Глава 12. Сладка любовь

Игорь Писарев — коренастый чернобородый еврей ростом с двенадцатилетнего ребенка — был знаменитым экстремалом. Летом он пытался в одиночку пройти на байдарке Северный морской путь, но сошёл в Диксоне из-за проблем с обеспечением. Самый невероятный триумф духа над физикой, какой я знал.
— Предлагаю выпить за ту искренность, с какой Виталий говорит о своих достоинствах, — сказал он, гипнотизируя рюмку водки и невероятно наморщив лоб. — И за которую мы все его так любим!
Все встали и трогательно чокнулись «каждый с каждым». Даже жена известного барда Лёни — Марина, маленькая московская богиня с короткой стрижкой, дотянулась до меня через весь стол.
— Кто не знает — Игорь Писарев! — сказал Табак. — Человек из снега и стали. Самый закаленный человек в СССР!
— А я помню, как Игорь как-то зимой пришел в сланцах, — сказал Лёня.
Я хорошо знал этот сипло-хриплый загробный голос, но живьем он буквально пробирал до костей. Словно за столом сидел сам Поль Робсон.
— В сланцах? — Абрам, наконец, подняла от стола голову — она неловко чувствовала себя в новых компаниях. — Зачем? Босиком в метро не пускают?
— Она преступно сообразительна, — сказал я, и Абрам показала мне вилку.
Во главе стола (от места это, конечно же, не зависело) сидел известный бард Лёня — свадебный генерал №1 того памятного дня рождения (тире) квартирника. По его правую руку — именинник Виталий Табаков. По левую — свадебный генерал №2, чуть менее известный чем Лёня, киевский бард Дима — чистокровный красавец-еврей лет тридцати в распахнутой голубой рубашке. Про Диму я также знал, что он — главлит и драматург какого-то Киевского театра и, по совместительству, — муж ведущей актрисы. Но если бы я не слышал о нем от Табака, я подумал бы, что это какой-то цыган из Театра «Ромен».
Два звукооператора — в невероятно модных велюровых одеяниях, но почему-то страшно смущенные — копошились за нашими спинами со своей аппаратурой — огромными, космического вида, серебристыми кассетниками. Моя самооценка, разумеется, взлетела до самых небес.
— Лена, и когда? — спросила Марина беременную жену Табака.
— Скоро, — сказала Лена.
— Вам дадут теперь двухкомнатную, да, Лен?
— Я рассчитываю на двойню! — сказал Табак. — Нашему брату, матери героине, положена трехкомнатная!
— Он рассчитывает! — сказала Лена.
— Леонид Палыч! — громким поставленным голосом вдруг воскликнул (именно воскликнул) Дима. — А у вас, наверное, все время — концерты, концерты…
— А почему, Леонид Палыч? — так же ненатурально удивился Лёня и театрально обвёл взглядом всех присутствующих, включая звукооператоров. — Мы же все тут — на ты!
Мне показалось, что я, вместе с моим самомнением, просто сейчас отлеветирую к потолку.
— Нет! Леонид Палыч! Леонид Палыч! Я сегодня весь день пою: Я лежал и помирал, меня ворон не клевал.
— Околевал! — академическим тоном уточнил Лёня, сложив свои лапищи в домик. — Я лежал-околевал.
У Лёни все было огромное — руки, черты лица, уши. Я не помнил, как называется эта болезнь, которая делает людей похожими друг на друга. Печальный сарказм природы над поэтом, каких даже в Москве и Ленинграде тех лет можно было пересчитать по пальцам одной руки.
— А есть разница?! — не унимался Дима.
— Это принципиально!
Один из звукооператоров передал Лёне гитару. Гитара была размером, наверное, с контрабас, впрочем, как бы иначе Лёня зажимал лады своими пальцами толщиной с черенок лопаты.
— Какая огромная! — испугалась Полина.
— Мне ее сделал на заказ один мастер. Я ему денег так и не отдал, но привел к нему Розенбаума на квартирник.
