Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Константин Бальмонт. Солнечный Пленник

  СОЛНЕЧНЫЙ ПЛЕННИК
  Роман о Константине Бальмонте

---

  КНИГА ПЕРВАЯ
  РУССКОЕ СОЛНЦЕ

  Пролог. Последний свет
*Нуази-ле-Гран, 23 декабря 1942 года*

Трещины на потолке богадельни складывались в карту несуществующей страны. Или существующей — но только в памяти умирающего. Волга текла от окна к двери, Урал вздымался над железной кроватью, а там, где облупилась штукатурка, зияла чёрная дыра — место, где когда-то была Москва.

Константин Дмитриевич Бальмонт лежал неподвижно и смотрел на эту карту. В ноздри бил запах карболки, смешанный с ладаном — мать Мария жгла его тайком, вопреки запретам немецкой администрации. Русский ладан в оккупированном Париже. Последний привет от родины, которой больше нет. Или есть — но не для него.

*Я был. Я есть. Я буду?*

Слова плавали в сознании, как рыбы в мутном аквариуме. Красивые, бесполезные, умирающие без воздуха. Он помнил миллионы слов — русских, французских, литовских, грузинских, японских. Но они больше не складывались в стихи. Распадались на звуки, а звуки — на тишину.

— Константин Дмитриевич, — мать Мария склонилась над ним. Елизавета Кузьмина-Караваева, бывшая поэтесса, теперь монахиня. Они знали друг друга в прошлой жизни, когда оба были молодыми и верили, что поэзия может изменить мир. — Вам лекарство.

Он посмотрел на неё и не узнал. Но улыбнулся — из последней вежливости, которая держалась дольше памяти.

— Елена Константиновна скоро придёт, — сказала мать Мария.

Елена... В голове всплыло лицо — молодое, страстное, обрамлённое тёмными волосами. Но чьё? Первой жены? Второй? Последней любовницы? Или той девушки из Шуи, которая читала ему Верлена на французском, когда им обоим было по девятнадцать?

*Il pleure dans mon coeur comme il pleut sur la ville...*

Плачет в моём сердце, как плачет дождь над городом. Но какой дождь? Русский, пахнущий берёзами и чернозёмом? Или этот, парижский, отдающий бензином и чужой тоской?

За окном падал снег. Неправильный снег — мелкий, колючий, без того великодушия, с которым валит снег в России, заваливая всё белым забвением. Здесь снег был скупой, считанный, как последние франки в кармане эмигранта.

И вдруг — воспоминание, яркое, как галлюцинация. Он идёт по Тверскому бульвару. 1903 год. На нём бархатная куртка и широкополая шляпа — театральный костюм поэта-декадента. Прохожие оборачиваются, шепчутся: "Бальмонт! Это Бальмонт!" Гимназистка бежит за ним целый квартал, чтобы сунуть в руку записку: "Обожаю ваши стихи! Маша".

Он был солнцем русской поэзии. Все планеты вращались вокруг него — Брюсов-Меркурий, Белый-Марс, Блок-Юпитер. А теперь? Теперь он — потухшая звезда, чьё последнее излучение ещё летит сквозь пространство, но источник уже мёртв.

*Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце...*

Собственные строки звучали в голове искажённо, смешиваясь с чужими:

*Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце,*
*Но солнце скрылось в дыме городов.*
*Белеет парус одинокий*
*В безбрежности моих садов.*
*Горят электрическим светом*
*Несуществующие дни...*

Чьи это строки? Его? Лермонтова? Блока? Или никого — просто бред умирающего мозга, в котором все стихи мира сливаются в один последний нечленораздельный стон?

В дверях появилась фигура. Женщина. Старая, измученная, но всё ещё прямая. Елена Цветковская. Его последняя любовь, последняя опора, последний свидетель его величия.

— Костя, — она взяла его за руку. Холодную, восковую руку, в которой когда-то была сила держать перо, писать по пятнадцать стихотворений за ночь.

Он хотел ответить, но во рту были не слова, а обрывки:

— Солнце... мама... домой...

Где дом? В Гумнищах, где он родился? В Москве, где стал знаменитым? В Париже первой эмиграции, где был героем? Или дома вообще никогда не было — только остановки в пути между рождением и смертью?

В окно пробился луч зимнего солнца. Редкость для декабрьского Парижа. Луч упал на лицо умирающего, и на секунду — только на секунду — Константин Дмитриевич Бальмонт снова стал тем юношей, который семьдесят пять лет назад появился на свет в небогатой дворянской усадьбе Владимирской губернии.

И в эту секунду он понял: вся его жизнь была попыткой удержать этот луч. Стать самому лучом. Но можно ли стать светом, будучи плотью? Можно ли быть солнцем, оставаясь человеком?

Ответ он узнает через несколько часов.

А пока — пока надо рассказать, как всё начиналось. Когда мир был молод, поэзия — всемогуща, а солнце никогда не заходило за горизонт...

---

  Часть первая. Рождение света

  Глава 1. Бражник

*15 июня 1867 года. Деревня Гумнищи, Шуйский уезд Владимирской губернии*

В ночь, когда родился Константин Бальмонт, природа словно сошла с ума. В июне, когда положено быть белым ночам и прохладе, стояла августовская духота. Лягушки в пруду за усадьбой квакали так неистово, будто завтра наступит конец света. А может, и наступит — для старого мира, который не знает, что в эту ночь рождается его разрушитель и преобразователь.

Вера Николаевна Бальмонт, урождённая Лебедева, кричала уже четвёртый час. Это были не первые её роды — двое сыновей уже бегали по усадьбе. Но эти были особенными. Потом она рассказывала: "Я знала, что рожаю не просто ребёнка. Что-то огромное рвалось из меня в мир."

Дмитрий Константинович, отец семейства, ходил по кабинету. Человек основательный, земский деятель, председатель мирового съезда, он не любил неопределённости. А роды — сплошная неопределённость. Жизнь или смерть, мальчик или девочка, здоровый или... не думать об этом.

В открытое окно влетел огромный бражник — ночная бабочка размером с ладонь. Дмитрий Константинович хотел прогнать её, но бабочка села на портрет его отца, Константина Дмитриевича-старшего, и замерла. В этот момент из спальни донёсся крик — не материнский, а тонкий, пронзительный, младенческий.

— Мальчик! — крикнула повитуха. — Богатырь!

Дмитрий Константинович бросился к жене. Бражник взмыл в воздух, сделал круг над новорождённым и вылетел в окно.

— Знак, — прошептала старая повитуха, крестясь. — Этот ребёнок будет летать между светом и тьмой. Между землёй и небом. Между жизнью и смертью.

— Глупости, — отрезал Дмитрий Константинович. Но запомнил. И через много лет, когда его сын станет самым знаменитым и самым странным поэтом России, не раз вспомнит ночного бражника и подумает: может, старуха была права?

*[Внутренний голос младенца-Бальмонта — ретроспективно]:*
Я помню момент рождения. Не верите? Но я помню. Не образами — звуками. Мир обрушился на меня какофонией: материнский стон, скрип половиц, кваканье лягушек, шелест крыльев. И я понял — нет, не понял, почувствовал каждой клеткой: мир — это музыка. Хаотическая, страшная, прекрасная музыка. И моя задача — найти в этом хаосе гармонию. Или создать её.

Младенца назвали Константином — в честь деда. Константин — "постоянный", "твёрдый". Ирония судьбы: нет в русской поэзии фигуры более переменчивой, более текучей, чем Константин Бальмонт.

  Глава 2. Музыка сфер

*1872 год. Гумнищи*

Пятилетний Костя лежал в траве и слушал. Мир звучал. Каждая травинка пела свою ноту, каждый муравей выстукивал свой ритм. Взрослые называли это тишиной. Он знал — это симфония.

— Костя! — звала мать. — Иди обедать!

Он не шёл. Он слушал, как в голосе матери переливаются обертоны — любовь, усталость, раздражение, нежность. Четыре ноты, образующие аккорд "мама".

Вера Николаевна нашла сына в саду. Он лежал с закрытыми глазами, и губы его шевелились.

— Что ты делаешь?

— Разговариваю с деревом.

— Деревья не умеют говорить.

— Умеют. Только не словами. Слушай!

Он взял её за руку и приложил к стволу старой липы.

