. “Поэтому, мы начали отчаиваться! Как случилось, что
вы пешком? И куда вы направляетесь, скажите, пожалуйста?
“О, да!” - сказал Пьер.
Солдаты остановились.
“Значит, ты нашел свой народ?” - сказал один из них. “Ну, прощайте, Петр"
Кирилыч, не так ли?
“Прощайте, Петр Кирилыч!” Пьер услышал, как повторили другие голоса.
“До свидания!” - сказал он и повернулся со своим грумом к гостинице.
“Я должен им что-нибудь подарить!” - подумал он и полез в карман.
«Нет, лучше не надо!» — сказал другой, внутренний голос.
В гостинице не было свободных комнат, все были заняты.
Пьер вышел во двор и, закутавшись с головой, лёг в карету.
Глава IX
Едва Пьер положил голову на подушку, как почувствовал, что засыпает.
Но вдруг, почти с осязаемой реальностью, он услышал грохот выстрелов,
стук снарядов, стоны и крики, почувствовал запах крови и пороха, и его охватило чувство ужаса и страха смерти.
В ужасе он открыл глаза и
Он приподнял голову, выглядывая из-под плаща. Во дворе было тихо. Только чей-то денщик, шлепая по грязи, прошёл через ворота и заговорил с хозяином постоялого двора. Над головой Пьера несколько голубей, встревоженных тем, что он пошевелился, взлетели под тёмную крышу мансарды. Весь двор был пропитан сильным, умиротворяющим запахом конюшни, который в тот момент был так приятен Пьеру. Он видел
ясное звёздное небо между тёмными крышами двух пентхаусов.
«Слава богу, это уже в прошлом!» — подумал он, накрывая голову
снова. “О, какая ужасная вещь страх, и как постыдно я ему поддался
! Но они... они были стойкими и спокойными все время, до самого
конца...” - подумал он.
Они, по мнению Пьера, были солдатами, теми, кто был на
батарее, теми, кто давал ему еду, и теми, кто молился перед
иконой. Они, эти странные люди, которых он раньше не знал, выделялись
четко и резко на фоне всех остальных.
«Быть солдатом, просто солдатом! — думал Пьер, засыпая, — полностью погрузиться в общественную жизнь, проникнуться тем, что делает их теми, кто они есть
они таковы. Но как сбросить с себя всё лишнее, дьявольское бремя моего внешнего «я»? Было время, когда я мог это сделать. Я мог бы сбежать от отца, как мне хотелось. Или меня могли бы отправить служить в армию после дуэли с Долоховым». И в его памяти всплыл ужин в Английском клубе, когда он вызвал Долохова на дуэль.
Пьер задумался, а потом вспомнил о своём благодетеле из Торжка. И тут же перед его мысленным взором предстала картина торжественного собрания ложи.
Оно проходило в Английском клубе, и кто-то близкий и дорогой ему
сидел в конце стола. «Да, это он! Это мой благодетель.
Но он умер!» — подумал Пьер. «Да, он умер, и я не знал, что он жив. Как жаль, что он умер, и как я рад, что он снова жив!» С одной стороны стола сидели Анатоль, Долохов, Несвицкий,
Денисов и другие ему подобные (во сне категория, к которой принадлежали эти люди, была для него так же ясна, как и категория тех, кого он называл «они»), и он слышал, как эти люди, Анатоль и Долохов, громко кричали и пели; но сквозь их крики доносился его голос
Было слышно, как благодетель всё время говорит, и звук его слов был таким же весомым и непрерывным, как грохот на поле боя, но приятным и успокаивающим. Пьер не понимал, что говорит его благодетель, но знал (категории мыслей во сне тоже были вполне отчётливыми), что тот говорит о добре и о возможности быть тем, кто ты есть. И они со своими простыми, добрыми, твёрдыми лицами окружали его благодетеля со всех сторон. Но, несмотря на то, что они были настроены
доброжелательно, они не смотрели на Пьера и не знали его. Желая
Чтобы заговорить и привлечь их внимание, он встал, но в этот момент его ноги замёрзли и обнажились.
Ему стало стыдно, и он одной рукой прикрыл ноги, с которых соскользнул плащ. На мгновение, пока он поправлял плащ, Пьер открыл глаза и увидел те же крыши, столбы и двор, но теперь всё это было голубоватым, освещённым и блестящим от инея или росы.
«Рассвет», — подумал Пьер. «Но я хочу не этого. Я хочу услышать и понять слова моего благодетеля». Он снова укрылся плащом, но теперь ни хижины, ни его благодетеля там не было.
Были только мысли, чётко выраженные словами, мысли, которые
кто-то произносил или которые он сам формулировал.
Впоследствии, когда он вспоминал эти мысли, Пьер был уверен, что
их произнёс кто-то другой, хотя они и были навеяны впечатлениями того дня. Ему казалось, что он никогда не мог так думать и выражать свои мысли наяву.
«Пережить войну — значит подчинить свободу человека закону Божьему», — сказал голос. «Простота — это подчинение воле Бога; от Него не убежишь. И они просты. Они делают
не говори, а делай. Сказанное слово — серебро, а несказанное — золото.
Человек не может быть хозяином ничему, пока боится смерти, но тот, кто её не боится, владеет всем. Если бы не было страданий, человек не знал бы своих ограничений, не знал бы себя. Самое трудное (продолжал думать или слышать во сне Пьер) — это суметь объединить в своей душе смысл всего. Объединить всё? — спросил он себя. «Нет, не для того, чтобы объединить. Мысли нельзя объединить, но нам нужно объединить все эти мысли! Да, их нужно объединить, нужно объединить
«Их!» — повторял он про себя с внутренним восторгом, чувствуя, что эти слова, и только они, выражают то, что он хочет сказать, и решают мучивший его вопрос.
«Да, нужно обуваться, пора обуваться».
«Пора обуваться, пора обуваться, ваше превосходительство! Ваше превосходительство!»
повторял какой-то голос. «Нужно обуваться, пора обуваться...»
Это был голос конюха, который пытался его разбудить. Солнце светило прямо в лицо Пьеру. Он взглянул на грязный внутренний двор, посреди которого солдаты поили своих тощих лошадей из колонки
а телеги проезжали ворота. Пьер отвернулся с
отвращение, и, закрыв глаза, быстро упал обратно на сиденье кареты.
“Нет, я не хочу этого, я не хочу видеть и понимать это. Я хочу
понять, что открылось мне во сне. Еще секунда
и я должен был бы все это понять! Но что же мне делать? «Запряги,
но как я могу запрячь всё?» — и Пьер с ужасом почувствовал, что смысл всего, что он видел и думал во сне, был уничтожен.
Конюх, кучер и трактирщик сказали Пьеру, что офицер
пришло известие о том, что французы уже близко подошли к Можайску и что наши войска покидают его.
Пьер встал и, велев запрягать лошадей и догонять его, пошел пешком через город.
Войска двигались дальше, оставив позади около десяти тысяч раненых. Раненые лежали во дворах, у окон домов, и улицы были забиты ими. На улицах вокруг повозок, которые должны были увезти раненых, раздавались крики, ругательства иСлышны были крики и удары. Пьер предложил свой экипаж, который догнал его, раненому генералу, которого он знал, и поехал с ним в Москву.
По дороге Пьеру сообщили о смерти его зятя Анатоля и князя Андрея. Глава X Недалеко от городских ворот его встретил адъютант графа Ростопчина.
«Мы вас повсюду искали, — сказал адъютант. — Граф особенно желает вас видеть. Он просит вас немедленно приехать к нему по очень важному делу».
Не заходя домой, Пьер взял карету и поехал к московскому главнокомандующему.
Граф Ростопчин только утром вернулся в город со своей летней
виллы в Сокольниках. Вестибюль и приёмная его дома были полны
чиновников, которых вызвали или которые пришли за распоряжениями.
Васильчиков и Платов уже виделись с графом и объяснили ему,
что Москву невозможно защитить и что её придётся сдать.
Хотя эта новость скрывалась от жителей, чиновники — главы различных правительственных ведомств — знали, что
Москва скоро будет в руках врага, и граф Ростопчин сам это знал.
Чтобы избежать личной ответственности, они все пришли к губернатору, чтобы спросить, как им поступить со своими ведомствами.
Когда Пьер входил в приёмную, из личных покоев Ростопчина вышел курьер из армии.
В ответ на приветствия курьер сделал отчаянный жест рукой и прошёл через комнату.
Ожидая в приёмной, Пьер усталыми глазами наблюдал за
Там были разные чиновники, старые и молодые, военные и гражданские.
Все они казались недовольными и встревоженными. Пьер подошёл к группе мужчин, одного из которых он знал. Поприветствовав Пьера, они продолжили свой разговор.
«Если их отправят, а потом вернут, это не причинит никакого вреда, но в нынешних обстоятельствах никто ни за что не может поручиться».
— Но вы же видите, что он пишет... — сказал другой, указывая на печатный лист, который держал в руке.
— Это другое дело. Это нужно людям, — сказал первый.
— Что это? — спросил Пьер.
— О, это свежая листовка.
Пьер взял его и начал читать.
Его светлость проехал через Можайск, чтобы присоединиться к войскам, идущим ему навстречу, и занял сильную позицию, где противник не скоро сможет его атаковать. Ему прислали отсюда сорок восемь орудий с боеприпасами, и его светлость говорит, что будет защищать Москву до последней капли крови и даже готов сражаться на улицах. Не расстраивайтесь, братья, из-за того, что суды закрыты;
Нужно навести порядок, и мы разберёмся с негодяями по-своему! Когда придёт время, мне понадобятся и городские, и деревенские парни, и
Я подниму шум за день или два до этого, но пока они не нужны, так что я молчу. Топор пригодится, охотничье копьё тоже неплохо, но лучше всего будет трёхзубая вилка: француз не тяжелее снопа ржи. Завтра после обеда я отнесу иберийскую икону Божией Матери к раненым в госпиталь Святой Екатерины, где мы освятим немного воды. Это поможет им быстрее выздороветь. Я тоже теперь в порядке: у меня болел глаз, но теперь я смотрю обоими глазами.
«Но военные сказали мне, что сражаться в
— В городе, — сказал Пьер, — и что позиция...
— Ну, конечно! Именно об этом мы и говорили, — ответил первый собеседник.
— А что он имеет в виду, говоря: «Один глаз у меня болел, но теперь я смотрю обоими»? — спросил Пьер.
— У графа была свинья, — улыбаясь, ответил адъютант, — и он очень расстроился, когда я сказал ему, что люди пришли спросить, что с ним случилось. Кстати, граф, — внезапно добавил он, обращаясь к Пьеру с улыбкой, — мы слышали, что у вас семейные неприятности и что графиня, ваша жена...
— Я ничего не слышал, — равнодушно ответил Пьер. — Но что вы
слышал?
“ О, ну, ты же знаешь, люди часто что-то выдумывают. Я говорю только то, что я
слышал.
“ Но что ты слышал?
“ Так вот, говорят, ” продолжал адъютант с той же улыбкой, “ что
графиня, ваша жена, готовится уехать за границу. Я полагаю, что это
вздор...
“ Возможно, ” заметил Пьер, рассеянно оглядываясь по сторонам. — А это кто?
— спросил он, указывая на невысокого старика в чистом синем крестьянском
пальто, с большой белоснежной бородой и бровями и румяным лицом.
— Он? Это торговец, то есть он из ресторана
хранитель, Vereshch;gin. Возможно, вы слышали о том, что роман с
провозглашение”.
“Ах, так это Верещагин!” - сказал Пьер, вглядываясь в твердое, спокойное
лицо старика и ища в нем каких-либо признаков измены.
“Это не он сам, это отец парня, написавшего воззвание"
”, - сказал адъютант. «Молодой человек находится в тюрьме, и я
ожидаю, что ему придётся нелегко».
К говорящему подошли пожилой джентльмен со звездой и ещё один чиновник, немец, с крестом на шее.
«Знаете, это сложная история, — сказал адъютант. — Это
Прокламация появилась около двух месяцев назад. Графу сообщили об этом. Он приказал расследовать это дело. Габриэль Иванович
провел расследование. Прокламация прошла ровно через шестьдесят три руки. Он спросил одного из них: «От кого вы ее получили?» «От такого-то». Он перешел к следующему. «У кого ты это взял?» и так далее, пока он не добрался до Верещагина, полуобразованного торговца, знаете, «питомца торговца», — сказал адъютант, улыбаясь. «Его спросили: «Кто тебе это дал?» И дело в том, что мы знали, у кого он это взял. Он мог
я получил это только от почтмейстера. Но, очевидно, они пришли к
какому-то взаимопониманию. Он ответил: ‘Ни от кого; я сам это придумал’.
Они угрожали ему и допрашивали, но он настаивал на своем: ‘Я это выдумал
сам’. И так об этом доложили графу, который послал за этим человеком.
‘ От кого вы получили прокламацию? ‘ Я сам ее написал. Ну, вы
узнать посчитать”, - сказал адъютант, - весело, с улыбкой гордости,
“он ужасно вспылил—и только подумай, парень наглость, ложь,
и строптивость!”
“И граф хотел, чтобы он сказал, что это от Ключарева? Я понимаю!”
сказал Пьер.
— Вовсе нет, — с досадой возразил адъютант. — У Ключарева и без того были свои грехи, за которые он и был изгнан.
Но дело в том, что граф был очень раздосадован. «Как ты мог написать это сам?» — сказал он и взял со стола «Гамбургскую газету». «Вот она! Ты не сам это написал, а перевёл, и перевёл отвратительно, потому что ты даже не знаешь французский, дурак. И что ты об этом думаешь? — Нет, — сказал он, — я не читал никаких газет, я всё выдумал. — Если так, то ты предатель
и я добьюсь, чтобы тебя судили и повесили! Скажи, от кого ты это узнал.
— Я не видел никаких бумаг, я сам это придумал. И на этом всё закончилось. Граф послал за отцом, но парень стоял на своём.
Его отправили на суд и, кажется, приговорили к каторжным работам. Теперь отец приехал заступиться за него. Но он никчёмный парень!
Вы знаете таких сыновей торговцев, денди и ловеласов.
Он где-то наслушался лекций и возомнил, что сам дьявол ему не ровня.
Вот такой он парень. Его отец держит кулинарную лавку
здесь, у Каменного моста, и вы знаете, что там была большая икона Бога
Всемогущего, нарисованная со скипетром в одной руке и державой в другой.
Ну, он взял эту икону с собой домой на несколько дней, и что он сделал?
Он нашел какого-то негодяя художника...”
ГЛАВА XI
В середине этого свежего рассказа Пьера вызвали к главнокомандующему
.
Когда он вошёл в кабинет, граф Ростопчин, сморщившись, тёр лоб и глаза рукой.
Какой-то невысокий человек что-то говорил, но, когда вошёл Пьер, он замолчал и вышел.
— А, как поживаешь, великий воин? — сказал Ростопчин, как только коротышка вышел из комнаты. — Мы наслышаны о твоей доблести. Но дело не в этом. Между нами, mon cher, ты принадлежишь к масонам? — строго спросил он, как будто в этом было что-то предосудительное, но он всё равно собирался простить Пьера. Пьер промолчал. “Я прекрасно
ранее, друг мой, но я знаю, что есть масоны, и надеюсь
что вы не один из тех, кто под предлогом спасения человечества пожелает
развалить Россию”.
“Да, я масон”, - ответил Пьер.
— Вот видите, mon cher! Полагаю, вы знаете, что господа Сперанский и
Магнитский были сосланы в подобающее им место. С господином Ключарёвым поступили так же, как и с другими, кто под предлогом
строительства храма Соломона пытался разрушить храм своей родины. Вы можете понять, что для этого есть причины и что я не
выслал бы почтмейстера, если бы он не был вредным человеком. Теперь мне стало известно, что вы одолжили ему свой экипаж, чтобы он мог уехать из города, и что вы даже приняли от него документы
его на ответственное хранение. Ты мне нравишься, и я не желаю тебе зла, и — поскольку
ты всего лишь вдвое моложе меня — я советую тебе, как сделал бы отец, прекратить
всякое общение с мужчинами такого сорта и уехать отсюда, как только
возможно.”
“Но что же плохого сделал Ключарев, граф?” - спросил Пьер.
“Это мне знать, а вам не спрашивать”, - крикнул Ростопчин.
— Если его обвиняют в распространении прокламации Наполеона, то не доказано, что он это сделал, — сказал Пьер, не глядя на Ростопчина. — А Верещагин...
— Вот оно! — крикнул Ростопчин Пьеру громче, чем прежде.
внезапно нахмурившись. “Верещагин - отступник и изменник, который будет
наказан по заслугам”, - сказал он с тем мстительным жаром, с которым
люди говорят, вспоминая оскорбление. “ Но я вызвал вас не для того, чтобы
обсуждать мои действия, а чтобы дать вам совет - или приказ, если вам так больше нравится.
Я прошу вас покинуть город и прекратить всякое общение с такими людьми, как Ключарев.
такие люди, как Ключарев. И я выбью дурь из кого угодно», — но, вероятно,
поняв, что он кричит на Безухова, который пока ни в чём не виноват, он добавил, по-дружески взяв Пьера за руку:
“Мы накануне общественной катастрофы, и у меня нет времени быть вежливым
со всеми, у кого есть ко мне дело. У меня иногда голова идет кругом.
Ну, мон шер, что ты делаешь лично?”
“Ну, ничего,” - отвечал Пьер, не поднимая глаз или изменения
задумчивое выражение его лица.
Граф нахмурился.
“ Один дружеский совет, mon cher. Уходи, как только сможешь, вот и всё, что я тебе скажу. Счастлив тот, у кого есть уши, чтобы слышать. Прощай, мой дорогой друг. О, кстати! — крикнул он вслед Пьеру, выходящему за дверь.
«Правда ли, что графиня попала в лапы святых отцов из Общества Иисуса?»
Пьер не ответил и вышел из комнаты Ростопчина более угрюмым и раздражённым, чем когда-либо прежде.
Когда он вернулся домой, уже темнело. В тот вечер к нему пришли восемь человек: секретарь комитета, полковник его батальона, управляющий, мажордом и несколько просителей.
У всех них были дела с Пьером, и они ждали от него решений.
Пьер ничего не понимал и не интересовался ни одним из этих вопросов
Он ответил им только для того, чтобы избавиться от этих людей. Оставшись наконец один, он вскрыл и прочитал письмо жены.
«Они, солдаты на батарее, убили князя Андрея... того старика... Простота — это покорность Богу. Страдания необходимы...
смысл всего... нужно смириться... моя жена выходит замуж...
Нужно забыть и понять...» И, подойдя к кровати, он бросился на неё, не раздеваясь, и сразу заснул.
Когда он проснулся на следующее утро, мажордом сообщил ему, что от графа Ростопчина прибыл специальный посланник, полицейский.
не знал, уехал ли граф Безухов или только что выехал из города.
В гостиной его ждала дюжина людей, имевших дело к Пьеру.
Пьер поспешно оделся и, вместо того чтобы пойти к ним, вышел на заднее крыльцо и через калитку скрылся из виду.
С этого времени и до конца разорения Москвы никто из домашних Безухова, несмотря на все поиски, не видал Пьера и не знал, где он.
ГЛАВА XII
Ростовы оставались в Москве до первого сентября, то есть до
кануна вступления неприятеля в город.
После того как Петя вступил в казачий полк Оболенского и уехал в
Белую Церковь, где формировался этот полк, графиня пришла в ужас.
