Владимир Даль. Собиратель душ

  Собиратель душ
  Роман о Владимире Дале

  Часть первая. Чужой среди своих

  Глава 1. Последнее слово

*Царское Село, 29 января 1837 года*

Владимир Иванович Даль стоял у постели умирающего Пушкина и понимал, что присутствует при конце эпохи. Не просто поэта умирает — умирает сама возможность говорить на том языке, который Пушкин создал из хаоса заимствований и варваризмов.

В комнате пахло лекарствами и смертью. Свечи отбрасывали длинные тени на стены, превращая лица присутствующих в маски античной трагедии. Жуковский тихо плакал в углу. Данзас стоял у окна, глядя в зимнюю ночь, словно ища там оправдания тому, что не смог предотвратить.

— Даль, — прошептал Пушкин, и его рука, холодная уже, нашла руку доктора. — Скажите... на каком языке я умираю?

Странный вопрос. Бред? Но глаза поэта были ясны той страшной ясностью, которая приходит перед концом.

— На русском, Александр Сергеевич, — ответил Даль, хотя сам не был уверен в этом ответе. На каком языке умирает человек, который создал этот язык?

— Нет, — Пушкин слабо улыбнулся. — Я умираю на всех языках сразу. Французском моего детства, русском моей поэзии, арабском моего предка... Но вы, Даль, вы соберете их все. Обещайте.

— Что собрать?

— Слова. Все слова. Те, которыми ругаются извозчики, и те, которыми молятся старухи. Те, которые шепчут любовники, и те, которыми командуют солдатами. Вы же собираете... я знаю... видел ваши тетради...

Даль действительно собирал. Уже пятнадцать лет, с того морозного дня в Оренбурге, когда ямщик сказал ему неизвестное слово "замолаживает", и он записал его на обертке от шоколада. С тех пор не проходило дня, чтобы он не записал новое слово, новый оборот, новую пословицу.

— Я не филолог, Александр Сергеевич. Я врач.

— Вы — больше. Вы тот, кто понимает, что язык — это душа народа. А душу можно лечить только словами.

Пушкин закашлялся. Кровь выступила на губах. Даль профессионально отметил признаки внутреннего кровотечения. Пуля Дантеса сделала свое дело — раздробила тазовую кость, повредила кишечник. Медицина была бессильна.

— Знаете, что самое страшное? — продолжал Пушкин после того, как приступ прошел. — Не смерть. Страшно, что слова умирают быстрее людей. Целые миры исчезают, потому что некому их назвать. Вы должны... должны их спасти...

В этот момент Даль понял, что получает не просто просьбу умирающего друга. Он получает миссию, которая определит всю его оставшуюся жизнь. Собрать не просто слова — собрать душу народа, разбросанную по всей огромной империи, от Польши до Камчатки.

— Обещаю, — сказал он.

Пушкин улыбнулся и закрыл глаза. Через несколько часов его не стало.

  Глава 2. Чужая кровь

*Луганск, 1801 год*

Чтобы понять, как датчанин по крови стал летописцем русской души, нужно вернуться в начало. В тот ноябрьский день 1801 года, когда в Луганске родился мальчик, которому суждено было создать памятник русскому слову.

Иоганн Кристиан фон Даль смотрел на новорожденного сына с тем же выражением, с каким рассматривал бы интересный медицинский казус. Лингвист, теолог, медик — он был человеком эпохи Просвещения, для которого все в мире поддавалось классификации и объяснению.

— Назовем его Владимир, — сказала Мария Христофоровна, урожденная Фрейтаг. — Пусть будет русским.

— Имя не делает человека русским, — заметил отец. — Кровь сильнее имени.

О, если бы он знал, как ошибался! Кровь определяет тело, но душу формирует язык. А язык выбирает человека так же, как человек выбирает язык.

Маленький Владимир рос в странном мире, где за обеденным столом звучали четыре языка — датский отца, немецкий матери, французский гувернантки и русский прислуги. Каждый язык создавал свою реальность. На датском отец рассказывал о далекой холодной стране, где он так и не смог прижиться. На немецком мать пела колыбельные. На французском читали Вольтера. А на русском... на русском звучала настоящая жизнь.

— Барчук, погляди-ка, — говорила няня Арина, показывая на первый снег. — Снежок-то крупчатый пошел. К морозу. А вон синичка на рябине — к теплу прилетела. Приметы-то все разные, а правда одна — зима пришла.

Мальчик слушал и запоминал. Не просто слова — интонации, ритмы, ту музыку речи, которая отличает живой язык от мертвого. Он еще не знал, что эта способность слышать музыку слов станет его проклятием и даром.

— Почему ты всегда слушаешь прислугу? — спрашивал отец. — Они же необразованные люди.

— Они знают то, чего нет в книгах, — отвечал десятилетний Владимир.

— Что же?

— Как называется то, для чего в книгах нет названий.

Отец нахмурился. Сын рос странным. Вместо того чтобы зубрить латынь и греческий, он часами мог слушать рассказы кучера Семена о том, как по-разному называется снег в разное время зимы. Вместо французских романов читал записки путешественников по России.

— Ты не найдешь себя в этом языке, — предупреждал отец. — Ты всегда будешь чужим для них.

— А может, именно чужой и может по-настоящему увидеть то, что свои не замечают?

Этот разговор состоялся незадолго до отъезда Владимира в Морской кадетский корпус. Отец хотел, чтобы сын стал моряком — профессия, где национальность не имеет значения. Море принимает всех.

Но море оказалось только началом пути.

  Глава 3. Первое слово

*Черное море, 1819 год*

Мичман Даль стоял на вахте и смотрел, как восходит солнце над Черным морем. Восемнадцать лет, первый самостоятельный поход, целый мир впереди. Но почему-то вместо радости он чувствовал странную тоску. Море было прекрасно, но молчаливо. А ему нужны были слова.

— Эй, мичман, — окликнул его боцман Трофимов, — чего нос повесил? Морская болезнь?

— Нет, Трофимыч. Думаю.

— О чем же думается на рассвете?

— О том, как по-разному называется море в разных языках. По-датски — hav, по-немецки — Meer, по-французски — mer. А по-русски — море. И только в русском слышится что-то большее, чем просто вода. Мо-ре. Словно вздох.