— Розенбаума поначалу приняли на ура, — сказал Табак. — а потом отвергли. А Долину — наоборот, первую же песню зашикали…
— Я помню, как Дулов топал на нее ногами: Позорище! — сказал Лёня. — Правда, Дулову все можно простить за «Хромого короля».
— Дулов, вообще, — душка! — сказала маленькая богиня Марина.
— А я еще помню, как Дулов хотел спеть песню на стихи Гумилёва, но забыл слова, — сказал Дима. — В каком это было году?
— И что? Зашикали? — спросил Писарев.
— Освистали!
— Александра Андреевича? — не поверил Лёня.
Все засмеялись.
— Какие мы добрые! — утирая слезы, сказала Марина.
— А мне нравится, что Саша — врач, — сказал Лёня. — Реанимировал людей, потом стал тоже самое делать песнями.
Лёня спел «Монолог пьяного интеллигента» и «Если б я был гитарой». Я не первый раз слушал живьем настоящего барда, но с меня закапал пот.
Завершив свой микро-концерт Лёня отдал гитару за спину, в руки людей с магнитофонами и только после этого спросил:
— Может, Дима нам теперь споет? «А оптимист нисколечко о том не горевал, рябиновой настоечки соседу подливал».
— Помните наизусть? — спросил Дима, разглядывая свою тарелку.
— Да, я слежу, слежу. Удалось вопрос еврейский окончательно решить.
— Положительно решить! Положительно! — Дима покраснел.
— А есть разница? — удивился Лёня.
— Абсолютно!
— Ах, правда? Конечно! Конечно! Положительно!
Звукооператоры опять перекинули через наши головы гитару. Дима принял ее каким-то старинным, гусарским движением, тут же, без паузы запел, и в глаза мне прыснул хрустящий клевер, васильки и золотые галуны… «Сладка любовь, сладка любовь…»… Песня об оптимисте и пессимисте была очень смешной, а о летающих тарелках — до неприличия антисоветской. Выкладывался он, при этом, как Высоцкий, и еще его надо было видеть. Курчавый, бородатый, с черной волосатой грудью и васильковыми глазами, он был как будто занесен к нам прямиком из Ветхого завета.
Дима заслужил бурные аплодисменты и опять, через наши головы, закинул гитару в закулисье.
Захотелось курить. Мы с Табаком вышли на лестничную клетку.
— Ты что, жениться собрался?
— Собрался.
— С ума сошел?! Ладно, хорошо, хоть догадался сначала показать. Лучше напиши роман! Напишешь, и опустит.
— Уже пишу. Пьесу.
— Зачем тебе пьеса?
— Пьесу можно выбрать уже за одно слово — «Занавес»!
— Подаришь! У меня день рождения!
— Да забирай все!
— В пьесе самое главное — название. Действие происходит на картошке, надеюсь? Назови — Пастораль!
— Отстань!
Табак прысну в кулак. Он был патологически смешлив.
— Только обязательно должен быть Хор! Как в греческой трагедии. Пьеса с Хором! Гм!! По-моему, Пастораль это — прекрасно! Но обязательно должен быть Хор!
— Издеваешься?
— Издеваюсь. А я съездил в Киев на три дня. Там — лето! Другая жизнь! Я оттуда привез три стихотворения и рассказ. Меня, кстати, там новым Гоголем называют.
Мы протиснулись с Табаком на свои места, и Марина вдруг сказала:
— А Рома нам не споет?
— А Рома пишет? — насторожился Дима.
— Собираюсь начать, — сказал я.
— Что ты… обманываешь? — не сдержалась Полина. Впрочем, как всегда.
— Из уважения к чужим ушам… — сказал я.
— Я на Таганке тоже ничего не пел… — поддержал меня Лёня. — Кстати, а я застал времена, когда Володя пел еще чужие песни.
— А я не могла говорить при Мамардашвили... — осмелела вдруг наша мышка — Абрам. — Из уважения к его большим ушам.
