Незнамо что. Глава 12
После Сочи отец, что называется, протёр глаза и перешёл к активным действиям (о чём уже говорилось в конце десятой главы), – то есть решил положить конец безраздельному царствованию Салтычихи.
Следуя русской традиции не доводить начатое дело до логического конца, он ограничился полумерами: прежде чем – как всегда, безропотно – отдать деньги Салтычихе (не отдать он не решился), покупал в неимоверных количествах конфеты, пряники, дефицитный индийский чай, редкое на магазинных полках мясо, вафельные торты, солёную и свежую морскую рыбу, – решительно всё, что попадалось ему на глаза, всё, что раньше пряталось в закрома и выдавалось пайками. Морскую рыбу отец покупал морожеными плитами и солил её в четырёхведёрном баке по своему, особенному рецепту; на вкус она была совершенно изумительной.
Продовольственная экспансия, точнее, удавка, наброшенная Салтычихой на шею семьи, была за сравнительно короткое время значительно ослаблена, а вместе с нею и деспотичное право на распределение всего и вся, скорый суд и расправу, ещё недавно казавшееся таким же незыблемым, как советская власть. Салтычиха в силу своей недалёкости поначалу восприняла поступки отца как временную блажь, но когда и вторая зарплата была отдана ей не полностью, а за нею уже и третья, разгневалась не на шутку: денежный поток превратился в ручеёк.
Как-то во время обеда она попыталась взять отца за грудки (в переносном, конечно, смысле), но тот, занятый своим любимым супом с кислой капустой, на её упрёки лишь ответил с весёлой усмешкой: «А зачем тебе деньги? На сберкнижку без толку складывать или снова в Сочи навострилась?» Тогда Салтычиха заговорила о недостатке денег «на прожитьё», но отец, злорадно улыбаясь, потребовал показать ему сберкнижку, прибавив: «Сейчас я посмотрю, сколько у нас денег! Думаю, там уже не одна тысяча накопилась?» Салтычиха, впервые услышав такие крамольные слова, бросила ложку, посмотрела на отца дикими глазами и даже приоткрыла рот, чтобы что-то сказать, но, задохнувшись, лишь промычала нечто нечленораздельное. «Что ты на меня уставилась? Родню признала? – не давая опомниться, продолжал наседать отец, глядя на Салтычиху ёрнически, но уже без улыбки. – Неси-ка её сюда, надо и мне хотя бы одним глазком на неё посмотреть».
Салтычиха наконец-то сообразила, что неслыханное, дерзкое поведение отца не блажь, как ей представлялось вначале, а самый настоящий бунт на корабле. Со словами «Ага, счас, разбежалась и принесла! а это вот видел?!» она вытянула руку, соорудила «комбинацию из трёх пальцев» – кукиш – и торжествующе наставила его на отца.
(Надо сказать, во время семейных и прочих сцен Салтычиха воздействовала на психику оппонента почти физически давящей тёмной, быть может, и потусторонней негативной энергетикой, потому нет ничего удивительного, почему все, кто её знал, далеко не всегда решались с нею спорить, в том числе и отец. В своей жизни ему, автору этих строк, неоднократно приходилось сталкиваться с виртуозами грубого нахрапа и ненормативной лексики, но даже они выглядели приготовишками в сравнении с Салтычихой, профессором скандальных наук.)
Отец предвидел её выходку и спокойно заявил: «Тогда я стану откладывать деньги на свою сберкнижку»
Салтычиха подскочила к отцу; взбешенная, она, казалось, была готова вцепиться ногтями ему в лицо. «Что?! На свою?! На пропой, значит?! А дети из-за тебя, алкаша, будут голодом сидеть?!»