Мысль о том, что оба её сына на войне, что оба они
ушли из-под её крыла, что сегодня или завтра один или оба могут
быть убиты, как трое сыновей одного из её знакомых, впервые
поразила её в то лето с жестокой ясностью. Она пыталась
вернуть Николая и хотела сама поехать к Пете или устроить его на службу в Петербурге, но ни то, ни другое не удалось
Это было невозможно. Петя не мог вернуться, пока не вернулся его полк или пока его не перевели в другой полк на действительной службе. Николай был где-то с армией и не прислал ни строчки с момента своего последнего письма, в котором он подробно рассказал о своей встрече с княжной Марьей. Графиня не спала по ночам, а когда засыпала, ей снилось, что она видит своих сыновей мёртвыми. После долгих консультаций и
разговоров граф наконец придумал, как её успокоить. Он добился, чтобы Петю перевели из полка Оболенского в полк Безухова, который был
на учениях под Москвой. Хотя Петя и остался на службе, этот перевод дал бы графине утешение видеть хотя бы одного из своих сыновей под её крылом, и она надеялась устроить дела своего Петю так, чтобы не отпускать его снова, а всегда назначать его на такие должности, где он никак не мог бы участвовать в сражении. Пока
Николаю одному грозила опасность. Графиня воображала, что любит своего первенца больше всех остальных детей, и даже упрекала себя за это.
Но когда её младший сын, сорванец, который плохо учился, оказался в опасности, она почувствовала, что любит его больше всех.
уроки, вечно ломал что-нибудь в доме и всем надоедал, этот курносый Петя с его весёлыми чёрными глазами и свежими розовыми щёчками, на которых только начинал пробиваться пушок, — когда его бросали среди этих больших, страшных, жестоких мужчин, которые где-то о чём-то дрались и, казалось, находили в этом удовольствие, — тогда его мать думала, что любит его больше, гораздо больше, чем всех остальных своих детей. Чем ближе было время возвращения Пети, тем больше тревожилась графиня. Она начала думать, что не доживёт до этого дня
счастье. Присутствие Сони, её любимой Наташи или даже её мужа раздражало её. «Что мне с ними делать? Мне никого не нужно, кроме Пети», — думала она.
В конце августа Ростовы получили ещё одно письмо от Николая.
Он писал из Воронежской губернии, куда его отправили за лошадьми, но это письмо не успокоило графиню. Зная, что
один сын вне опасности, она стала ещё больше тревожиться за Петю.
Хотя к двадцатому августа почти все знакомые Ростовых
покинули Москву и хотя все старались убедить графиню
Она хотела уехать как можно скорее, но и слышать не хотела о том, чтобы уехать до возвращения её сокровища, её обожаемого Пети. Двадцать восьмого августа он приехал. Страстная нежность, с которой мать встретила его, не понравилась шестнадцатилетнему офицеру. Хотя она и скрывала от него своё намерение взять его под своё крыло, Петя догадывался о её намерениях.
Инстинктивно опасаясь, что в её присутствии он может поддаться чувствам — «стать женоподобным», как он сам это называл, — он
относился к ней холодно, избегал её и во время своего пребывания в Москве был погружён в чтение.
Он отдался исключительно Наташе, к которой всегда испытывал особенно братскую нежность, почти любовную.
Из-за обычной для графа беспечности к двадцать восьмому августа ничего не было готово к их отъезду, а повозки, которые должны были приехать из их рязанских и московских имений, чтобы перевезти их домашние вещи, прибыли только тридцатого.
С 28-го по 31-е число вся Москва была в суматохе и неразберихе. Каждый день тысячи раненых в Бородинском сражении
въезжали в Дорогомиловские ворота и распределялись по разным частям Москвы.
и тысячи повозок вывозили жителей и их имущество через другие ворота.
Несмотря на афиши Ростопчина, или из-за них, или независимо от них, в городе ходили самые странные и противоречивые слухи.
Одни говорили, что никому не разрешат покинуть город, другие, наоборот, утверждали, что из церквей вынесли все иконы и всем приказано уехать.
Одни говорили, что после Бородинского сражения было ещё одно, в котором французы потерпели поражение, в то время как другие, наоборот, утверждали, что
Русская армия была уничтожена. Одни говорили о московском ополчении, которое во главе с духовенством отправилось к Трём горам; другие
шептались, что Августину запретили уезжать, что были схвачены
предатели, что крестьяне бунтуют и грабят людей по пути из Москвы, и так далее. Но всё это были лишь разговоры; на самом деле
(хотя Совет Филиппа, на котором было решено покинуть Москву,
ещё не состоялся) и те, кто ушёл, и те, кто остался, чувствовали, хотя и не показывали этого, что Москва наверняка
Они чувствовали, что их бросят и что им нужно как можно скорее уехать и спасти свои вещи. Было ощущение, что всё внезапно рухнет и изменится, но до первого сентября ничего не происходило.
Как преступник, которого ведут на казнь, знает, что должен умереть
немедленно, но всё же оглядывается по сторонам и поправляет съехавшую на затылок шапку, так и Москва невольно продолжала свою привычную жизнь,
хотя и знала, что приближается время её разрушения, когда условия жизни, к которым привыкли её жители, будут полностью нарушены.
В течение трёх дней, предшествовавших занятию Москвы, вся
семья Ростовых была занята разными делами. Глава семьи, граф Илья
Ростов, беспрестанно разъезжал по городу, собирая со всех сторон
дошедшие слухи, и отдавал поверхностные и поспешные распоряжения
дома о подготовке к отъезду.
Графиня наблюдала за тем, как упаковывают вещи, была всем недовольна, постоянно преследовала Петю, который вечно от неё убегал, и ревновала его к Наташе, с которой он проводил всё своё время.
время. Соня одна руководила практической стороной дела, собирая
вещи. Но в последнее время Соня была особенно грустной и молчаливой.
Письмо Николая, в котором он упоминал принцессу Марию, вызвало в
ее присутствии радостные комментарии графини, которая увидела вмешательство
Провидения в этой встрече принцессы и Николая.
«Я никогда не была в восторге от помолвки Болконского с Наташей, — сказала графиня, — но я всегда хотела, чтобы Николай женился на княжне, и предчувствовала, что так и будет. Как бы это было хорошо!»
Соня чувствовала, что это правда: что единственная возможность поправить дела Ростовых — это женитьба Николая на богатой женщине, и что княжна была подходящей партией. Ей было очень горько. Но, несмотря на своё горе, а может, как раз из-за него, она взяла на себя всю трудную работу по распоряжению о хранении и укладке их вещей и была занята целыми днями. Граф и графиня обращались к ней, когда им нужно было что-то приказать. Петя и Наташа, напротив, не только не помогали родителям, но и доставляли им массу хлопот.
все. Почти весь день дом оглашался их беготней.
топот ног, крики и спонтанный смех. Они смеялись и были веселы
не потому, что была какая-то причина смеяться, а потому, что веселье и
веселость были в их сердцах, и поэтому все, что происходило, было для них причиной
веселья и смеха. Петя был в приподнятом настроении, потому что
из мальчика, покинувшего родительский дом, он вернулся (как все ему говорили) прекрасным молодым человеком, потому что он был дома, потому что он покинул Белую Церковь, где не было надежды вскоре принять участие в сражении, и приехал в
В Москву, где через несколько дней должны были начаться бои, и главным образом потому, что Наташа, за которой он всегда следовал, была в приподнятом настроении. Наташа была весела, потому что слишком долго грустила и теперь ничто не напоминало ей о причине её грусти, а также потому, что она хорошо себя чувствовала. Она была счастлива ещё и потому, что её кто-то обожал: обожание других было смазкой для шестерёнок её механизма, необходимой для их свободного хода, — и Петя обожал её. Прежде всего, они были веселыми, потому что рядом была война
Москва, у городских ворот шли бои, раздавалось оружие
Все куда-то уезжали, и вообще происходило что-то необыкновенное, а это всегда волнует, особенно молодёжь.
Глава XIII
В субботу, тридцать первого августа, в доме Ростовых всё
казалось вверх дном. Все двери были открыты, всю мебель выносили или передвигали, зеркала и картины сняли. В комнатах стояли сундуки, повсюду были разбросаны сено, упаковочная бумага и верёвки. Крестьяне и дворовые несли
вещи тяжело ступали по паркетному полу. Двор был забит крестьянскими повозками, некоторые из них были доверху нагружены и уже связаны верёвками, другие стояли пустыми.
Во дворе и в доме раздавались голоса и шаги многочисленных слуг и крестьян, которые приехали с повозками и перекрикивались друг с другом. Графа не было с утра. У графини разболелась голова от всего этого шума и суматохи, и она
легла в новой гостиной с уксусным компрессом на голове.
Пети не было дома, он отправился навестить друга, с которым собирался
чтобы добиться перевода из ополчения в действующую армию. Соня была в
бальном зале и следила за упаковкой стекла и фарфора. Наташа
сидела на полу в своей разоренной комнате, вокруг нее были разбросаны платья, ленты и шарфы.
Она неподвижно смотрела в пол и держала в руках старое бальное платье (уже вышедшее из моды), в котором была на своем первом петербургском балу.
Наташе было стыдно ничего не делать, пока все остальные были так заняты.
Несколько раз за утро она пыталась приступить к работе, но её сердце было
Она была не в себе и не могла и не знала, как сделать что-то, кроме как
всем сердцем и всей душой. Какое-то время она стояла рядом с
Соней, пока та упаковывала фарфор, и пыталась помочь, но вскоре сдалась
и пошла в свою комнату собирать вещи. Сначала ей было весело
отдавать платья и ленты служанкам, но когда с этим было покончено и
оставалось только упаковать то, что ещё не было упаковано, ей стало скучно.
— Дуняша, ты собираешься! Ты ведь собираешься, правда, дорогая?
И когда Дуняша охотно пообещала сделать всё за неё, Наташа села на пол,
Наташа взяла своё старое бальное платье и погрузилась в раздумья, совершенно не связанные с тем, что должно было занимать её мысли сейчас. Она очнулась от своих дум, услышав разговор служанок в соседней комнате (которая была их комнатой) и звук их торопливых шагов, направлявшихся к заднему крыльцу. Наташа встала и выглянула в окно. На улице стоял невероятно длинный ряд повозок, полных раненых.
Экономка, старая няня, повара, кучеры, горничные, лакеи, форейторы и посудомойки стояли у ворот и смотрели на раненых.
Наташа, накинув на голову чистый носовой платок и зажав его концы в руке, вышла на улицу.
Бывшая экономка, старая Мавра Кузьминична, вышла из толпы у ворот, подошла к телеге с рогожным верхом и заговорила с бледным молодым офицером, лежавшим внутри.
Наташа сделала несколько шагов вперед и застенчиво остановилась, все еще держа в руках носовой платок.
Она прислушалась к тому, что говорила экономка.
“ Значит, у вас в Москве никого нет? ” спросила она. “Ты был бы более
устройтесь где-нибудь в доме... в нашем, например... семья уезжает.
— Не знаю, разрешат ли, — слабым голосом ответил офицер. — Вот наш командир... спросите его, — и он указал на дородного майора, который шёл по улице мимо ряда телег.
Наташа испуганно взглянула в лицо раненого офицера и тотчас же пошла навстречу майору.
“Можно раненым остаться в нашем доме?” - спросила она.
Майор с улыбкой поднес руку к фуражке.
“ Какую вы хотите, мадам сель? ” спросил он, прищурившись и
улыбаясь.
Наташа тихо повторила свой вопрос, и её лицо и вся фигура были такими серьёзными, хотя она всё ещё держала в руках концы своего платка, что майор перестал улыбаться и после некоторого раздумья — как будто взвешивая, насколько это возможно, — ответил утвердительно.
«О да, почему бы и нет? Могут», — сказал он.
Слегка наклонив голову, Наташа быстро отошла назад к
Мавра Кузьминична, которая стояла и с сочувствием разговаривала с офицером.
«Могут. Он говорит, что могут!» — прошептала Наташа.
Повозка, в которой лежал офицер, въехала во двор Ростовых.
и десятки повозок с ранеными начали по приглашению горожан заворачивать во дворы и останавливаться у подъездов домов на Поварской улице. Наташа, видимо, была рада возможности пообщаться с новыми людьми, отвлечься от привычной рутины. Они с Маврой Кузьминичной старались разместить у себя во дворе как можно больше раненых.
— Но ведь нужно сказать твоему папе, — заметила Мавра Кузьминична.
— Неважно, неважно, какая разница? На один день мы можем переехать в гостиную. Они могут занять всю нашу половину дома.
— Ну вот, юная леди, вы всё принимаете близко к сердцу! Даже если мы отнесём их в флигель, в мужскую комнату или в комнату для прислуги, мы должны спросить разрешения.
— Ну, я спрошу.
Наташа вбежала в дом и на цыпочках прошла через полуоткрытую дверь в гостиную, где пахло уксусом и каплями Гофмана.
— Ты спишь, мама?
— Ах, какой сон... — сказала графиня, просыпаясь как раз в ту минуту, когда она начала засыпать.
— Мамочка, дорогая! — сказала Наташа, опускаясь на колени перед матерью и приближая своё лицо к её лицу. — Прости меня, я больше никогда не буду этого делать
опять; я тебя разбудила! Мавра Кузьминична прислала меня: они привезли сюда раненых — офицеров. Ты их пустишь? Им некуда идти. Я знала, что ты их пустишь! — выпалила она на одном дыхании.
— Каких офицеров? Кого они привезли? Я ничего не понимаю, — сказала графиня.
Наташа рассмеялась, и графиня тоже слегка улыбнулась.
«Я знала, что ты дашь разрешение... так что я им скажу», — и, поцеловав мать, Наташа встала и пошла к двери.
В зале она встретила отца, который вернулся с плохими новостями.
“Мы слишком долго пробыли!” - сказал граф с невольной досадой. “
Клуб закрыт, и полиция уезжает”.
“Папа, все в порядке — я пригласила нескольких раненых в дом?”
сказала Наташа.
“Конечно, это так”, - рассеянно ответил он. “Дело не в этом. Умоляю тебя, не трать время на пустяки, а помоги собрать вещи, и завтра мы должны будем уехать, уехать, уехать!..
И граф отдал такой же приказ обер-гофмейстеру и слугам.
За ужином Петя, вернувшись домой, рассказал им услышанные новости.
Он сказал, что в Кремле народ получает оружие и что, хотя
В листовке Ростопчина говорилось, что он подаст сигнал за два или три дня до наступления.
Приказ о том, чтобы все завтра вооружённые отправились на Три горы, уже наверняка был отдан.
Там должно было состояться большое сражение.
Графиня с робким ужасом смотрела на взволнованное лицо сына, когда он это говорил. Она поняла, что если скажет хоть слово о том, что он не пойдёт на войну (она знала, что ему нравится мысль о предстоящей помолвке), он скажет что-нибудь о мужчинах, чести и родине — что-нибудь бессмысленное, мужское и упрямое, чего она не хотела.
возражений бы не последовало, и её планы были бы нарушены; поэтому,
надеясь уехать до этого и взять с собой Петю в качестве их
защитника и покровителя, она ничего не ответила ему, но после
ужина отвела графа в сторону и со слезами на глазах умоляла его
увезти её поскорее, если возможно, этой же ночью. С женской
непроизвольной любовной хитростью она, которая до этого не
выказывала никакого беспокойства, сказала, что умрёт от страха,
если они не уедут этой же ночью. Без всякого притворства она
теперь боялась всего.
Глава XIV
Мадам Шосс, которая ходила навестить свою дочь, ещё больше усилила опасения графини, рассказав о том, что она видела у торговца спиртным на Мясницкой улице. Возвращаясь той же улицей, она не смогла пройти из-за пьяной толпы, которая бунтовала перед магазином. Она взяла извозчика и поехала домой по переулку, и извозчик сказал ей, что люди вскрывали бочки в винном магазине, получив приказ сделать это.
После ужина вся семья Ростовых с энтузиазмом принялась за работу
Они спешно собирали вещи и готовились к отъезду. Старый граф, внезапно принявшийся за работу, ходил со двора в дом и обратно, выкрикивая сбивчивые указания суетящимся людям и ещё больше их распаляя. Петя распоряжался во дворе. Соня из-за противоречивых распоряжений графа совсем растерялась и не знала, что делать. Слуги с шумом бегали по дому и двору, крича и споря. Наташа с присущим ей пылом, характерным для всего, что она делала, внезапно тоже взялась за работу. Сначала она вмешалась в
К делу упаковки отнеслись скептически. Все ожидали от неё какой-нибудь выходки и не желали ей подчиняться; но она решительно и страстно требовала повиновения, злилась и чуть не плакала из-за того, что они её не слушались, и в конце концов ей удалось заставить их поверить ей.
Её первым подвигом, который стоил ей огромных усилий и укрепил её авторитет, была упаковка ковров. У графа в доме были ценные
гобелены и персидские ковры. Когда Наташа приступила к работе, в бальном зале стояли открытыми два чемодана, один из которых был почти полон
один с посудой, другой с коврами. Также было много фарфора
на столах стояло, и еще больше приносили из
кладовой. Понадобился третий ящик, и слуги пошли за ним.
“Соня, подожди немного — мы все упакуем в эти”, - сказала Наташа.
“Вы не можете, мисс, мы пытались”, - сказал помощник дворецкого.
“Нет, подождите минутку, пожалуйста”.
И Наташа начала быстро доставать из ящика посуду и тарелки, завернутые в бумагу.
«Посуду нужно положить сюда, среди ковров», — сказала она.
«Да ладно, хорошо, если мы сможем уложить одни только ковры в три ящика», —
— сказал помощник дворецкого.
— О, подождите, пожалуйста! И Наташа начала быстро и ловко сортировать вещи. — Эти не нужны, — сказала она, откладывая несколько тарелок киевского фарфора. — Эти — да, эти нужно поставить на ковры, — сказала она, имея в виду саксонские фарфоровые блюда.
— Не надо, Наташа! Оставь это! «Мы всё соберём», — настаивала Соня.
«Что за барышня!» — заметил старший дворецкий.
Но Наташа не сдавалась. Она всё выложила и начала
быстро собирать вещи, решив, что некачественные русские ковры и
Ненужную посуду вообще не стоит брать с собой. Когда всё было извлечено из чемоданов, они снова начали упаковывать вещи, и оказалось, что после того, как почти все дешёвые вещи, которые не стоило брать с собой, были выброшены, все ценные вещи действительно поместились в два чемодана. Только крышка чемодана с коврами не закрывалась. Можно было бы выбросить ещё несколько вещей, но Наташа настояла на своём. Она упаковывала, переупаковывала, прессовала, заставляла помощника дворецкого и Петю, которого она привлекла к процессу упаковки, прессовать
Наташа откинула крышку и сама приложила отчаянные усилия.
— Довольно, Наташа, — сказала Соня. — Я вижу, что ты была права, но только сними верхний.
— Не буду! — крикнула Наташа, одной рукой откидывая волосы,
которые падали на её вспотевшее лицо, а другой прижимая ковры. —
Теперь дави, Петя! Дави, Василий, дави сильнее! — кричала она.
Ковры поддались, и крышка закрылась; Наташа, хлопая в ладоши,
закричала от восторга, и из глаз её потекли слёзы. Но это длилось
всего мгновение. Она тут же принялась за работу, и теперь они ей доверяли
полностью. Граф не рассердился, даже когда ему сказали, что Наташа отменила его приказ и что слуги теперь приходят к ней, чтобы спросить, достаточно ли нагружена телега и можно ли её обвязать. Благодаря указаниям Наташи работа пошла быстрее, ненужные вещи были оставлены, а самое ценное упаковано как можно компактнее.
Но как бы усердно они ни работали до поздней ночи, они не смогли упаковать всё. Графиня заснула, и граф, отложив отъезд до следующего утра, пошёл спать.