— У меня тоже большие уши! — сказал Лёня.
— Как у Будды! — сказала Марина.
— Но у меня еще растут! — сказал Лёня и повернулся к Марине. — Ну, похвастался…
— А что он Мамардашвили написал, есть у него книги? — спросил Писарев.
— Книг нет.
— Он наш Сократ, — сказал я.
— Да, грузинский Сократ. Только лекции и интервью. Он прочел курсы о Декарте, Канте, Прусте, по античной и современной философии, а сейчас он читает курс о том… 
— что из философствования нельзя извлечь никакой пользы, — сказал я.
— Кроме той, что она позволяет оставаться человеком. Но это не мало! Кеннеди прочел философскую книгу Барбары Такман «Пушки в августе! — как началась Первая мировая, и остался человеком, и Карибский кризис разрешился за… сколько?... за тринадцать дней, а могло все плохо кончиться, потому что война, как показывает Такман через свое остроумное философствование, это — иррациональная вещь, она начинается вопреки логике, здравому смыслу и желанию основных игроков.
— Прекрасный тост! — сказал Лёня. — Давай, за то, чтобы всегда оставаться людьми.
— А еще Кеннеди сказал, — выкрикнул Табак, — что Америке угрожают не советские ракеты, а советское образование.
— Ну и за образование! — сказал я.
— Наше! Образование! — сказал Писарев.
— Ну, за наше с вами образование! — сказал Дима. — Всем бы такое!
— Игорь, а ты с нами? — спросила Марина.
— Игорь и так сверхчеловек, — сказал Табак.
— Сейчас, — сказал Писарев, опять гипнотизируя свою рюмку. — Я только превращу ее в херес.
— Маша, а вы тоже философ? — спросила Марина.
— Какое у вас образование? — сказал Дима. — Как у нас?
— Я?.. Да… Тоже... — Абрам опять ушла в своё панцирь.
— Игорь, а ты с нами? — спросила Марина.
— Игорь и так сверхчеловек, — сказал Табак.
— Сейчас, — сказал Писарев, опять гипнотизируя свою рюмку. — Я только превращу ее в херес.
— Маша, а вы тоже философ? — спросил Дима.
— Я?.. Да… Тоже...
— Продукт одиночества и молчания, — сказал я. — Никакой пользы от тебя нету, Шариков!
— Сам ты продукт! Мамардашвили столько не выступал в своей жизни, сколько Рома его слушал.
— Правда, мало что понял. Сейчас Маша скажет: такая задача не ставилась.
— Он уже почти такой же пророк, как Мамардашвили, — сказала Абрам своим самым противным тоном.
— А что Мамардашвили такого напророчил? — спросил Дима.
— Крах туристской песни, — сказал я. — Туристическая песня умрет.
— Маша, это правда? — испугался Лёня.
— Спросите у него, — перевела на меня стрелки Абрам.
— Что же делать? — сказала Марина.
— Покупать золото и валить! — сказал Дима.
— Последняя туристская песня была написана в 64-м году! — «внес свои пять копеек» Табак.
— А мои зеленогорбые верблюды? — возмутился Лёня.
— Модерн! — сказал Писарев.
— Лёня с цыганами всю Молдавию обошёл! — Марина взяла Лёню под руку.
— Врач сказал ходить, ходить, я и пошёл. А вы знаете, что Кукин до сих пор поет Туман?
— Сиреневый туман? — спросил Дима.
Лёня улыбнулся и сразу стал симпатичным. Словно в нем сидел заколдованный принц.
— Ездит, выступает, причем больше говорит, чем поет. Зачем? Сидел бы — писал песни. Кстати, а это Кукин меня на гитаре учил играть.
— Не может быть! — всплеснул руками Дима.