«Салтычиха всегда самым беспардонным образом применяла меня и сестру в качестве наступательного или оборонительного вооружения, но это нельзя ставить ей в вину: такая стратегия изначально заложена самой природой в психотип каждой женщины. Социальное положение или интеллект женщины не имеют никакого значения: для большинства из них (двух третей, никак не меньше) дети в повседневной борьбе за выживание являются всего лишь оружием, как автомат или кулаки для мужчины. Гонка вооружений объясняется женщинами непредосудительным желанием иметь детей, для чего они стремятся найти один на всех идеал – обеспеченного и недалёкого мужика, афишируя розыски идеального мужа поисками якобы своей второй половинки (не понимаю, зачем женщинам вторая половина, если они признают только свою?). Любовь женщин к детям очень уж напоминает любовь мужчин к оружию, разве нет? Инстинкт продолжения рода здесь, как мне кажется, совершенно ни при чём: невозможно представить себе женщину, озабоченную, кроме собственной персоны, ещё и какими-то там мифическими обязанностями, да ещё и перед природой.
Незначительная доля женщин – хорошо, если третья их часть – заводит детей всё-таки от искренней любви к ним (та же тётя Зина, упомянутая в девятой главе, и, конечно же, его жена, Вера Ивановна). БОльшая часть женщин, особенно из глубинки, заполняет детьми пустоту собственной жизни, а доля детей, рождённых от нечего делать или же «по залёту», вообще не поддаётся никакому учёту.
Так о какой любви матери к детям или детей к матери можно говорить, если само слово «мать» в век жестокосердного прагматизма медленно, но верно становится синонимом слова „биологическая“?
Справедливости ради нужно отметить, что некоторые современные мужчины тоже не гнушаются размахивать ребёнком как мечом; впрочем, так было и будет всегда. Многие родители не желают понимать: ребёнок – оружие обоюдоострое, опасное; бестолково размахивая им в пылу семейного скандала или развода, никогда нельзя предугадать, чья голова, отца или матери, будет намеренно или случайно отрублена»
«Значит, я – алкаш?» – спросил отец; на его скулах буграми заходили желваки. «Да! Алкаш! Кто ты ещё! Алкашом был, алкашом и сдохнешь!» – взвизгнула Салтычиха с перекошенным от злости лицом. Отец ударил кулаком по столу, – расколотая тарелка выплеснула на клеёнку вялые капустные кишки, – встал со стула. «Попробуй только тронуть меня хотя бы пальцем, и я тебя, алкаша, сразу же в тюрьму упрячу!» – вскочила и подбоченилась Салтычиха; очевидно, ненависть лишила её не только страха, но и жалких остатков разума.
«Поразительно, сколько бешеной злобы помещается в этом низеньком, неказистом существе!» – воскликнул он про себя
Отец поскрипел зубами, помолчал, потом спокойно, как о чём-то само собой разумеющемся, произнёс: «Подавишься когда-нибудь своими деньгами, помяни моё слово» (Салтычиха сейчас же победно усмехнулась в ответ), собрал со стола осколки тарелки и выбросил в помойное ведро.
Одним словом, на его глазах произошло столкновение антагонистических характеров и социальных слоёв.
Если бы отец был на одном уровне с Салтычихой, он, не тратя времени на разговоры, несколькими зуботычинами дал бы ей понять, кто в доме хозяин, – такие «уроки» он наблюдал в здешнем мире, и они ни у кого не вызывали ни удивления, ни даже осуждения. Отец хотя и превосходил Салтычиху интеллектуально на три головы, но, похоже, так и не понял, к своему несчастью, а заодно и к несчастью всей семьи, в какой дыре по названию «здешний мир» волею судьбы оказался.
(Если Россия, по утверждению поэта Гумилёва, отстаёт в своём развитии от Европы на четыреста лет (за месяц до написания этих строк врач-хирург и крупный чиновник, исколесившие почти всю Европу, согласились с выводами Николая Степановича), то Сибирь отстаёт от самой России ещё лет на сто пятьдесят, никак не меньше.
