Порог

Вы осилили «Непостижимое»? Я — нет. Книга лежит раскрытой на странице, где сказано, что «единственный путь к подлинному постижению непостижимого существа зла — путь в собственную глубину, в которой одной через сознание моей виновности непостижимое становится видимым». Я провожу пальцем по строчке «моей виновности» и слышу, как в комнате пустеет воздух.

— И где твоя глубина? — спрашивает голос, будто с полей книги.
— На пороге, — отвечаю. — Между Богом и «не-Богом».
— Значит, ещё здесь.

Старый настольный светильник дрожит, как нерв. В окно стучится ветер и страницы шелестят сами собой, будто кто-то невидимый ищет нужное место. Я закрываю глаза и пробую вспомнить все, в чем могу быть виноват. Получается каталог — мелкий и беспомощный. Франку нужен не список, а вход.

В ту ночь мне приснился коридор — длинный, как железнодорожная платформа. На стенах — цитаты, вытравленные кислотой; буквы поблёкли, но сияет пустое место между ними. В конце коридора — дверь без ручки. На дверце крошечная табличка: «Порог». И тонкая трещина, как линия судьбы на ладони. Я стучу. Ответа нет. Тогда говорю вслух: «Я виноват». Дверь молчит. Я говорю громче, перечисляю — и понимаю, что разыгрываю спектакль для пустого зала. Слова не находят адресата. Вина — реплика без партнёра.

Утром — двор, лужи, голуби, как всегда. У подъезда — сосед, старик-математик, крутит ключ в замке, не попадает. Я хочу помочь — и прохожу мимо. Вечером узнаю: он упал в подъезде, пролежал до ночи. «Не увидели, — говорит жена. — Никто не увидел». И тут меня накрывает не чувство вины, к которому привыкли исповеди, а тихое понимание: я участвую в общем холоде. Он не «творит зло», он делает возможным чужую беду, как прозрачная погода делает видимой даль, чтобы из неё никто не пришёл.

Я возвращаюсь к книге. «На пороге». Эти слова звучат как диагноз и как география. Порог — не грань, а место, где язык сдаётся. Там любые «почему» расползаются, остаётся только «как»: как стоять, чтобы не отодвинуться назад.

— Ты ведь всё ещё хочешь понять зло? — снова спрашивает тот голос.
— Хочу.
— Тогда перестань охотиться за ним, как за зверем. Зверя не будет. Будет пустое место, которое ты терпеливо оберегаешь от живых.

Я записываю: «Зло — это мой способ не быть с». И перечёркиваю. Слово «мой» скребёт. Виновность у Франка не про поступки, а про строение внимания. Не «что я сделал», а «как я мог не заметить». Масштаб — не космос, не пафос — размерность: насколько далеко тянется моя невнимательность.

Ночью я снова стою у той двери. Теперь перед ней сидит сторож. Лицо обычное, руки чистые, глаза — как у людей, которые умеют слушать до конца.
— Пропустишь? — спрашиваю.
— Проход свободен, — отвечает он. — Но сначала назови здесь своё «я» так, чтобы оно не стало оправданием.
— Я — …
— Тише. Не объясняй. Назови.
— Я — тот, кто не доглядел.
— Уже теплее. Ещё.
— Я — тот, кто всё время занят собой.
— Ещё.
— Я — тот, кто делает мир на шаг холоднее, когда спешит.

Сторож кивает. Дверь открывается не внутрь — вглубь. За ней нет ни света, ни тьмы. Есть густой воздух, где вещи видны не глазами, а участием. Там нельзя стоять долго на одной ноге: тебя распрямляет, как спину. Любая мысль видна, как жест. Любой жест — как слушание. Там не спрашивают «почему зло». Там спрашивают: «насколько ты удержишь здесь тепло».

— А Бог? — спрашиваю.
— Не отнимай у Непостижимого его права быть непостижимым, — говорит сторож. — Делай свою долю. Это и будет богословием, которое живут.

Дверь снова становится дверью, коридор — коридором, лампа — лампой. Я сижу над страницей 548 и понимаю, что «моя виновность» не чувство, а режим внимания. Его нельзя «пробудить» усилием воли, как будильник. Его можно только не глушить.

Я учусь этому странному не-глушению. Оно не благочестие и не поза. Оно — привычка замечать, где мои слова выходят вперёд меня и оставляют после себя замерзание. Привычка докручивать жест до конца. Подержать дверь. Позвонить. Не говорить лишнего. И вдруг в этих мелочах непостижимое делает видимой кромку. Франк оказался прав: путь — в глубину, но глубина здесь не вертикаль, а плотность присутствия.

— И что, ты «осилил» «Непостижимое»? — слышу почти ироничное.
— Нет, — отвечаю. — Но перестал требовать от него формулы.

Книга лежит раскрытая. На полях — мои неровные заметки: «не оправдание», «не объясняй», «держи тепло». Я всё ещё «на пороге» — но больше не один. Порог оказался не лестницей, а местом службы. Иногда — тяжёлой. Часто — незаметной. И, возможно, именно здесь непостижимое, наконец, начинает говорить, не словами, а тем, что оставляет в воздухе после нашей тишины.


Рецензии