— Слышишь? Тук-тук... тук-тук... Это её сердце. Дерево живое, мама. Всё живое. Даже камни. Только камни говорят очень медленно. Одно слово — сто лет.

Вера Николаевна смотрела на сына и думала: гений или безумец? А может, это одно и то же?

Она была необычной женщиной для провинциальной дворянки. Читала в подлиннике Гюго и Гейне, устраивала любительские спектакли, даже печаталась в местной газете под псевдонимом. Именно она стала первым учителем Кости — не только грамоты, но и восприятия мира как эстетического феномена.

— Костя, иди сюда, — звала она его в свой кабинет. — Послушай.

И читала. Пушкина:

*Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя...*

— Слышишь музыку?

— Слышу! БУ-ря МГЛО-ю НЕ-бо КРО-ет — это же барабан! Там-там-там-там!

Или Фета:

*Шёпот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья...*

— Мама, а почему здесь нет глаголов?

Вера Николаевна перечитала. Действительно — ни одного глагола во всём стихотворении.

— Не знаю, Костенька. Почему, ты думаешь?

— Он останавливает время. Когда нет действия, всё замирает. Как на фотографии. Вот бы научиться так писать — чтобы время останавливалось!

Через тридцать лет он напишет "Безглагольность" — манифест импрессионистической поэзии:

*Недвижный камыш. Не трепещет осока.
Глубокая тишь. Безглагольность покоя.*

Но пока он только учится слышать тишину между словами, паузы между звуками, пустоту, которая важнее наполненности.

  Глава 3. Первое изгнание

*1876 год. Шуйская гимназия*

Переход из домашнего рая в гимназический ад был подобен изгнанию из Эдема. Казённые стены, казённые лица, казённые слова.

Первый урок — латынь. Учитель Крюков, сухой как мумия, монотонно бубнил:

— Rosa, rosae, rosae, rosam, rosa...

Костя поднял руку:

— А почему роза?

— Что "почему"?

— Почему именно розу склоняют? Почему не фиалку? Не лилию?

— Бальмонт, не умничайте!

— Я не умничаю. Я хочу понять. Роза — это любовь, страсть, кровь. А латынь — мёртвый язык. Зачем склонять любовь в мёртвом языке?

Класс захихикал. Крюков побагровел:

— Вон из класса!

Костя вышел. В коридоре было тихо. Он прислонился к стене и прислушался. Сквозь двери доносились обрывки уроков — история, математика, география. Всё это сливалось в один монотонный гул — гул машины, перемалывающей живые души в стандартные винтики.

*[Внутренний монолог]:*
Они хотят сделать из меня чиновника. Человека, который знает склонения, но не чувствует музыку слов. Который помнит даты, но не понимает, что время — иллюзия. Который чертит карты, но не видит, что все границы — в голове. Я не буду таким. Я лучше умру, чем стану таким.

В старших классах он организовал нелегальный кружок. Собирались в заброшенной бане за городом, читали запрещённых авторов — Писарева, Добролюбова, Чернышевского.

— Бальмонт, прочти свои стихи, — просил товарищ Володя Серов, будущий эсер.

Костя читал:

*Я ненавижу человечество,
Я от него бегу спеша.
Моё единое отечество —
Моя пустынная душа.*

— Это же декадентство! — возмущался Серов. — Где гражданская позиция? Где народ?

— Народ? Народ хочет хлеба и зрелищ. А я хочу красоты.

— Красота без правды — это ложь!

— А правда без красоты — это пошлость.

В декабре 1884 года кружок раскрыли. Предал один из участников — испугался за свою будущую карьеру.

Директор Виноградов вызвал Бальмонта:

— Вы обманули доверие учебного заведения!

— Я никого не обманывал. Я просто читал книги.

— Запрещённые книги!

— Книги не могут быть запрещёнными. Запрещёнными могут быть только мысли. Но мысли не запретишь — они как птицы, летают где хотят.

— Довольно поэтических метафор! Вы исключены!

Исключение было с "волчьим билетом" — без права поступления в другие гимназии. Но Вера Николаевна, используя связи, устроила сына во Владимирскую гимназию под личное поручительство директора.

  Глава 4. Владимир. Рождение поэта

*1885 год*

Владимир встретил Костю морозным январским утром. Город был белый, чистый, как лист бумаги, на котором предстояло написать свою судьбу.

Квартирная хозяйка, купеческая вдова Анна Степановна, ахнула, увидев жильца:

— Батюшки, какой худой! Вас что, не кормили в Шуе?

— Кормили, Анна Степановна. Но я питаюсь в основном книгами.

— Книгами сыт не будешь! Идите-ка, я вам щей налью.

Щи были густые, жирные, с запахом детства. Костя ел и думал: вот она, Россия. Щи, мороз за окном, самовар на столе. А он хочет писать о роковых женщинах, о цветах зла, о музыке сфер. Как совместить щи и Бодлера?

В городской библиотеке он познакомился с ссыльным — Владимиром Короленко. Писатель сидел в углу, обложенный книгами, и что-то быстро писал.

— Простите, — Костя случайно задел его стол.

Короленко поднял голову:

— Ничего. О, вы покупаете Верлена! На французском читаете?

— Читаю. И перевожу немного.

— Покажете?

Они встретились через день в той же библиотеке. Костя принёс тетрадь переводов. Короленко читал долго, потом сказал:

— У вас абсолютный поэтический слух. Но вы слишком копируете французов. Верлен — это Верлен, а вы кто?

— Я... я не знаю.

— Вот когда узнаете, тогда и начнёте писать настоящие стихи. А пока — этюды. Талантливые, но этюды.

*[Внутренний монолог Кости]:*
Кто я? Русский француз? Французский русский? Или вообще не привязанный к земле дух, случайно воплотившийся в теле шуйского дворянина? Короленко прав — пока я не найду себя, я буду только тенью чужих теней. Но как найти себя в стране, где быть собой — преступление?

  Глава 5. Московский водоворот

*1886 год. Москва*

Московский университет. Юридический факультет. Выбор случайный — нужен диплом, а римское право казалось наименее противным из зол.

Москва ошеломила. После провинциальной тишины — грохот экипажей, крики извозчиков, звон трамваев. После размеренности — лихорадка. После предсказуемости — хаос.

Костя снял комнату на Плющихе. Вид из окна — на церковь. По утрам колокола будили его, и он лежал, слушая, как бронзовые голоса переговариваются над городом.

На лекции ходил редко. Вместо римского права изучал французских символистов. Вместо юриспруденции — эстетику. Профессор Боборыкин, читавший курс истории права, однажды спросил:

— Бальмонт, почему я вас не вижу на лекциях?

— Я изучаю другие законы, профессор.

— Какие же?

— Законы красоты. Они важнее юридических.

— Молодой человек, красотой в суде не защитишься.

— А я и не собираюсь защищаться. Я собираюсь нападать. На пошлость, на серость, на всё, что делает жизнь невыносимой.

  Глава 6. Лариса — первая бездна

*1888 год*

На благотворительном вечере в Благородном собрании Костя читал свои переводы из Шелли. Читал вдохновенно, забыв о публике:

*Я встретил путника; он шёл
Из стран чужих и мне сказал:
"Две каменных ноги нашёл
Я в пустыне; обломок мал
Валялся рядом...""*

После выступления к нему подошла девушка. Высокая, тонкая, с огромными серыми глазами, в которых плескалось что-то тревожное, почти безумное.

— Вы читали прекрасно. Особенно Верлена потом.

— Вы знаете Верлена?

— *Il pleure dans mon coeur comme il pleut sur la ville*, — процитировала она по-французски. — Меня зовут Лариса Гарелина.

Лариса Михайловна Гарелина, дочь богатого иваново-вознесенского фабриканта. Воспитывалась во французском пансионе, знала языки, играла на фортепиано, писала стихи. Но главное — в ней была тайна. Тёмная, притягательная, опасная.

Они стали встречаться. Гуляли по заснеженной Москве, и Лариса говорила странные вещи:

— Вы знаете, что мир скоро кончится?

— Почему вы так думаете?

— Я вижу знаки. Вчера ворона села на крест Новодевичьего монастыря. Сегодня луна была красная. Завтра... завтра что-то случится.

— Что?

— Не знаю. Но что-то страшное. Или прекрасное. Иногда это одно и то же.