Соня и Наташа спали в гостиной, не раздеваясь.
Той ночью по Поварской провезли ещё одного раненого, и Мавра
Кузьминична, стоявшая у ворот, велела занести его во двор Ростовых. Мавра Кузьминична решила, что это очень важный
человек. Его везли в коляске с поднятым верхом, и он был почти полностью накрыт фартуком. На козлах рядом с возницей сидел почтенный
старый слуга. Врач и два солдата следовали за экипажем в
телеге.
“Пожалуйста, проходите сюда. Хозяева уезжают, и весь дом
— Будет пусто, — сказала старуха старому слуге.
— Ну, может быть, — вздохнул он. — Мы не надеемся, что он доберётся до дома живым! У нас есть собственный дом в Москве, но он далеко отсюда, и в нём никто не живёт.
— Сделайте нам честь, войдите, в доме хозяина всего вдоволь. Входите, — сказала Мавра Кузьминична. — Он очень болен? — спросила она.
Сиделка безнадежно махнула рукой.
— Мы не надеемся, что сможем доставить его домой! Нужно спросить у доктора.
Старый слуга слез с ящика и подошел к телеге.
— Хорошо! — сказал доктор.
Старый слуга вернулся к коляске, заглянул в неё, сокрушённо покачал головой, велел кучеру сворачивать во двор и остановился рядом с Маврой Кузьминичной.
«О, Господи Иисусе Христе!» — пробормотала она.
Она пригласила их внести раненого в дом.
«Хозяева не будут возражать...» — сказала она.
Но им не пришлось тащить мужчину наверх, и поэтому они отнесли его
во флигель и поместили в комнату, которая раньше принадлежала мадам Шосс.
Этим раненым человеком был князь Андрей Болконский.
ГЛАВА XV
Наступил последний день Москвы. Был ясный, яркий осенний день, воскресенье.
Церковные колокола повсюду, звон к службе, просто как обычно на
Воскресенье. Никто, казалось, еще не осознала, что ждет город.
Только две вещи указывали на социальное положение Москвы — чернь,
то есть бедняки, и цены на товары. Огромная толпа
фабричных рабочих, дворовых и крестьян, с которыми смешались некоторые чиновники,
семинаристов и дворян, рано утром отправилась к
Трем холмам. Дождавшись там Ростопчина, который так и не появился, они убедились, что Москва будет сдана, а затем
разошлись по всему городу, по пабам и закусочным. Цены в тот день тоже отражали положение дел. Цены на оружие, золото, повозки и лошадей продолжали расти, но стоимость бумажных денег и городских товаров падала.
К полудню стали известны случаи, когда возчики вывозили ценные товары, например ткани, и получали за них половину стоимости, в то время как крестьянские лошади продавались по пятьсот рублей за штуку, а мебель, зеркала и бронзовые изделия раздавались бесплатно.
В степенном старомодном доме Ростовых царило разрушение прежнего уклада.
Условия их жизни были малозаметны. Что касается крепостных, то единственным
свидетельством было то, что трое из их огромной свиты исчезли
ночью, но ничего не было украдено. Что касается стоимости их
имущества, то тридцать крестьянских телег, которые приехали из
их поместий и которым многие завидовали, оказались чрезвычайно
ценными, и за них предлагали огромные суммы денег. За лошадей и повозки предлагались не только огромные суммы, но и
в предыдущий вечер и рано утром первого сентября посыльные и слуги
Раненые офицеры приходили к Ростовым, и раненые солдаты притаскивались туда же из Ростовых и из соседних домов, где они приютились, умоляя слуг попытаться вывезти их из Москвы. Старший дворецкий, к которому обращены были эти мольбы, хоть и жалел раненых, решительно отказался, сказав, что не смеет даже упоминать об этом при графе. Как бы ни было жаль этих раненых, было очевидно, что если им дадут одну повозку, то не будет причин отказывать им и в другой, или во всех повозках, и
а также собственные экипажи. Тридцать повозок не могли спасти всех раненых,
и в общей катастрофе нельзя было пренебрегать собой и своей
семьей. Так думал мажордом от имени своего хозяина.
Проснувшись в то утро, граф Илья Ростов тихо вышел из своей спальни,
чтобы не разбудить графиню, которая заснула только под утро,
и вышел на крыльцо в своём сиреневом шёлковом халате. Во дворе стояли готовые к отправке телеги. Кареты стояли у парадного крыльца.
Старший дворецкий стоял на крыльце и разговаривал с пожилым санитаром.
бледный молодой офицер с перевязанной рукой. Увидев графа,
мажордом сделал им обоим многозначительный и строгий жест, приказывая уйти.
«Ну что, Василий, всё готово?» — спросил граф и, поглаживая свою лысую голову, добродушно посмотрел на офицера и денщика и кивнул им. (Ему нравилось видеть новые лица.)
«Можем запрягать, ваше превосходительство».
— Что ж, верно. Как только графиня проснётся, мы уедем, если на то будет воля Божья! В чём дело, господа? — добавил он, поворачиваясь к офицеру. — Вы остановились в моём доме?
Офицер подошёл ближе, и вдруг его лицо залилось румянцем.
«Граф, будьте так добры, позвольте мне... ради бога, забраться в какой-нибудь уголок одной из ваших повозок! У меня с собой ничего нет... Мне будет хорошо в нагруженной повозке...»
Не успел офицер договорить, как денщик обратился с той же просьбой от имени своего господина.
«О да, да, да!» — поспешно сказал граф. — Я буду очень рад, очень рад. Васильич, ты уж распорядись. Только разгрузи одну или две телеги.
Ну что ж... делай, что нужно... — сказал граф, бормоча какой-то неопределённый приказ.
Но в тот же миг выражение теплой благодарности на лице офицера
уже скрепило приказ. Граф огляделся. На
дворе, у ворот, у окон флигеля виднелись раненые офицеры и
их санитары. Все они смотрели на графа и
двигались к крыльцу.
“Пожалуйста, пройдемте в галерею, ваше превосходительство”, - сказал мажордом.
“Какие у вас будут распоряжения относительно картин?”
Граф вошёл в дом вместе с ним, повторив свой приказ не отказывать раненым, которые просят подвезти их.
— Ну, ничего не поделаешь, кое-что можно и разгрузить, — добавил он тихим, доверительным голосом, словно боясь, что его подслушают.
В девять часов графиня проснулась, и Матрёна Тимофеевна, которая до замужества была её фрейлиной, а теперь выполняла за неё обязанности главного жандарма, пришла сказать, что мадам Шосс очень обижена и что летние платья барышень нельзя оставить.
Наведя справки, графиня узнала, что мадам Шосс была оскорблена тем, что её чемодан сняли с тележки, а все остальные вещи остались
Они развязали ремни и выгрузили багаж из повозок, чтобы освободить место для раненых, которых граф по простоте душевной приказал взять с собой. Графиня послала за мужем.
«Что это такое, дорогой мой? Я слышала, что багаж выгружают».
«Знаешь, любовь моя, я хотел тебе сказать... Дорогая графиня... ко мне пришёл офицер и попросил несколько повозок для раненых. В конце концов, у нас есть
вещи, которые можно купить, но подумайте, что значит для них остаться позади!... На самом деле, прямо сейчас, в нашем собственном дворе, мы сами пригласили их
среди них есть офицеры... Знаешь, я думаю, моя дорогая... пусть их возьмут... к чему спешить?
Граф говорил робко, как всегда, когда речь заходила о деньгах.
Графиня привыкла к такому тону, предвещавшему новости о
чём-то, что могло навредить интересам детей, например о строительстве
новой галереи или оранжереи, открытии частного театра или оркестра. Она привыкла всегда возражать против всего, что было сказано таким робким тоном, и считала своим долгом так поступать.
Она приняла скорбно-покорный вид и сказала мужу:
— Послушайте, граф, вы так распорядились, что мы ничего не получаем на дом, а теперь хотите выбросить всё наше — всё детское имущество! Вы сами сказали, что у нас в доме вещей на сто тысяч рублей. Я не согласна, мой дорогой, не согласна!
Делайте, как хотите! Правительство обязано заботиться о раненых; они это знают. Посмотри на Лопухиных напротив, они всё вынесли два дня назад. Вот что делают другие люди. Только мы такие дураки. Если тебе меня не жаль, пожалей хоть детей.
В отчаянии всплеснув руками, граф вышел из комнаты, ничего не ответив.
«Папа, зачем ты это делаешь?» — спросила Наташа, которая последовала за ним в комнату матери.
«Ни за чем! Какое тебе до этого дело?» — сердито пробормотал граф.
«Но я слышала, — сказала Наташа. — Почему мама возражает?»
«Какое тебе до этого дело?» — воскликнул граф.
Наташа подошла к окну и задумалась.
«Папа! К нам едет Берг», — сказала она, глядя в окно.
Глава XVI
Берг, зять Ростовых, был уже полковником и носил ордена
Владимир и Анна по-прежнему занимали тихие и приятные должности.
Он был помощником начальника штаба заместителя командующего
первой дивизией Второй армии.
Первого сентября он приехал в Москву из армии.
В Москве ему было нечего делать, но он заметил, что все в армии просят отпуск, чтобы съездить в Москву, и что там у них есть какие-то дела.
Поэтому он счёл необходимым взять отпуск по семейным обстоятельствам.
Берг подъехал к дому своего тестя на своей маленькой еловой повозке
с парой гладких гнедых, точно таких же, как у одного князя.
Он внимательно посмотрел на телеги во дворе и, поднимаясь на крыльцо, достал чистый носовой платок и завязал в нём узел.
Из передней Берг быстрыми, но плавными шагами вошёл в гостиную, где обнял графа, поцеловал руки Наташи и Сони и поспешил осведомиться о здоровье «маменьки».
— Здоровье в такое время? — сказал граф. — Ну же, расскажи нам новости!
Армия отступает или будет ещё одно сражение?
«Только Всемогущий Бог может решить судьбу нашей родины, папа», — сказал Берг.
«Армия полна героического духа, а командиры, так сказать, собрались на совет. Никто не знает, что будет дальше. Но в целом я могу сказать тебе, папа, что такой героический дух, истинно древняя доблесть русской армии, которую они — которую она (он поправился) — проявила в сражении двадцать шестого числа, — нет слов, достойных воздать ей должное! Говорю тебе, папа (он ударил себя в грудь, как делал генерал, о котором он слышал, но
Берг сделал это с небольшим опозданием, ему следовало ударить себя в грудь при словах «русская армия»). «Я скажу вам откровенно, что мы, командиры, не только не должны были подбадривать солдат или делать что-то в этом роде, но едва ли могли сдерживать эти... эти... да, эти проявления древней доблести, — быстро продолжил он. — Генерал Барклай-де-Толли повсюду рисковал жизнью, находясь во главе войск, могу вас заверить. Наш корпус был расположен на склоне холма. Можете себе представить!»
И Берг рассказал всё, что помнил, из разных историй, которые слышал в те дни. Наташа смотрела на него пристальным взглядом, который смущал
она смотрела на него, словно пытаясь найти в его лице ответ на какой-то
вопрос.
«В целом такой героизм, какой проявили русские воины,
невозможно представить или достойно восхвалить!» — сказал Берг,
оглядываясь на Наташу и словно желая задобрить её, отвечая на её
напряжённый взгляд улыбкой. «Россия не в Москве, она живёт в
сердцах своих сыновей!» Разве не так, папа?» — сказал он.
В этот момент из гостиной вышла графиня с усталым и недовольным выражением лица.
Берг поспешно вскочил, поцеловал ей руку,
Он спросил о её здоровье и, покачивая головой из стороны в сторону в знак сочувствия, остался стоять рядом с ней.
«Да, мама, я искренне говорю тебе, что это тяжёлые и печальные времена для каждого русского. Но почему ты так волнуешься? У тебя ещё есть время уехать...»
«Я не могу понять, что задумали слуги, — сказала графиня, поворачиваясь к мужу. — Мне только что сказали, что ещё ничего не готово.
Кто-то же должен за всем следить. В такие моменты не хватает Митеньки.
Этому не будет конца».
Граф хотел что-то сказать, но, очевидно, сдержался.
Он встал со стула и направился к двери.
В этот момент Берг достал носовой платок, словно для того, чтобы высморкаться,
и, увидев на нём узел, задумался, печально и многозначительно качая головой.
— И я хочу попросить тебя об огромной услуге, папа, — сказал он.
— Хм... — произнёс граф и замолчал.
— Я как раз проезжал мимо Юсуповского дома, — смеясь, сказал Берг.
— Выбежал управляющий, я его знаю, и спросил, не хочу ли я что-нибудь купить. Я зашёл из любопытства, знаете, там есть
небольшой шифоньер и туалетный столик. Вы знаете, как дорогая Вера хотела
шифоньерка такая, и как мы из-за неё поссорились». (При упоминании шифоньерки и туалетного столика Берг невольно сменил тон на довольный, как будто его восхищала домашняя обстановка.) «И такая красивая! Выдвижная, с секретным английским ящичком, знаешь!
А милая Вера давно хотела такую. Я хочу сделать ей сюрприз, понимаешь. Я видел столько этих крестьянских тележек у тебя во дворе. Пожалуйста, позвольте мне взять его.
Я хорошо заплачу этому человеку и...»
Граф нахмурился и кашлянул.
«Спросите у графини, я не отдаю приказов».
“Если это неудобно, пожалуйста, не надо”, - сказал Берг. “Только я так хотел этого,
ради дорогой Веры”.
“О, идите вы все к дьяволу! К дьяволу, к дьяволу, к дьяволу...
- закричал старый граф. “ У меня голова идет кругом!
И он вышел из комнаты. Графиня заплакала.
“ Да, мама! Да, это очень тяжёлые времена! — сказал Берг.
Наташа вышла из комнаты вместе с отцом и, словно не в силах принять какое-то решение, сначала пошла за ним, а потом сбежала вниз.
Петя был на крыльце и раздавал оружие слугам
кто были покинуть Москву. Нагруженных телег стояли в
двор. Два из них были uncorded и раненый офицер был скалолазания
в один из них помогал санитар.
“Ты знаешь, из-за чего это?” Петя спросил Наташу.
Она поняла, что он имел в виду, из-за чего ссорились их родители.
Она не ответила.
— Это потому, что папа хотел отдать все повозки раненым, — сказал Петя. — Мне Василий сказал. Я считаю...
— Я считаю, — вдруг почти вскрикнула Наташа, повернувшись к Пете, — я считаю это таким ужасным, таким отвратительным, таким... я не знаю чем.
Разве мы презренные немцы?»
Её горло дрогнуло от судорожных рыданий, и, боясь ослабеть и дать волю своему гневу, она повернулась и бросилась вверх по лестнице.
Берг сидел рядом с графиней и утешал её с почтительным вниманием родственника. Граф с трубкой в руке расхаживал взад-вперёд по комнате, когда Наташа, с искажённым от гнева лицом, ворвалась в комнату, как буря, и быстрыми шагами подошла к матери.
«Это ужасно! Это отвратительно! — закричала она. — Ты не могла этого заказать!»
Берг и графиня смотрели на нее растерянно и испуганно. Граф
остановился у окна и прислушался.
“Мама, это невозможно: посмотри, что делается во дворе!” - закричала она.
“Они останутся!..”
“Что с тобой? Кто ‘они’? Чего ты хочешь?
“ Да ведь раненые! Это невозможно, мама. Это чудовищно!... Нет, мама, дорогая, это не то. Пожалуйста, прости меня, дорогая... Мама, какая разница, что мы возьмём? Только посмотри, что происходит во дворе... Мама!... Это невозможно!»
Граф стоял у окна и слушал, не оборачиваясь.
Внезапно он всхлипнул и прижался лицом к окну.
Графиня взглянула на дочь, увидела, что та сгорает от стыда за мать, заметила её волнение и поняла, почему муж не оборачивается, чтобы посмотреть на неё. Она растерянно огляделась.
«Ну, как хочешь! Я кому-нибудь мешаю?» — сказала она, не желая сразу сдаваться.
«Мама, дорогая, прости меня!»
Но графиня оттолкнула дочь и подошла к мужу.
«Дорогой мой, ты поступаешь правильно... Ты же знаешь, я в этом не разбираюсь», — сказала она, стыдливо опустив глаза.
«Яйца... яйца учат курицу», — пробормотал граф сквозь слёзы радости и обнял жену, которая была рада спрятать свой стыд у него на груди.
«Папа! Мама! Можно я посмотрю? Можно?..» — спросила Наташа. «Мы всё равно возьмём с собой всё самое необходимое».
Граф утвердительно кивнул, и Наташа тем быстрым шагом, которым она отличалась в играх, побежала через бальный зал в переднюю и спустилась во двор.
Слуги собрались вокруг Наташи, но не могли поверить в странный приказ, который она им передала, пока сам граф не подтвердил его от имени жены.
подтвердил приказ отдать все повозки раненым и отнести сундуки в кладовые. Когда слуги поняли, что это за приказ, они с радостью и рвением принялись за новое дело. Оно больше не казалось им странным, а, наоборот, было единственным, что можно было сделать, точно так же, как за четверть часа до этого никому не казалось странным, что раненых нужно оставить, а товары увезти, а казалось единственным, что можно сделать.
Вся семья, словно в искупление того, что не сделала этого раньше, принялась
с готовностью принялись за новое дело — погрузку раненых в повозки.
Раненые выползали из своих комнат и с бледными, но счастливыми лицами стояли вокруг повозок.
Новость о том, что будут повозки, распространилась по соседним домам, и раненые стали приходить во двор Ростовых.
Многие из раненых просили не разгружать повозки, а просто дать им посидеть на вещах. Но начатую разгрузку уже нельзя было остановить. Казалось, не имело значения,
все ли вещи остались или только половина. Ящики были полны
фарфора, бронзы, картины и зеркала, что было так тщательно
упакованные в ночь перед теперь валялись на дворе, и они пошли еще на
ищут и находят возможности разгрузка это или что и
сдача раненых еще и еще тележка.
“Мы можем взять еще четырех человек”, - сказал стюард. “Пусть забирают мою двуколку,
иначе что с ними будет?”
“Пусть забирают мою тележку с гардеробом”, - сказала графиня. «Дуняша может поехать со мной в карете».
Они разгрузили тележку с вещами и отправили её за ранеными.
дом через две двери от дома. Весь дом, включая слуг, был ярким
и оживленным. Наташа была в состоянии восторженного возбуждения, какого она
давно не испытывала.
“На что мы могли бы это прицепить?” - спросили слуги, пытаясь закрепить
сундук на узкой подножке позади экипажа. “Мы должны оставить по крайней мере одну тележку".
"Мы должны оставить хотя бы одну тележку”.
“ Что в нем? ” спросила Наташа.
“ Графские книги.
«Оставь, Василий уберёт. Он не нужен».
В фаэтоне было полно народу, и возникали сомнения в том, где может сесть граф
Пётр.
— На ящик. Ты сядешь на ящик, Петя, да? — вскрикнула Наташа.
Соня тоже всё это время была занята, но цель её усилий была совсем не та, что у Наташи. Она убирала вещи, которые нужно было оставить, и составляла их список, как хотела графиня, и старалась, чтобы с ними увезли как можно больше.
ГЛАВА XVII
Около двух часов дня четыре экипажа Ростовых, нагруженные и запряжённые, стояли у подъезда.
Одна за другой повозки с ранеными выехали со двора.
Коляска, в которой везли князя Андрея, привлекла внимание Сони
, когда она проезжала мимо парадного крыльца. С помощью горничной она занималась
приготовлением места для графини в огромной высокой карете, которая стояла у
подъезда.
“Чья это коляска?” - спросила она, высунувшись из окна кареты.