Таким образом, здешний мир прозябает примерно в середине XV века, в эпоху кватроченто раннего Возрождения, в пору, когда Христофор Колумб год как родился, португальские каравеллы уже совершили первые Великие географические открытия, а освоение Сибири Ермаком начнётся только через сто тридцать два года. И это не инвектива: если в деревнях здешнего мира спилить телеграфные столбы, в рамы окон вместо стёкол вставить бычий пузырь, то не останется никаких сомнений: вот они, избы крестьян российского Нечерноземья, переселившихся в Сибирь со всеми своими животами, пожитками и домашней скотиной в бог знает какие далёкие времена, быть может, ещё до княжения Ивана III, и в тех временах и оставшихся.
Домостроевские нравы здесь совершенно особые: в отличие от российских, сохранивших хоть какое-то подобие патриархальности, они, замешанные на генах многих поколений уголовных и политических преступников, высланных из российской империи, выпекли человека сибирского, в сознании которого самым прихотливым образом перемешаны как благородные устремления дворянских предков, так и низменные страсти, унаследованные от предков низких. В сибирских семьях кто на кого «взберётся», тот и правит; без всякого преувеличения, в них царит право сильного, и мужчина или женщина присваивает себе это право, никакого значения не имеет.
Салтычиха, в которой, вероятно, проснулись гены какой-нибудь курской скупщицы краденого и пензенского холопа, по пьяной лавочке зарубившего топором своего барина, легко взобралась на отца, чей предок, какой-нибудь польский мещанин, передал ему свою нелюбовь к начальству, склонность к польскому же позёрству и свойственную интеллигенствующей братии мягкотелость. В сибирских условиях такое незавидное наследство, от которого, в собственных же интересах, лучше бы отказаться, обрекает его обладателя на неприспособленность к жизни, в которой умение пускать в ход кулаки или даже нажимать на курок часто важнее умения читать.)
За этой семейной сценой могла потянуться угрюмая череда последующих, но Салтычиха сообразила отказаться от лобовой атаки на отца и сделалась необычайно ласковой, уступчивой, даже предупредительной с домашними. Отец торжествовал так легко – на его взгляд – одержанную победу... ну да где ему было тягаться с женским, да ещё и плебейским, коварством!
Салтычиха вдруг озаботилась обстановкой квартиры.
Приобретение холодильника, какой ни на есть мебели, вроде подержанного древесностружечного серванта, штор, паласа на пол и особенно предмета её давнего вожделения, большого красивого ковра во всю известковую стену над диваном, составило тему долгих обстоятельных кухонных бесед. Собственно, бесед не было, были монологи Салтычихи, задушевные, порою даже страстные, прерываемые краткими замечаниями единственной их слушательницы – сестры; он сам обычно отделывался молчанием, а при отце такие монологи никогда не произносились.
(Молодёжи современного здешнего мира нелегко вообразить невозможность покупки всего того, о чём мечтала Салтычиха и миллионы домохозяек огромной нищей страны: они знакомы с трудностью выбора из представленного ассортимента товаров, но не с трудностью самой покупки.)
Вскоре в квартире появился холодильник «Океан», купленный, если он верно помнит, через посредничество блатных родителей одного из учеников Салтычихи. Когда этот белоснежный монстр включался, утробный рёв компрессора заглушал все звуки; отключался он с совковым достоинством: рёв не обрывался сразу, а затихал постепенно и своими глухими раскатами походил на аплодисменты певцу, допевшему, наконец, свою шумную арию; казалось, он не проработает и месяца и отдаст богу свою жестяную душу, но, как ни странно, без единой поломки отработал тридцать четыре года.
Открывать дверцу холодильника под предлогом «ещё сломаете что-нибудь, а вещь вон какая дорогая!» никому не разрешалось (об этом он писал в десятой главе), и этот запрет с годами въелся в него настолько крепко, что за ручку дверцы уже собственного холодильника он поначалу брался не совсем уверенно, с какой-то даже опаской.