*[Внутренний монолог Кости]:*
Она безумна. Или гениальна. Или и то, и другое. Она видит то, что скрыто от других — изнанку мира, тени за вещами, смерть в каждой улыбке. Она опасна. Она прекрасна. Она — моя судьба.

Когда он сделал предложение, родители обеих сторон пришли в ужас.

Дмитрий Константинович: "Купеческая дочь? Никогда!"

Михаил Гарелин: "Нищий стихоплёт? Да он же вас не прокормит!"

Но влюблённые настояли. 10 февраля 1889 года обвенчались в Покровской церкви Иваново-Вознесенска.

Первую брачную ночь Лариса провела в слезах:

— Я знаю, ты меня разлюбишь.

— Почему?

— Потому что все мужчины предатели. Мой отец изменяет матери. Твой отец наверняка тоже.

— Лариса, я не такой.

— Все так говорят. А потом... потом находят другую. Моложе, красивее, здоровее.

— Здоровее?

Она отвернулась:

— Я больна, Костя. У меня в голове живут чудовища. Иногда они спят. Но иногда просыпаются и начинают грызть меня изнутри.

  Глава 7. Падение

*13 марта 1890 года*

Год супружеской жизни был адом. Лариса ревновала ко всему — к книгам, к друзьям, к прохожим на улице. Устраивала истерики, била посуду, резала его рукописи.

— Ты был с другой!

— Лариса, я был в библиотеке!

— Ложь! От тебя пахнет чужими духами!

— Это запах типографской краски. Я отнёс стихи в журнал.

— Стихи! Всё стихи! Ты любишь свои стихи больше, чем меня!

В январе умерла их дочь — прожила месяц. Менингит. Лариса обвинила Костю:

— Это божья кара! За твоё безбожие! За твои декадентские стихи!

— Лариса, причём тут стихи?

— Ты писал о смерти — и смерть пришла! Ты накликал её!

Первый сборник стихов вышел в Ярославле. Костя занял денег, продал отцовские часы, чтобы оплатить издание. Тираж — 200 экземпляров.

Единственная рецензия в "Русских ведомостях":

"Г-н Бальмонт пытается подражать новомодным французским декадентам, но получается жалкая пародия. Стихи бессмысленны, вычурны, антипатриотичны. Советуем автору заняться чем-нибудь более полезным — например, юриспруденцией, которую он, как мы знаем, изучал в университете."

13 марта была особенно тяжёлая сцена. Лариса нашла письмо от университетского товарища и решила, что это любовное послание:

— Я всё знаю! Ты извращенец! Ты любишь мужчин!

— Лариса, это же абсурд!

— Уходи! Уходи из моей жизни! Лучше умри!

Он ушёл в свою комнату, запер дверь. Сел за стол, взял перо. Хотел написать стихотворение — о боли, о невозможности жить. Но слова не шли. Только одна фраза билась в голове: "Не могу больше. Не могу больше. Не могу больше."

*[Поток сознания в момент решения]:*
Я неудавшийся поэт. Неудавшийся муж. Неудавшийся сын. Зачем жить, если жизнь — только боль? Бодлер прав: лучше где угодно, только не в этом мире. Окно. Третий этаж. Секунда полёта — и свобода. Как тот бражник в ночь моего рождения. Он влетел в окно, а я вылечу. Симметрия. Гармония. Последняя красота...

Он написал записку: "Простите. Не могу больше."

Подошёл к окну. Открыл. Мартовский воздух ударил в лицо — холодный, пахнущий талым снегом и навозом (внизу проехала телега).

*[Поток сознания в момент падения]:*
Шаг. Пустота. Я лечу? Нет — падаю. Но в падении есть секунда полёта. Секунда абсолютной свободы. Никаких границ. Никакой боли. Только я и воздух. Воздух сквозь пальцы. Воздух в волосах. Воздух в лёгких. Я — воздух. Я растворяюсь. Исчезаю. Наконец-то...

УДАР.

Но не о землю. О навес первого этажа. Доски проломились, но задержали падение. Потом — скольжение по наклонной крыше. И только потом — земля.

Боль пришла не сразу. Сначала — удивление: я жив? Потом — разочарование: даже умереть не смог. И только потом — боль. Острая, режущая, заполнившая всё тело.

Левая нога вывернута под неестественным углом. Рёбра — огонь при каждом вдохе. Голова — колокол, в который бьют все колокола Москвы одновременно.

Сбежались люди. Кричали. Суетились. Кто-то сказал: "Доктора! Скорее!"

Лариса выбежала, увидела его на земле, в крови, с вывернутой ногой — и вдруг стала абсолютно спокойной. Как будто безумие отпустило её:

— Костя, милый, не умирай. Я больше не буду. Обещаю.

Он хотел ответить, но вместо слов из горла вырвался только хрип.

  Глава 8. Год в постели — второе рождение

*1890-1891*

Год в постели. 365 дней неподвижности. 8760 часов наедине с собой. 525600 минут, чтобы переосмыслить всё.

Левая нога срослась неправильно — хромота на всю жизнь. Но физическое увечье стало духовным освобождением.

*[Дневниковые записи Бальмонта — обрывочные, лихорадочные]:*

*15 марта. Боль. Только боль. Лауданум не помогает. Или помогает слишком хорошо — вижу странное. Бражник из ночи рождения. Сидит на спинке кровати. Смотрит.*

*20 марта. Лариса читает мне Апокалипсис. "И увидел я новое небо и новую землю." Слушаю и слышу ритм. Апокалипсис — это вальс! Конец света под три четверти. Бог — великий музыкант.*

*1 апреля. Короленко прислал книги. Ницше по-немецки. "Also sprach Zarathustra". Читаю и плачу. Вот он — новый язык для новой поэзии. Не жалость, а сила. Не смирение, а восстание. Не Бог, а Сверхчеловек.*

*15 мая. Научился слышать тишину. Полная тишина невозможна — всегда есть звук. Сердце. Дыхание. Кровь в ушах. Я — оркестр. Моё тело — симфония.*

*1 июля. Галлюцинация или видение? Разговаривал с Пушкиным. Он молодой, как на портрете Кипренского. Сказал: "Ты хочешь быть первым. Но первым был я. Будь другим." — "Каким?" — "Солнечным."*

*15 августа. Понял главное. Я пытался умереть, потому что жил чужой жизнью. Жил ожиданиями отца, мечтами матери, безумием Ларисы. Но не своей жизнью. Больше не буду. Буду жить как солнце — свечу собственным светом.*

*1 октября. Написал первое настоящее стихотворение:*

*Я — изысканность русской медлительной речи,*
*Предо мною другие поэты — предтечи,*
*Я впервые открыл в этой речи уклоны,*
*Перепевные, гневные, нежные звоны.*

*Дерзко? Да. Но я заплатил за дерзость. Сломанными костями. Годом боли. Правом быть собой.*

Лариса в эти месяцы была другой. Болезнь мужа словно вылечила её собственное безумие. Она ухаживала, читала вслух, даже пыталась писать стихи.

Но когда Костя встал на ноги (на костылях, потом с тростью), всё вернулось. Ревность, подозрения, истерики.

В 1894 году они развелись. Лариса позже вышла замуж за журналиста Энгельгардта, родила дочь, жила спокойно. Её безумие было связано именно с Костей — его яркость, непредсказуемость, гениальность разрушали её хрупкую психику.

  Глава 9. Екатерина — якорь в буре

*1894 год. Москва*

После развода Костя жил как во сне. Снимал угол на Арбате, переводил с французского для заработка, писал стихи, которые никто не хотел печатать.

Второй сборник "Под северным небом" вышел в 1894-м. И случилось чудо — заметили. Валерий Брюсов написал в "Русской мысли":

"Наконец-то в русской поэзии появился настоящий символист. Бальмонт не подражает французам — он создаёт свой, русский символизм."

На литературном вечере у князя Урусова Костя встретил её — Екатерину Алексеевну Андрееву. Дальняя родственница по отцовской линии, дочь богатого московского купца.

Она подошла сама:

— Константин Дмитриевич, я читала "Под северным небом". Музыка изумительная.

— Спасибо.

— Но иногда музыка заглушает смысл. Вот, например, "Челн томления" — красиво, но что это значит?

— А должно что-то значить?

— Поэзия — не музыка. В музыке достаточно звука. В поэзии звук должен нести смысл. Иначе это просто красивый шум.