Боцман посмотрел на него с удивлением и некоторым подозрением.

— Чудной вы, ваше благородие. Море оно и есть море. Мокрое, соленое, злое иногда.

— А когда доброе?

— Ласковым бывает. Когда штиль и солнце. Тогда говорим — море маслится.

— Маслится? — Даль достал записную книжку. — Никогда не слышал.

— Так это ж надо на море жить, чтобы знать. У нас для каждой волны свое слово есть. Вот смотрите — видите, как вода у борта ходит? Это толчея. А вон там, дальше — зыбь. А когда ветер посвежеет, будет накат.

Даль записывал, чувствуя странное волнение. Каждое новое слово было как открытие неизвестного острова. Целые материки смыслов скрывались в речи простых людей.

— А вы откуда родом, Трофимыч?

— С Архангельской губернии. Поморы мы. Деды и прадеды все море ходили.

— Научите меня вашим словам?

Боцман рассмеялся.

— Зачем вам, ваше благородие? Вы же образованный, из благородных.

— Именно поэтому. Я знаю, как говорят в петербургских салонах. Но не знаю, как говорит Россия.

С этого дня Даль начал систематически собирать слова. Каждый матрос на корабле стал для него информантом. Он узнавал, что канат может быть перлинем, кабельтовым, смоленым, белым. Что узлы вяжутся десятками способов, и у каждого свое название. Что ветер — это не просто ветер, а целая семья: сиверко, обедник, шелоник, полуночник...

Капитан корабля, англичанин на русской службе Джонс, качал головой:

— Мистер Даль, вы тратите время на ерунду. Какая разница, как матросы называют ветер? Главное, чтобы паруса ставили правильно.

— Разница в том, сэр, что каждое слово — это опыт поколений. Когда помор говорит "падера" — он имеет в виду не просто ветер с снегом, а конкретное состояние погоды, которое требует конкретных действий. Это знание, закодированное в слове.

— Бросьте эту блажь. Займитесь лучше навигацией.

Но Даль не мог бросить. Слова захватили его, как морская болезнь. Только эта болезнь не проходила, а становилась все сильнее.

  Глава 4. Откровение

*Оренбург, 1833 год*

Прошло четырнадцать лет с того первого плавания. Даль давно оставил флот, выучился на врача, служил в военных госпиталях, воевал с турками и поляками. Но главное дело его жизни продолжалось. Тетради со словами множились, превращаясь в целую библиотеку.

Именно в Оренбурге произошла встреча, которая все изменила. Пушкин приехал собирать материалы о Пугачеве, а Даль был назначен его сопровождающим.

Они ехали по бескрайней степи, и Пушкин вдруг спросил:

— Даль, зачем вы собираете слова? Ведь есть словарь Академии.

— Академический словарь — это мертвый язык, Александр Сергеевич. Там нет жизни. Там нет того, как говорит баба, торгующая калачами, или мужик, пашущий землю.

— И что же в этом особенного?

Даль остановил лошадь и повернулся к поэту.

— Я вам расскажу одну историю. Недавно лечил я старика-казака. Умирал он. И в бреду все повторял одно слово — "зоряница". Я не знал, что это значит. Спросил у его дочери. Она заплакала и сказала: "Это наша земля так называлась. Там, откуда нас переселили. Зоряница — потому что на заре особенно красиво было. Теперь той деревни нет, и слова этого никто не знает. Отец последний помнил."

Пушкин молчал.

— Понимаете? — продолжал Даль. — Когда умирает слово, умирает целый мир. Все, что было с этим словом связано — чувства, воспоминания, опыт поколений. Я собираю не слова. Я собираю миры.

— Вы собираете душу народа, — тихо сказал Пушкин.

— Может быть. Но знаете, что самое страшное? Я — чужой для этого народа. Датчанин по крови, лютеранин по вере. Какое право я имею собирать русские слова?

Пушкин улыбнулся той своей особенной улыбкой, которая делала его лицо почти детским.

— А я? Правнук эфиопа имею право писать русские стихи? Даль, милый мой, русским человека делает не кровь, а любовь к русскому слову. А вы любите его больше, чем многие природные русские.

Они ехали дальше молча. Степь разворачивалась перед ними бесконечным свитком, на котором ветер писал свои письмена из ковыля и полыни.

— Знаете, — вдруг сказал Пушкин, — я завидую вам.

— Мне? Почему?

— Я создаю свой язык из того, что есть. А вы сохраняете то, что есть, для тех, кто будет. Мои стихи могут забыться, а ваш словарь останется, пока жив русский язык.

— У меня нет словаря. Только разрозненные записи.

— Будет словарь. Обязательно будет. Вы же упрямый, я вижу. Как все датчане.

Они засмеялись. Но через четыре года Пушкин будет умирать на руках у Даля, и его последняя просьба о собирании слов прозвучит как завещание.

  Глава 5. Подвижник

*Нижний Новгород, 1849 год*

Дом Даля превратился в лабораторию слова. Каждая комната была завалена карточками, тетрадями, листками. На каждой карточке — слово, его значение, примеры употребления, география распространения. Двести тысяч слов. Население целого города.

Катерина Львовна, жена, давно смирилась с тем, что делит мужа с его словами.

— Опять всю ночь не спал? — спросила она, входя в кабинет с подносом чая.

Даль поднял голову от бумаг. В пятьдесят лет он выглядел на семьдесят — седые волосы, глубокие морщины, воспаленные от бессонницы глаза.

— Я нашел удивительное слово, Катя. "Любоможе". Знаешь, что означает?

— Нет.

— Тот, кто может любить. Не любит, а именно может. Потрясающе, правда? В одном слове — целая философия. Любовь как возможность, как потенциал.

— Владимир, ты убиваешь себя этой работой.

— Нет, Катя. Я живу ею. Понимаешь, каждое слово — это судьба. Вот смотри — "сиротеть". Не просто становиться сиротой, а постепенно терять связь с миром. Процесс, а не состояние. Русский язык различает то, что другие языки не замечают.

Жена села рядом, взяла его руку.

— Но зачем тебе это? Ты уже собрал больше, чем любой филолог. Почему не остановиться?

Даль посмотрел на нее с удивлением, словно вопрос был абсурдным.