“Почему, вы не знали, мисс?” ответила горничная. «Раненый князь: он
ночевал в нашем доме и едет с нами».
«Но кто это? Как его зовут?»
«Это наш жених — сам князь Болконский! Говорят, он умирает», — со вздохом ответила служанка.
Соня выскочила из кареты и побежала к графине. Графиня,
уставшая и уже одетая в шаль и шляпку для поездки,
ходила взад и вперёд по гостиной, ожидая, пока соберутся домашние для обычной молчаливой молитвы перед отъездом.
Наташи в комнате не было.
— Мама, — сказала Соня, — князь Андрей здесь, он смертельно ранен. Он
едет с нами.
Графиня в смятении открыла глаза и, схватив Соню за руку, огляделась
.
“ Наташа? ” прошептала она.
В тот момент эта новость имела только одно значение для них обоих.
Они знали свою Наташу, и тревога за то, что будет, если она услышит эту новость, заглушила всю симпатию к человеку, который нравился им обоим.
«Наташа ещё не знает, но он едет с нами», — сказала Соня.
«Ты говоришь, он умирает?»
Соня кивнула.
Графиня обняла Соню и заплакала.
«Пути Господни неисповедимы!» — подумала она, чувствуя, что
Всемогущая Рука, доселе невидимая, проявляется во всём, что сейчас происходит.
— Ну что, мама? Всё готово. В чём дело? — спросила Наташа, вбегая в комнату с оживлённым лицом.
“Ничего”, - ответила графиня. “Если все готово, давайте отправимся”.
И графиня склонилась над ридикюлем, чтобы скрыть свое взволнованное лицо. Соня
обняла Наташу и поцеловала ее.
Наташа вопросительно посмотрела на нее.
“Что такое? Что случилось?”
“Ничего... Нет...”
“Это что-то очень плохое для меня? Что это? — настаивала Наташа, обладавшая быстрой интуицией.
Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф, Петя, мадам Шосс, Мавра
Кузьминична и Василий Иванович вошли в гостиную и, закрыв за собой двери, все сели и несколько мгновений молчали.
все сели, не глядя друг на друга.
Граф встал первым и с громким вздохом перекрестился перед иконой. Все остальные сделали то же самое. Затем граф обнял
Мавру Кузьминичну и Василия, которые должны были остаться в Москве, и, пока они ловили его руку и целовали его плечо, он легонько похлопывал их по спине, произнося какие-то смутно-нежные и утешительные слова. Графиня вошла в молельню, и там Соня застала её на коленях перед иконами, которые были развешаны по стенам.
(Самые ценные из них, с которыми была связана какая-то семейная традиция,
брали с собой.)
На крыльце и во дворе мужчины, которых Петя вооружил мечами
и кинжалами, с заправленными в высокие сапоги штанами и затянутыми ремнями
и кушаками, прощались с теми, кто остался.
Как это всегда бывает при сборах, многое было забыто или уложено не туда, куда нужно.
Долгое время двое слуг стояли по обе стороны от открытой двери и подножки кареты, ожидая, когда они смогут помочь графине сесть в карету, в то время как служанки выбегали из дома с подушками и узлами
к каретам, коляске, фаэтону и обратно.
«Они вечно всё забывают!» — сказала графиня. «Разве ты не знаешь, что я не могу так сидеть?»
И Дуняша, стиснув зубы и не отвечая, но с обиженным видом на лице, поспешно забралась в карету, чтобы переставить сиденье.
«Ох уж эти слуги!» — сказал граф, качая головой.
Ефим, старый кучер, которому графиня доверяла управление каретой, сидел,
высоко забравшись на козлы, и даже не оглядывался на то, что происходило позади него. Тридцатилетний опыт
он знал, что пройдёт ещё какое-то время, прежде чем ему скажут: «Поезжай, чёрт возьми!»
и он знал, что даже когда это будет сказано, его ещё раз или два остановят, чтобы послать за чем-то, что было забыто, и даже после этого его снова остановят, и сама графиня высунется из окна и будет умолять его, ради всего святого, ехать осторожно вниз по склону. Он всё это знал
и поэтому спокойно ждал, что будет дальше, с большим терпением, чем лошади, особенно та, что стояла рядом, гнедая Сокола.
который бил копытом по земле и грыз удила. Наконец все расселись, ступеньки кареты сложились и были подняты, дверь закрылась,
кого-то послали за дорожным сундуком, и графиня высунулась
из кареты и сказала то, что должна была сказать. Затем Ефим
намеренно снял шляпу и начал креститься. То же самое сделали
форейтор и все остальные слуги. «С богом!» — сказал Ефим,
надевая шляпу. «Пошел!» Посыльный тронул лошадей, лошадь, запряжённая в карету, потянула его за поводья,
высокие рессоры заскрипели, и карета закачалась. Лакей
вскочил на подножку движущегося экипажа, который тряхнуло, когда он выехал со двора на неровную мостовую; другие экипажи тоже тряхнуло, и вереница экипажей двинулась по улице. В каретах, коляске и фаэтоне все перекрестились, проезжая мимо церкви напротив дома. Те, кто должен был остаться в Москве, шли по обе стороны от экипажей, провожая путешественников.
Наташа редко испытывала такое радостное чувство, как сейчас, когда она сидела в карете рядом с графиней и смотрела на медленно удаляющийся
стены покинутой, взволнованной Москвы. Время от времени она высовывалась из окна кареты и оглядывалась, а затем смотрела вперёд, на длинную вереницу раненых, шедших перед ними. Почти в начале колонны она видела поднятый верх кареты князя Андрея. Она не знала, кто в ней, но каждый раз, когда она смотрела на процессию, её взгляд искал эту карету. Она знала, что она прямо перед ней.
В Кудрино со стороны Никитского, Пресненского и Подновского переулков подъехало ещё несколько таких же экипажей, как у Ростовых, и, как они
Когда они проезжали по Садовой улице, экипажи и повозки выстроились в два ряда.
Когда они проезжали мимо Сухаревой башни, Наташа, которая
любопытно и настороженно разглядывала проезжающих и проходящих
мимо людей, вдруг радостно вскрикнула:
«Боже мой! Мама, Соня, смотрите, это он!»
«Кто? Кто?»
«Смотрите! Да, ей-богу, это Безухов! — сказала Наташа, высунувшись из кареты и глядя на высокого, толстого мужчину в длинном кафтане, который по манере ходить и двигаться явно был переодетым барином и как раз проходил под аркой.
Сухарева башня в сопровождении маленького, болезненного, безбородого старичка в фризовой шинели.
«Да, это действительно Безухов в шинели, с каким-то старичком.
Действительно, — сказала Наташа, — смотрите, смотрите!»
«Нет, это не он. Как ты можешь говорить такую чушь?»
— Мама, — закричала Наташа, — я голову даю на отсечение, что это он! Уверяю тебя!
Стой, стой! — кричала она кучеру.
Но кучер не мог остановиться, потому что с Мещанской улицы двигались другие повозки и экипажи, и Ростовым кричали, чтобы они двигались дальше и не загораживали дорогу.
На самом деле, хотя Ростовы и были теперь гораздо дальше, чем прежде, они все видели Пьера — или кого-то очень похожего на него — в кафтане кучера,
который шёл по улице с опущенной головой и серьёзным лицом рядом с маленьким
безбородым стариком, похожим на лакея. Старик заметил, что из окна кареты
на них смотрит чьё-то лицо, и, почтительно коснувшись локтя Пьера,
что-то сказал ему и указал на карету. Пьер, явно погружённый в свои мысли, сначала не мог его понять. Наконец, когда он понял и взглянул на
В направлении, указанном стариком, он узнал Наташу и, повинуясь первому порыву, быстро зашагал к карете. Но, сделав с дюжину шагов, он, казалось, что-то вспомнил и остановился.
Лицо Наташи, высунувшейся из окна, сияло вопросительной добротой.
— Пётр Кириллович, идите сюда! Мы вас узнали! Это чудесно! — воскликнула она, протягивая ему руку. — Что вы делаете?
Почему ты такая?
Пьер взял ее протянутую руку и неловко поцеловал на ходу.
шел рядом с ней, пока карета все еще двигалась.
— Что случилось, граф? — спросила графиня удивлённым и сочувственным тоном.
— Что? Что? Почему? Не спрашивайте меня, — сказал Пьер и оглянулся на
Наташу, чьё сияющее, счастливое лицо — он чувствовал это, не глядя на неё, — наполнило его восторгом.
— Вы остаётесь в Москве?
Пьер колебался.
— В Москву? — переспросил он. — Да, в Москву. Прощайте!
— Ах, если бы я была мужчиной! Я бы непременно осталась с вами. Как чудесно!
— сказала Наташа. — Мама, если ты не против, я останусь!
Пьер рассеянно взглянул на Наташу и хотел что-то сказать, но
— перебила его графиня.
— Мы слышали, что вы были в сражении.
— Да, был, — отвечал Пьер. — Завтра будет ещё сражение... — начал он, но Наташа перебила его.
— Но что с вами, граф? Вы не похожи на себя...
— Ах, не надо...Не спрашивай меня, не спрашивай! Я и сам не знаю. Завтра... Но нет! Прощай, прощай! — пробормотал он. — Ужасное время! — и, спрыгнув с подножки, ступил на тротуар.
Наташа долго ещё высовывалась из окна, сияя на него своей доброй, слегка вопросительной, счастливой улыбкой.
ГЛАВА XVIII
Последние два дня, с тех пор как он уехал из дома, Пьер жил в пустом доме своего покойного благодетеля Баздеева. Вот как это произошло.
Когда он проснулся на следующее утро после своего возвращения в Москву, он
Во время аудиенции у графа Ростопчина он некоторое время не мог понять, где находится и чего от него ждут. Когда ему сообщили, что среди прочих, ожидающих его в приёмной, был француз, который принёс письмо от его жены, графини Элен, он почувствовал, как его внезапно охватило то чувство растерянности и безысходности, которому он был подвержен. Он чувствовал, что всему пришёл конец, что всё
перемешалось и рушится на глазах, что никто не прав и никто не виноват, что будущее ничего не сулит и от этого никуда не деться
положение. неестественно улыбаясь и что-то бормоча себе под нос, он сначала сел на диван в позе отчаяния, затем встал, подошёл к двери гостиной и заглянул в щёлочку, вернулся, размахивая руками, и взял книгу. Его мажордом вошёл во второй раз, чтобы сказать, что француз, принёсший письмо от графини, очень хочет увидеться с ним хотя бы на минутку и что кто-то из
Вдова Баздеева позвонила Пьеру, чтобы попросить его взять на себя ведение дел её мужа, так как сама она уезжала за город.
“О, да, через минуту; подождите... или нет! Нет, конечно... пойдите и скажите, что я приду", - ответил Пьер мажордому.
”Я сейчас приду".
Но как только мужчина вышел из комнаты, Пьер взял свою шляпу, которая
лежала на столе, и вышел из кабинета через другую дверь.
В коридоре никого не было. Он прошёл по всему этому коридору до лестницы и, нахмурившись и потирая лоб обеими руками, спустился до первой площадки. У входной двери стоял швейцар. С площадки, где стоял Пьер, было видно
Была ещё одна лестница, ведущая к чёрному ходу. Он спустился по ней и вышел во двор. Никто его не видел. Но там стояли несколько экипажей, и как только Пьер вышел за ворота, кучеры и дворник заметили его и приподняли шляпы. Когда он почувствовал, что на него смотрят, он повёл себя как страус, который прячет голову в песок, чтобы его не увидели: он опустил голову и, ускорив шаг, пошёл дальше по улице.
Из всех дел, которые ждали Пьера в тот день, самым важным ему показалась сортировка книг и бумаг Иосифа Баздеева.
Он нанял первое попавшееся ему на глаза такси и велел водителю ехать к Патриаршим прудам, где находился дом вдовы Баздеевой.
Постоянно оборачиваясь, чтобы посмотреть на ряды нагруженных телег, которые со всех сторон выезжали из Москвы, и балансируя своим грузным телом, чтобы не выскользнуть из ветхой старой повозки, Пьер, испытывая радостное чувство школьника, сбежавшего из школы, начал разговаривать с водителем.
Мужчина сказал ему, что сегодня в Кремле раздают оружие
и что завтра всех отправят за Три горы
у ворот, и там произойдёт великая битва.
Дойдя до Патриарших прудов, Пьер нашёл дом Баздеевых, в котором давно не бывал. Он подошёл к воротам.
Герасим, тот самый жёлтый безбородый старик, которого Пьер видел на Торжке пять лет назад с Иосифом Баздеевым, вышел в ответ на его стук.
«Дома?» — спросил Пьер.
«В связи с нынешним положением дел Софья Даниловна уехала с детьми в
Торжокское имение, ваше превосходительство».
«Я всё равно приеду, мне нужно просмотреть книги», — сказал
Пьер.
— Будьте добры, войдите. Макар Алексеевич, брат моего покойного
хозяина — царство ему небесное, — остался здесь, но он, как вы знаете, в
слабом состоянии, — сказал старый слуга.
Пьер знал, что Макар Алексеевич был полубезумным братом Иосифа Баздеева и сильно пил.
— Да, да, я знаю. Давайте войдём... — сказал Пьер и вошёл в дом.
В передней стоял высокий лысый старик с красным носом, в халате и с галошами на босых ногах. Увидев Пьера, он сердито пробормотал что-то и пошёл дальше по коридору.
«Он был очень умным человеком, но теперь совсем ослаб, как видит ваша честь», — сказал Герасим. «Не угодно ли вам пройти в кабинет?» Пьер кивнул. «Кабинет запечатан, так и остался запечатанным, но Софья Даниловна приказала, чтобы, если кто-нибудь придёт от вас, ему отдали книги».
Пьер вошёл в тот мрачный кабинет, в который он входил с таким трепетом при жизни своего благодетеля. Комната, пыльная и неубранная со времён смерти Иосифа Баздеева, стала ещё мрачнее.
Герасим открыл одну из ставен и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер
Он обошёл кабинет, подошёл к шкафу, в котором хранились рукописи
и достал то, что когда-то было одним из самых важных,
святая святых ордена. Это были подлинные «Шотландские акты»
с примечаниями и пояснениями Баздеева. Он сел за пыльный письменный
стол и, положив перед собой рукописи, развернул их, закрыл,
наконец отодвинул и, положив голову на руку, погрузился в раздумья.
Герасим несколько раз осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер
всегда сидит в одной и той же позе.
Прошло больше двух часов, и Герасим позволил себе слегка постучать в дверь, чтобы привлечь его внимание, но Пьер его не услышал.
«Вы будете расплачиваться с извозчиком, ваша честь?»
«Ах да!» — сказал Пьер, приходя в себя и поспешно вставая. — Послушай, — добавил он, взяв Герасима за пуговицу на камзоле и глядя на старика влажными, блестящими и восторженными глазами. — Послушай, ты знаешь, что завтра будет битва?
— Мы слышали, — ответил мужчина.
— Умоляю тебя, не говори никому, кто я такой, и сделай то, о чём я тебя прошу.
“Да, ваше превосходительство”, - ответил Герасим. “Не хотите ли чего-нибудь
поесть?”
“Нет, но я хочу чего-нибудь другого. Мне нужна крестьянская одежда и пистолет, - сказал Пьер, неожиданно покраснев.
- Да, ваше превосходительство, - сказал Герасим, подумав с минуту. - Мне нужна крестьянская одежда и пистолет.
“ Да, ваше превосходительство.
Весь остаток дня Пьер провёл в одиночестве в кабинете своего благодетеля.
Герасим слышал, как он беспокойно расхаживал из угла в угол и разговаривал сам с собой.
Ночь он провёл на кровати, приготовленной для него там.
Герасим был слугой, который за свою жизнь повидал много странного.
Он без удивления принял решение Пьера поселиться в его доме и, казалось, был рад, что ему есть на ком прислуживать. В тот же вечер — даже не спрашивая себя, зачем они нужны, — он раздобыл для Пьера ямщицкий тулуп и шапку и пообещал на следующий день принести ему пистолет.
Макар Алексеевич в тот вечер дважды приходил, шаркая галошами, доходил до двери, останавливался и заискивающе смотрел на Пьера. Но как только Пьер повернулся к нему, он запахнулся в халат, бросив на него
стыдливый и сердитый взгляд, и поспешил прочь. Это произошло, когда
Пьер (в шинели ямщика, которую Герасим достал для него и продезинфицировал паром)
вместе со стариком направлялся на Сухаревку, чтобы купить пистолет.
Там он и встретил Ростовых.
Глава XIX
Приказ Кутузова об отступлении через Москву на Рязанскую дорогу был отдан
ночью первого сентября.
Первые отряды выступили сразу же и всю ночь шли медленно и размеренно, без спешки. Однако на рассвете те, кто приближался к городу со стороны Дорогомиловского моста, увидели впереди себя множество солдат
Они толпились и спешили по мосту, поднимаясь на противоположный берег и перекрывая улицы и переулки, в то время как бесконечные массы войск надвигались на них сзади, и их охватила беспричинная спешка и тревога. Все они устремились к мосту, на мост, к бродам и лодкам. Сам Кутузов объехал Москву по боковым улицам и направился на другой берег Москвы.
К десяти часам утра второго сентября в Дорогомилове, где у них было достаточно места, оставался только арьергард.
Основная армия находилась на другом конце Москвы или за её пределами.
В это самое время, в десять часов утра второго сентября,
Наполеон стоял среди своих войск на Поклонной горе и смотрел на
раскинувшуюся перед ним панораму. С двадцать шестого августа по второе сентября, то есть с Бородинского сражения до вступления французов в Москву, в течение всей этой волнующей, памятной недели стояла необыкновенная осенняя погода, которая всегда приходит неожиданно, когда солнце стоит низко и греет сильнее, чем весной, когда всё так ярко сияет в редкие ясные дни
Атмосфера, от которой слезятся глаза, когда лёгкие укрепляются и
освежаются от вдыхания ароматного осеннего воздуха, когда даже
ночи тёплые и когда в эти тёмные тёплые ночи золотые звёзды
непрерывно пугают и радуют нас, падая с неба.
В десять часов утра второго сентября такая погода всё ещё стояла.
Утренняя свежесть была волшебной. Вид на Москву с Поклонной горы
Хилл раскинулся во всей своей красе: река, сады, церкви. Казалось, он жил своей обычной жизнью, а его купола сверкали на солнце, как звёзды.
Вид странного города с его необычной архитектурой, какой он никогда раньше не видел, вызвал у Наполеона скорее завистливое и тревожное любопытство, которое испытывают люди, когда видят чуждую им форму жизни, ничего о них не знающую. Этот город, очевидно, жил полной жизнью. По неопределённым признакам, по которым даже на расстоянии можно отличить живое тело от мёртвого, Наполеон понял, что город не мёртв.
Хилл ощущал биение жизни в городе и словно чувствовал дыхание этого великого и прекрасного тела.
Каждый русский, глядя на Москву, чувствует в ней мать; каждый иностранец, который видит её, даже не зная о её значении как города-матери, должен чувствовать её женственность, и Наполеон чувствовал это.
«Этот азиатский город с бесчисленными церквями, святая Москва. Вот она наконец, эта знаменитая столица!» Il ;tait temps, — * сказал он и, спешившись, приказал расстелить перед собой план Москвы и позвал Лелорна д’Идевиля, переводчика.
* «Этот азиатский город с бесчисленными церквями, святая Москва! Вот он наконец, этот знаменитый город.»
Давно пора».
