Лучше веселить ангелов и чертей, чем скучать у док
By Methamonk Angelblazer
2024-09-05
"Better to entertain angels and devils than to bore doctors."
In the grand, tottering theatre of senescence, all the sacred categories of mortal existence — gender, nation, even the lust to propagate — dissolve like a sugar cube in the weak tea of eternity. I have become a walking palimpsest of identities, a parchment endlessly overwritten by Fate’s arthritic hand. Here I stand: a drunk and blasphemous Russian intellectual, armed with a Canadian passport and haunted by Teutonic shades in my marrow. I curse with the virtuosity of a naval veteran, sigh like a character amputated from Chekhov’s manuscripts, drink with the accuracy of a Finn calibrating artillery fire, and smolder like a Magyar stove that no water will extinguish.
My affairs of the heart exist now in the speculative mode, a Platonic autoeroticism conducted in the dormitory of my skull. Friendships are tepid rivalries, conversations that never boil, a lukewarm broth of vanity.
And yet for all this cultivated chaos, one truth haunts me: peace is a foreign land, and I never received the visa.
The grant of life allotted was far too meager. Death herself I do not fear—she is but the curtain call, and I am a theatre man. My terror is baser: to appear old. To become a parody of my arrogance, a wheezing ruin stripped of menace. The diagnosis is simple: middle-severity old age.
At this altitude of years — sixty-five and ascending — the metaphysics of existence shift. One must not change a thing. One must not quit a thing. I abandoned whiskey and pipe-smoking countless times, and each abstinence became a darker abyss upon relapse, a parody of stoic willpower. Then my son, whom I obey with the fear one reserves for hereditary gods, declared: "Enough. It ends here."
Thus I was led to Academician Lawrence LeShan — a man who sees no one, yet somehow knew of me, and deigned to summon me. Armed with the complete collected works of my urinary analyses, I ventured to the last inhabited corner of Vancouver Island - the city of Campbell River.
An estate. Silence. Nurses with the bowed legs of Chinese peasants drifted in plastic smocks, like domesticated banshees. The carpets were thick enough to suffocate a scream. His study: lined with diplomas of gratitude not only from universities but from Napoleon, Avicenna, Peter the Great, Hammurabi, and Nebuchadnezzar II. At the desk sat the Academician, spectacles of gold perched on his nose like a relic from Byzantium.
"Your age?" he inquired, his voice both papal and mechanical.
"Approaching five hundred," I replied.
"Splendid," he intoned. "We are contemporaries. I am but a year younger, and a century wiser."
When I produced my folio of medical analyses, he waved it away with disgust. "Remove that vulgarity. I do not read entrails; I hear them sing." Already I was enthralled.
"Your complaints?"
"The knees ache in the morning."
"Mine converse at dusk, quoting Virgil. Proceed."
"Shortness of breath."
"Correct. That is the music of old age."
"I fatigue too quickly."
"As do I. It is the tempo of the eternal adagio."
And lo, I was cured. If the Grand Academician, priest of decrepitude, suffered identically, what remained to lament? Disease was abolished: it was consensus.
As I prepared to depart, I declared with solemn pride that I had quit smoking.
At this, the Academician fixed me with a gaze that seemed to pass through flesh into fossil.
"My poor fellow," he whispered, pity dripping like molten gold,
"what heresy is this? To quit at your age is to murder the last faithful companion of your lungs. One must renounce nothing. One must alter nothing. We are the demi-gods of entropy, custodians of our sacred rot. To tinker with decay is to blaspheme against time itself."
I bowed low. I kissed his framed gratitude from Nebuchadnezzar II — warm to the touch, as if pulsing faintly with life.
And I departed, carrying not a cure, but a revelation:
that the final wisdom of age is not resistance, nor surrender,
but ritual cohabitation with one’s own disintegration.
A genius.
A prophet.
The demiurge of decrepitude.
And so I left him — not younger, not stronger, but oddly consoled. For if decay itself can be shared, then perhaps it is not defeat, but simply another conversation between old conspirators.
P.S.
Yes, this finale is more plausible. I think my very old friend, the actor Alexander Shirvindt, would have been pleased if I had read him this story, written in his vein. But, alas, he is already up there, sitting in his Divine dressing room, perhaps entertaining angels and devils!
О геронтологической диалектике Александра Анатольевча Ширвиндта.
Автор: Метамонах Ангелблазер
2024-09-05
«Лучше веселить ангелов и чертей, чем скучать у докторов».
В этом великом, пошатывающемся театре старости все священные категории смертного существования — пол, нация, даже жажда продления рода — растворяются, как кусок сахара в слабом чае вечности. Я стал ходячим палимпсестом идентичностей, пергаментом, на котором неустанно пишет своей артритной рукой сама Судьба. Вот он мой нынешний Я: пьющий и богохульный русский интеллигент, вооружённый Канадским паспортом, с Тевтонскими призраками в костном мозге. Я могу ругаться с виртуозностью морского волка, вздыхать, как персонаж, вырезанный из Чеховских рукописей, пить с меткостью финна, пристреливающего орудие, и тлеть, как Венгерская печь, которую не зальёшь водой.