— Как остановиться? Каждый день умирают люди, унося с собой слова, которые больше никто не знает. Деревни переселяют, и их говоры исчезают. Новые поколения говорят по-французски, забывая русский. Если я не соберу эти слова сейчас, они исчезнут навсегда.

— Но ты же не можешь спасти все слова.

— Не могу. Но те, которые смогу, — спасу.

В дверь постучали. Вошел слуга.

— Владимир Иванович, там мужик какой-то вас спрашивает. Говорит, из Вятской губернии.

— Проси!

Вошел старик в зипуне, с котомкой за плечами. Поклонился.

— Здравствуйте, барин. Слышал я, вы слова собираете?

— Собираю. Садитесь, рассказывайте.

Старик сел на краешек стула, достал из котомки берестяную грамотку.

— Вот, барин, записал, как у нас говорят. Деревню нашу на новое место переселяют, так я подумал — пропадут же слова наши.

Даль взял грамотку. Корявым почерком там были записаны десятки слов: "взбутетениться" (растолстеть), "голомя" (открытое море), "детеныш" (ласковое обращение к ребенку)...

— Это сокровище! — воскликнул Даль. — Как вас зовут?

— Архип Кузьмич.

— Архип Кузьмич, вы сделали великое дело. Эти слова будут жить.

Старик заплакал.

— Значит, и деревня наша не совсем умрет?

— Не умрет. Обещаю.

Когда старик ушел, Катерина Львовна сказала:

— Теперь я понимаю, зачем ты это делаешь.

— Зачем?

— Ты даешь бессмертие тем, у кого его нет. Простым людям, их словам, их мирам.

Даль кивнул. Да, именно так. Его словарь был не просто собранием слов. Это был ковчег, в котором спасался от потопа забвения целый народ.
 
  Часть вторая. Бездна слова

  Глава 6. Встреча с бездной

*Петербург, 1845 год*

В доме графа Одоевского собрался обычный для четверговых вечеров круг — писатели, философы, чиновники особых поручений. Но сегодня атмосфера была напряженной. В углу, словно затравленный зверь, сидел молодой человек с лихорадочно блестящими глазами — Федор Достоевский, только что прочитавший свои "Бедные люди".

Даль наблюдал за ним с профессиональным интересом врача. Было что-то болезненное в том, как молодой писатель вздрагивал от каждого звука, как его пальцы непрерывно теребили манжеты.

— Владимир Иванович, — обратился к нему Одоевский, — вы читали рукопись Федора Михайловича?

— Читал. Поразительная вещь.

— Что именно вас поразило?

Даль помолчал, подбирая слова.

— Язык. Он пишет не литературным русским языком, а тем, которым думает маленький человек. Это революция.

Достоевский вскинул голову, впервые посмотрев прямо на Даля.

— Вы... вы это заметили?

— Как не заметить? Вы делаете то же, что и я, только наоборот. Я собираю слова, чтобы сохранить. Вы используете их, чтобы обнажить душу.

— Какую душу? — Достоевский подошел ближе, и Даль увидел, что у него дрожат руки. — Разве у маленького человека есть душа?

— У каждого слова есть душа. А человек — это сумма слов, которыми он мыслит.

— Нет! — почти выкрикнул Достоевский. — Человек — это то, что между словами. То, для чего слов нет!

В комнате повисла тишина. Все почувствовали, что происходит что-то важное — встреча двух способов понимания языка.

— Пойдемте пройдемся, — предложил Даль.

Они вышли на Невский. Петербургская белая ночь превращала город в декорацию, в которой реальность становилась зыбкой.

— Вы знаете, — сказал Достоевский, — я иногда думаю, что слова — это тюрьма. Мы заперты в них, как в клетках. Говорим "любовь", "страдание", "Бог" — и думаем, что понимаем, о чем речь. А на самом деле каждый вкладывает свой смысл.

— Именно поэтому я собираю все значения, — ответил Даль. — Чтобы показать — слово не клетка, а дом со множеством комнат.

— А если человек бездомный? Если он не помещается ни в одно слово?

Даль остановился. В глазах молодого писателя был такой метафизический ужас, что стало не по себе.

— Федор Михайлович, вы здоровы?

— А что такое здоровье? Еще одно слово, которое ничего не значит. Я болен тем, что вижу изнанку слов. Знаете, как ваш словарь выглядит с изнанки?

— Как?

— Как кладбище. Мертвые слова, похороненные в алфавитном порядке.

Даль почувствовал, как что-то холодное коснулось его сердца. Он никогда не думал о своем труде таким образом.

— Но ведь я спасаю их от смерти...

— Нет. Вы их бальзамируете. Живое слово — это то, которое сейчас, в эту секунду рождается в муках на губах человека. А записанное — уже труп.

Они дошли до Фонтанки. В темной воде отражались редкие огни.

— Знаете, что я понял, читая ваши записи? — продолжал Достоевский. — Есть слова, которые нельзя записывать. Они существуют только в момент произнесения. Как крик боли. Как предсмертный хрип. Как первое слово ребенка.

— Но если их не записать, они исчезнут.

— И правильно сделают. Некоторые вещи должны исчезать. Иначе мир захлебнется в словах, как в болоте.

Даль молчал. Впервые за много лет кто-то поставил под сомнение смысл его работы. И этот кто-то понимал в словах не меньше, чем он сам.

  Глава 7. Спор о душе

*Москва, 1847 год*

Заседание Общества любителей российской словесности проходило бурно. Академик Срезневский громил Даля за ненаучный подход к составлению словаря.

— Господин Даль смешивает литературный язык с просторечием, диалектизмы с варваризмами! Это не словарь, а свалка!

Даль сидел спокойно, привычный к таким нападкам. Но внутри все кипело.

— Измаил Иванович, — сказал он, когда ему дали слово, — вы составляете словарь мертвого языка. Церковнославянского. Я же пытаюсь ухватить живой. А живое не укладывается в ваши схемы.

— Язык должен иметь норму!

— Чью норму? Вашу? Петербургских чиновников? Московских купцов? Или, может быть, архангельских поморов, которые сохранили слова времен Новгородской республики?

— Есть образованное общество...

— Которое говорит по-французски! — перебил Даль. — А русский язык живет в деревнях, на ярмарках, в трактирах. Там, где вы, господин академик, никогда не бываете.