Стиральная машина-полуавтомат «Сибирь», приобретённая через родителей учеников не в магазине, куда их для простых смертных никогда не завозили, а на базе ОРСа, заняла своё достойное место в доме; к ней не разрешалось даже приближаться, дабы не испортить дорогую вещь – «А то начнёте включать, чтобы послушать, как там внутри часики тикают, да рано или поздно довключаетесь, голову-то машине открутите, знаю я вас!»
Холодильник и стиральная машина были куплены без ведома отца, которому Салтычиха недвусмысленно обозначила свою позицию: принятие решения было и осталось за нею.
Приехав из лесосеки, отец недовольно озирал вещь, которую до своего отъезда в доме не видел и, морща сросшиеся брови, говорил: «Купила, значит». – «Да», – непугливо отвечала Салтычиха и выразительно посматривала на домашних, всем своим видом говоря: спрашивает, дурак этакий, будто сам не видит! «Почему со мной не посоветовалась?» – пронзительно взглядывал на неё отец. «А зачем? Что я, себе купила, что ли? – с заметной дерзостью в голосе отвечала Салтычиха. – Детям купила, ведь им всё достанется!» Отец снова хмурился, но уже не так грозно; потирая руки, он произносил каким-то зыбким, словно бы песочным голосом: «Обмыть надо, а то ведь... сама знаешь...» – и его минуту назад насупленное лицо как-то сразу принимало просительное выражение. «Обмывай», – легко соглашалась Салтычиха и отсчитывала деньги на бутылку.
«Ему, алкашу, ничего не надо, кроме водки, он только о ней, проклятой, день и ночь думает, а не о детях; а что-нибудь полезное для дома купить – так никогда ещё, растяпа, не догадался!» – позже распространялась на кухне Салтычиха; и сестра, как он заметил, уже начинала соглашаться с нею, – зарождающаяся бабья солидарность задавила детскую привязанность к отцу.
«Меня все эти покупки, по оплошности Салтычихи лишённые штампа „инвентарный номер такой-то“, не занимали, а, скорее, раздражали: они загромоздили собою ставшую вдруг тесной квартиру и принесли массу небывалых прежде запретов для меня и сестры – „не трогайте, не открывайте, не включайте, ничего не ставьте сверху, и вообще – отойдите-ка на всякий случай подальше“.
Жизненное пространство сузилось до занимаемой ступнями ног площади, но я догадался на лето переселяться на веранду, где на свободном пространстве жилось не в пример легче, да и читать можно было до глубокой ночи»
Такую мелочь, как покупку штор, отец попросту не заметил, – ему уже не было дела до периодически появляющихся в доме новых вещей и предметов: он чувствовал: происходит нечто такое, что медленно, но неотвратимо пеленает его по рукам и ногам.
Дочь отдалилась от него, и он не понимал, почему это случилось как-то вдруг, без видимых ему причин. Пьяный, он пытался приласкать её, но она уже не залезала к нему на колени, как раньше, не бросалась за папиросами, не подносила зажжённую спичку – подкурить, что им обоим особенно нравилось, не подставляла пепельницу, – морща нос, она с безжалостной прямотой переходного возраста высказывала: «Фу! от тебя водкой на весь дом воняет!». Когда он просил принести папиросы, сестра лишь показывала рукою, говоря: «Вон они лежат, у печки, сам возьмешь, не маленький». – «Доченька!» – восклицал обиженно и растерянно отец, и сестра снисходила: со словами «На, кури!» – она бросала пачку папирос перед отцом на стол и уходила, не обращая внимания на просьбу принести пепельницу или спички. Оставшись один, он выпивал бутылку водки и, покачиваясь на стуле, едва при этом не падая, безостановочно курил и хрустел зубами, – песня, вернее, оставшиеся от неё две первые строки, звучала всё реже.
Иногда, перепив, отец впадал в буйство, бессвязно кричал: «Да вы!.. Вот где вы все у меня сидите... Зачем, зачем это всё!», стучал кулаком по столу и порывался уйти куда-то. Одна лишь сестра могла его успокоить (Салтычиха предпочитала отсиживаться где-нибудь в тёмном углу) или просто взять за руку и увести на диван – спать.