*[Внутренний монолог Кости]:*
Она права. И она не боится мне это сказать. Все восхищаются, льстят, падают в обморок от восторга. А она — критикует. Спокойно, умно, по существу. Она видит меня насквозь — и не убегает. Чудо.

Екатерина была высокой, стройной, с чёрными глазами и царственной осанкой. Но главное — в ней был покой. Тот глубокий внутренний покой, которого так не хватало мечущемуся Бальмонту.

*[Дневник Екатерины — найден в архиве]:*
*10 октября 1894. Познакомилась с К.Д. Бальмонтом. Странный человек. Гениальный, несомненно. Но как ребёнок — восторженный, наивный, эгоцентричный. Ему нужна не жена, а мать. Или сестра милосердия. Готова ли я быть ею?*

*15 ноября 1894. К. делает мне предложение каждый день. Пишет стихи, присылает цветы, стоит под окнами. Романтично и утомительно. Но в нём есть что-то подлинное. Огонь. Большинство мужчин — угли. Он — пламя.*

*20 декабря 1894. Сказала "да". Родители в ужасе — развёдённый, со скандальной репутацией, попытка самоубийства. Но я взрослая женщина. Знаю, на что иду. Он гений. А гении не бывают удобными мужьями. Но разве я ищу удобства?*

27 сентября 1896 года они обвенчались. И сразу — в Европу. Париж, Лондон, Мадрид, Рим. Костя упивался свободой, искусством, встречами с европейскими поэтами.

"Первый раз в жизни я живу всецело и безраздельно эстетическими и умственными интересами", — писал он Волынскому.

  Глава 10. "Горящие здания" — взрыв

*1899-1900. Имение Баньки*

Издатель Сергей Поляков предоставил Бальмонтам флигель в своём подмосковном имении. Тишина, природа, никаких обязательств — только твори.

И Костя творил как одержимый.

*[Воспоминания Екатерины]:*
"Это было похоже на извержение вулкана. Он не спал ночами, ходил по комнате, декламировал. Я просыпалась под его голос:

— Катя! Катя! Слушай!

И читал только что рождённое:

*Я — внезапный излом,*
*Я — играющий гром,*
*Я — прозрачный ручей,*
*Я — для всех и ничей.*

— Костя, уже три часа ночи.

— Но это же гениально! Признай, это гениально!

— Да, милый. Гениально. Но давай ты запишешь, а утром покажешь.

— Нет! Сейчас! Пока не остыло!

И я вставала, садилась за стол, записывала под диктовку. За ночь — десять, пятнадцать стихотворений. К утру он падал без сил, спал до полудня. Просыпался — и снова."

*[Внутренний диалог Бальмонта с собственными стихами]:*

**Стихи**: Мы хотим родиться.
**Бальмонт**: Но вас слишком много!
**Стихи**: Выпусти всех. Мы найдём свой порядок.
**Бальмонт**: А если это будет хаос?
**Стихи**: Хаос — это непознанный порядок. Доверься.

В предисловии к "Горящим зданиям" он написал: "Нужно быть беспощадным к себе. Только тогда можно достичь чего-нибудь."

Книга вышла в 1900 году. Тираж — 2000 экземпляров. Раскупили за неделю.

Критик Айхенвальд: "Бальмонт сжёг все мосты. После таких стихов русская поэзия не может остаться прежней."

  Глава 11. "Будем как солнце" — апогей

*1902-1903*

На вершине славы. "Будем как солнце" — не просто сборник, а манифест поколения.

*Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце*
*И синий кругозор.*
*Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце*
*И выси гор.*

Вся Россия повторяла эти строки. На поэтических вечерах — аншлаги. Дамы падали в обморок, студенты носили на руках.

*[Воспоминания современника]:*
"Бальмонт входил — и зал взрывался. Он читал — и время останавливалось. Он уходил — и мы понимали: были свидетелями чуда."

Но сам Бальмонт устал от славы.

*[Письмо к Екатерине]:*
"Катя, милая, я становлюсь памятником самому себе. Они хотят, чтобы я вечно читал "Я в этот мир пришёл". Но я уже пришёл! Я хочу идти дальше! А они держат меня в прошлом."

  Глава 12. Елена Цветковская — последний огонь

*1903 год*

На вечере в Политехническом музее к нему подошла молодая женщина:

— Константин Дмитриевич, можно вопрос о "Безглагольности"?

Он ожидал обычного восторга. Но она сказала:

— Вы пишете: "Недвижный камыш. Не трепещет осока." Но ведь отрицание — это тоже движение. "Не трепещет" подразумевает возможность трепета. Настоящая безглагольность была бы: "Недвижный камыш. Тишина осоки."

Константин поразился:

— Вы правы. Абсолютно правы. Как вас зовут?

— Елена Цветковская.

Ей было двадцать два. Студентка Высших женских курсов, дочь обедневшего дворянина. Умная, ироничная, с внутренним огнём, который он сразу узнал — такой же горел в нём самом.

*[Параллельные внутренние монологи]:*

**Константин**: Она не восхищается мной. Она спорит. Она видит слабости, которые я прячу за музыкой слов. Она опасна. Она необходима.

**Екатерина** (наблюдая за мужем): Вот и пришла она. Та, ради которой он уйдёт. Я знала, что это случится. Гений не может принадлежать одной женщине. Буду ли я бороться? Нет. Отпущу. С любовью и болью, но отпущу.

**Елена**: Он смотрит на меня как на чудо. Но я не чудо. Я просто женщина, которая любит поэзию больше, чем поэта. Смогу ли я любить поэта, не предав поэзию?

Роман развивался стремительно. К 1905 году Константин жил на два дома. В 1907-м у Елены родилась дочь — Мирра, названная в честь умершей поэтессы Мирры Лохвицкой, платонической любви Бальмонта.

*[Сцена: все трое за одним столом — редкий момент]:*

Молчат. Чай остывает. За окном — московская весна, грязная, шумная.

**Екатерина** (мысленно): Мы как персонажи плохой пьесы. Жена, муж, любовница. Только нет развязки.

**Константин** (мысленно): Я люблю обеих. По-разному, но одинаково сильно. Екатерина — мой якорь. Елена — мой парус. Без якоря унесёт в море. Без паруса — застыну в гавани.

**Елена** (мысленно): Зачем я здесь? Из вежливости? Из жестокости? Или потому что мы все трое связаны чем-то большим, чем любовь?

Екатерина встаёт:
— Мне пора. Константин, ты придёшь ночевать?

— Не знаю.

— Понятно.

Уходит. Достойно, прямо, не оглядываясь.

Елена:
— Она святая.

Константин:
— Да. А я люблю грешниц.

— Я не грешница. Я просто женщина.

— Для меня это одно и то же.
 
 ЧАСТЬ III. РЕВОЛЮЦИЯ И ИЗГНАНИЕ

  Глава 13. Маяковский и закат эпохи

*1914 год. Москва. Политехнический музей*

Зал был набит до отказа. Пахло мокрой шерстью, дешёвыми духами и революцией — той, что ещё не случилась, но уже витала в воздухе, как предгрозовая духота.

Бальмонт читал из "Белых зарниц":

*Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолётности я влагаю в стих.
В каждой мимолётности вижу я миры,
Полные изменчивой радужной игры...*

И вдруг из задних рядов:

— Бальмонт! Ваше солнце закатилось! Мы — будущее!

Молодой человек в жёлтой кофте — вызывающей, кричащей, как пощёчина общественному вкусу. Владимир Маяковский, двадцатилетний, дерзкий, с челюстью бульдога и глазами влюблённого.

Бальмонт остановился. Зал замер. Старая и новая поэзия встретились взглядами.

— Молодой человек, — Константин Дмитриевич говорил спокойно, даже ласково, — солнце не может закатиться. Оно может зайти за горизонт, чтобы взойти в другом месте. Я освещал Россию, когда вы ещё не родились. И буду освещать, когда вас забудут.

— Мы вас похороним! — крикнул кто-то из футуристов.

— Возможно. Но помните: хоронят только то, что было живым. А живым может быть только то, что несёт свет. Вы несёте шум. Это тоже нужно — шумом будят спящих. Но когда они проснутся, им понадобится свет, чтобы увидеть новый день.

Маяковский хотел ответить, но Бальмонт уже продолжал читать:

*Кто равен мне в моей певучей силе?
Никто, никто...*

Дерзость? Да. Но он имел на неё право.