«Город, захваченный врагом, подобен девушке, потерявшей честь», — подумал он (так он сказал Тучкову в Смоленске). С этой точки зрения он смотрел на восточную красавицу, которую никогда раньше не видел. Ему казалось странным, что его давнее желание, которое казалось недостижимым, наконец осуществилось. В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, вглядываясь в детали, и уверенность в том, что план у него в руках, волновала и пугала его.
«А как иначе?» — подумал он. «Вот она, столица, у меня в руках
Ножки. Где сейчас Александр и о чем он думает? Странный,
красивый и величественный город; и странный и величественный момент! В каком
свете я должен предстать перед ними!” - думал он, думая о своих войсках.
“Вот она, награда для всех этих малодушных людей”, - размышлял он,
поглядывая на тех, кто был рядом с ним, и на войска, которые приближались и
выстраивались. «Одно моё слово, одно движение моей руки — и эта древняя столица царей будет уничтожена. Но моё милосердие всегда готово снизойти до побеждённых. Я должен быть великодушным и поистине великим. Но
«Нет, не может быть, чтобы я был в Москве, — вдруг подумал он.
— И всё же она лежит у моих ног, сверкая золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу её.
На древних памятниках варварства и деспотизма я начертаю великие слова справедливости и милосердия... Именно это будет больнее всего для Александра, я его знаю».
(Наполеону казалось, что главная важность происходящего заключается в личной борьбе между ним и Александром.) «С высоты Кремля — да, там
Это Кремль, да — я дам им справедливые законы; я научу их, что такое истинная цивилизация, я сделаю так, что поколения бояр будут с любовью вспоминать своего завоевателя. Я скажу депутатам, что я не желал и не желаю войны, что я вёл войну только против ложной политики их двора; что я люблю и уважаю Александра и что в Москве я приму условия мира, достойные меня и моего народа.
Я не хочу использовать военные успехи, чтобы унизить уважаемого монарха. «Бояре, — скажу я им, — я не хочу войны, я хочу
о мире и благополучии всех моих подданных». Однако я знаю, что их присутствие воодушевит меня, и я буду говорить с ними, как всегда:
ясно, убедительно и величественно. Но неужели я действительно в
Москве? Да, она там».
«Qu’on m’am;ne les boyars», * сказал он своим спутникам.
* «Приведите ко мне бояр».
Генерал с блестящей свитой немедленно отправился за боярами.
Прошло два часа. Наполеон пообедал и снова стоял на том же месте на Поклонной горе, ожидая депутацию. Он обратился к
бояре уже обрели определенные очертания в его воображении. Эта
речь была полна достоинства и величия, как это понимал Наполеон.
Он сам увлекся тон великодушия он намеревался
принять к Москве. В своем воображении он назначил дни для сборки
во дворце царей, в которых российские знаменитости, и его собственная,
пообщаться. Он мысленно назначил губернатора, который мог бы выиграть
сердца людей. Узнав, что в Москве много благотворительных учреждений, он
мысленно решил, что будет оказывать им всяческие поблажки
на всех них. Он думал, что, как в Африке он должен был надеть бурнус
и сидеть в мечети, так и в Москве он должен быть благодетельным, как цари.
И чтобы окончательно тронуть сердца русских—и как
все французы можете представить себе что-то личное, без справок.
для Ма ch;re, Ма Тендре, Ма несчастная мать * —он решил, что он будет
разместить надпись на всех этих заведениях большими буквами:
«Это заведение посвящено моей дорогой матери». Или нет, должно быть просто: Maison de ma M;re, *(2) — заключил он. — Но действительно ли я в
Москва? Да, вот она, передо мной, но почему так долго не едет городская депутация? —
подумал он.
* «Моя дорогая, моя нежная, моя бедная мать».
* (2) «Дом моей матери».
Тем временем в тылу его свиты шепотом велись оживленные переговоры между его генералами и маршалами. Те, кого послали за депутацией, вернулись с новостью о том, что Москва пуста, что все покинули её. Лица тех, кто не совещался, были бледными и встревоженными. Их не встревожил тот факт, что
что Москва опустела (каким бы серьёзным ни казался этот факт), но вопрос заключался в том, как сообщить императору — не поставив его в ужасное положение и не заставив его выглядеть нелепо, — что он так долго напрасно ждал бояр: что в Москве остались только пьяные толпы, но больше никого. Одни говорили, что нужно собрать какую-нибудь делегацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что императора нужно сначала тщательно и умело подготовить, а потом сказать ему правду.
«Ему всё равно придётся сказать», — заявили некоторые джентльмены
свита. «Но, господа...»
Положение было тем более неловким, что император, размышляя о своих великодушных планах, терпеливо расхаживал взад и вперед перед расстеленной картой, время от времени бросая на дорогу, ведущую в Москву, из-под поднятой руки взгляд, полный сияющей и гордой улыбки.
«Но это невозможно...» — заявляли господа из свиты, пожимая плечами, но не решаясь произнести подразумеваемое слово — le ridicule...
Наконец император, уставший от тщетного ожидания, поддался актёрскому инстинкту, подсказавшему ему, что этот возвышенный момент затянулся слишком надолго
Начинавший терять свою величественность Кутузов подал знак рукой.
Раздался одиночный выстрел из сигнальной пушки, и войска, уже рассредоточенные по разным сторонам Москвы, двинулись в город через Тверские, Калужские и Дорогомиловские ворота.
Всё быстрее и быстрее, соревнуясь друг с другом, они двигались в колоннах по двое или по трое, исчезая в облаках пыли, которую они поднимали, и наполняя воздух оглушительным рёвом сливающихся криков.
Подстрекаемый движением своих войск, Наполеон проехал с ними до Дорогомиловских ворот, но там снова остановился и, спешившись,
конь долго бродил вдоль Каммер-Коллежского вала в ожидании депутации.
Глава XX
Тем временем Москва опустела. В ней ещё оставались люди, возможно,
пятая часть её прежних жителей, но она была пуста.
Она была пуста в том смысле, в каком пуст улей без матки.
В улье без матки не осталось жизни, хотя на первый взгляд он кажется таким же живым, как и другие ульи.
Пчёлы кружат вокруг улья без матки в жарких лучах полуденного солнца так же весело, как и вокруг живых ульев; издалека доносится запах
Мёд такой же, как и в других ульях, и пчёлы летают туда-сюда точно так же. Но достаточно взглянуть на этот улей, чтобы понять, что в нём больше нет жизни. Пчёлы летают не так, как раньше, запах и звуки, которые встречает пчеловод, не такие, как раньше. В ответ на постукивание пчеловода по
стене больного улья вместо прежнего мгновенного
единодушного гудения десятков тысяч пчёл с угрожающе
сжатыми брюшками, издающих быстрый вибрирующий звук
крыльев, доносящийся из воздуха, раздаётся лишь отрывистое жужжание
в разных частях опустевшего улья. От прилётной доски вместо прежнего одуряюще-ароматного запаха мёда и яда и тёплых дуновений кишащей жизни исходит запах пустоты и разложения, смешанный с запахом мёда. Больше нет стражей, которые трубили тревогу, подняв брюшко и готовые умереть, защищая улей. Больше нет размеренного тихого гула пульсирующей активности,
похожего на звук кипящей воды, а есть разнообразные диссонирующие звуки беспорядка. В улей и из улья влетают и вылетают длинные чёрные пчёлы-грабительницы, испачканные
Медоносные пчёлы пугливы и проворны. Они не жалят, а уползают от опасности. Раньше в улей залетали только пчёлы, нагруженные мёдом, а вылетали они пустыми; теперь они вылетают нагруженными. Пчеловод открывает нижнюю часть улья и заглядывает внутрь. Вместо чёрных блестящих пчёл, приручённых трудом, цепляющихся друг за друга лапками и вытягивающих воск под непрерывный гул работы, которые раньше свисали длинными гроздьями до самого пола улья, сонные сморщенные пчёлы расползаются в разных направлениях по полу и стенкам улья. Вместо
Аккуратно выстланный пол, который пчёлы подметают, взмахивая крыльями.
Пол, усеянный кусочками воска, экскрементами, умирающими пчёлами, которые едва передвигают лапки, и мёртвыми пчёлами, которых не убрали.
Пчеловод открывает верхнюю часть улья и осматривает надставку.
Вместо ровных рядов пчёл, запечатывающих каждую щель в сотах и согревающих расплод, он видит искусные сложные конструкции из сот, но уже не такие чистые, как раньше. Всё заброшено и покрыто грязью. Чёрные пчёлы-воровы быстро и незаметно снуют вокруг
соты и короткие рабочие пчёлы, сморщенные и вялые, как будто они
стары, медленно ползают вокруг, не пытаясь помешать грабителям,
потеряв всякую мотивацию и всякое чувство жизни. Трутни, шмели, осы
и бабочки неуклюже бьются о стенки улья во время полёта. То тут, то там
среди ячеек с мёртвым расплодом и мёдом иногда раздаётся сердитое жужжание. То тут, то там пара пчёл, по привычке и в силу традиции очищающих ячейки для расплода, с трудом, превышающим их возможности, вытаскивают мёртвую пчелу или
шмель, сам не зная, почему он это делает. В другом углу две старые пчелы вяло дерутся, или чистят друг друга, или кормят друг друга,
сами не зная, делают ли они это с дружеским или враждебным намерением. В третьем месте толпа пчёл, давя друг друга, нападает на какую-то жертву, сражается с ней и душит её, и жертва, обессиленная или убитая, медленно и легко, как пёрышко, падает сверху на груду трупов. Смотритель открывает две центральные перегородки, чтобы осмотреть
маточники. На месте прежних тесных тёмных кружков, образованных
Тысячи пчёл сидят, прижавшись друг к другу, и охраняют великую тайну размножения.
Он видит сотни тусклых, вялых и сонных пчелиных тел. Почти все они умерли, не подозревая об этом, сидя в святилище, которое они охраняли и которого больше нет. От них исходит запах разложения и смерти. Лишь
некоторые из них ещё двигаются, поднимаются и вяло летят, чтобы сесть на руку врага, не имея духу умереть, ужалив его; остальные мертвы и падают легко, как рыбья чешуя. Пчеловод закрывает улей, делает на нём пометку и, когда у него появляется время, вытряхивает его содержимое и сжигает дотла.
Точно так же опустела Москва, когда Наполеон, усталый, встревоженный и угрюмый, расхаживал взад и вперёд перед Камер-Коллежским валом,
ожидая того, что, по его мнению, было необходимым, хотя и формальным, соблюдением приличий — депутации.
В разных уголках Москвы ещё оставалось несколько человек, бесцельно бродивших по улицам, следующих своим старым привычкам и едва ли осознававших, что они делают.
Когда Наполеону с должной осторожностью сообщили, что Москва пуста, он сердито посмотрел на своего информатора, отвернулся и молча продолжил расхаживать взад-вперёд.
«Моя карета!» — сказал он.
Он сел рядом с дежурным адъютантом и въехал в пригород. «Москва опустела! — сказал он себе. — Какое невероятное событие!»
Он не стал въезжать в город, а остановился на постоялом дворе в Дорогомилове.
Театральная постановка не удалась.
ГЛАВА XXI
Русские войска проходили через Москву с двух часов ночи до двух часов дня и уносили с собой раненых и последних уходивших жителей.
Самая большая давка во время движения войск была на Каменном, Москворецком и Яузском мостах.
Пока войска, разделившись на две части при обходе Кремля, толпились на Москворецком и Каменном мостах, множество солдат, воспользовавшись остановкой и скоплением людей, повернули назад.
Они проскользнули мимо церкви Василия Блаженного и под Боровицкими воротами, поднялись на холм и вышли на Красную площадь, где какой-то инстинкт подсказал им, что они могут легко забрать то, что им не принадлежит. Толпы людей, каких можно увидеть на распродажах, заполонили все проходы и переулки базара. Но
Торговцы с подобострастной любезностью приглашали покупателей войти.
Не было ни уличных торговцев, ни обычной разношёрстной толпы покупательниц.
Только солдаты в форме и плащах, но без мушкетов, входили на базар с пустыми руками и молча выходили с узлами. Торговцы и их помощники (которых было немного) растерянно сновали среди солдат. Они открыли свои магазины, снова их заперли и сами вынесли товары с помощью своих помощников. На
На площади перед базаром барабанщики отбивали сбор.
Но грохот барабанов не заставил солдат, занятых грабежом, бежать в
сторону барабанщиков, как раньше, а, наоборот, заставил их
убегать ещё дальше. Среди солдат в лавках и переходах можно было увидеть мужчин в серых сюртуках с гладко выбритыми головами. Два офицера, один
в шарфе поверх мундира, верхом на поджаром темно-сером коне,
другой в шинели, пешком, стояли на углу Ильинки и разговаривали. К ним подскакал третий офицер.
«Генерал приказывает немедленно выдворить их всех.
Это возмутительно! Половина солдат разбежалась».
«Куда вы?.. Куда?..» — крикнул он трём пехотинцам без мушкетов, которые, приподняв полы шинелей, проскальзывали мимо него в Базарную улицу. «Стойте, негодяи!»
«Но как ты собираешься их остановить?» — ответил другой офицер. «Их невозможно собрать вместе. Армия должна наступать, пока остальные не разбежались, вот и всё!»
«Как можно наступать? Они застряли там, на мосту, и
не двигайтесь. Не стоит ли нам выставить оцепление, чтобы остальные не разбежались?
«Давайте, идите туда и выгоните их!» — крикнул старший офицер.
Офицер в шарфе спешился, подозвал барабанщика и вместе с ним вошёл в аркаду.
Несколько солдат бросились бежать. Хозяин магазина с красными прыщами на щеках возле носа и со спокойным,
настойчивым, расчётливым выражением на пухлом лице поспешно и
демонстративно подошёл к офицеру, размахивая руками.
«Ваша честь! — сказал он. — Будьте так добры, защитите нас! Мы не будем жадничать
пустяки, мы будем рады угостить вас чем угодно! Прошу вас!...
Я сейчас же принесу кусок ткани для такого благородного джентльмена, а то и два куска с удовольствием. Мы понимаем, как это важно; но что же это такое — чистый грабёж! Не могли бы вы поставить охрану хотя бы для того, чтобы мы могли закрыть магазин?..
Несколько лавочников столпились вокруг офицера.
— Эх, что за чушь! — сказал один из них, худощавый мужчина сурового вида.
— Когда у тебя нет головы, ты не плачешь по волосам! Берите, что кому нравится!
— И энергично взмахнув рукой, он повернулся боком к офицеру.
— Вам, Иван Сидорыч, хорошо говорить, — сердито сказал первый купец. — Пожалуйте в лавку, ваша честь!
— Вот ещё! — крикнул худой. — У меня в трёх лавках товару на сто тысяч рублей. Можно ли его спасти, когда армия уйдёт? Эх, люди! «Против Божьей силы наши руки бессильны».
— Проходите, ваша честь! — повторил торговец, кланяясь.
Офицер стоял в замешательстве, на его лице читалась нерешительность.
— Это не моё дело! — воскликнул он и быстро зашагал по одному из коридоров.
Из одного открытого магазина доносились звуки ударов и ругань, и как раз в тот момент, когда офицер подошёл к нему, оттуда с силой вышвырнули мужчину в сером пальто с бритой головой.
Этот мужчина, согнувшись пополам, пронёсся мимо торговца и офицера.
Офицер набросился на солдат, находившихся в магазине, но в этот момент до них донеслись испуганные крики из огромной толпы на Москворецком
мосту, и офицер выбежал на площадь.
«Что это? Что это?» — спросил он, но его товарищ уже скакал галопом мимо Василия Блаженного в ту сторону, откуда доносились крики.
Офицер вскочил на коня и поскакал за ним. Доехав до моста, он увидел две расчехлённые пушки, пехоту, пересекающую мост, несколько перевёрнутых повозок и испуганные и смеющиеся лица солдат. Рядом с пушкой стояла повозка, запряжённая двумя лошадьми. Четыре борзые в ошейниках жались к колёсам.
Повозка была нагружена доверху, и на самом верху, рядом с детским креслом, ножки которого болтались в воздухе, сидела крестьянка и издавала пронзительные и отчаянные вопли. Товарищи-офицеры сказали ему, что крики
Толпа и крики женщины были вызваны тем, что
генерал Ермолов, подойдя к толпе и узнав, что солдаты рассредоточились по магазинам, а толпа гражданских заблокировала мост,
приказал выдвинуть два орудия и устроил показательную стрельбу по
мосту. Толпа, давя друг друга, опрокидывая повозки, отчаянно
крича и теснясь, расступилась, и войска двинулись вперёд.
ГЛАВА XXII
Тем временем сам город опустел. В нём почти никого не осталось
улицы. Все ворота и лавки были закрыты, лишь кое-где у трактиров
слышались одинокие крики или пьяные песни. По улицам никто
не ездил, и шаги прохожих были слышны редко. На Поварской
было совсем тихо и безлюдно. Огромный двор дома Ростовых
был завален сеном и конским навозом, и там не было ни души. В большой гостиной
дома, который был оставлен со всем, что в нём было, находились
два человека. Это были дворник Игнат и мальчик-паж Мишка.
Внук Василича, который остался в Москве с дедом.
Мишка открыл клавикорд и стал наигрывать на нём одним пальцем. Дворник, уперев руки в бока, стоял перед большим зеркалом и довольно улыбался.
— Ну разве не прекрасно, дядя Игнат? — сказал мальчик и вдруг начал бить по клавишам обеими руками.
— Это всего лишь фантазия! — ответил Игнат, удивлённый тем, как широко расплылась улыбка на его лице, отражённом в зеркале.
— Наглость! Наглость! — услышали они позади себя голос Мавры Кузьминичны, которая бесшумно вошла. — Как он ухмыляется, жирная рожа!
Ты для этого сюда пришёл? Там ничего не убрано, а Василич уже выдохся. Подожди немного!
Игнат перестал улыбаться, поправил пояс и вышел из комнаты, робко опустив глаза.
— Тётя, я сделал это аккуратно, — сказал мальчик.
— Я тебе дам аккуратно, проказник! — воскликнула Мавра
Кузьминична угрожающе подняла руку. «Иди поставь самовар для дедушки».
Мавра Кузьминична смахнула пыль с клавикорда, закрыла его и с глубоким вздохом вышла из гостиной, заперев за собой дверь.
Выйдя во двор, она остановилась, раздумывая, куда ей пойти
дальше — выпить чаю в людской с Василием или в кладовую, чтобы убрать то, что ещё не убрано.
Она услышала звук быстрых шагов на тихой улице.
Кто-то остановился у ворот, и засов загремел, когда кто-то попытался его открыть.
Мавра Кузьминична подошла к воротам.
«Кого вам нужно?»
— Граф — граф Илья Андреевич Ростов.
— А вы кто такой?
— Офицер, мне нужно с ним увидеться, — последовал ответ приятным, хорошо поставленным
русским голосом.
Мавра Кузьминична открыла ворота, и в них вошёл восемнадцатилетний офицер с
круглое лицо Ростова вошло во двор.
«Уехали, сударь. Уехали вчера вечером», — сказала
Мавра Кузьминична с чувством.
Молодой офицер, стоявший в воротах, словно нерешаясь, войти или нет, прищелкнул языком.
«Ах, как досадно!» пробормотал он. «Надо было вчера приехать… Ах, как жаль».
Тем временем Марья Кузьминична внимательно и с сочувствием
рассматривала знакомые черты лица молодого человека, его
рваное пальто и стоптанную обувь.
«Зачем тебе нужно было видеть графа?» — спросила она.
— Ну что ж... ничего не поделаешь! — сказал он с досадой и положил руку на калитку, словно собираясь уйти.
Он снова замолчал в нерешительности.