Лёня проигнорировал его сарказм и с простодушием гения продолжил:
— На гастролях был у нас в Красноярске. Я говорю, напиши куплеты инквизиторов, для нашего с Олялиным испанского спектакля. Он говорит: О, нет! Испания. Моя тема — туман, туристические. Напиши сам. Ты же пишешь что-то. А у меня одна песня, правда, уже была. С Красноярского столба не смог спуститься, вот всю ночь и сочинял, чтобы не замерзнуть. На скалы лезут чтоб не задавались птицы. На скалы лезут чтоб над птицами взлететь. На скалы лезут чтоб случайно не разбиться. На скалы лезут чтоб случайно уцелеть.
— Когда дождливая змея палатку лижет, — продолжил Табак на распев. — когда в углу стоят намокшие штаны, твоя провинция покажется Парижем, и нет красотки лучше собственной жены!
Все захлопали.
— Это про другую жену, — сказала Марина.
— Табак, как Пастернак, — сказал Лёня. — Всегда прочтет что-нибудь из твоего.
— Леня, вы знали Пастернака? — спросила Полина.
— Евтушенко рассказывал.
— И как вам Евтушенко? — спросил Дима.
— Мой любимый актер!
— А у него есть роли, кроме Циолковского? — удивился Писарева.
— Циолковский стоит всех! Так вот, я Кукину говорю, да я — на гитаре даже... того… А я тебя научу! Показал мне два аккорда. Я, говорит, еще один знаю, но ты не сможешь.
Все опят засмеялись, кроме Димы.
— Это, между прочим, не анекдот, Кукин — гениальный рассказчик, — сказал Табак.
— А знаете, как он числится в Областной Ленинградской филармонии? — спросил Лёня.
— Как?
— Мастер разговорного жанра.
Все, кроме Димы, засмеялись.
— Нет, Кукин — гений! — сказал Табак. — Слышали его историю про то, как слон влюбился в Визбора.
— Слон? Как слон? — не поверила Полина.
— Слон влюбился в Визбора. Даже сено жрал.
— Зачем? — спросила Марина веселым тоном.
— Визбор приказал! — сказал Табак. — У него вечно еду крали, а сено ему — не охота. Пока дрессировщик не скажет: Визбор приказал!
— Это точно, — сказал я. — У слонов память, как у вождей революции! Его обидишь, он через десять лет тебя встретит — убьет.
— Вождей революции… — повторила за мной Абрам. — Маугли ты наш!
— Кукин говорит, что это Визбор его врать учил, — сказал Лёня.
Все опят засмеялись.
— Лучше Визбора врет только Никита, — сказал Табак.
— Кстати, а где Никита? — сказал Дима. — Он обещал!
— Наврал, как всегда, — сказал Писарев.
— У Никиты мерседес сломался, — сказал Табак.
— У Никиты — открытый счет в банке, — сказал Дима. — мог бы и на такси доехать со своей усадьбы.
— Нет у него никакой усадьбы! — сказал Писарев.
Все, кроме Полины, засмеялись.
— А что, Его, правда, не будет? — протянула она надтреснутым тоном.
— Полина, как все женщины Советского Союза, влюблена в Никиту Сергеевича, — сказала Абрам.
— Выдала все секреты! — Полина показала Абрам язык.
— И ты тоже? — спросил Лёня Марину.
— Но я другому отдана и буду век ему верна.
— А знаете, как Кукин хвастается, что он нем Высоцкий говорил? — опять вернулся к теме туристической песни Табак. — Юрка Кукин — талантливый парень, но, зараза, пьет и ничего не пишет!
Все засмеялись, на этот раз и Дима.
— Лучше ничего не писать, чем то, что я обычно слышу, — сказала Абрам.
— Исключая присутствующих, — сказал я, чувствуя, что Абрам заносит.
— У Достоевского в капитане Лебядкине предсказана поэзия, где все иерархии будут отменены, — выплеснула Абрам свое, наболевшее. — Разрушено все производство истины, ее онтологическая основа! Жил на свете таракан, таракан от детства, и потом попал в стакан полный мухоедства.
— Жил на свете графоман, — сказал Дима, и все, наконец, засмеялись его шутке.