В зале зашумели. Кто-то поддерживал Даля, кто-то — Срезневского.

Поднялся молодой филолог Буслаев:

— Позвольте вопрос обоим спорщикам. Что есть русский язык? Набор слов или нечто большее?

— Система знаков, подчиняющаяся определенным законам, — сухо ответил Срезневский.

Даль встал. В его глазах горел тот огонь, который зажегся много лет назад, когда умирающий Пушкин просил собрать все слова.

— Русский язык — это способ существования русской души. Каждое слово — это опыт поколений, спрессованный в звук. Когда крестьянин говорит "озимь", он вкладывает в это слово весь опыт выживания его предков, всю надежду на будущий урожай, всю тревогу перед неизвестностью. А когда мать говорит "дитятко", в этом слове вся нежность, вся боль, вся любовь материнства. Это не знаки, господа. Это живые существа.

— Вы одушевляете слова? — иронично спросил Срезневский.

— А вы их убиваете. Превращаете в препараты для изучения. Но мертвое слово не может передать живую мысль.

В дверях появился неожиданный гость — Гоголь. Николай Васильевич был в Москве проездом и решил заглянуть на заседание.

— Простите за опоздание, господа. О чем спор?

— О природе русского слова, — ответил председатель.

Гоголь сел, внимательно посмотрел на Даля.

— Владимир Иванович прав в одном — слово живет только в речи. Но господин Срезневский прав в другом — без фиксации язык растворяется, теряет форму. Истина, как всегда, посередине.

— Нет середины! — неожиданно резко сказал Даль. — Либо мы сохраняем язык живым, со всеми его противоречиями, странностями, темными углами. Либо создаем красивый труп, пригодный для изучения, но не для жизни.

— А вы не думали, — тихо спросил Гоголь, — что, собирая все слова подряд, вы собираете не только светлое, но и темное? Не только добро, но и зло?

— Думал. И знаете, что понял? Зло нужно знать в лицо. У него должно быть имя. Потому что безымянное зло страшнее названного.

— Опасная философия...

— Вся философия опасна, Николай Васильевич. Безопасна только пустота.

  Глава 8. Демоны слова

*Оренбург, 1850 год*

Даль вернулся в места своей молодости по служебным делам, но истинной причиной было другое — здесь, в степи, сохранились говоры, которых уже не было в центральной России.

Он остановился в доме старого знакомого, отставного полковника Разумовского. Вечером, после ужина, хозяин завел странный разговор.

— Владимир Иванович, вы ведь слова собираете?

— Собираю.

— Все слова?

— Какие удается найти.

— А если слово... опасное?

Даль насторожился.

— В каком смысле опасное?

Разумовский встал, подошел к окну, задернул занавески.

— У нас тут, в степи, старики знают слова, которые нельзя произносить. Слова-проклятия. Слова-заклинания. Они передаются из рода в род, но записывать их запрещено.

— Суеверия...

— Может быть. А может, и нет. Мой дед рассказывал, что есть слова, которые могут убить. Не в переносном смысле — в прямом. Произнесешь — и человек умрет.

— Это невозможно с точки зрения науки.

— А что возможно? Вы же сами говорите, что слово — живое существо. А если оно хищное?

Даль хотел было рассмеяться, но что-то в глазах полковника остановило его.

— Покажите мне этих стариков.

На следующий день Разумовский привел его в юрту на краю города. Там жил древний казах, которому, по слухам, было больше ста лет.

Старик долго смотрел на Даля мутными глазами, потом заговорил на ломаном русском:

— Ты собираешь слова, урус?

— Собираю, ата.

— Зачем?

— Чтобы сохранить.

— Некоторые слова не надо сохранять. Они должны умереть вместе с теми, кто их знает.

— Почему?

Старик наклонился ближе. От него пахло полынью и кизяком.

— Есть слова-ключи. Они открывают двери между мирами. Твой мир и наш мир. Мир живых и мир мертвых. Мир людей и мир духов. Эти двери должны быть закрыты.

— Это просто древние заклинания...

— Ты думаешь, заклинание — это сказка? А что такое твои слова? Разве не заклинания? Ты произносишь "хлеб" — и в голове появляется образ хлеба. Ты говоришь "мать" — и чувствуешь тепло. Слово вызывает к жизни то, что оно называет.

Даль задумался. В словах старика была странная логика.

— И что же это за слова-ключи?

Старик покачал головой.

— Не скажу. И не потому, что скрываю. А потому, что, произнесенные без подготовки, они могут разрушить разум. Ты же собираешь русские слова. В русском языке тоже есть такие. Спроси у староверов. Они знают.

Выйдя из юрты, Даль чувствовал странное беспокойство. Всю жизнь он относился к словам как к друзьям, а тут вдруг открылась их темная сторона.

— Не принимайте близко к сердцу, — сказал Разумовский. — Старик выжил из ума.

Но Даль не мог выбросить разговор из головы. Что, если действительно есть слова, которые лучше забыть?

  Глава 9. Раскольники

*Нижегородская губерния, лето 1851 года*

После разговора со старым казахом Даль не мог успокоиться. Он начал искать тех, кто мог бы знать о "словах-ключах" в русском языке. След привел его к старообрядцам.

В глухом лесу, в тридцати верстах от ближайшей деревни, стоял скит. Несколько изб, часовня, огороды. Здесь жили те, кто не принял никоновские реформы и хранил дониконовскую традицию.

Настоятель, старец Паисий, принял Даля настороженно.

— Знаю о тебе, Владимир Иванович. Слова собираешь. Только зачем тебе наши слова? Ты же не нашей веры.

— Я собираю все русские слова, отец Паисий. А ваши — самые древние.

— Древние, да не для всех. Есть слова, которые только посвященным можно знать.

— Какие же это слова?

Старец долго молчал, глядя на икону в углу.

— Имена Божии, — наконец сказал он. — Не те, что в молитвах, а тайные. Те, которыми мир сотворен.

— Но это же богословие, а не филология...

— А ты разницу видишь? Слово было в начале, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Всякое слово — отражение того, первого Слова. Но некоторые слова ближе к источнику. Они несут в себе творящую силу.

— И вы знаете такие слова?