— Видишь ли, — вдруг сказал он, — я родственник графа, и он был очень добр ко мне. Как видите (он с забавным видом и добродушной улыбкой взглянул на своё пальто и сапоги), мои вещи изношены, а денег у меня нет, поэтому я собирался попросить у графа...
Мавра Кузьминична не дала ему договорить.
— Погодите минутку, сударь. Одну минутку, — сказала она.
И как только офицер отпустил ручку ворот, она повернулась и,
Поспешно удаляясь на своих старых ногах, она прошла через задний двор в
помещение для прислуги.
Пока Мавра Кузьминична бежала в свою комнату, офицер
ходил по двору, опустив голову и глядя на свои поношенные сапоги, с едва заметной
улыбкой на губах. «Как жаль, что я не застал дядю! Какая милая старушка! Куда она убежала?» А как мне найти ближайший путь, чтобы догнать свой полк, который, должно быть, уже приближается к Рогожским воротам?
— подумал он. В этот момент из-за угла дома вышла Мавра Кузьминична с испуганным, но решительным видом.
в руке у неё был свёрнутый клетчатый платок. Не доходя нескольких шагов до офицера, она развернула платок, вынула из него белую двадцатипятирублёвую ассигнацию и поспешно протянула ему.
«Если бы его превосходительство был дома, то, как родственник, он бы, конечно...
но как есть...»
Мавра Кузьминична смутилась и растерялась. Офицер не стал отказываться, а спокойно взял записку и поблагодарил её.
«Если бы граф был дома...» — продолжала Мавра Кузьминична извиняющимся тоном. «Христос с вами, сударь! Да хранит вас Бог!» — сказала она, поклонившись, когда провожала его.
Покачивая головой и улыбаясь, словно забавляясь сам с собой, офицер почти рысью побежал по пустынным улицам к мосту через Яузу, чтобы догнать свой полк.
Но Мавра Кузьминична ещё долго стояла у закрытых ворот,
задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к незнакомому молодому офицеру.
Глава XXIII
Из недостроенного дома на Варварке, на первом этаже которого располагался винный магазин, доносились пьяные крики и песни. На скамьях вокруг столов
в маленькой грязной комнатке сидело человек десять фабричных рабочих. Подвыпившие и вспотевшие, с мутными глазами и разинутыми ртами, они все с трудом пели какую-то песню. Они пели нестройно, с трудом и напряжением, очевидно, не потому, что хотели петь, а потому, что хотели показать, что они пьяны и веселятся. Один из них, высокий светловолосый парень в чистом синем пиджаке, стоял над остальными. Его лицо с тонким прямым носом было бы красивым, если бы не тонкие, сжатые, дёргающиеся губы и тусклый, мрачный, неподвижный взгляд.
глаза. Очевидно, одержимый какой-то идеей, он стоял над поющими и торжественно и резко размахивал над их головами своей белой рукой с закатанным до локтя рукавом, неестественно растопырив грязные пальцы. Рукав его пальто постоянно сползал, и он всегда аккуратно закатывал его левой рукой, как будто было очень важно, чтобы жилистая белая рука, которой он размахивал, была обнажена. Посреди песни послышались крики, а в коридоре и на крыльце завязалась драка. Высокий парень взмахнул рукой.
“ Прекратите! ” повелительно воскликнул он. “ Там драка, ребята! И,
все еще закатывая рукав, он вышел на крыльцо.
Рабочие фабрики последовали за ним. Эти люди, которые под предводительством
высокого парня в то утро выпивали в драммаге, принесли
трактирщику несколько шкурок с фабрики, и за это им подали выпивку
им. Кузнецы из соседней кузницы, услышав шум в таверне и решив, что в неё вломились грабители, тоже захотели ворваться внутрь.
Это привело к драке на крыльце.
У дверей трактирщик дрался с одним из кузнецов, и когда рабочие вышли, кузнец, вырвавшись из рук трактирщика, упал лицом вниз на мостовую.
Другой кузнец попытался войти в трактир, толкая трактирщика грудью.
Парень с закатанным рукавом ударил кузнеца по лицу и дико закричал: «Они дерутся с нами, ребята!»
В этот момент первый кузнец поднялся и, почесывая свое разбитое лицо, чтобы оно закровило, закричал со слезами на глазах: «Полиция! Убийство!...
Они убили человека, ребята!»
“О, боже милостивый, человек забит до смерти ... убит!..” - закричала женщина.
из ближайших ворот вышла толпа.
Вокруг окровавленного смита собралась толпа.
“Ты не достаточно—принимая ограбленный народ их последней рубашки?” сказал
голос, обращаясь к мытарь. “Что ты убил человека, ты
вор?”
Высокий парень, стоявший на крыльце, перевёл затуманенный взгляд с
трактирщика на кузнеца и обратно, словно раздумывая, с кем ему
сейчас сразиться.
— Убийца! — внезапно крикнул он трактирщику. — Свяжите его, ребята!
— Держу пари, ты бы и меня связал! — крикнул трактирщик, отталкивая его.
Он оттолкнул наступавших на него мужчин и, сорвав с головы шапку, швырнул её на землю.
Как будто в этом действии было какое-то таинственное и угрожающее значение, рабочие, окружавшие трактирщика, нерешительно остановились.
«Я хорошо знаю закон, ребята! Я обращусь к начальнику полиции. Думаете, я до него не доберусь? В наши дни грабежи запрещены!
— крикнул трактирщик, поднимая шапку.
— Тогда пошли! Тогда пошли! — повторили трактирщик и высокий молодой человек.
Они вместе двинулись дальше по улице.
Окровавленный кузнец шёл рядом с ними. Фабричные и другие рабочие
следовали за ними, разговаривая и перекликаясь.
На углу Моросейки, напротив большого дома с закрытыми ставнями и вывеской сапожника, стояло с десяток тощих,
изнурённых, мрачных сапожников в фартуках и длинных рваных сюртуках.
«Он должен как следует отблагодарить людей», — говорил худощавый рабочий с нахмуренными бровями и растрёпанной бородой.
«Но он высосал из нас все соки, а теперь думает, что мы ему больше не нужны. Он вводил нас в заблуждение всю неделю, а теперь, когда он довёл нас до такого состояния, он просто сбежал».
Увидев толпу и окровавленного мужчину, рабочий замолчал.
Все сапожники с жадным любопытством присоединились к движущейся
толпе.
«Куда все идут?»
«Ну, конечно, в полицию!»
«Послушайте, это правда, что нас избили?» «А вы как думали?
Посмотрите, что говорят люди».
Раздавались вопросы и ответы. Трактирщик, воспользовавшись тем, что толпа
увеличилась, отстал и вернулся в свою таверну.
Высокий юноша, не заметив исчезновения своего врага, взмахнул обнажённой рукой и продолжил говорить, привлекая всеобщее внимание
к себе. Именно вокруг него толпились люди, ожидая от него ответов на вопросы, которые занимали все их мысли.
«Он должен поддерживать порядок, соблюдать закон, для этого и существует правительство. Разве я не прав, добрые христиане?» — сказал высокий юноша с едва заметной улыбкой. «Он думает, что правительства не существует! Как можно обойтись без правительства? Иначе нас бы грабили все кому не лень».
«Зачем говорить глупости?» — раздались голоса в толпе. «Неужели они вот так сдадут Москву? Они сказали тебе это ради шутки, а ты поверил!
»Разве на марше не много солдат? Впустить его, конечно! Для этого и существует правительство.
Тебе лучше послушать, что говорят люди, — сказал кто-то из толпы, указывая на высокого юношу.
У стены Чайнатауна собралась небольшая группа людей вокруг мужчины во фризовом пальто, который держал в руке бумагу.
«Указ, они читают указ!» «Читает указ!» — раздались голоса в толпе, и люди бросились к чтецу.
Мужчина во фризовом пальто читал листовку от 31 августа.
Когда толпа собралась вокруг него, он, казалось, растерялся, но, услышав вопрос,
Высокий парень, протолкавшийся к нему, начал довольно дрожащим голосом читать лист с самого начала.
«Завтра рано утром я отправлюсь к его светлости, — читал он («Сирин Высочество, — сказал высокий парень с торжествующей улыбкой на губах и хмурым взглядом), — чтобы посоветоваться с ним о дальнейших действиях и помочь армии уничтожить этих негодяев. Мы тоже примем участие... — продолжил читатель, а затем сделал паузу («Видите, — победоносно воскликнул юноша, — он собирается прояснить для вас всю ситуацию...»), — в уничтожении
я отправлю этих посетителей к дьяволу. Я вернусь к
обеду, и мы приступим к работе. Мы сделаем, полностью сделаем и уничтожим этих
негодяев”.
Последние слова были зачитаны в полной тишине. Высокий парень
мрачно опустил голову. Было очевидно, что никто не понял
последнюю часть. В частности, слова «Я вернусь к ужину» явно не понравились ни читателю, ни слушателям.
Сознание людей было настроено на высокую волну, и эти слова были слишком простыми и излишне понятными — так мог бы сказать любой из них, и поэтому
Вот что не должен был говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все они стояли в унынии и молчании. Высокий юноша шевелил губами и раскачивался из стороны в сторону.
«Мы должны спросить его... это ведь он сам?..» «Да, конечно, спросите его!..
Почему бы и нет?» Он объяснит... — вдруг послышались голоса в задних рядах толпы, и всеобщее внимание переключилось на полицейскую
карету, которая въехала на площадь в сопровождении двух
всадников-драгун.
Полицейский начальник, который утром по приказу графа
Ростопчина отправился сжигать баржи и в связи с этим
Дело в том, что он получил крупную сумму денег, которая в тот момент была у него в кармане.
Увидев приближающуюся к нему толпу, он велел кучеру остановиться.
«Что это за люди?» — крикнул он мужчинам, которые робко приближались к его карете.
«Что это за люди?» — снова крикнул он, не получив ответа.
— Ваша честь... — ответил лавочник в камзоле с оборками, — ваша честь, в соответствии с указом его превосходительства графа, они
желают служить, не щадя своих жизней, и это не какое-то там
бесчинство, а, как сказал его превосходительство...
«Граф не уехал, он здесь, и по вашему поводу будет издан приказ», — сказал начальник полиции. «Поехали!» — приказал он своему кучеру.
Толпа остановилась, окружив тех, кто слышал слова начальника полиции, и глядя на удаляющуюся карету.
Начальник полиции в этот момент испуганно обернулся, что-то сказал своему кучеру, и лошади поскакали быстрее.
«Это обман, ребята! Ведите нас к нему, к нему самому!» — крикнул высокий юноша. «Не отпускайте его, ребята! Пусть он нам ответит! Держите его!» — крикнул
разные люди, и толпа бросилась в погоню за повозкой.
Следуя за начальником полиции и громко переговариваясь, толпа направилась в сторону Лубянской улицы.
«Ну вот, дворяне и купцы ушли и бросили нас на произвол судьбы. Они что, думают, мы собаки?» В толпе всё чаще раздавались подобные голоса.
Глава XXIV
Вечером первого сентября, после встречи с
Кутузовым, граф Ростопчин вернулся в Москву уязвлённый и оскорблённый тем, что его не пригласили на военный совет.
потому что Кутузов не обратил внимания на его предложение принять участие в
защите города; а также потому, что в лагере ему открылся новый взгляд на
вещи, согласно которому спокойствие столицы и её патриотический пыл были не просто второстепенными, а совершенно неуместными и
неважными. Расстроенный, оскорблённый и удивлённый всем этим,
Ростопчин вернулся в Москву. После ужина он лёг на диван, не раздеваясь, и вскоре после полуночи его разбудил курьер,
принёсший ему письмо от Кутузова. В этом письме Кутузов просил графа
Ростопчин отправил полицейских, чтобы они провели войска через город, поскольку армия отступала по Рязанской дороге за пределы Москвы. Для Ростопчина это не было новостью. Он знал, что Москва будет оставлена, не только после вчерашнего разговора с Кутузовым на Поклонной горе, но и после Бородинского сражения, поскольку все генералы, которые приезжали в
После того сражения в Москве единогласно заявили, что ещё одно сражение невозможно.
С тех пор правительственное имущество вывозили каждую ночь, а половина жителей покинула город
с разрешения самого Ростопчина. И всё же эта новость
поразила и разозлила графа, поскольку пришла в виде простой
записки с приказом от Кутузова и была получена ночью, когда он
крепко спал.
Когда позже в своих мемуарах граф Ростопчин объяснял свои действия в то время, он неоднократно повторял, что им тогда двигали два важных соображения:
сохранить спокойствие в Москве и ускорить отъезд жителей. Если принять во внимание эти две цели, то все
действия Ростопчина кажутся безупречными. «Почему были вывезены святые мощи,
Почему не вывезли оружие, боеприпасы, порох и запасы зерна? Почему тысячи жителей были введены в заблуждение и поверили, что Москва не будет сдана, — и тем самым были разорены? «Чтобы сохранить спокойствие в городе», — объясняет граф Ростопчин. «Почему были вывезены связки бесполезных бумаг из правительственных учреждений, воздушный шар Леппиха и другие предметы?» «Чтобы оставить город пустым», — объясняет граф Ростопчин.
Достаточно признать, что общественное спокойствие находится под угрозой, и любое действие будет оправданным.
Все ужасы эпохи террора были вызваны лишь заботой о
общественное спокойствие.
На чём же основывались опасения графа Ростопчина за спокойствие Москвы в 1812 году? Какие были основания предполагать, что в городе может произойти восстание? Жители покидали его, а отступающие войска заполняли его. Почему это должно было привести к бунту среди населения?
Ни в Москве, ни где-либо ещё в России не происходило ничего похожего на восстание, когда враг входил в город.
Первого и второго сентября в Москве оставалось более десяти тысяч человек.
За исключением толпы, собравшейся во дворе губернатора, все остальные жители покинули город.
Там, по его приказу, ничего не произошло. Очевидно, что было бы ещё меньше причин ожидать беспорядков среди населения,
если бы после Бородинского сражения, когда сдача Москвы стала
очевидной или по крайней мере вероятной, Ростопчин вместо того,
чтобы подстрекать народ, раздавая оружие и листовки, предпринял
шаги по вывозу всех святых реликвий, пороха, боеприпасов и денег
и открыто заявил населению, что город будет оставлен.
Ростопчин, несмотря на свои патриотические чувства, был сангвиником и
импульсивный человек, который всегда вращался в высших административных кругах
и совершенно не понимал людей, которыми, как он считал,
он руководил. С тех пор как враг вошёл в Смоленск, он в своём воображении играл роль руководителя народного чувства «сердца России». Ему не только казалось (как и всем администраторам), что он контролирует внешние действия жителей Москвы, но он также думал, что контролирует их душевное состояние с помощью своих листовок и плакатов, написанных в грубом тоне, который
люди презирают представителей своего класса и не понимают тех, кто находится у власти. Ростопчин был так доволен своей ролью лидера народного движения и так привык к ней, что необходимость отказаться от этой роли и покинуть Москву без какого-либо героического поступка застала его врасплох.
Он внезапно почувствовал, что земля уходит у него из-под ног, и совершенно не знал, что делать. Хотя он знал, что это
произойдёт, до последнего момента он не верил всей душой, что Москва будет оставлена, и не готовился к этому.
Жители покинули город против его воли. Если правительственные учреждения и были вывезены, то только по требованию чиновников, которым граф неохотно уступил. Он был поглощён ролью, которую сам для себя создал. Как это часто бывает с людьми, наделёнными пылким воображением, хотя он и давно знал, что Москва будет оставлена, он знал это только разумом, не верил в это сердцем и не мог мысленно приспособиться к новому положению дел.
Вся его кропотливая и энергичная деятельность (насколько она была полезной
и оказали ли они какое-либо влияние на людей — это уже другой вопрос) были направлены просто на то, чтобы пробудить в массах его собственное чувство патриотической ненависти к французам.
Но когда события приняли свой истинный исторический характер, когда оказалось недостаточно выражать ненависть к французам на словах, когда стало невозможно выразить эту ненависть даже в бою, когда уверенность в себе оказалась бесполезной в решении единственного вопроса, стоявшего перед
Москва, когда всё население как один человек хлынуло из Москвы, бросив всё своё имущество и тем самым доказав, что все
Если говорить о глубине их национального чувства, то роль, выбранная Ростопчиным,
вдруг показалась ему бессмысленной. Он неожиданно почувствовал себя нелепым,
слабым и одиноким, без какой-либо опоры.
Когда, проснувшись, он получил эту холодную,
безапелляционную записку от Кутузова, он почувствовал себя тем более раздражённым,
чем больше ощущал свою вину. Всё, за что он был специально назначен ответственным, — государственное имущество, которое он должен был вывезти, — всё ещё находилось в Москве, и вывезти его целиком было невозможно.
«Кто в этом виноват? Кто допустил, чтобы дело дошло до такого?» — думал он.
поразмыслил. “Не я, конечно. У меня все было готово. Москва была у меня в руках
. И вот до чего они довели дело! Злодеи!
Предатели!” - подумал он, без четкого определения кто такие негодяи и
предатели были, но чувствуя необходимость ненавидеть этих предателей, кто
они могли бы быть, которые были виноваты в ложное и смешное положение в
которой он оказался.
Всю ту ночь граф Ростопчин отдавал приказы, за которыми к нему приходили со всех концов Москвы. Окружающие никогда не видели графа таким угрюмым и раздражительным.
«Ваше превосходительство, директор департамента регистрации прислал запрос на получение инструкций... Из консистории, из Сената, из
Университета, из приюта для подкидышей, викарий прислал...
запрос на получение информации... Какие у вас распоряжения по поводу пожарной бригады?
От начальника тюрьмы... от управляющего психиатрической лечебницей...»
Всю ночь графу поступали подобные сообщения.
На все эти запросы он давал краткие и гневные ответы, в которых говорилось, что его приказы больше не нужны, что всё дело, тщательно продуманное
Всё, что он подготовил, было кем-то испорчено, и этому кому-то придётся нести полную ответственность за всё, что может произойти.
«О, скажите этому болвану, — сказал он в ответ на вопрос из регистратуры, — что он должен остаться и охранять свои документы.
А почему вы задаёте глупые вопросы о пожарной бригаде? У них есть лошади, пусть едут во Владимир и не оставляют их французам».
«Ваше превосходительство, пришёл управляющий психиатрической лечебницей:
каковы ваши распоряжения?»
«Мои распоряжения? Пусть уходят, вот и всё.... И пусть сумасшедшие
выходите в город. Когда сумасшедшие командуют нашими армиями, Бог, очевидно, хочет, чтобы эти другие сумасшедшие были свободны».
В ответ на вопрос о заключённых в тюрьме граф Ростопчин сердито крикнул губернатору:
«Вы что, хотите, чтобы я дал вам два батальона — которых у нас нет — для конвоя?
Освободите их, вот и всё!»
“Ваше превосходительство, есть несколько политических заключенных, Мешков,
Верещагин...”
“Верещагин! Разве его еще не повесили?” - крикнул Ростопчин. “Приведите
его ко мне!”
ГЛАВА XXV
Около девяти часов утра, когда войска уже двинулись
В Москве к графу больше никто не приходил за указаниями.
Те, кто мог уехать, уезжали сами, а те, кто остался, сами решали, что им делать.
Граф приказал заложить карету, чтобы ехать в Сокольники, и сидел в своём кабинете, сложив руки, угрюмый, бледный и неразговорчивый.
В спокойные и безмятежные времена каждому руководителю кажется, что только благодаря его усилиям всё население, находящееся под его властью, продолжает существовать.