— Маша, ну вы очень уж строги, — сказал Лёня тоном посланника СССР в ФРГ.
— Давайте возьмем классика. Даже не из первой тройки.
— Только не меня! — Лёня понял руки.
— Городницкий! — сказал Табак.
— Пусть будет Городницкий.
— Почему мне кажется, что они репетировали? — сказал Лёня, акцентированно повернувшись к Марине.
— Потому что ты сам — режиссер.
— Сам себе режиссер! — засмеялся Лёня.
— Что из Городницкого? — спросила Абрам.
— Быстры, как волны, дни нашей жизни, — сказал Дима.
— Но в час, когда подводный аппарат, качается у бездны на ладони, — её печаль меня во тьме нагонит и из пучины выведет назад! — сказал я.
Табак перехватил эстафету, конечно, в своей есенинской манере, на распев:
— Но в час, когда, в затылок мне дыша, беда ложится тяжестью на плечи, меня от одиночества излечит ее непостоянная душа.
— Вот! — сказала Абрам.
— Да, это тема! — согласился Лёня.
— Между прочим, с куртуазной поэзии бардов началось возрождение Европы из Темных веков! — сказал Табак.
— Литературное, — сказал я.
— Нет! Они точно репетировали! — Лёня опять повернулся к своей маленькой богине. — Так не честно!
— Группа Лесоповал! — сказал Дима.
— А между прочим, Городницкий просто влюблен в Диму, — сказал Табак.
— Диму любят все! — сказала Марина.
— Дима, а вы сами кого любите? — спросила Абрам. — Правда! У вас есть кумир? Высоцкий? Окуджава?
— Визбор, — сказал Дима.
— Я так и думала, — сказала Марина.
— А я знал! — сказал Лёня.
— Правда? — удивилась Полина.
— Я как слон!
Все засмеялись. Дима начал набирать очки.
— Кстати, а я уже почти закончил куртуазную песню! И одновременно — супружескую, — сказал Лёня.
— Куртуазную песню можно только прекратить, — возразил Дима.
— Домино! — сказал Табак.
— Он знает больше меня! — возмутился Лёня.
— В сороковины, теплый вечер, придешь к нехитрому кресту, — начал опять на распев Табак. — я устремлясь к тебе навстречу, хоть лопухом, да прорасту.
У Марины вытянулось ее прекрасное лицо, она резко встала и вышла из-за стола. Хлопнула кухонная дверь.
— Ну, зачем?.. — пробасил Лёня и налил себе полную рюмку.
Все, кроме Лёни, Димы и беременной жены Табака вышли на улицу.
Звукооператоров уже не было, я и не заметил, как они ретировались.
— Как вам Дима? — спросил Табак. — Сладка любовь, сладка любовь, сладка любовь, и слаще, пока что не придумано забавы! — Он с упреком посмотрел на меня. — Понял, как надо работать?
— Несносный наблюдатель! — сказала Абрам. — Промолчал бы — никто бы не заметил!
— Никто еще не устоял перед Диминой гитарой, — зловеще продолжал Табак. — Точнее сказать, женщины сами падают, а Дима гитарой их добивает! — он размахнулся и замахал воображаемой гитарой. — Вот так! Вот так! Вот так добивает!
— Моисей в молодости! — сказала Абрам.
— Иисус Навин, — сказал я.
— Иисус Навин! — кивнула Абрам.
— Дима купил машину, а другой день ее украли, — сказал Табак. — Весь Киев смеялся. Дима говорит: всем назло — куплю другую, покатаюсь и продам.
— Было бы смешней — купить туже — сказал я.
— А как вам Марина? — спросил Табак. — Лёнина жена.
— Нотер Дам — хеппи энд! — сказала Полина.
— Преступно красива! — сказа Абрам и со значением посмотрела на меня.
— Маленькая княгиня из «Войны и мира», — сказал я.
— Точно! Маленькая княгиня! — Абрам оживилась. — Эта женщина свершилась! В ней все так закончено! Это и есть аристократизм.