— Знаю. Но не скажу. И не из вредности. Произнесенные неподготовленным человеком, они могут сжечь душу. Как солнце сжигает, если смотреть на него прямо.

Паисий встал, подошел к полке, достал древнюю рукопись.

— Вот, смотри. Это список запрещенных слов. Не сами слова — их нельзя писать. А указания, какие слова нельзя произносить.

Даль взял рукопись. Текст был на церковнославянском, с множеством сокращений и тайнописи.

— "Не произноси имени тьмы в полночь..." — прочитал он вслух.

— Тише! — резко оборвал его Паисий. — Даже описание опасно.

— Но это же суеверие...

— Суеверие? А ты знаешь, откуда это слово? Суе-верие — вера всуе, втуне, напрасно. Но есть и другое толкование — сверх-верие, то, что beyond обычной веры. И эти слова — из области сверх-верия.

Даль провел в ските три дня. Старообрядцы показали ему удивительные вещи — книги, где некоторые слова были вымараны, чтобы случайно не произнести. Молитвы, которые читались только шепотом. Имена, которые заменялись иносказаниями.

— Понимаешь, — объяснял ему молодой инок Савватий, — слово — это не просто звук. Это вибрация, которая воздействует на мир. Правильное слово в правильный момент может исцелить или убить, создать или разрушить.

— Но это противоречит всей современной науке!

— А что знает твоя наука о душе? О той силе, которая оживляет мертвую материю? Слово — это мост между духом и материей. И некоторые мосты лучше не переходить.

  Глава 10. Безумие Башмачкина

*Петербург, 1852 год*

По возвращении в столицу Даль получил странное письмо. Писал некто Александр Башмачкин, мелкий чиновник из департамента уделов.

"Многоуважаемый Владимир Иванович! Пишу Вам по делу величайшей важности. Я открыл тайну русского языка, которая может перевернуть все наши представления о словах. Но боюсь, что сойду с ума, если не поделюсь с кем-то, кто поймет. Умоляю о встрече. А. Башмачкин"

Даль подумал было не отвечать — мало ли сумасшедших в Петербурге. Но что-то в письме зацепило. Почерк был четкий, грамотный, без признаков безумия.

Встретились в маленькой кофейне на Васильевском острове. Башмачкин оказался худым, нервным человеком лет сорока, с лихорадочным блеском в глазах.

— Владимир Иванович, спасибо, что пришли. Я знаю, это звучит безумно, но я открыл код русского языка.

— Какой код?

— Числовой. Каждая буква имеет числовое значение, древнее, еще с кириллицы. Аз — один, буки — два, и так далее. Но это не просто нумерация. Это код, который открывает тайный смысл слов.

Башмачкин достал исписанные листы.

— Смотрите. "Бог" — это 2+16+4=22. Двадцать два — число полноты в каббале. "Человек" — 127, простое число, неделимое. "Любовь" — 96, которое раскладывается на 32 и 3, где 32 — число путей мудрости, а 3 — троица.

— Это просто совпадения...

— Нет! Я проверил тысячи слов. Система работает. Более того, слова с одинаковой числовой суммой связаны по смыслу. "Добро" и "древо" — одно число. "Грех" и "герой" — тоже. Случайность? Не думаю.

Даль внимательно изучал вычисления. При всей кажущейся абсурдности в них была система.

— И что вы хотите с этим делать?

— Я хочу создать новый словарь. Не алфавитный, а числовой. Где слова будут сгруппированы по их истинному, глубинному родству.

— Но это разрушит всю традиционную филологию...

— Именно! — глаза Башмачкина загорелись. — Мы увидим истинную структуру языка. Поймем, почему некоторые слова имеют власть над нами.

Он наклонился ближе, понизил голос:

— Я нашел слово с числом 666. Не буду его произносить. Но когда я его вычислил, три дня не мог спать. Кошмары мучили.

— Какое слово?

Башмачкин написал на бумажке, показал Далю, тут же сжег бумагу в пепельнице.

Даль почувствовал, как холодок пробежал по спине. Слово было обычным, бытовым. Но знание его "числа" делало его зловещим.

— Вы играете с огнем, Александр... простите, не знаю вашего отчества.

— Акакиевич. Александр Акакиевич.

Даль вздрогнул. Это имя и отчество словно из другой реальности, из еще не написанной повести.

— Александр Акакиевич, остановитесь. Эти вычисления сведут вас с ума.

— Уже свели, — спокойно ответил Башмачкин. — Но разве познание истины не стоит безумия?

Через месяц Даль узнал, что Башмачкин покончил с собой. В предсмертной записке было одно слово, которое он так и не решился записать. Только число — 1000. Число полного, абсолютного конца.

  Глава 11. Разговор с Тургеневым

*Спасское-Лутовиново, осень 1853 года*

Даль приехал к Тургеневу по приглашению — Иван Сергеевич хотел обсудить использование народных слов в литературе. Но разговор принял неожиданный оборот.

Они сидели в кабинете, за окном шел дождь, камин потрескивал. Идеальная атмосфера для философских бесед.

— Владимир Иванович, — сказал Тургенев, разливая коньяк, — я прочитал ваши последние публикации. У меня возник вопрос — не кажется ли вам, что вы собираете уже мертвый язык?

— В каком смысле мертвый?

— Крестьянская Россия уходит. Железные дороги, фабрики, образование — все это убивает тот язык, который вы собираете. Через поколение им никто не будет говорить.

Даль молчал. Эта мысль преследовала его последние годы.

— Может быть, вы правы. Но тем важнее сохранить его сейчас.

— Для кого? Для академиков? Для любителей старины?

— Для тех, кто захочет понять, какими мы были. Язык — это память народа. Если мы забудем слова предков, мы забудем, кто мы.

Тургенев встал, подошел к окну.

— А может, это и к лучшему? Может, нужно забыть? Начать с чистого листа?

— Вы это серьезно?

— Вполне. Посмотрите на Европу. Они не цепляются за архаические диалекты. Они создают единый литературный язык, понятный всем.

— И теряют душу.

— Или обретают новую. Владимир Иванович, я вас уважаю безмерно. Но иногда мне кажется, что вы бальзамируете труп, вместо того чтобы дать ему достойно умереть.

Даль почувствовал гнев.