После вечера в артистической:

— Константин Дмитриевич, — Маяковский подошёл неожиданно, — я не хотел вас обидеть. Я восхищаюсь вашими ранними стихами. "Горящие здания" — это революция в поэзии.

— Именно. Революция. А вы делаете революцию после революции. Но знаете, что бывает с революционерами? Следующая революция пожирает их.

— Мы не боимся.

— И я не боялся. В вашем возрасте. А теперь... теперь я вижу, как всё повторяется. Мы кричали "Долой!" — и вы кричите. Мы ломали форму — и вы ломаете. Но что вы построите на обломках?

— Новый мир!

— Ах, молодость... Всегда думает, что мир начинается с неё. Но мир старше нас всех, Владимир Владимирович. И солнце светило до нас и будет светить после.

*[Внутренний монолог Бальмонта]:*
Этот мальчик талантлив. Чудовищно талантлив. Но он не понимает главного — поэзия не революция. Поэзия — это то, что остаётся после всех революций. Он хочет взорвать мир. А я хочу его преобразить. Он думает, я прошлое. Но я — вечное настоящее. Солнце не имеет времени.

  Глава 14. Февральская иллюзия

*Февраль 1917. Москва*

Известие об отречении царя пришло с утренними газетами. Елена Цветковская вбежала в кабинет:

— Костя! Царь отрёкся! Россия свободна!

Бальмонт отложил перо. Он переводил индийские гимны — искал в древней мудрости спасение от современного безумия.

— Свободна? От чего? От царя? Но царь — это только символ. А от символов не освобождаются. Их заменяют другими символами.

— Костя, ты не понимаешь! Это новая эра! Свобода слова, свобода печати!

— Свобода... Знаешь, что такое абсолютная свобода? Это хаос. А из хаоса рождается новая тирания, ещё страшнее прежней.

Но весенний воздух был заразителен. На улицах пели "Марсельезу", срывали двуглавых орлов, братались.

Бальмонт вышел на Тверскую. Толпа узнала его:

— Бальмонт! Поэт свободы!

Его подхватили, понесли на руках. Он читал с чьих-то плеч:

*Да здравствует рабочий молот,
Пробивший царственный чертог!
Где власть? Где сила? Где престолы?
Всё сметено, как злой предлог!*

Толпа ревела от восторга. В этот момент он искренне верил — может быть, действительно родится новая, свободная Россия?

*[Внутренний монолог]:*
Я поддался общему безумию. Как все русские интеллигенты, я принял желаемое за действительное. Народ хочет не свободы — он хочет воли. А воля и свобода — разные вещи. Свобода — это ответственность. Воля — это разгул. Россия выбрала волю.

Уже через месяц восторг сменился тревогой. Город наводнили дезертиры. Начались грабежи, самосуды, погромы.

На поэтическом вечере в Политехническом солдат выкрикнул:

— Хватит стишков! Землю крестьянам! Фабрики рабочим!

— Но искусство тоже нужно народу, — попытался объяснить Бальмонт.

— Искусство? Вот моё искусство! — солдат потряс винтовкой.

  Глава 15. Октябрь — смерть мира

*25 октября 1917*

Выстрел "Авроры" Бальмонт услышал из квартиры на Арбате. Елена дремала в кресле, маленькая Мирра играла с куклами.

— Что это? — Елена проснулась.

— Конец, — сказал Бальмонт. — Конец России, которую мы знали.

В дневнике в тот вечер:

"Россия сошла с ума. Власть захватили люди, которые обещают построить рай на земле. Но рай невозможно построить. Его можно только потерять. Что мы и сделали."

В ноябре вызов в ЧК. Подвал на Лубянке, запах сырости и страха.

Молодой чекист с холодными глазами:

— Гражданин Бальмонт, ваше отношение к советской власти?

— Я поэт. Моё отношение выражается в стихах.

— Стихи тоже должны служить революции.

— Стихи служат только вечности.

— Вечности? — чекист засмеялся. — Вечность отменена. Есть только революционная целесообразность.

— Молодой человек, вы можете отменить бога, царя, собственность. Но вы не можете отменить поэзию. Она была до вас и будет после.

— Посмотрим, — чекист сделал пометку в папке. — Вы свободны. Пока.

  Глава 16. Луначарский и последняя попытка

*1918-1919*

Луначарский, нарком просвещения, старый знакомый по парижской эмиграции:

— Константин Дмитриевич, новой России нужны такие поэты, как вы.

— Анатолий Васильевич, какая может быть поэзия, когда расстреливают людей?

— Революция жестока по необходимости. Но цель благородна — счастье человечества.

— Счастье человечества, построенное на крови конкретных людей? Это не счастье, это кошмар.

— Вы драматизируете. Читайте лекции рабочим. Несите культуру в массы.

Бальмонт согласился — нужны были продуктовые карточки.

Сюрреалистические сцены: изысканный поэт-декадент читает Бодлера красноармейцам.

*В распутьях зла, сомнений и страстей,
Средь ужасов и призраков ночных,
Нас окружает сонм чудовищ злых —
Разврат, убийство сотни мерзостей...*

Красноармейцы слушали, раскрыв рты. Ничего не понимали, но были заворожены музыкой.

После лекции молодая работница:

— Товарищ Бальмонт, я не поняла про цветы зла. Цветы же красивые, а зло — нет.

— Зло может быть красивым. Красота аморальна.

— Как это?

— Роза одинаково прекрасна в руках святой и убийцы.

— Но это неправильно!

— Мир вообще устроен неправильно. Поэзия — попытка найти гармонию в дисгармонии.

— А революция?

— Революция — попытка переделать мир. Но мир не пластилин. Он сломается, но не переделается.

  Глава 17. Голодная зима

*Зима 1919-1920*

Москва вымерзала. Температура в квартире — минус пять. Мебель сожгли в декабре. В январе начали жечь книги.

— Не Пушкина! — умоляла Елена.

— Пушкин бы понял, — Бальмонт бросил том в печку. — Лучше сгореть, согрев поэта, чем сгнить в подвале ЧК.

Мирра болела постоянно — простуды, бронхит, начинающийся туберкулёз.

— Папа, расскажи сказку.

— Какую, солнышко?

— Про солнце.

И он рассказывал — придумывал на ходу:

"Жило-было солнце. Оно светило всем — и добрым, и злым, и умным, и глупым. Но однажды люди решили: зачем нам солнце? Мы сами будем светить! И построили огромный электрический фонарь. Он светил ярко, но холодно. Цветы под ним не росли, птицы не пели. И тогда люди поняли: искусственный свет — это не свет, а только его имитация. Но солнце уже ушло. Обиделось и ушло греть другие миры..."

— Папа, а солнце вернётся?

— Не знаю, милая. Может быть. Когда люди поймут, что натворили.

Горький пришёл в феврале. Принёс хлеб, консервы, даже настоящий чай.

— Константин Дмитриевич, вы ужасно выглядите.

— Все ужасно выглядим, Алексей Максимович. Это новая норма.

— Я могу выхлопотать вам командировку. За границу. Для лекций о новой России.

— О какой новой России? О той, что сжигает книги, чтобы не замёрзнуть?

— Не драматизируйте. Это временные трудности.

— Алексей Максимович, я знаю, что такое временное, а что — вечное. Холод и голод — временны. Но то, что происходит с душой России — это навсегда. Мы убили в себе способность видеть красоту. А без этого человек — просто говорящее животное.

— Вы пессимист.

— Я реалист. Который когда-то был оптимистом. Это страшная эволюция.

  Глава 18. Решение об отъезде

*Март 1920*

Письмо от Луначарского: разрешение на заграничную командировку. Официально — для чтения лекций о советской России. Неофициально — избавиться от неудобного поэта.

Елена плакала от радости:

— Костя, мы спасены!

— Мы изгнаны. Это разные вещи.

— Но мы будем жить!

— Жить? Что такое жизнь без родины? Существование. Прозябание. Медленное умирание.

— Не говори так! Мы вернёмся!

— Нет. Мы никогда не вернёмся. И даже если вернёмся физически, той России, из которой мы уезжаем, уже не будет.

*[Внутренний монолог]:*
Я знаю: это конец. Не только моей русской жизни — конец меня как поэта. Поэт без языковой среды — как рыба без воды. Можно какое-то время трепыхаться, но потом неизбежно задохнёшься. Но выбора нет. Здесь — быстрая смерть. Там — медленная. Выбираю медленную. Может, успею ещё что-то написать. Завещание. Эпитафию. Последнее слово, которое останется после меня.