Он с безусердным интересом наблюдал за жизнью этой, в сущности, чужой для него семьи, и от него не укрылись потаённые желания и устремления всех обитателей детского дома (справедливости ради надо сказать, не запрятанные глубоко), и скоро для него не осталось тайн, а, значит, пришло развлечение – скуки ради – смотреть безактовый спектакль домашнего театра.
Салтычиху он раскусил довольно скоро.
Её желание быстрее обставить квартиру объяснялось желанием бросить мёртвый якорь в так понравившемся ей здешнем мире и, высосав из отца все деньги, выставить его вон, в её «упакованном» по меркам 70-х годов гнёздышке явно лишнего; да и детей заводить она, конечно же, не хотела. Судьба отца её совершенно не волновала: для этого надо было быть носителем вируса милосердия, но её плебейский организм не был им заражён. Для осуществления своего плана она, не догадываясь о существовании термина «макиавеллизм», исподволь натравливала дочь на отца, видя в ней свою будущую союзницу. По его подсчётам, Салтычиха должна была выгнать отца из дома лет через пять или шесть, когда он и сестра подрастут и устроятся на работу (обучение детей в ВУЗах в планы Салтычихи, конечно же, не входило) – пополнять семейный, точнее, её, бюджет.
Так и случилось; правда, жизнь внесла в её планы свои, неожиданные коррективы.
Отец не переставал удивлять его своей необыкновенной наивностью.
Похоже, он, человек, безусловно, непрагматический, не понимал или не хотел понимать, что приговор ему уже вынесли, и его уход из дома – это всего лишь вопрос недалёкого будущего. Он оказался не нужен ни совершенно бездушной Салтычихе, ни всё ещё любимой им дочери, ни тем более равнодушному к нему сыну: нужны были его деньги и он сам в качестве необходимой в доме рабочей лошади.
В то время это была обычная судьба многих мужчин здешнего мира, которых жёны изгоняли из дому сразу же, как только подрастали дети, а, значит, исчезала надобность в муже (изношенные лапти выкидывают, иного и быть не может). Оказавшись на улице, они пропадали куда-то, словно их никогда и не было, оттого в здешнем мире много старух, а вот стариков можно сосчитать по пальцам. Это не жестокость, как может показаться человеку, выросшему во вполне благополучной или интеллигентной семье, и даже не самый худший вариант естественного отбора, – местным женщинам часто выбирать было не из чего, поэтому они, когда приходила пора размножаться, представляя себе любовь всего лишь как случку, необходимую в деле продолжения рода, с полнейшим равнодушием выходили замуж за первых же подвернувшихся под руку мужчин. Сейчас, когда бегство нормальных людей из здешнего мира, носившее в недалёком прошлом массовый характер, приостановилось, у женщин и мужчин появилась возможность выбора, а, значит, можно с некоторой уверенностью говорить о возникновении на некогда диких просторах нечто вроде подразделения филиала факультета института семьи.
Впрочем, для благополучного городского человека, незнакомого с обыденной мерзостью жизни деревенского общества, эти рассуждения – китайская грамота, объяснять которую нет никакого желания: всё равно ничего не поймёт.
Сестра удивляла его даже не откровенной наивностью, наследованной, вероятно, от отца, а пустотой. Одним словом, не зря говорится: волос долгий – ум короткий. Сестра жила одним мгновением, как легкокрылая бабочка, была неспособна ни анализировать настоящее, ни предвидеть будущее; ей казалось, что её сегодняшняя беззаботность будет длиться всю её жизнь.
Но детство сестры уже закончилось. В ней начала пробуждаться расчётливая женская безжалостность, и она, пойдя по опасному пути простой логики, посчитала, что мать, как однополое с нею существо, которому она вынуждена доверять часть своих первых девичьих секретов, будет ближе, да и полезнее, чем спивающийся отец.