— Иван Сергеевич, вы пишете о русских людях, используя те самые слова, которые я собираю. Без них ваши крестьяне говорили бы как петербургские чиновники.

— Я использую ровно столько народных слов, сколько нужно для колорита. Но я не делаю из них фетиш.

— А я делаю?

— Простите, но да. Вы одержимы словами как коллекционер — бабочками. Для вас важно собрать их все, приколоть булавками к бумаге. Но слово, приколотое булавкой, — уже не слово, а экспонат.

Они замолчали. Дождь усилился, барабаня по стеклам.

— Знаете, что меня пугает? — тихо сказал Даль. — Что вы правы. Что я всю жизнь занимаюсь бессмысленным делом. Собираю то, что все равно умрет.

— Не бессмысленным, — мягко ответил Тургенев. — Просто... донкихотским. Вы сражаетесь с ветряными мельницами времени.

— А что, если эти мельницы перемелют нечто важное? Нечто, без чего мы перестанем быть русскими?

— Мы перестанем быть прежними русскими. Станем новыми.

— А если в этом "новом" не будет души?

Тургенев налил еще коньяка.

— Владимир Иванович, душа не в словах. Душа в людях. А люди найдут новые слова для своей души.

— Или потеряют душу, потеряв слова для нее.

Спор мог продолжаться бесконечно. Два взгляда на язык, два взгляда на будущее России.

— Давайте сменим тему, — предложил Тургенев. — Расскажите лучше о самом странном слове, которое вы нашли.

Даль задумался.

— Есть одно. "Залюбоваться". Знаете, что означает?

— Любоваться чем-то?

— Нет. Это значит — полюбить так сильно, что любовь превращается в боль. Любоваться до боли. В других языках для этого нет слова.

— Может, потому что это чисто русское чувство?

— Или потому что только русские смогли его назвать.

 
  Часть третья. Распад

  Глава 12. Болезнь слов

*Москва, 1859 год*

Даль проснулся среди ночи от странного ощущения — слова в его голове жили собственной жизнью. Они роились, как пчелы, сталкивались, порождали новые смыслы, распадались на звуки.

"Стол" превращался в "столп", потом в "стоп", потом в "топь". Логика исчезала, оставалась только звуковая материя, первичная магма языка.

Катерина Львовна включила свечу.

— Опять не спишь?

Даль сел на кровати. В полумраке комнаты ему казалось, что слова материализуются — висят в воздухе полупрозрачными сущностями.

— Катя, я схожу с ума.

— Что ты говоришь?

— Я больше не контролирую слова. Они контролируют меня. Я не могу услышать простую фразу, не разобрав ее на составляющие. "Доброе утро" — почему доброе? Что делает утро добрым? И почему утро, а не утр? Откуда это "о"?

Жена обняла его. Под ее руками он чувствовал, как дрожит.

— Тебе нужен отдых. Брось словарь хотя бы на месяц.

— Не могу. Если остановлюсь, все рассыплется. Двести тысяч слов, которые держатся только моей волей. Стоит ослабить хватку — и они разбегутся, как тараканы.

— Владимир, это просто слова...

— Нет! — он почти кричал. — Это не просто слова. Это живые существа. Я их приручил, дал им дом. А теперь они требуют все больше пространства. Знаешь, что я понял? Человеческий мозг не рассчитан на такое количество слов. Есть предел. И я его перешел.

В дверь постучали. Вошла горничная.

— Владимир Иванович, там к вам посетитель.

— В три часа ночи?

— Говорит, срочное дело. Насчет слов.

Даль накинул халат и спустился в гостиную. Там ждал незнакомый человек в черном — худой, с горящими глазами, похожий на старообрядческого начетчика.

— Простите за поздний час. Я — Сила Самсонов, из Выговской пустыни. Приехал предупредить.

— О чем?

— Вы собрали слишком много. Переступили черту.

— Какую черту?

— Есть предел слов, которые человек может знать, оставаясь человеком. Вы этот предел нарушили. И теперь слова начнут вас разрушать.

— Это бред...

— Это закон. В нашей общине знали об этом веками. Почему, думаете, мы ограничиваем словарь? Почему молчальники дают обет молчания? Чтобы не дать словам захватить душу.

Самсонов достал старинную книгу.

— Вот, читайте. "Притча о собирателе слов". Написана в XV веке.

Даль взял книгу, раскрыл на заложенной странице. Старославянский текст с трудом поддавался чтению, но смысл был ясен: некий книжник собрал все слова своего времени и сошел с ума, начав говорить на языке, которого никто не понимал.

— Совпадение...

— Нет совпадений. Есть закономерности. Слово — это вирус сознания. Малые дозы лечат, большие — убивают. Вы приняли смертельную дозу.

— И что вы предлагаете?

— Сжечь словарь. Это единственное спасение.

— Сжечь труд всей жизни?

— Или потерять разум. Выбирайте.

После ухода странного гостя Даль не мог уснуть. Он ходил по дому, и везде его преследовали слова. Они выползали из книг, слетались из углов, нашептывали свои тайные значения.

  Глава 13. Толстой и простота

*Ясная Поляна, 1860 год*

Даль приехал к Толстому по приглашению — Лев Николаевич открыл школу для крестьянских детей и хотел посоветоваться о преподавании русского языка.

Толстой встретил его в простой крестьянской рубахе, босой, загорелый.

— Владимир Иванович! Наконец-то! Пойдемте, покажу школу.

В светлой комнате сидели крестьянские дети разного возраста. На доске — простые слова: "мама", "хлеб", "дом".

— Вот, учу их грамоте. Но столкнулся с проблемой. Дети знают слова, которых нет ни в одном учебнике. А слова из учебников не знают.

— Например?

— Вчера мальчик сказал "заневолить". Я не знал, что это значит. Оказывается — делать что-то против воли, но как бы нехотя. Не заставлять, а именно заневолить. Тонкая разница.

Даль достал записную книжку.

— Диктуйте, как точно объяснил мальчик.

— Нет! — резко сказал Толстой. — Не записывайте.

— Почему?

— Владимир Иванович, я вас глубоко уважаю, но думаю, вы делаете ошибку. Пытаетесь законсервировать живое. Но язык детей — это не язык словарей. Это язык сегодняшнего дня, сиюминутный, меняющийся.

— Но если не записать...