— Леня тоже был князь! — сказал Табак. — Дублер Высоцкого на Таганке. Володя говорил, что Леня слишком красив для поэта.
— Кто — красив? — не понял я.
— Вы — про Лёню? — не поняла Полина.
— Это — не с рождения? — догадалась Абрам.
— Всегда отличалась преступной красотой и сообразительностью, — сказал я.
— Они с Алялиным из соседних деревень. Две звезды Вологодчины. Вместе мореходку в Питере закончили, театральный в Питере…
— Театралку, — сказала Абрам и показала мне язык.
— Работали в Красноярске. После испанского спектакля Любимов позвал Лёню на Таганку. Лёня был светский лев. Гамлета репетировал. А в Добром человеке из Сузеана у него главная роль — летчика. А у Высоцкого — только эпизод.
— А что это за болезнь? — спросила Полина.
— Генетика. Изменение гипофиза. Изменилось лицо, суставы распухли… Пришлось уйти из театра. Он одно время встать с постели не мог…
— Бедный! — сказала Полина.
— Доктор сказал — ходить, — улыбнулась Абрам.
— Он и пошёл! Сначала из Москвы в Свердловск, потом обратно, золото мыл в Сибири, в Мурманске завербовался в рыболовный флот, через восемь лет вернулся в Москву и начал писать гениальные песни. В болотистой деревне Лужники кормились Новодевичьи монашки. В итоге лужниковы мужики бранили баб за барские замашки. Понял, как надо работать?
— А как он сейчас? — спросила Полина.
— Может умереть от любой простуды. Марина просто вида не показывает…
— От простуды? — Полина округлила глаза.
— Как, собственно, и мы, — сказала Абрам.
Из подъезда вышел Дима.
— Мне понравилось, как Лёня поет, — сказала Полина.
— А я не могу понять, почему он на меня так действует, — сказала Абрам.
— А мои песни вам понравились? — сказал Дима.
— Я боялась, что будет что-то вроде «быстры, как волны дни нашей жизни».
— Нету черных ящиков у павших моряков, — сказал я.
— Мадам, моя душа, как темное ущелье! — сказал Дима на всю улицу, и вдруг сделал самый настоящий мушкетерский реверанс, что значит театральная школа. — Прошу прощенья — моя королева!
У Абрам был один недостаток — она любила грубую лесть. А Дима не унимался.
— Мария, в вас есть порода! Вам говорили? Только зачем этот цвет? Вы носите траур?
— По черным ящикам, — сказала Абрам.
— Самый модный цвет в их ПТУ! — сказал я.
— Мой личный шут, — представила меня Абрам.
— Я тоже шут! — сказал Дима.
Я вдруг понял, что они с Лёней успели набраться.
— Я догадалась. Боюсь только, что вы — слишком красивы для барда. Не перелюбовались бы собой.
— Я пока что любуюсь только вами! — Дима поцеловал Абрам руку.
— И этот ваш шуточный сионизм… — грустно посетовала Абрам — прям как какая-нибудь Анна Австрийская, кокетничающая с Бэкингемом, — китайцев — на луну сажать рис, японцев — под воду.
— Но они на нерест возвращаются в Хонсю! — вскрикнул вдруг Дима, давая понять, что он вовсе не Бэкингем, а самый что ни на есть Д Артаньян.
— Смотрите, закончите звездой районного масштаба где-нибудь в Хайфе. Если жизнь не шибанёт, как Лёню.
— Я согласен в Хайфе хоть бассейны мыть.
— В Хайфе можно мыть бассейны, в России надо быть русским поэтом.
— Да я православней березы, на которой висят бородыги!
— Кто висит? — спросила Полина.
— Бородыги, — сказала Абрам.
— Это такие инвалиды, — сказал я.
— А Маша у нас, вы знаете, инвалидов водит на Эльбрус! — похвасталась Полина.
— Маша, да за вами мертвые пойдут!