Скорее всего, Салтычиха перекупила сестру всего-то за пару туфелек и цветастое платьице, – зная её редкую прижимистость, нетрудно догадаться, что она и здесь умудрилась сэкономить.
Он сказал себе: как дёшево стОит любовь! – и вычеркнул сестру из списка порядочных людей.
Сама же сестра, вероятно, считала себя хитрой, оборотистой дамой и радовалась удачной сделке. Бедняжка! Легко предав отца, она не знала: за всё в этой жизни приходится платить, и она уже проживает отведённые ей судьбой последние сознательные дни.
Он, находя своё пребывание в семье явлением временным, ни во что не вмешивался.
Салтычиха пыталась натравить его на отца, но он, зная её план выдворить отца и приспособить в качестве рабочей лошади уже его самого, лишь смеялся про себя и прикидывался ничего не понимающим дурачком (каковым его, очевидно, и считали в семье). Скоро он заметил негодующие и откровенно пренебрежительные взоры Салтычихи и сестры, обращённые не только на отца, но и на него самого, и в который уже раз подивился женской глупости: зачем торопить события, зачем лезть на рожон, если все они зависят от отца и нетерпеливость может дорого им всем обойтись? зачем, наконец, портить отношения с ним самим?
Надо сказать, все эти события его мало волновали, тем более не мешали жить своей жизнью, в которой школа начала отодвигаться даже не на задний план, а на задворки: во время запоев отца, длившихся уже по месяцу, учить уроки было решительно невозможно: пьяные крики и скандалы начинались с вечера и заканчивались далеко за полночь.
Как ни странно, домашние скандалы ничуть не мешали читать. Едва он раскрывал книгу, как время, звуки, запахи переставали для него существовать.
Однажды зимним вечером Салтычиха и отец, перед тем, как пойти в кино на девятнадцатичасовой сеанс, – редкий случай совместного культурного развлечения между запоями отца, – приказали ему (сестры дома не было) доглядеть за противнем с сухарями, сушившимися в жарочном шкафу печи.
«Смотри, чтобы сухари не подгорели!» – уже с порога ещё раз указала Салтычиха, и он молча кивнул: проваливайте, мол, и ни о чём не беспокойтесь. Едва за родителями закрылась дверь, он раскрыл томик Фенимора Купера – и забыл обо всём на свете. Не до сухарей, когда Длинный Карабин и Чингачгук Большой Змей уходят от коварных гуронов, мечтающих об их скальпах, когда бледнолицые скво в смертельной опасности, когда...
Пронзительные вопли Салтычихи привели его в чувство; он оторвался от книги и увидел: вся квартира полна выедающего глаза дыма, а от запаха жжёного хлеба свербит в носу: сухари не просто подгорели, от них остались одни угли.
«Я уже на улице, как подходить к дому начали, вонь учуяла! – кричала Салтычиха. – Ну, сразу же подумала, конец сухарям! А этот... эта гадина сидит в двух шагах от печки! Этот грамотей чёртов почитывает себе и в ус не дует!»
Отец уже выбросил на улицу чадящий противень, оставив дверь распахнутой, чтобы вынесло дым, подбросил дрова в печь, а она всё ещё продолжала, не переставая, голосить.
«Что ты орёшь, как резаная, что ты убиваешься над этими несчастными сухарями, как над покойником? – не выдержал отец. – Сгорели – ну, да и хрен с ними, других не насушим, что ли? Накрывай на стол, ужинать давно пора».
Летним полднем 1975 года осуществилась давняя мечта Салтычихи: она купила ковёр.
В дом врывается возбуждённая Салтычиха, вскрикивает от порога:
– Пойдёмте быстрее, а то магазин на обед закроют!
Быстро пройдя в зал, она тут же возвращается, на ходу вталкивая в свой кошелёк пачку двадцатипятирублёвок. Сестра любопытствует, в какой магазин надо так торопиться, но она, не отвечая, подгоняет: «Да быстрее, вам говорят, собирайтесь!»
Выйдя из дому, Салтычиха поворачивает направо.