— Пусть умирает и рождается заново. В этом жизнь языка. Ваш словарь — это кладбище слов.

Они вышли в сад. Толстой сорвал яблоко, откусил.

— Вот смотрите. Можно засушить яблоко, сохранить. Но это будет не яблоко, а сухофрукт. Вкус другой, польза другая. Так и слова.

— Лев Николаевич, но без фиксации язык исчезнет!

— А должен исчезнуть. Чтобы родился новый. Вы же врач, знаете — клетки умирают и обновляются. Если бы они только накапливались, организм бы погиб.

— Язык — не организм...

— Язык — это и есть организм. Коллективный организм народа. И ему нужно обновление, а не мумификация.

Толстой повел его к реке. На берегу играли крестьянские дети.

— Послушайте, как они говорят.

Дети кричали, смеялись, придумывали новые слова на ходу. "Водоплюх" — прыжок в воду. "Солнцеглаз" — отражение солнца. "Смехотрясение" — сильный смех.

— Эти слова не войдут в словари, — сказал Толстой. — Но именно они — настоящий язык. Язык творения, а не сохранения.

— Но кто-то должен хранить и старое...

— Зачем? Владимир Иванович, я вам открою тайну. Чем проще язык, тем ближе человек к истине. Все эти ваши двести тысяч слов — это двести тысяч способов запутаться. А истина проста. Бог, любовь, смерть. Десяток слов, не больше.

— Это примитивизация...

— Это очищение. Знаете, почему Христос говорил притчами? Потому что использовал простые слова. Рыба, хлеб, виноградник. А фарисеи говорили сложно — и ничего не поняли.

Даль молчал. В словах Толстого была правда, которую он боялся признать.

— Лев Николаевич, а если человек всю жизнь собирал слова? Что ему делать?

Толстой внимательно посмотрел на него.

— Вы о себе? Владимир Иванович, ваш труд велик. Но знаете, в чем ваша трагедия? Вы полюбили слова больше, чем людей, которые их произносят. Вы видите слово, а не душу за ним.

— Может быть...

— Нет "может быть". Я читал ваши записи. Вы фиксируете слово "любовь" в десятках значений. А любили ли вы сами? Не слово "любовь", а саму любовь?

Вопрос был жестоким. Даль думал о жене, которую уважал, но любил ли? О детях, которых почти не видел, погруженный в работу.

— Я любил язык...

— Язык нельзя любить. Можно любить только живое. А язык без человека мертв.

  Глава 14. Ученик

*Петербург, 1862 год*

К Далю пришел молодой человек — студент-филолог Владимир Бодуэн де Куртенэ.

— Владимир Иванович, я хочу продолжить ваше дело. Но научными методами.

— Какими методами?

— Структурный анализ. Фонетические законы. Морфологические модели. Язык — это система, которую можно описать математически.

Даль смотрел на восторженного юношу с грустью.

— И где в вашей системе место для души слова?

— Души не существует. Есть функции.

— Функции... А знаете ли вы, молодой человек, что слово "душа" родственно слову "дыхание"? Душа — это то, что дышит. А вы хотите препарировать дыхание?

— Наука требует точности...

— Наука! Вы сделаете из живого языка мертвую схему. Разложите на морфемы и фонемы. А где будет то, что между словами? Молчание, из которого рождается речь?

Бодуэн доставал свои записи, графики, таблицы.

— Смотрите, я проанализировал изменения гласных в русских диалектах. Есть четкие закономерности!

— Закономерности... А знаете, почему в Архангельске "о" произносят иначе, чем в Москве? Не из-за ваших законов. А потому что там холоднее, губы мерзнут, звуки формируются по-другому. Климат формирует язык, а не абстрактные правила.

— Но это тоже можно учесть в теории...

Даль встал, подошел к окну.

— Можно. Все можно учесть. Разложить, классифицировать, систематизировать. И получить труп. Вы будете патологоанатомом языка.

— А вы кем были?

— Я? — Даль обернулся. — Я был влюбленным. Влюбленным в каждое слово. И эта любовь меня погубила.

— Как это?

— Любовь всегда губит. Потому что хочешь обладать полностью. Я хотел обладать всеми словами. И они стали обладать мной.

Бодуэн смотрел непонимающе.

— Владимир Иванович, вы говорите загадками.

— Это не загадки. Это опыт. Который вы не поймете, пока сами не соберете двести тысяч слов. Пока каждое из них не станет частью вас. Пока не начнете думать не своими мыслями, а мыслями языка.

— Язык не может думать...

— Еще как может! Язык думает нами. Мы — его инструменты, а не наоборот. Вы еще молоды, не понимаете. Но придет время — поймете.

После ухода Бодуэна Даль долго сидел в темноте. Новое поколение шло ему на смену. Поколение, для которого язык был объектом изучения, а не предметом любви.

  Глава 15. Встреча с Достоевским. Финал

*Петербург, 1864 год*

Даль не видел Достоевского много лет. После каторги Федор Михайлович изменился — стал тяжелее, мрачнее, но и глубже.

Встретились случайно, на Невском.

— Владимир Иванович! Какая встреча! Пойдемте, выпьем чаю.

Зашли в трактир. Достоевский выглядел больным — желтое лицо, трясущиеся руки.

— Слышал, вы заканчиваете словарь?

— Заканчиваю. Осталось несколько букв.

— И что потом?

— Не знаю. Наверное, умру.

Достоевский внимательно посмотрел на него.

— Вы это серьезно?

— Вполне. Я существую, пока собираю слова. Когда соберу все — исчезнет смысл существования.

— А жить? Просто жить?

— Я разучился. Я могу только собирать и классифицировать. Живая речь распадается для меня на составляющие. Я не слышу смысла, только звуки и значения.

— Это ад.

— Это плата. За попытку объять необъятное.

Достоевский налил чай, но не пил — руки дрожали слишком сильно.

— Знаете, я понял одну вещь на каторге. Слова ничего не значат. Важно только то, что за ними. Страдание, которое невыразимо. Любовь, для которой нет имени. Бог, который больше любого слова.

— Но как об этом говорить без слов?

— Молчанием. Самое важное происходит в молчании. Вы собрали все слова, а собрали ли хоть одно молчание?

Даль задумался. Действительно, в его словаре не было места для пауз, для тишины между словами.