Любовные мои дела ныне пребывают в умозрительной плоскости, платоническом аутоэротизме, что происходит в казарме моего черепа. Дружба — это прохладное соперничество, разговоры, которые никогда не закипят, чуть тёплый бульон тщеславия.
И всё же, при всей этой взращённой хаотичности, меня преследует одна истина: покой — это чужая страна, а визу мне так и не выдали.
Отведённый на жизнь грант оказался слишком скудным. Саму Смерть я не боюсь — она всего лишь финальный поклон, а я человек театра. Мой ужас приземлённее: казаться старым. Стать пародией на собственное высокомерие, хрипящей развалиной, лишённым угрозы. Диагноз прост: старость средней тяжести.
На этой высоте лет — шестьдесят пять и выше — метафизика бытия меняется. Нельзя ничего менять. Нельзя ничего бросать. Но вот, увы, я бросал квасить вискарь и курить трубку бессчётное количество раз, и каждое воздержание оборачивалось ещё более тёмной бездной при срыве, пародией на стоическую волю. Пока мой сын, которого я слушаюсь со страхом, приберегаемым для наследственных богов, не изрёк: «Довольно, Батя. Здесь этому конец».
Так я в итоге был приведён к академику Лоуренсу ЛеШену — человеку, который никого не принимает, но почему-то знал обо мне и соблаговолил меня призвать в свой кабинет. Вооружившись полным собранием сочинений моих мочевых и иных анализов, я совершил путешествие в последний обитаемый уголок острова Ванкувер, в городок под названием Кэмпбелл Ривер.
Поместье. Тишина. Медсёстры с кривыми, как у китайских крестьянок ногами, в пластиковых халатах, словно одомашненные банши. Ковры такие толстые, что в них можно задохнуться от тишины. Его офис: стены увешаны дипломами благодарности не только от университетов, но и от Наполеона, Авиценны, Петра Великого, Хаммурапи и Навуходоносора II. За столом сидел Академик, золотые очки красовались на носу, словно реликвия из Византии.
«Ваш возраст?» — поинтересовался он голосом одновременно папским и механическим.
«Приближаюсь к пятистам», — ответил я.
«Превосходно, — провозгласил он. — Мы одногодки. Я всего на год моложе и на век мудрее».
Когда я извлёк свою папку с медицинскими анализами, он отмахнулся от неё с отвращением. «Уберите эту вульгарность. Я не читаю по внутренностям; я слышу, как они поют». Я уже был очарован.
«Ваши жалобы?»
«По утрам болят колени и ступни».
«Мои тоже ведут беседы на закате, цитируя Вергилия. Продолжайте».
«Одышка».
«Верно. Это музыка старости».
«Я слишком быстро устаю».
«Как и я. Это темп вечного адажио».
И вот — я был исцелён. Если Великий Академик, жрец дряхлости, страдает также как и я, то что остаётся оплакивать? Болезнь была упразднена: налицо был консенсус.
Когда я собрался уходить, я с торжественной гордостью заявил, что бросил курить.
Услышав это, Академик уставился на меня взглядом, что, казалось, проходил сквозь плоть прямо к окаменелостям.
«Бедный мой, — прошептал он, и жалость капала с его слов, как расплавленное золото, — что это за ересь? Бросить в вашем возрасте — значит убить последнего верного спутника ваших лёгких. Нельзя отрекаться ни от чего. Нельзя менять ничего. Мы — демиурги энтропии, хранители своего собственного священного тления. Исправлять демолекуляризацию тела — значит кощунствовать против самого Времени».
Я низко поклонился. Я поцеловал рамку его грамоты с благодарностью от Навуходоносора II — она была тёплой на ощупь, словно слабо пульсировала жизнью.
И я удалился, унося не исцеление, но откровение:
последняя мудрость возраста — не сопротивление и не капитуляция,
а ритуальное сожительство с собственным распадом.
Гений.
Пророк.
Демиург дряхлости.
И я ушёл — не моложе, не крепче, но почему-то утешенный.
Ибо если распад можно разделить, то, может быть, это не поражение, а всего лишь ещё один разговор старых заговорщиков.
Пост скриптум.
Да, этот финал более правдоподoбный. Думаю, что мой очень давний приятель актёр Александр Ширвиндт был бы доволен, если бы я ему прочитал этот рассказ, написанный на его породию. Но, увы, он уже там, наверху сидит в своей Божественной гримёрке, где веселит, возможно, ангелов и чертей!
Свидетельство о публикации №225090500211