Последние дни в Москве. Что взять? Два чемодана на троих.

Рукописи — самое важное. Несколько любимых книг. Фотографии.

Старое платье Елены:

— Оставь. Всё равно износилось.

— Это подвенечное.

— Какая теперь разница?

— Для меня есть. Это память о счастье.

— Память о счастье — это самое тяжёлое, что можно везти в эмиграцию.

  Глава 19. Прощание с Россией

*25 мая 1920. Белорусский вокзал*

Дождь. Конечно, дождь. Россия плакала, провожая своего солнечного поэта.

На перроне — только Цветаевы. Марина, Сергей Эфрон, дети.

Марина сунула конверт:

— Это вам. Прочтёте в дороге.

— Марина Ивановна, вы гений. Оставайтесь. Россия нуждается в гениях.

— Россия нуждается в мучениках. А я не готова к мученичеству. Пока.

— Вы уедете?

— Возможно. Но позже. Когда станет совсем невыносимо.

— Для меня уже стало.

— Вы — солнце. Солнцу нужен простор. А Россия сейчас — тюрьма. Летите, Константин Дмитриевич. Светите другим мирам.

Поезд тронулся. Мирра махала в окно Але Цветаевой — они были почти ровесницы, но уже жили в разных мирах.

В вагоне Бальмонт развернул конверт:

*Между любовью и любовью распят
Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.
За боль и ласку, за любовь и яд,
За всё, за всё тебя благодарю, мой снег!

Ты солнцем был. Я буду лунным светом.
Ты первым был. Я буду вечно третьей.
Но в русской речи, солнечным поэтом
Воспетой, мы навек соединимся смертью.*

Внизу: "Солнечному поэту от лунной поэтессы. Мы встретимся — если не на земле, то на небе. М.Ц."

*[Внутренний монолог Бальмонта]:*
Она права. Я был солнцем. "Был" — страшное слово. Оно означает, что всё в прошлом. Но разве солнце может быть в прошлом? Солнце всегда в настоящем. Даже когда заходит — оно восходит на другой стороне земли. Я еду на другую сторону. Но взойду ли там? Или навсегда останусь в закате?

За окном — Россия. Разорённая, голодная, страшная. Но родная. Каждая берёза, каждое поле, каждая изба — часть души.

Граница.

Таможенник листает рукописи:

— Что это?

— Стихи.

— О чём?

— О России.

— Контрреволюционные?

— Вечные.

— Вечных стихов не бывает, гражданин.

— Бывают. Но вы их не поймёте.

— Проезжайте. И не возвращайтесь.

— Не беспокойтесь. Не вернусь.

Последний взгляд на русскую землю. Последний вдох русского воздуха.

*[Поток сознания]:*
Всё. Умер. Умер Бальмонт русский. Родится Бальмонт-эмигрант. Но это будет другой человек. Призрак. Тень. Воспоминание о себе самом. Солнце не может жить в изгнании. Оно может только медленно угасать, вспоминая время, когда было в зените. Прощай, Россия. Прощай, жизнь. Начинается существование.

  ЧАСТЬ IV. ЧУЖОЕ СОЛНЦЕ

  Глава 20. Берлин — транзитный пункт

*Июнь 1920. Берлин*

Берлин встретил русских беженцев запахом угля и капусты. Anhalter Bahnhof — вокзал, ставший воротами в изгнание для тысяч русских.

Константин стоял на перроне с двумя чемоданами и смотрел на чужие вывески готическим шрифтом. Пять лет назад он был здесь проездом — знаменитый поэт, путешествующий по Европе. Теперь — беженец с нансеновским паспортом.

— Herr Balmont! — молодой человек в потёртом пальто. — Я из русского издательства Гржебина. Меня послали вас встретить.

Русская речь в чужом городе — как глоток воды в пустыне. Но с акцентом. Уже с акцентом.

Пансион фрау Шульц на Курфюрстендамм. Узкая комната, вид на стену противоположного дома. На столе — ваза с бумажными цветами.

— Папа, почему цветы ненастоящие? — спросила Мирра по-французски. Она всё чаще говорила по-французски.

— Потому что мы в ненастоящей жизни, солнышко.

*[Внутренний монолог]:*
Берлин. Город, где я никто. Где моё имя — только звук. Где мои стихи — только чернила на бумаге. Я думал, слава интернациональна. Но слава — это эхо. А эхо не пересекает границы. В России я был солнцем. Здесь я — погасшая звезда, чей свет ещё летит сквозь пространство, но источник уже мёртв.

Вечером — выступление в Шуберт-зале. Русский Берлин собрался в полном составе — три тысячи человек.

Бальмонт вышел на сцену. Зал встал. Аплодисменты, крики: "Браво! Солнце России!"

Он читал:

*Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце
И синий кругозор...*

Зал плакал. Плакали все — бывшие министры и бывшие революционеры, бывшие богачи и бывшие бедняки. Все они были теперь одинаковы — изгнанники, потерявшие родину.

После концерта издатель Гржебин:

— Константин Дмитриевич, издам всё, что напишете! Берлин жаждет русского слова!

— Русского слова? Но русское слово осталось в России. То, что мы говорим здесь — это эмигрантский диалект. Мёртвый язык мёртвых людей.

В гостиничном номере Бальмонт сел писать. Чистый лист. Перо в руке. И — пустота. Муза осталась в России.

*[Попытка писать]:*
Я в этот мир пришёл... Нет. Это уже написано.
Берлинское утро... Банально.
Чужбина, ты... Избито.
Солнце в изгнании... Оксюморон.

Ничего. Пустота. Белый лист — как снежная пустыня, где нет ни следов, ни дорог.

  Глава 21. Париж — город-паук

*Октябрь 1920*

Париж. Город юности, город первой эмиграции, когда он был героем-революционером. Теперь — город-кладбище русской культуры.

Квартира на rue de la Pompe. Пятый этаж, узкая лестница, запах кошек и сырости.

— Это временно, — успокаивала Елена. — Скоро устроимся лучше.

— Всё временно, — отвечал Константин. — Особенно жизнь.

Парижская осень — серая, мокрая, беспросветная. Дождь барабанил по крыше, но это был не тот дождь, что в России. Этот дождь не пел — он монотонно бубнил, как чужой язык.

*[Внутренний монолог]:*
Париж — город-паук. Он опутывает тебя липкой паутиной привычек, маленьких удобств, иллюзий. Ты думаешь — я свободен, я в Париже! Но ты в паутине. И паук — время — медленно высасывает из тебя жизнь. Русские сидят в кафе, спорят о будущем России, строят планы возвращения. Но мы никогда не вернёмся. Мы призраки. А призраки не возвращаются — они только бродят по местам былой жизни.

Встреча с Буниным в "Ротонде":

— Костя! Сколько лет!

— Иван Алексеевич. Да, сколько лет. И все они — потерянные.

— Не говорите так. Мы ещё вернёмся. Большевики долго не продержатся.

— А если продержатся?

— Тогда будем жить воспоминаниями.

— Воспоминания — это наркотик для эмигрантов. Сладкий яд, который убивает медленно, но верно.

— Вы стали пессимистом, Константин Дмитриевич.

— Я стал реалистом. Мы мертвы, Иван Алексеевич. Просто ещё не похоронены.

  Глава 22. Последние выступления

*1921-1923*

Русский Париж жил странной, призрачной жизнью. Днём — работа (у кого была): шофёрами, официантами, швеями. Вечером — собрания, где обсуждали, как спасти Россию.

Бальмонт читал стихи в эмигрантских салонах. Мадам Цетлин, жена богатого издателя:

— Константин Дмитриевич, прочтите что-нибудь новое!

— У меня нет нового. Только старое.

— Но вы же пишете?

— Пишу. Но это не стихи. Это эпитафия. Русской поэзии. И мне.

Он читал из "Марева":

*В моей стране — разрушенные храмы,
В моей стране — замолкнувший псалом,
В моей стране — обуглившиеся рамы,
В которых лики с выжженным челом.*

Зал аплодировал, но вяло. Все устали от трагедий. Хотелось прежнего Бальмонта — солнечного, жизнеутверждающего.

— Прочтите "Я в этот мир пришёл"! — кричали из зала.