И в этом осознании своей незаменимости каждый
Правитель-администратор находит главную награду за свой труд и усилия. Пока море истории остаётся спокойным, правитель-администратор в своей хрупкой ладье, держась багром за корабль народа и двигаясь вместе с ним, естественно, воображает, что его усилия двигают корабль, за который он держится. Но как только начинается шторм, море вздымается, а корабль приходит в движение, такое заблуждение становится невозможным. Корабль движется
независимо, совершая огромные колебания, и лодочный крюк больше не достаёт до движущегося судна. И вдруг администратор вместо
Вместо того чтобы казаться правителем и источником власти, он становится незначительным, бесполезным, слабым человеком.
Ростопчин чувствовал это, и именно это выводило его из себя.
Полицейский надзиратель, которого остановила толпа, вошёл к нему одновременно с адъютантом, который сообщил графу, что лошади запряжены. Они оба были бледны, и начальник полиции, доложив, что выполнил полученные указания, сообщил графу, что во дворе собралась огромная толпа, которая хочет его видеть.
Не говоря ни слова, Ростопчин встал и поспешно направился в свою светлую, роскошную гостиную.
Он подошёл к балконной двери, взялся за ручку, отпустил её и подошёл к окну, откуда ему было лучше видно всю толпу. Высокий юноша стоял впереди,
размахивая рукой и что-то говоря с суровым видом. Рядом с ним стоял
окровавленный кузнец с мрачным лицом. Сквозь закрытое окно
доносился гул голосов.
— Моя карета готова? — спросил Ростопчин, отходя от окна.
— Да, ваше превосходительство, — ответил адъютант.
Ростопчин снова подошёл к балконной двери.
«Но чего они хотят?» — спросил он начальника полиции.
«Ваше превосходительство, они говорят, что готовы выступить против французов, согласно вашему приказу, и кричали что-то о предательстве. Но это буйная толпа, ваше превосходительство, — мне едва удалось от них отделаться. Ваше превосходительство, осмелюсь предложить...»
«Можете идти. Я не нуждаюсь в твоих указаниях, что мне делать! — сердито воскликнул Ростопчин.
Он стоял у балконной двери и смотрел на толпу.
«Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали
со мной!» — подумал он, охваченный неудержимой яростью, которая
поднималась в нём против того, кому можно было приписать случившееся. Как это часто бывает со страстными людьми, им овладел гнев, но он всё ещё искал, на ком бы его выместить. «Вот эта толпа, отбросы общества, — подумал он, глядя на людей:
— этот сброд, который они подняли своим безумием! Им нужна жертва», — подумал он, глядя на высокого парня, размахивающего рукой.
И эта мысль пришла ему в голову только потому, что он сам хотел стать жертвой,
чтобы на ком-то выместить свою ярость.
— Карета готова? — спросил он ещё раз.
— Да, ваше превосходительство. Что прикажете насчёт Верещагина? Он ждёт на крыльце, — сказал адъютант.
— Ах! — воскликнул Ростопчин, как будто его поразила неожиданная мысль.
И быстро отворив дверь, он решительно вышел на балкон.
Разговоры мгновенно стихли, все сняли шляпы и кепки и устремили взгляды на графа.
— Доброе утро, ребята! — сказал граф быстро и громко. — Спасибо, что пришли. Я выйду к вам через минуту, но сначала нам нужно кое-что уладить
с негодяем. Мы должны наказать негодяя, который стал причиной разорения
Москвы. Подождите меня!
И граф так же быстро вернулся в комнату и захлопнул за собой дверь
.
Ропот одобрения и удовлетворения пробежал по толпе. “Он будет
соглашайтесь со всеми злодеями, вот увидите! И вы говорили по-французски...
«Он покажет вам, что такое закон!» — говорили в толпе, словно упрекая друг друга за неуверенность.
Через несколько минут из парадной двери торопливо вышел офицер, отдал приказ, и драгуны выстроились в шеренгу.
Толпа расступилась
нетерпеливо с балкона на крыльцо. Туда вышел Ростопчин.
быстрыми сердитыми шагами он торопливо огляделся, как будто искал кого-то.
“Где он?” - спросил он. И пока он говорил, он увидел молодого человека, идущего
из-за угла дома, между двух Драгун. У него была длинная тонкая шея
, а его наполовину выбритая голова снова была покрыта
короткими волосами. Этот молодой человек был одет в поношенный синий сюртук
на лисьем меху, который когда-то был модным, и в грязные брюки из пеньки,
поверх которых были натянуты его тонкие, грязные, стоптанные ботинки.
На его тонких, слабых ногах были тяжёлые кандалы, которые сковывали его нерешительные движения.
«Ах!» — сказал Ростопчин, поспешно отводя взгляд от молодого человека в подбитом мехом пальто и указывая на нижнюю ступеньку крыльца.
«Поставьте его туда».
Молодой человек в звенящих цепях неуклюже шагнул в указанном направлении, придерживая одним пальцем воротник пальто, который натирал ему шею. Он дважды повернул свою длинную шею из стороны в сторону, вздохнул и покорно сложил перед собой свои тонкие руки, не привыкшие к работе.
В течение нескольких секунд, пока молодой человек занимал своё место на ступеньке
Тишина продолжалась. Только в задних рядах людей, которые
всеми силами стремились попасть в одно и то же место, были слышны вздохи, стоны и шарканье ног.
Ожидая, пока молодой человек займёт своё место на ступеньке, Ростопчин
стоял, нахмурившись и потирая лицо рукой.
— Ребята! — сказал он с металлическим звоном в голосе. «Этот человек,
Верещагин, — негодяй, по вине которого гибнет Москва».
Молодой человек в подбитом мехом пальто, слегка ссутулившись, стоял в покорной позе, сложив руки перед собой. Его измождённое лицо
Лицо его, обезображенное стриженой головой, безнадежно опустилось.
При первых словах графа он медленно поднял голову и посмотрел на него, как будто
желая что-то сказать или по крайней мере встретиться с ним взглядом. Но Ростопчин не смотрел на него.
Вена на длинной тонкой шее молодого человека вздулась, как шнур, и посинела за ухом, и вдруг лицо его покраснело.
Все глаза были прикованы к нему. Он посмотрел на толпу, и выражение лиц людей придало ему ещё больше надежды. Он грустно и робко улыбнулся и, опустив голову, переступил с ноги на ногу.
«Он предал своего царя и свою страну, он перешёл на сторону
Бонапарта. Он один из всех русских опозорил русское имя,
он стал причиной гибели Москвы», — сказал Ростопчин резким, ровным голосом.
Но внезапно он взглянул на Верещагина, который продолжал стоять в той же покорной позе. Словно воспламенённый этим зрелищем, он поднял руку и обратился к людям, почти выкрикивая:
«Поступай с ним, как считаешь нужным! Я передаю его в твои руки».
Толпа молчала и только теснее прижималась друг к другу. Чтобы не упасть, чтобы дышать в этой духоте
атмосфера, чтобы быть не в состоянии шевелиться, и ждут неизвестно чего,
непонятное, и страшного, становилось невыносимо. Те, кто стоял
впереди, кто видел и слышал то, что произошло до них, все
стояли с широко открытыми глазами и ртами, напрягаясь изо всех сил,
и сдерживали толпу, которая напирала на них сзади.
“Бейте его!"... Пусть предатель погибнет и не посрамит русского имени!
кричал Ростопчин. “Зарубите его. Я приказываю”.
Услышав не столько слова, сколько сердитый тон голоса Ростопчина,
толпа застонала и подалась вперед, но снова остановилась.
— Граф! — воскликнул робкий, но театрально поставленный голос Верещагина в наступившей на мгновение тишине. — Граф! Один Бог над нами обоими...
— Он поднял голову, и снова толстая вена на его тонкой шее наполнилась кровью, а лицо то бледнело, то краснело.
Он не кончил того, что хотел сказать.
— Рубите его! Я приказываю... — крикнул Ростопчин, внезапно побледнев, как Верещагин.
— Сабли вон! — крикнул офицер драгунам, и те выхватили сабли.
По толпе пробежала ещё более сильная волна, и, достигнув до
Передние ряды, покачиваясь, донесли его до самых ступеней крыльца. Высокий юноша с каменным лицом и неподвижно поднятой рукой стоял рядом с Верещагиным.
«Руби его!» — почти прошептал драгунский офицер.
И один из солдат, вдруг исказив лицо яростью, ударил Верещагина по голове тупым концом сабли.
— Ах! — вскрикнул Верещагин в робком удивлении, оглядываясь по сторонам испуганным взглядом, словно не понимая, за что с ним так поступили.
По толпе пробежал такой же стон удивления и ужаса. — Господи!
— воскликнул печальный голос.
Но после возгласа удивления, сорвавшегося с губ Верещагина,
он издал жалобный крик боли, и этот крик стал для него роковым. Преграда
человеческих чувств, напряжённых до предела, которая сдерживала
толпу, внезапно рухнула. Преступление было начато и должно было
быть завершено. Жалобный стон упрёка был заглушён угрожающим
и гневным рёвом толпы. Подобно седьмой и последней волне, которая разбивает корабль, эта последняя непреодолимая волна хлынула с тыла и достигла передних рядов, сбив их с ног и поглотив всех без остатка. Драгун был
собирался повторить удар. Верещагин с криком ужаса, закрыв голову руками, бросился к толпе. Высокий юноша, о которого он споткнулся, схватил его за тонкую шею и, дико вскрикнув, упал вместе с ним под ноги напиравшей, сопротивлявшейся толпе.
Кто-то бил и рвал Верещагина, кто-то — высокого юношу. И крики тех, кого топтали, и тех, кто пытался спасти высокого парня, только усиливали ярость толпы. Прошло много времени, прежде чем драгуны смогли вытащить окровавленного юношу, избитого
почти до смерти. И долго ещё, несмотря на лихорадочную поспешность, с которой толпа старалась довершить начатое, те, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли его убить, потому что толпа давила со всех сторон, колыхалась вместе с ними в центре и не давала им ни убить его, ни отпустить.
«Топором его, что ль!... Раздавить?.. Предатель, он продал Христа...
Всё ещё жив... живучий... поделом ему! Пытки — это то, что нужно вору. Рубите его топором!... Что — всё ещё жив?
Только когда жертва перестала сопротивляться и ее крики сменились на
протяжный, размеренный предсмертный хрип, толпа вокруг его распростертого,
истекающего кровью трупа начала быстро меняться местами. Каждый подходил
, смотрел на то, что было сделано, и с ужасом, укоризной и
изумлением отталкивался назад.
“О Господи! Люди подобны диким зверям! Как он мог быть жив?” в толпе послышались голоса
. «Тоже довольно молодой парень... должно быть, сын торговца. Какие люди!... и они говорят, что он не тот, кто нужен... Как не тот, кто нужен?... О боже! А ещё был другой
Его тоже избили — говорят, он почти при смерти... Ох уж эти люди... Разве они не боятся согрешить?.. — говорила та же толпа, с болью и ужасом глядя на мёртвое тело с длинной, тонкой, наполовину перерезанной шеей и посиневшим лицом, испачканным кровью и пылью.
Дотошный полицейский, посчитав неприличным присутствие трупа во дворе его превосходительства, велел драгунам унести его.
Два драгуна схватили его за искалеченные ноги и потащили по земле. Окровавленная, покрытая пылью, полуобритая голова на длинной шее волочилась по земле. Толпа отпрянула от него.
В тот момент, когда Верещагин упал и толпа с дикими криками сомкнулась вокруг него, Ростопчин внезапно...Он побледнел и вместо того, чтобы направиться к чёрному ходу, где его ждала карета, пошёл торопливыми шагами, склонив голову, сам не зная куда и зачем, по коридору, ведущему в комнаты на первом этаже. Лицо графа было белым, и он не мог унять лихорадочное подергивание нижней челюсти.
«Сюда, ваше превосходительство... Куда вы идёте?.. Сюда, пожалуйста...» — раздался позади него дрожащий испуганный голос.
Граф Ростопчин не смог ответить и, послушно повернувшись, пошёл в указанном направлении. У чёрного входа стояла его карета.
Даже оттуда доносился отдалённый рёв кричащей толпы. Он поспешно
сел в карету и велел кучеру ехать в его загородный дом в
Сокольниках.
Когда они доехали до Мясницкой улицы и крики толпы
перестали быть слышны, граф начал раскаиваться. Он с неудовольствием
вспомнил, как волновался и боялся перед своими подчинёнными. «Толпа ужасна — отвратительна, — сказал он себе по-французски. — Они как волки, которых может успокоить только плоть».
— Граф! Один Бог над нами обоими! — вдруг услышал он слова Верещагина.
Эта мысль вернулась к нему, и по спине пробежал неприятный холодок. Но это было лишь мимолетное чувство, и граф Ростопчин презрительно улыбнулся про себя. «У меня были другие обязанности, — подумал он. — Нужно было умиротворить народ. Многие другие жертвы погибли и гибнут ради общественного блага», — и он начал думать о своих социальных обязанностях перед семьей и городом, вверенным его попечению, и о себе — не о себе как о Теодоре
Василий Васильевич Ростопчин (ему казалось, что Фёдор Васильевич Ростопчин
жертвует собой ради общественного блага), но сам он был губернатором
представитель власти и царя. «Если бы я был просто
Фёдором Васильевичем, мои действия были бы совсем другими,
но мой долг как главнокомандующего — защищать свою жизнь и
достоинство».
Легко покачиваясь на упругих рессорах кареты и уже не слыша ужасных криков толпы, Ростопчин физически успокоился.
И, как это всегда бывает, как только он физически успокоился,
его ум стал придумывать причины, по которым он должен быть спокоен и морально.
Мысль, успокоившая Ростопчина, была не нова. С тех пор как
мировая началась и у мужчин убивали друг друга никто и никогда не помогут
такое преступление по отношению к своим ближним, не успокаивая себя
этот же мысль. Эта идея - le bien public, гипотетическое благополучие
других людей.
Для человека, не охваченного страстью, это благополучие никогда не бывает определенным, но тот
, кто совершает такое преступление, всегда точно знает, где находится это благополучие. И
Теперь Ростопчин знал это.
Его разум не только не упрекал его за содеянное, но и находил повод для самоудовлетворения в том, что он так успешно воспользовался удобной возможностью наказать
преступник и в то же время усмиритель толпы.
«Верещагина судили и приговорили к смерти, — думал Ростопчин
(хотя Сенат приговорил Верещагина лишь к каторжным работам), — он был предателем и шпионом. Я не мог оставить его безнаказанным и таким образом убил двух зайцев одним выстрелом: чтобы успокоить толпу, я дал ей жертву и в то же время наказал негодяя».
Добравшись до своего загородного дома и отдав распоряжения по поводу бытовых вопросов, граф успокоился.
Через полчаса он уже скакал на своих быстрых лошадях через
Он ехал на Сокольничье поле, уже не думая о том, что произошло, а размышляя о том, что должно было произойти. Он ехал к мосту через Яузу, где, как он слышал, был Кутузов. Граф Ростопчин мысленно готовил гневные и резкие упрёки, которые он собирался высказать Кутузову за его обман. Он заставит этого хитрого старого придворного почувствовать, что ответственность за все бедствия, которые последуют за оставлением города и гибелью России (как считал Ростопчин), ляжет на его легкомысленную старую голову. Заранее продумав, что он скажет Кутузову, Ростопчин
сердито повернулся в своей коляске и сурово огляделся по сторонам.
Сокольническое поле было пустынно. Только в конце его, перед богадельней
и сумасшедшим домом, можно было увидеть людей в белом
и других, похожих на них, которые поодиночке шли по полю, крича и
жестикулируя.
Один из них бежал, чтобы перебежать дорогу карете графа Ростопчина.
Сам граф, его кучер и драгуны с неясным ужасом и любопытством смотрели на этих выпущенных сумасшедших и особенно на того, кто бежал к ним.
Раскачиваясь из стороны в сторону на своих длинных, тонких ногах в развевающемся халате
, этот сумасшедший стремительно бежал, его взгляд был прикован к
Ростопчин, что-то кричащий хриплым голосом и делающий ему знаки
остановиться. Серьезное, мрачное лицо сумасшедшего было худым и желтым, с
бородой, растущей неровными пучками. Его черные, агатовые зрачки с
шафраново-желтыми белками беспокойно двигались возле нижних век.
“Прекрати! Притормози, говорю тебе! — пронзительно закричал он и снова что-то прокричал, задыхаясь, с выразительной интонацией и жестикулируя.
Догнав карету, он побежал рядом с ней.
“Трижды они убивали меня, трижды я воскресал из мертвых. Они
Побивали меня камнями, распинали меня... Я восстану... восстану... восстану.
Они растерзали мое тело. Царство Божье будет низвергнуто... Трижды
Я низвергну его и трижды восстановлю!” - воскликнул он, повышая свой
голос все выше и выше.
Граф Ростопчин вдруг побледнел, как и в тот раз, когда толпа сомкнулась вокруг Верещагина. Он отвернулся. «Гони... гони!» — крикнул он дрожащим голосом своему кучеру. Карета полетела по дороге так быстро, как только могли нести её лошади, но граф Ростопчин ещё долго смотрел вслед удалявшейся карете.
Он всё ещё слышал безумные, отчаянные крики, которые постепенно стихали вдали, но его глаза не видели ничего, кроме изумлённого, испуганного, окровавленного лица «предателя» в подбитом мехом пальто.
Несмотря на то, что эта картина была совсем недавней, Ростопчин уже чувствовал, как она глубоко ранила его сердце и пролила кровь. Даже сейчас он ясно чувствовал, что
кровавый след от этого воспоминания не исчезнет со временем, а
ужасная память, напротив, будет терзать его сердце до конца жизни. Ему казалось, что он всё ещё слышит
звук собственных слов: «Руби его! Я приказываю...»
«Зачем я произнес эти слова? Я сказал их по неосторожности...»
«Мне не нужно было их произносить, — подумал он. — И тогда ничего бы не случилось». Он увидел испуганное, а затем разъяренное лицо драгуна, который нанес удар, и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил ему мальчик в подбитом мехом пальто. «Но я сделал это не ради себя. Я был вынужден так поступить... Толпа, предатель... общественное благо», — думал он.
Войска всё ещё толпились у моста через Яузу. Было жарко. Кутузов,
удручённый и хмурый, сидел на скамейке у моста, играя хлыстом в песке, когда с шумом подъехала карета. К Кутузову подошёл мужчина в генеральском мундире с плюмажем на шляпе и сказал что-то по-французски. Это был граф Ростопчин. Он сказал Кутузову, что приехал, потому что Москвы, столицы, больше нет и осталась только армия.
«Всё было бы иначе, если бы ваше светлейшее высочество не сказали мне, что вы не оставите Москву без ещё одного сражения; всего этого не случилось бы», — сказал он.
Кутузов посмотрел на Ростопчина так, словно не понял, что ему сказали.
он пытался прочитать что-то особенное, написанное в эту минуту на
лицо человека, обращаясь к нему. Rostopch;n запутался и стал
молчит. Кутузов слегка покачал головой и, не отрывая проницательного взгляда
от лица Ростопчина, тихо пробормотал:
“Нет! Я не отдам Москву без боя!”
Думал ли Кутузов о чём-то совершенно другом, когда произносил эти слова, или сказал их нарочно, зная, что они бессмысленны, — во всяком случае, Ростопчин ничего не ответил и поспешно вышел.
И, как ни странно, московский губернатор, гордый граф Ростопчин,
взял казачий кнут и направился к мосту, где с криками начал разгонять повозки, преграждавшие путь.
Глава XXVI
Около четырёх часов пополудни войска Мюрата вошли в
Москву. Впереди ехал отряд вюртембергских гусар, а за ними сам король Неаполя в сопровождении многочисленной свиты.