— Федор Михайлович, если бы вы начинали жизнь сначала, стали бы писателем?

— Нет. Стал бы молчальником. Ушел в скит и молчал. Потому что понял — словами я только умножаю ложь.

— Но ваши романы...

— Мои романы — это крик боли. А крик — не речь. Это то, что до слов и после слов.

Они вышли на улицу. Петербургские сумерки окутывали город.

— Владимир Иванович, хочу вам кое-что показать.

Достоевский привел его на Сенную площадь. Там, среди грязи и нищеты, копошились люди — пьяницы, проститутки, нищие.

— Слушайте, как они говорят.

Речь обитателей дна была странной — обрывки слов, междометия, мат. Но в этом хаосе была своя страшная поэзия.

— Это тоже русский язык, — сказал Достоевский. — Но его вы не соберете. Потому что он существует только здесь и сейчас. В этой грязи, в этом отчаянии.

— Я пытался...

— Нет. Вы собирали слова живых людей. А это — язык живых мертвецов. Тех, кто умер при жизни. И их слова — могильные черви.

Какой-то пьяный подошел к ним, что-то бормоча.

— Подайте, господа хорошие... на опохмел... Христа ради...

Достоевский дал ему монету. Пьяный попытался перекреститься, но запутался в движениях.

— Вот истинный носитель языка, — сказал Федор Михайлович. — В его бормотании больше правды, чем во всех словарях.

  Глава 16. Последние слова

*Москва, сентябрь 1872 года*

Даль лежал в постели, понимая, что умирает. Инсульт парализовал правую сторону, но разум оставался ясным. Даже слишком ясным.

Вокруг собрались близкие — жена, дети, несколько друзей. Но он их почти не видел. Перед внутренним взором проходили слова. Все двести тысяч, которые он собрал за жизнь.

Они выстраивались в странные ряды, создавали узоры, рассказывали истории. История народа, записанная не в хрониках, а в словах.

— Папенька, — дочь Юлия наклонилась к нему, — вам что-нибудь нужно?

Он хотел ответить, но слова не слушались. Они жили своей жизнью, выстраиваясь в непонятные сочетания.

— Замолаживает... — прошептал он.

— Что, папенька?

— Первое слово... которое записал... ямщик сказал... замолаживает...

Это было начало. Неизвестное слово, записанное на обертке от шоколада. С него начался путь длиною в жизнь.

Перед глазами поплыли лица — Пушкин, умирающий на его руках. Старый казах, говорящий о словах-ключах. Башмачкин с его числовым безумием. Толстой с его опрощением. Достоевский с его бездной.

Все они были правы. И все ошибались. Потому что язык больше любой правды и любой ошибки.

— Владимир Иванович, — это был голос доктора, — вам лучше?

Лучше? Что значит "лучше"? Сравнительная степень от "хороший". Но что есть "хорошо"?

Слова распадались на части, теряли связь друг с другом. Это был конец — не его конец, а конец языка в нем.

И тут произошло странное. Когда слова окончательно рассыпались, за ними открылось нечто. То, что было до слов. Чистое бытие, не нуждающееся в назывании.

Он увидел — нет, не увидел, а почувствовал — истинную природу языка. Язык был покрывалом над бездной. Необходимым покрывалом, без которого человек сошел бы с ума от ужаса чистого существования.

Все его собирательство было попыткой создать это покрывало прочнее, толще. Защитить человека от бездны. Но покрывало рвалось, и сквозь дыры проглядывало то, для чего нет и не может быть слов.

— Запишите... — прошептал он.

— Что записать, папенька?

— Последнее слово...

— Какое?

Он хотел сказать, но понял — последнего слова нет. Есть только молчание. То самое молчание, о котором говорил Достоевский.

Владимир Иванович Даль умер 22 сентября 1872 года. Его последним словом было молчание.

  Эпилог. Сто лет спустя

*Москва, 1972 год*

Аспирантка филологического факультета МГУ Елена Соколова сидела в библиотеке над четырехтомником Даля. Писала диссертацию о диалектизмах в русском языке.

— Лена, — позвала подруга, — пойдем в буфет, перекусим.

— Сейчас, дочитаю статью.

Она читала объяснение слова "любовь". Даль приводил десятки значений, оттенков, контекстов. Но что-то было не так. Слова были правильные, а чувства за ними — нет.

Елена вспомнила своего парня, с которым вчера поссорилась. Он сказал: "Люблю тебя", а она ответила: "Докажи". И он не смог. Потому что любовь недоказуема словами.

Она закрыла словарь. Двести тысяч слов, собранных одним человеком. Подвиг? Безумие? Или попытка спасти то, что спасти невозможно?

В читальном зале было тихо. Только шелест страниц и скрип перьев. Сотни людей, изучающих мертвые слова.

А за окном шла живая жизнь. Люди говорили, кричали, шептали, признавались в любви, ссорились, мирились. Использовали слова, не думая об их значениях. И были правы.

Потому что язык живет, только когда о нем не думают. Когда он естественен, как дыхание.

Даль собрал слова, как собирают гербарий. Засушенные цветы красивы, но не пахнут. Записанные слова точны, но не живут.

И все же...

И все же без этого гербария мы не знали бы, какие цветы росли в саду русского языка. Не знали бы, что потеряли и что приобрели.

Елена снова открыла словарь. На случайной странице.

"Залюбоваться — полюбить до боли, до страдания от любви".

Вот оно. Слово, которое объясняло ее чувства лучше всех современных психологических терминов.

Может быть, Даль был прав. Может быть, собирая слова, он собирал души. Души всех, кто говорил по-русски. И теперь эти души живут в его словаре, ждут, когда их откроют, поймут, полюбят.

Она выписала слово в тетрадь. Потом еще одно. И еще.

К закрытию библиотеки у нее было исписано десять страниц. Слова, которые она никогда не слышала, но которые точно описывали то, что она чувствовала.

Даль не умер. Он растворился в языке, стал его частью. И каждый, кто открывает его словарь, вступает в диалог не с мертвыми словами, а с живой душой человека, который любил язык больше жизни.

И заплатил за эту любовь высшую цену — стал самим языком.

  Конец

*"И сказал Бог: да будет свет. И стал свет."*
*Вначале было Слово.*


Рецензии