И он читал. Механически, как автомат. Слова вылетали, но души в них не было.

*[Внутренний монолог после выступления]:*
Я стал граммофоном. Завели — и я пою старые песни. Но граммофон не может спеть новую песню. Он может только повторять записанное. Я записан. Законсервирован. Забальзамирован. Хожу, говорю, читаю стихи — но это не жизнь. Это имитация жизни. Как те бумажные цветы в берлинском пансионе.
 
 Глава 23. Бретань — попытка пустить корни

*1924-1930. Капбретон*

Переезд в Бретань — попытка начать заново. Дешёвый дом у моря, сосны, напоминающие русские, крики чаек.

— Здесь мы будем счастливы, — сказала Елена первым утром.

— Счастье невозможно в изгнании. Можно только притворяться счастливым.

Мирра росла француженкой. В восемнадцать лет она почти не говорила по-русски.

— Мирра, ты должна помнить, что ты русская!

— Papa, je suis fran;aise. Я родилась в Париже, училась во французской школе. Россия для меня — это твои рассказы. Сказка, которой не было.

— Была! Россия была!

— Для тебя — да. Для меня — нет.

*[Внутренний монолог]:*
Мой ребёнок — чужой. Она говорит на моём языке с акцентом. Она не понимает моих стихов — для неё это просто красивые звуки. Я потерял не только родину. Я потерял продолжение. Мирра не продолжит меня. Она начнёт заново, с чистого листа. Может, это и лучше. Зачем тащить груз прошлого в будущее?

Попытки писать о Бретани, о кельтских легендах, о французских соборах. Но всё выходило фальшиво.

*[Дневник]:*
"Пытаюсь писать о Бретани. Но я вижу не бретонские сосны — я вижу сосны в Гумнищах. Не Атлантический океан — а Балтийское море. Не кельтские кресты — а православные. Я живу в Бретани телом, но душой — в России. А раздвоенность убивает творчество."

  Глава 24. Нищета

*1930-1935*

Великая депрессия добила русскую эмиграцию. Те, кто держался на плаву, пошли ко дну.

Письмо от издателя: "С сожалением сообщаем, что не можем больше издавать Ваши книги. Нет спроса."

Нет спроса на солнце. Мир предпочитает электрический свет — ровный, управляемый, без неожиданностей.

Елена работала — шила, давала уроки русского. Константин пытался переводить, но руки уже плохо слушались — начинался тремор.

— Костя, может, попросим помощи? Есть же фонды...

— Просить милостыню? Никогда. Я лучше умру с голоду, но с достоинством.

— Достоинство не накормит Мирру.

— Мирра замужем. У неё есть муж-француз. Пусть он её кормит.

Зять, инженер Пьер Бонье, действительно помогал. Но неохотно, с презрением:

— Madame Balmont, ваш муж должен найти настоящую работу.

— Он поэт.

— Поэзия — не профессия. Это хобби.

*[Внутренний монолог Бальмонта]:*
Хобби. Моя жизнь, моя кровь, моя душа — для него хобби. Как объяснить человеку-функции, что есть люди-оркестры? Что поэт — это не профессия, а способ существования? Что я не могу "найти работу", потому что моя работа — преображать мир словом? Но мир больше не нуждается в преображении. Ему достаточно функционирования.

  Глава 25. Начало конца

*1932-1936*

Первые провалы в памяти. Забытые имена, перепутанные даты, потерянные рукописи.

На литературном вечере начал читать "Я в этот мир пришёл", но на середине остановился:

— Я... я забыл. Как дальше?

Зал молчал. Кто-то подсказал. Он продолжил, но уже механически, как сломанная кукла.

*[Поток сознания во время провала]:*
Пустота. Белая пустота. Где слова? Были же слова! Миллионы слов! Куда они делись? Растворились? Улетели? Вернулись в Россию без меня? Я помню, что я поэт. Но не помню стихов. Я помню, что я был солнцем. Но не помню, как светить.

Доктор Кнебель, русский эмигрант:

— Артериосклероз мозговых сосудов. Деменция.

— Это лечится?

— Можно замедлить. Но не остановить. Мозг стареет быстрее тела.

— Мой мозг — это всё, что у меня есть.

— У вас есть душа.

— Душа без мозга — это призрак. А я уже устал быть призраком.

  Глава 26. Последние стихи

*1936-1937*

В редкие моменты просветления он пытался писать. Но получались обрывки:

*Где моё солнце? Где моё море?
Где моя Русь? Где мой покой?
Всё утонуло в чужом просторе,
Я сам не свой, я сам не свой...*

Елена находила листки, исписанные одним словом: "Солнце, солнце, солнце, солнце..."

— Костя, что ты пишешь?

— Заклинание. Вызываю солнце. Но оно не приходит.

— Солнце взойдёт утром.

— Не то солнце. Настоящее. Русское. Моё.

*[Последняя попытка связного текста — из дневника]:*
"Я Константин Бальмонт. Я был поэтом. Я писал о солнце. Солнце было во мне. Теперь темно. Очень темно. Но я помню — было светло. Очень светло. И будет. Когда? Не знаю. Но будет. Солнце не может не быть. Иначе зачем мир?"

  Глава 27. Нуази-ле-Гран

*1937-1942*

Русская богадельня. Последняя остановка. Железные кровати, запах капустного супа и лекарств. Старики, забытые эмигранты, доживающие последние дни.

Мать Мария приняла его с особой заботой:

— Константин Дмитриевич, вы будете у нас как дома.

— Дома? Дом — это где тебя помнят. А меня уже никто не помнит. Даже я сам.

Соседи по палате — бывший генерал, бывший священник, бывший купец. Все бывшие. Настоящее только у смерти.

*[Обрывки сознания]:*
Я лежу. Потолок. Трещины. Карта. Россия. Где Москва? Вот здесь, где штукатурка отвалилась. А Петербург? Там, у окна. Я еду из Москвы в Петербург. По потолку. Поезд стучит: так-так, так-так. Это стихи? Нет, колёса. Или сердце? Всё стучит. Всё ритм. Мир — это ритм. Когда ритм остановится — остановится мир. Или только я?

Иногда приходила Мирра. Редко. У неё своя жизнь, свои дети.

— Papa, comment allez-vous?

— Я не папа. Я Бальмонт. Константин Бальмонт. Поэт.

— Да, папа. Ты поэт.

— Был. Теперь не знаю. Поэт без стихов — это кто?

— Ты всегда останешься поэтом.

— Остаться... Да, я остался. В прошлом. А настоящее ушло вперёд без меня.

  Глава 28. Последний свет

*22-23 декабря 1942*

Последние дни. Война, оккупация, немцы в Париже. Но для умирающего это уже неважно. Все войны — одна война. Человека с самим собой.

22 декабря неожиданное просветление:

— Елена!

— Я здесь, Костя.

— Я вспомнил! Я вспомнил стихотворение!

— Какое?

— Новое. Которое ещё не написал. Слушай:

*Я уходил, приходил и опять уходил,
Я измерял океаны обманчивых слов,
Я в золотые ворота входил и не входил,
Я находил и терял нездешнюю любовь.

Но в час, когда замирает последний удар,
Когда уже не вернуться и не повторить,
Я понимаю, что жизнь — это солнечный дар,
Который нельзя удержать, но можно светить.*

— Костя, это прекрасно!

— Запиши. Пока не забыл.

Но Елена не успела. Он уже забыл. Стихотворение исчезло, как не было.

23 декабря, утро. Солнечный луч пробился сквозь занавеску. Редкость для декабрьского Парижа.

Константин открыл глаза:

— Солнце... Я же говорил, что оно придёт.

Протянул руку к лучу. В бреду ему казалось, что он держит в ладони само солнце.

— Горячо... Но не обжигает. Почему?

— Это зимнее солнце, Костя.

— Зимнее... Русское? В России зимой солнце особенное. Холодное, но яркое. Как бриллиант.

— Да, милый. Русское солнце.

— Хорошо. Я хочу домой.

— Скоро, Костя. Скоро пойдём домой.

— Мама ждёт?

— Да, ждёт.

— И солнышко там?

— И солнышко.