– Так куда мы всё-таки идём? – спрашивает сестра. – В ОРС или в «разведку»?
Здание магазина сейсморазведочной партии, где под одной крышей находятся универмаг и продмаг, в здешнем мире с незапамятной поры именуют «разведка», а также, наверное, уже топонимически, прилегающий к СРП жилой микрорайон.
– Заладила сорока – «куда-куда»!.. – раздражённо отвечает Салтычиха, сворачивая на тропинку, петляющую между кочками полузасохшего, заросшего высокой жёсткой травой болота. – В ОРС мы идём, вот куда.
– А что покупать будем?
– Придём – узнаешь, – отмахивается Салтычиха.
В магазине две продавщицы вытаскивают из подсобки свёрнутый в рулон ковёр.
– Два метра на три, натуральный, персидский, – торопливо сообщает продавщица, конечно же, мать ученика Салтычихи. – Оставила, как договаривались. Забирайте побыстрее, пока кто лишний не увидел.
Салтычиха отсчитывает деньги; благодарит.
– Как вы его потащите, такой тяжеленный? – интересуется продавщица постарше. – Или вы на машине?
– Ничего, донесём как-нибудь... – успокаивает продавщиц Салтычиха и в раздумье осматривает рулон, явно не зная, с какого боку за него браться.
Тогда он взваливает его себе на плечо, решает: вроде бы не очень тяжёлый, ничего, донесу! – и выходит из магазина, сопровождаемый Салтычихой и сестрой.
Уже через двадцать метров ковёр своей шершавой основой натирает плечо под тонкой рубашкой, через ещё один десяток метров рулон становится вдвое тяжелее, и он перекладывает его на другое плечо. Стараясь не думать, что нести этот ковёр придётся ещё около трёх километров, он шагает вперёд, всё чаще останавливаясь, чтобы переложить ковёр с плеча на плечо и вытереть заливающий глаза пот.
Встречная женщина смотрит на него недоумевающе, проходит мимо; он тут же слышит её громкий голос: «Вы что, ума посходили? да как это вы догадались на пацанёнка такую тяжесть взвалить?!» – и ответ Салтычихи, что, мол, слава богу, несёт да и несёт себе потихоньку, он только на вид хлипенький, а на самом-то деле такой здоровенький, что куда с добром.
Вскоре его догоняет Салтычиха и приторно-ласковым голосом спрашивает, не помочь ли ему «поднести этот ковёр, наверное, тяжёлый».
– Нет, – отказывается он, – не надо мне помогать, сам справлюсь.
– Что ж, дело твоё, – отвечает Салтычиха голосом, в котором он кроме привычных для его уха равнодушных ноток улавливает и скрытое облегчение.
«Ага, грунтовая дорога закончилась…, сейчас начнётся тропа через полузасохшее болото..., придётся не идти, а километр, не меньше, прыгать с кочки на кочку…, это было бы просто, если бы не этот чёртов ковёр, который так и норовит упасть вперёд или завалиться назад, от него плечи и шея уже горят огнём, онемели затёкшие руки, а спина буквально трещит!»
К дому он подходит на подгибающихся ногах, с трудом удерживая на плече ковёр, который кажется ему уже не просто тяжёлым, а многопудовым. В квартиру рулон втаскивают уже совместными усилиями, и, кое-как развернув эту громадину в тесноте прихожей, совмещённой с кухней, заносят в зал и укладывают на пол.
– Пяток минут отдохнём, – объявляет Салтычиха, – и будем весить его на стену.
– Может, лучше вечером? – предлагает он. Жаловаться на усталость и боль в плечах и спине ему и в голову не приходит: не обратит внимания, это уже проверено.
Салтычиха мельком смотрит на него и, уже внимательно, на стену над диваном; говорит словно бы самой себе:
– Некогда рассиживаться, надо ковёр быстрее повесить, а то этот с минуты на минуту с лесосеки приедет. Если пьяный, так сразу же, ирод, скандалить начнёт... Так что ищи молоток и гвозди, а я на ковёр петельки пришью.