Примерно в середине улицы Арбат, возле церкви Чудотворной
Иконы Николая Чудотворца, Мюрат остановился, чтобы дождаться
от передового отряда сведений о том, в каком состоянии они нашли
Кремль.
Вокруг Мюрата собралась группа тех, кто остался в Москве. Они
все с робким недоумением смотрели на странного длинноволосого командира
разодетого в перья и золото.
“Это сам их царь? Он неплох!” - послышались тихие голоса.
говорили.
К группе подъехал переводчик.
“Снимите шапки... ваши шапки!” Эти слова передавались от одного к другому
в толпе. Переводчик обратился к старому привратнику и спросил, далеко ли до Кремля. Привратник, с недоумением прислушиваясь к незнакомому польскому акценту и не понимая, что переводчик говорит
говоря по-русски, не понимал, что ему говорят, и держался позади остальных.
Мюрат подошёл к переводчику и велел ему спросить, где находится русская армия. Один из русских понял, о чём его спрашивают, и несколько голосов одновременно начали отвечать переводчику. Французский офицер, вернувшийся из передового отряда, подъехал к Мюрату и доложил, что ворота цитадели забаррикадированы и что там, вероятно, устроена засада.
— Хорошо! — сказал Мюрат и, повернувшись к одному из своих спутников,
приказал выдвинуть четыре лёгких орудия для стрельбы по воротам.
Орудия рысью выехали из колонны, следовавшей за Мюратом, и двинулись по Арбату. Дойдя до конца улицы Воздвиженки, они остановились и развернулись на площади. Несколько французских офицеров руководили размещением орудий и рассматривали Кремль в полевые бинокли.
Колокола в Кремле звонили к вечерне, и этот звук встревожил французов. Они решили, что это сигнал к оружию. Несколько пехотинцев побежали к Кутафьим воротам. Там были сложены брёвна и деревянные щиты.
поставили там, и из-под ворот раздались два мушкетных выстрела, как только
офицер и солдаты побежали к ним. Генерал, стоявший у орудий,
прокричал несколько слов команды офицеру, и тот
снова побежал назад со своими людьми.
Со стороны ворот раздались еще три выстрела.
Один выстрел поразил французского солдата с ног, и из-за экранов
появился странный звук из кричат несколько голосов. Мгновенно, как по команде, выражение радостной безмятежности на лицах французского генерала, офицеров и солдат сменилось решимостью
сосредоточенная готовность к борьбе и страданиям. Для всех них, от маршала до рядового солдата, это место было не Воздвиженкой,
Мохавой или Кутафьей улицей, не Троицкими воротами (знакомыми местами в
Москве), а новым полем битвы, которое, вероятно, окажется кровавым.
И все приготовились к этой битве. Крики у ворот стихли. Орудия были выдвинуты, артиллеристы стряхнули пепел с фитилей, и офицер дал команду «Огонь!» За этим последовали два свистящих звука, один за другим. Снаряды с грохотом упали на землю.
Каменная кладка ворот, деревянные балки и решётки были охвачены пламенем.
Над площадью поднялись два колеблющихся облака дыма.
Через несколько мгновений после того, как эхо выстрелов, разнёсшихся над каменным Кремлём, стихло, французы услышали странный звук над головой.
Тысячи ворон поднялись над стенами и закружили в воздухе, каркая и шумно хлопая крыльями. Вместе с этим звуком
из ворот донёсся одинокий человеческий крик, и в дыму показалась
фигура мужчины с непокрытой головой в крестьянской рубахе. Он схватил мушкет
и прицелился во французов. «Огонь!» — ещё раз повторил офицер,
и одновременно раздались выстрелы из мушкетов и двух пушек.
Ворота снова заволокло дымом.
За ширмами больше ничего не шевелилось, и французские пехотинцы с офицерами двинулись к воротам.
В проёме лежали трое раненых и четверо убитых.
Двое мужчин в крестьянских рубахах убежали к подножию стены, в сторону Знаменки.
«Уберите это!» — сказал офицер, указывая на балки и трупы.
Французские солдаты, управившись с ранеными, выбросили трупы за парапет.
Кем были эти люди, никто не знал. «Уберите это!» — вот и всё, что о них сказали.
Их выбросили за парапет, а потом убрали, чтобы они не воняли. Тьер посвятил их памяти несколько красноречивых строк:
«Эти негодяи заняли священную цитадель, вооружившись ружьями из арсенала, и стреляли» (негодяи) «по французам.
Некоторых из них зарубили саблями, и Кремль был очищен от них».
Мюрату сообщили, что путь свободен. Французы вошли в город и начали разбивать лагерь на Сенатской площади. Из
Из окон Сенатского дома солдаты выбрасывали на площадь стулья, чтобы разжечь костры.
Другие отряды прошли через Кремль и расположились лагерем вдоль улиц Моросейки, Лубянки и Покровки. Третьи расположились лагерем вдоль улиц Воздвиженки, Никольской и Тверской. Поскольку хозяев в домах не было, французы не размещались у местных жителей, как это обычно бывает в городах, а жили в них, как в лагере.
Несмотря на то, что они были оборванными, голодными, измученными и их численность сократилась на треть, французы вошли в Москву в полном боевом порядке.
Это была измученная и голодная, но всё ещё боеспособная и грозная армия.
Но она оставалась армией только до тех пор, пока её солдаты не разошлись по разным домам.
Как только солдаты разных полков начали расходиться по богатым и опустевшим домам, армия исчезла навсегда, и появилось нечто неопределённое — не граждане и не солдаты, а так называемые мародёры. Когда пять недель спустя эти же люди покинули Москву, они уже не были армией. Это была толпа мародёров, каждый из которых нёс с собой множество вещей
казалось ему ценным или полезным. Целью каждого из них, когда они покидали
Москву, было уже не завоевание, как раньше, а просто сохранение того, что они приобрели. Подобно обезьяне, которая засовывает лапу в узкое горлышко кувшина и, схватив горсть орехов, не разжимает кулак, боясь потерять то, что держит, и поэтому погибает, французы, покидая Москву, неизбежно должны были погибнуть, потому что они унесли с собой награбленное, а бросить то, что они украли, было для них так же невозможно, как обезьяне разжать лапу и выпустить орехи.
выкручивайся. Через десять минут после того, как каждый полк вошел в московский район
в нем не осталось ни одного солдата или офицера. В окнах были видны мужчины в военной форме
и гессенских ботинках, они смеялись и
прогуливались по комнатам. В подвалах и кладовых такие же люди возились с провизией, а во дворах открывали или взламывали двери каретников и конюшен, разводили огонь в кухнях, месили и пекли хлеб, закатав рукава, и готовили; или пугали, забавляли или ласкали женщин и детей. Таких людей было много, и
в магазинах и домах — но армии там не было.
В тот день французские командиры отдавали приказ за приказом, запрещая солдатам разбредаться по городу, строго-настрого запрещая им применять насилие к жителям или заниматься мародёрством и объявляя перекличку на тот же вечер. Но, несмотря на все эти меры, солдаты, которые до этого составляли армию, рассредоточились по богатому, опустевшему городу с его удобствами и изобилием припасов. Как голодное стадо
крупного рогатого скота держится вместе, когда пересекает голое поле, но разбегается, когда
Как вода, вырвавшаяся из-под контроля, тут же растекается по богатым пастбищам, так и армия рассеялась по всему богатому городу.
В Москве не осталось жителей, а солдаты — как вода, просачивающаяся сквозь песок, — неудержимо растекались по городу во всех направлениях от Кремля, в который они вошли первыми. Кавалерия, войдя в заброшенный дом торговца и обнаружив, что там более чем достаточно места для их лошадей, всё равно отправилась в следующий дом, который показался им лучше. Многие из
Они заняли несколько домов, написали на них свои имена и
сражались за них с другими ротами. Не успев обустроиться, солдаты выбежали на улицы, чтобы посмотреть на город, и, услышав, что всё брошено, бросились к местам, где можно было разграбить ценности. Офицеры последовали за солдатами, чтобы их остановить, и невольно сделали то же самое. На Каретной улице в лавках стояли кареты, и генералы стекались туда, чтобы выбрать себе колымагу или карету.
Те немногие жители, которые остались в городе, приглашали командиров в свои дома, надеясь таким образом уберечь себя от разграбления.
Там было несметное богатство, и казалось, что ему нет конца. Вокруг кварталов, занятых французами, были другие районы, ещё не исследованные и не занятые, где, как они думали, можно было найти ещё больше богатств.
И Москва всё глубже и глубже затягивала в себя армию. Когда вода проливается на сухую землю, и сухая земля, и вода исчезают, и остаётся грязь.
Точно так же произошло, когда голодная армия вошла в
Богатый и опустевший город стал причиной пожаров, грабежей и уничтожения как армии, так и богатого города.
Французы приписывали пожар в Москве au patriotisme f;roce de
Ростопчина, * а русские — варварству французов. Однако в действительности
было невозможно объяснить поджог Москвы тем, что в нём был виноват какой-то человек или группа людей. Москва сгорела, потому что оказалась в положении, в котором любой деревянный город был обречён на пожар, независимо от того, был ли он
у нас было или не было ста тридцати пожарных машин низшей категории. Покинутая
Москва должна была сгореть так же неизбежно, как сгорает куча стружек, на которую в течение нескольких дней постоянно падают искры. Город, построенный из дерева,
где едва ли проходит день без пожаров, когда в домах есть хозяева и присутствует полиция, не может не сгореть, когда его жители покидают его и он оказывается в руках солдат, которые курят трубки, разводят костры из сенаторских кресел на Сенатской площади и дважды в день готовят себе еду. В мирное время достаточно
разместите войска в деревнях любого района, и количество пожаров в
этом районе немедленно увеличится. Насколько тогда должна быть увеличена вероятность
пожара в заброшенном деревянном городке, где расквартированы иностранные войска
. “Феерический патриотизм Ростопчина” и варварство
французы в этом не виноваты. Москва была подожжена из-за
солдатских труб, кухонь и походных костров, а также из-за беспечности
вражеских солдат, занявших дома, которые им не принадлежали. Даже если имел место поджог (что весьма сомнительно, поскольку ни у кого не было причин сжигать
поджоги домов — в любом случае дело хлопотное и опасное), поджог
нельзя считать причиной, потому что то же самое произошло бы и без поджога.
* О яростном патриотизме Ростопчина.
Как бы ни хотелось французам обвинить Ростопчина в поджоге, а русским — негодяя Бонапарта, или, как это было позже, возложить героическую вину на свой народ, невозможно не видеть, что прямой причины пожара не было.
Москва должна была сгореть, как и любая деревня, фабрика или дом
сожгите то, что оставили его хозяева, и в чём чужим людям позволено жить и варить себе кашу. Москву сожгли её жители, это правда, но те, кто её покинул, а не те, кто в ней остался. Москва, захваченная врагом, не осталась нетронутой, как Берлин, Вена и другие города, просто потому, что её жители покинули её и не встретили французов хлебом-солью и не принесли им ключи от города.
ГЛАВА XXVII
Поглощение французов Москвой, которая сияла, как звезда
К вечеру второго сентября он добрался только до квартала, где остановился Пьер.
После двух дней, проведённых в одиночестве и необычных обстоятельствах,
Пьер был в состоянии, граничащем с безумием. Он был полностью поглощён
одной навязчивой мыслью. Он не знал, как и когда эта мысль
овладела им, но он ничего не помнил о прошлом, ничего не понимал
в настоящем, и всё, что он видел и слышал, казалось ему сном.
Он ушёл из дома только для того, чтобы избежать запутанных жизненных обстоятельств
Это опутало его, и в своём нынешнем состоянии он не мог
разобраться. Он отправился в дом Иосифа Алексеевича под предлогом
рассортировать книги и бумаги покойного, но на самом деле в поисках
отдыха от жизненных бурь, потому что в его сознании память об Иосифе
Алексеевиче была связана с миром вечных, торжественных и спокойных
мыслей, совершенно противоположных тому беспокойному смятению,
в которое он чувствовал себя втянутым. Он искал тихое убежище и действительно нашёл его в кабинете Иосифа Алексеевича. Когда он сел, облокотившись на пыльный письменный стол
В гробовой тишине кабинета в его воображении одно за другим всплывали спокойные и значимые воспоминания о последних днях,
особенно о Бородинском сражении и о том смутном чувстве собственной незначительности и неискренности по сравнению с правдой, простотой и силой тех людей, которых он мысленно относил к ним. Когда
Герасим вывел его из задумчивости, ему пришла в голову мысль принять участие в народной обороне Москвы, которая, как он знал, планировалась. И с помощью этого предмета он попросил Герасима достать ему крестьянскую рубаху и
пистолет, сообщив ему о своём намерении остаться в доме Иосифа
Алексеевича и сохранить своё имя в тайне. Затем, в течение первого
дня, проведённого в бездействии и одиночестве (он несколько раз пытался
сосредоточиться на масонских рукописях, но не смог), ему в голову пришла
ранее посещавшая его мысль о каббалистическом значении его имени в
связи с именем Бонапарта, которая не раз смутно представлялась ему. Но мысль о том, что ему, Л’руссу Бесухову, суждено положить конец могуществу Зверя, была пока лишь одной из фантазий
Эта мысль часто приходила ему в голову и не оставляла после себя следа.
Когда Пьер купил шинель только для того, чтобы принять участие в народной защите Москвы, он встретил Ростовых и Наташа сказала ему: «Вы остаётесь в Москве?.. Как прекрасно!»
Ему в голову пришла мысль, что действительно было бы хорошо, даже если бы Москва была взята, остаться в ней и сделать то, что ему предназначено.
На следующий день Пьер с единственной целью — не щадить себя и ни в чём не отставать от них — отправился к воротам Трёх Холмов. Но когда он
Вернувшись домой в уверенности, что Москву не защитят, он
внезапно почувствовал, что то, что раньше казалось ему лишь возможным,
теперь стало абсолютно необходимым и неизбежным. Он должен остаться в
Москве, скрывая своё имя, должен встретиться с Наполеоном и убить его,
и либо погибнуть, либо положить конец страданиям всей Европы, которые,
как ему казалось, были вызваны исключительно Наполеоном.
Пьер знал все подробности покушения на Бонапарта в 1809 году, которое совершил немецкий студент в Вене, и знал, что студент был застрелен.
И он понимал, какому риску подвергнет свою жизнь, выполняя задуманное.
Этот замысел взволновал его ещё больше.
Два одинаково сильных чувства непреодолимо влекли Пьера к этой цели.
Первым было чувство необходимости жертвовать собой и страдать
во имя общего блага, то самое чувство, которое заставило его
отправиться в Можайск двадцать пятого и пробраться в самую гущу
сражения, а теперь заставило его сбежать из дома и вместо
привычной роскоши и комфорта спать на жёстком диване, не
раздеваясь, и есть ту же еду, что и Герасим.
Другим было смутное и вполне русское чувство презрения к
всё условное, искусственное и человеческое — за всё то, что
большинство людей считает величайшим благом в мире. Пьер
впервые испытал это странное и чарующее чувство во дворце
Слобода, когда он вдруг почувствовал, что богатство, власть и
жизнь — всё то, что люди так старательно приобретают и оберегают,
имеет ценность только благодаря радости, с которой можно от всего этого отказаться.
Это чувство, которое заставляет новобранца потратить последний
пенни на выпивку, а пьяницу — бить зеркала или стаканы без всякой причины
очевидная причина и осознание того, что это будет стоить ему всех денег, которые у него есть: чувство, которое заставляет человека совершать поступки, с обычной точки зрения безумные, чтобы как бы проверить свою личную власть и силу, утверждая существование высшего, нечеловеческого критерия жизни.
С того самого дня, как Пьер впервые испытал это чувство во дворце на Слободе, он постоянно находился под его влиянием, но только сейчас получил полное удовлетворение. Более того, в тот момент Пьера
поддерживали в его замысле, и он не мог отказаться от него из-за того, что
Он уже сделал шаг в этом направлении. Если бы он сейчас уехал из Москвы, как все остальные, его бегство из дома, мужицкий сюртук, пистолет и заявление Ростовым, что он останется в Москве, стали бы не просто бессмысленными, а презренными и нелепыми, а Пьер был очень чувствителен к этому.
Физическое состояние Пьера, как это всегда бывает, соответствовало его душевному состоянию. Непривычная грубая пища, водка, которую он пил в те дни, отсутствие вина и сигар, его грязное несвежее бельё — всё это не могло не сказаться на его состоянии.
Две почти бессонные ночи, проведённые на коротком диване без постельного белья, — всё это держало его в состоянии возбуждения, граничащего с безумием.
Было два часа дня. Французы уже вошли в Москву. Пьер знал об этом, но вместо того, чтобы действовать, он только думал о своём предприятии, прокручивая в голове мельчайшие детали. В своём воображении он не мог ясно представить себе ни момент нанесения удара, ни смерть Наполеона, но с необычайной живостью и меланхоличным наслаждением воображал собственное уничтожение и героическую стойкость.
«Да, один, ради всего, я должен сделать это или погибнуть!» — подумал он.
«Да, я подойду... а потом вдруг... с пистолетом или кинжалом?
Но это всё равно! „Не я, а рука Провидения наказывает тебя“, — скажу я», — подумал он, представляя, что скажет, убив Наполеона. — Что ж, возьмите меня и казните! — продолжал он, говоря сам с собой и печально, но решительно склоняя голову.
Пока Пьер, стоя посреди комнаты, разговаривал сам с собой, дверь кабинета отворилась, и на пороге появился
фигура Макара Алексеевича, всегда такая робкая, теперь совершенно преобразилась.
Его халат был расстёгнут, лицо покраснело и исказилось. Он был явно пьян.
Увидев Пьера, он сначала смутился, но, заметив смущение на лице Пьера, тут же осмелел и, пошатываясь на тонких ногах, вышел на середину комнаты.
«Они испуганы», — сказал он хриплым голосом по секрету. — Я говорю, что не сдамся, я говорю... Разве я не прав, сэр?
Он замолчал, а затем, внезапно увидев на столе пистолет, схватил его с неожиданной быстротой и выбежал в коридор.
Герасим и швейцар, следовавшие за Макаром Алексеевичем, остановили его
в вестибюле и попытались отобрать у него пистолет. Пьер, выйдя
в коридор, с жалостью и отвращением посмотрел на полусумасшедшего
старика. Макар Алексеевич, морщась от напряжения, держался за пистолет
и хрипло закричал, очевидно, имея в голове какую-то героическую фантазию.
“К оружию! Взять их на абордаж! — Нет, ты его не получишь, — закричал он.
— Хватит, пожалуйста, хватит. Будьте добры — пожалуйста, сэр, отпустите! Пожалуйста, сэр... — умолял Герасим, осторожно направляя Макара
Алексейевич подтолкнул его локтями к двери.
«Кто ты? Бонапарт!..» — закричал Макар Алексеевич.
«Это неправильно, сударь. Пройдите, пожалуйста, в свою комнату и отдохните. Позвольте мне взять у вас пистолет».
«Прочь, подлый раб! Не трогай меня! Видишь это?» — закричал Макар
Алексеевич, размахивая пистолетом. «Взять их!»
«Держи!» — прошептал Герасим носильщику.
Они схватили Макара Алексеевича под руки и потащили к двери.
Вестибюль наполнился звуками борьбы и хриплым голосом подвыпившего человека.
Внезапно раздался новый звук — пронзительный женский крик, эхом разнёсшийся по
на крыльцо выбежала кухарка.
«Это они! Боже милостивый! Господи, их четверо, всадники!» — закричала она.
Герасим и привратник пропустили Макара Алексеевича, и в затихшем коридоре послышался стук в парадную дверь.
Свидетельство о публикации №225090400808