*[Последний внутренний монолог]:*
Я лечу. Как тогда, с третьего этажа. Но теперь не падаю — лечу. Вверх. К солнцу. Я всегда знал, что я — часть солнца. Луч, случайно отделившийся и ставший человеком. Теперь возвращаюсь. Сливаюсь. Растворяюсь. Становлюсь тем, чем всегда был — светом. Чистым светом. Без тени. Без границ. Без времени. Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце. Увидел. Стал им. Ухожу в него. Навсегда.

В 00:30 24 декабря 1942 года Константин Дмитриевич Бальмонт умер.

Последнее слово: "Солнце..."

На лице осталась улыбка. И луч света — как последнее благословение.

  ЭПИЛОГ. ВОЗВРАЩЕНИЕ СОЛНЦА

  Глава 29. Посмертные странствия

  1943-1956. Забвение

Константина Бальмонта похоронили на местном кладбище в Нуази-ле-Гран в общей могиле для бедных. Пришло двадцать человек. Дождь. Декабрьская грязь. Скороговоркой прочитанная молитва.

Георгий Иванов сказал над могилой:
— Мы хороним эпоху. Серебряный век умер окончательно.

В СССР о смерти Бальмонта узнали только после войны. Официальная пресса — молчание. В литературных кругах — шёпот.

Борис Пастернак, дневник, 1946:
"Умер Бальмонт. Мы смеялись над его пафосом, но он был искренен в своей театральности. Он действительно был солнцем — ярким, слепящим, иногда невыносимым, но дающим жизнь."

Анна Ахматова, устно, Надежде Мандельштам:
"Солнечный поэт умер в оккупированном Париже, в богадельне. Какая ирония. Впрочем, вся наша эпоха — сплошная ирония судьбы."

В советских учебниках — две строчки: "К.Д. Бальмонт (1867-1942) — поэт-декадент, представитель упадочного буржуазного искусства, эмигрант."

Но в домашних библиотеках хранились дореволюционные издания. Страницы пожелтели, переплёты рассыпались, но стихи жили.

  1957-1969. Первые ласточки

Хрущёвская оттепель. 1961 год. В журнале "Новый мир" — робкая статья о поэзии Серебряного века. Бальмонт упомянут положительно. Цензор пропустил — задремал или сам любил Бальмонта?

Корней Чуковский добился публикации десяти стихотворений в антологии. С купюрами — убрали всё "религиозное" и "пессимистическое". Осталось:

*Я — изысканность русской медлительной речи...*

Студенты переписывали от руки, передавали друг другу.

Студент филфака МГУ, 1965, из письма:
"Нашёл у букиниста 'Будем как солнце'. Полуистлевшее, без обложки. Читал всю ночь. Как мы могли забыть такое? Это же чистая музыка! После советского официоза — как глоток кислорода!"

  1970-1989. Подпольное солнце

Самиздат. Машинописные копии с ошибками. "Я в этот мир пришол чтоп видеть Сонце" — ошибки не важны, важна музыка.

Ленинград, 1975. Подпольный поэтический вечер в коммунальной квартире. Читают Бальмонта. Милиция врывается:
— Что здесь происходит?
— Читаем стихи.
— Чьи?
— Бальмонта.
— Это кто?
— Поэт.
— Советский?
— Русский.

Забрали, но отпустили. Бальмонт не входил в список особо опасных.

1984 год. Андрей Вознесенский на встрече с читателями:
— Бальмонт — это Моцарт русской поэзии. Лёгкий, солнечный, естественный. Мы все вышли из Бальмонта, даже те, кто его не читал. Он изменил звучание русского стиха навсегда.

Голос из зала:
— А почему его не издают?
— По той же причине, по которой солнце не светит ночью. Но утро обязательно наступит.

  Глава 30. Возвращение

  1989-1994. Воскрешение

1989 год. Первое советское издание за 70 лет. Тираж — 100 000. Раскуплен за три дня.

Очереди в книжных с ночи. Бабушка студенту:
— Внучек, ты за Бальмонтом?
— Да. А вы его читали?
— Читала. В гимназии. Наизусть учили. "Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце..." Семьдесят лет помню. Теперь правнучке куплю — пусть знает, какие стихи были.

1990, Шуя. Открытие музея Бальмонта в полуразрушенном доме.

Директор музея:
— Старожилы приносят удивительные вещи. Вчера принесли гимназическую тетрадь — там рукой Бальмонта написано: "Алгебра — тоска, поэзия — восторг".

1994 год. Международная конференция "Константин Бальмонт и мировая культура".

Профессор из Токио:
— Бальмонт первым из европейцев понял душу японской поэзии. Его переводы танка — лучшие на любом европейском языке.

Профессор из Сорбонны:
— Во Франции Бальмонта помнят. В Нуази-ле-Гран установили памятную доску. Правда, могила утеряна. Но поэт жив в стихах.

85-летняя Ирина Одоевцева, знавшая Бальмонта в эмиграции:
— Он был похож на короля Лира — великий, но потерявший королевство. До конца дней говорил о России. Умирая, видел русские берёзы.

  2000-2010. Новое открытие

Интернет. Бальмонт в сети. Сайты, форумы, группы в социальных сетях.

Пост в LiveJournal, 2005:
"Только что прочитала Бальмонта. Мне 16. Почему в школе дают унылого Некрасова, а не ЭТО??? Это же космос!"

Комментарий:
"Потому что Бальмонт опасен. Он учит быть свободным. А это до сих пор не поощряется."

2007. Рэп-баттл в Москве. Молодой рэпер читает:

*Я — изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты — предтечи...*

— Это же чистый флоу! Бальмонт — первый русский рэпер!

2009. Флешмоб в Шуе. 15 июня, день рождения поэта. Сто человек одновременно читают "Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце". Видео набирает миллион просмотров.

  Глава 31. Бальмонт сегодня

  2020-2024. Цифровое бессмертие

TikTok, 2023. Девушка читает Бальмонта под бит. 5 миллионов просмотров.

Комментарии:
"Это что за огонь???"
"Бальмонт в тиктоке — теперь я видел всё"
"Моя прабабка его обожала. Теперь понимаю почему"

Нейросеть, обученная на стихах Бальмонта, пишет:

*Я в этот код пришёл, чтоб видеть Данные,
И алгоритмов стройные ряды...*

Спор в комментариях:
— Это кощунство!
— Это эволюция. Бальмонт бы оценил. Он всегда был за новое.

2024. Фильм "Солнечный пленник". Премьера в Москве.

Режиссёр:
— Мы пытались показать не биографию, а миф. Бальмонт — это архетип поэта. Светящийся и сгорающий.

Критик:
— Слишком красиво. Бальмонт был сложнее.

Зритель:
— Я плакал. Не знал, что наша поэзия может быть такой.

  Июнь 2024. Шуя

15 июня. 157 лет со дня рождения.

Ночь. Городской парк. Собираются люди — молодые и старые, местные и приезжие. Кто-то начинает:

— Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце...

Подхватывают другие:
— И синий кругозор...

К рассвету читает весь парк:
— Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце
И выси гор.
Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Море
И пышный цвет долин.
Я заключил миры в едином взоре,
Я властелин!

Первые лучи солнца пробиваются сквозь кроны деревьев. Кто-то шепчет:
— Смотрите, солнце встаёт.

И все поворачиваются к востоку. Молча смотрят, как поднимается солнце. То самое солнце, которое видел Бальмонт. Которое воспел. Которым стал.

  Последнее слово

  От автора

Константин Дмитриевич Бальмонт прожил 75 лет. Из них 22 года в эмиграции, последние 10 — в душевной болезни. Он умер в богадельне, забытый, нищий, полубезумный.

Но.

Его стихи живут. В интернете, в рэп-баттлах, в сердцах влюблённых, в памяти стариков, в тетрадях школьников.

Он хотел быть солнцем. И стал им. Не метафорически — буквально. Каждый, кто читает "Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце", на секунду становится Бальмонтом. Видит мир его глазами. Чувствует его восторг.

Что такое бессмертие? Это когда твои слова звучат через сто лет после смерти. Когда незнакомые люди плачут над твоими стихами. Когда подросток из 2024 года находит в твоих строках ответ на свою боль.

Бальмонт бессмертен.


---

**КОНЕЦ РОМАНА "СОЛНЕЧНЫЙ ПЛЕННИК"**

*Памяти Константина Дмитриевича Бальмонта (1867-1942)*
*Солнечного поэта*
*Пленника красоты*
*Свободного даже в несвободе*

*Будем как солнце!*


Рецензии