Говорить всегда проще, чем дело делать: ковёр словно насмехается над жалкими потугами расправить его грубое коротковорсовое полотнище. «Растопырился по всему залу! Никак за него, заразу такую, не ухватиться!» – в сердцах высказывается сестра; кажется, эта утомительная работа будет продолжаться бесконечно; но вот ковёр наконец-то расправлен, и Салтычиха толстой «цыганскою» иглой, похожей на гвоздь, уже торопливо пришивает к ковру одну за другой петли, сделанные из шнурков, выдернутых из старых ботинок.
Предварительная установка ковра на стену отнимает не меньше получаса.
Пока он и сестра держат ковёр на весу, Салтычиха, стоя посреди залы, командует, подкрепляя свои слова властными движениями рук:
– Так, влево... ещё... нет, чуть-чуть правей отодвиньте. – Прищурившись, она шмыгает глазами от одного угла ковра к другому. – Ага, сейчас вроде бы нормально... Нет, левый угол ниже, поднимайте его... так, выше... нет, чуть ниже... Стоп! Ну, вроде хорошо. Нет, и всё-таки не то… Так, а сейчас поднимите ковёр повыше... нет, немного пониже... теперь снова выше... Да что же вы так плохо держите! Не видите разве, что правый угол вниз съехал!
Сестра, упираясь в ковёр руками, коленями и головой, отвечает ей злым голосом:
– Да я скоро уже не смогу его удержать – руки устали!
– Ладно, – нехотя разрешает Салтычиха, – отдохните чуток.
Через пять минут всё начинается сначала.
– Выше... ниже... левей... нет, правей... Да как же вы, бестолковые такие, ковёр держите, если его весь перекосило!
– Я сейчас его вообще брошу! – кричит сестра. – У меня уже руки отваливаются! Сколько можно его по стенке туда-сюда перетаскивать?!
Салтычиха замирает в раздумье; машет рукой:
– Ладно, сойдёт...
Повесить ковёр на стену оказалось не таким простым делом: если вбитые гвозди держатся надёжно, то петли, пришитые неумело, да ещё и на живую нитку, не выдерживают тяжести ковра. Он и сестра снова держат ковёр на весу, а Салтычиха, ругаясь сквозь зубы, заново пришивает оборванные петли.
Через каких-то полчаса ковёр повешен на стену. Осматривая его, Салтычиха в умилении восклицает:
– Вы только посмотрите – красота-то какая!
«Нашла красоту! Пусть сама на неё любуется, а я лучше пойду на чердак, покурю, а то уже уши опухли...» – думает он и, не взглянув на ставший ненавистным ковёр, уходит.
Из лесосеки отец приехал вечером следующего дня, вопреки ожиданиям, трезвый.
Когда он вошёл в зал и увидел ковёр, замер от неожиданности, потом с переменившимся лицом обернулся к Салтычихе, выговорил скрипучим голосом: «Купила, гляжу». – «Да! – торжествующе ответила та. – Красивый, правда?» Отец покосился на неё; не отвечая, повернулся, ушёл на кухню, где съел свой любимый суп с капустой без обыкновенного аппетита, не поинтересовался, сколько стОит ковёр (а зря: этой суммы вполне хватило бы всей семьёй съездить в Сочи), и даже не намекнул о положенной обмывке покупки, – заранее купленная Салтычихой бутылка водки впервые на его памяти переночевала в холодильнике.
«Кажется, он с опозданием, но догадался обо всём», – подумал он, наблюдая за отцом.
«Что ему этот ковёр, если он, кроме бутылки, ничего в своей жизни не видит!» – ораторствовала на кухне Салтычиха после отъезда отца в лесосеку, а сестра уже кивала головой, соглашаясь, и, по-взрослому вздыхая, вторила ей, говоря, что все мужики – алкаши и сволочи, и с этим ничего не поделать.
Да уж...
Свидетельство о публикации №225090700104