— Достаточно инвалидов. Для них Эльбрус, по меньшей мере, Эверест.
— Эльбрус для любого может закончиться Эверестом, — сказал я.
— Я как раз — инвалид! — обрадовался Дима. — У меня рифмы хромают.
— Слава богу, что, хотя бы хромают! — сказала Абрам.
Дима поклонился, но уже более трезво. На улице было прохладно.
— А зачем рифма вообще? Я хочу отказаться от нее!
— Не думала об этом… С рифмой лучше запоминается, — предположила Абрам.
— Ради простого запоминания такая краеугольная вещь? — мне все время хотелось ее подддразнить.
— А по-твоему зачем?!
— Да, зачем? — сказал Дима.
— Сейчас скажет, — пообещала Полина. — Рома у нас мастер афоризма.
— Да? — сказала радостно Абрам. — С чем его и поздравляю!
— Нет, а, действительно, зачем рифма в стихе? — сказал Дима, трезвея на глазах.
— Давай, мастер афоризма! — сказала Абрам.
— Диктат рифмы заставляет даже невеликих поэтов достигать совершенства.
— Это — Пруст, — мгновенно отбила мой удар Абрам.
— Я думал, мне самому в голову пришло. Рифма… ну, это… как бы сказать?
— Так и скажи! — подключился Табак.
— Только своими словами, — сказала Абрам.
— К сожалению недостаточней словарный запас, плохая дикция и несомненное ослабление умственных способностей, связанное с долгим пребыванием на высоте, — сказал я. — мешают мне выразить свою мысль подробнее, но существует несколько разрозненных примет, которые позволяют предположить, что… что рифма — это как бы мандат на истинность… нет, скажем так: рифма это — мандат на сакральность поэтического высказывания.
— Мандат на сакральность поэтического высказывания!!! Ну ты формулируешь! — сказал Табак.
— Гм! Мандат! — сказал Дима. — Сударь! Вы — мандат!
Мы вернулись на второй этаж. Абрам, Дима и Полина ушли в квартиру, а мы с Табаком остались.
Оглянувшись, Абрам скорчила мне гримасу, а затем показала язык.
— Женись! Хорошие девочки! — сказал Табак поднося мне зажигалку.
— На которой?
— А на обеих!
— А так можно было?
— Нам шизофреникам — все можно! И, если ты хочешь заниматься этим, тебе нужно учиться писать законченные вещи. Вот Новелле — пятьдесят, а она считается начинающим писателем. Я не говорю про песни. По сравнению с ней ты даже не родился.
— Я в лимбе нарождённых душ.
— Рождайся скорей! Вера умерла в тридцать. И никому ничего не рассказывала. А мы думали откуда у нее такие темы… Последние месяцы ничего не ела, читала Евангелие. — он потушил бычок. — Ты читал Евангелие?
— Бог миловал…
Из квартиры вышла Марина.
— Можно прикурить? — сказала она мне и улыбнулась.
Я дал ей прикурить от своей сигареты. Она затянулась и опять улыбнулась, глядя мне в глаза. Я потом видел много ее фотографий, но они не передавали и сотой доли ее очарования и совершенства. Облика женщины, о которой скоро будет написан один из лучших романсов в русской литературе: «Я знаю, музы нас покинут, мы вывод сделаем такой: с тобой, мой друг, земной богиней, тягаться музам нелегко».
— Там ваша девушка выступает... — сказала Марина.
Я чуть не подпрыгнул.
— Ни на минуту нельзя оставить!
***
Мы уже сошли с нашей электрички, когда, не известно почему надувшаяся Полина, вдруг вспылила.
— Завтра на работе спросят, видела Михалкова? Нет! Весь вечер! Как дура! Слушала песни на трех аккордах и Абрам!
— Бедная… Между прочим, в Раю только и разговоров, что о Лёне и Диме.
— Да, кстати, Абрам обиделась, что ты не пел.
— Вот сама бы и спела.
—  Она спела. По-своему.
—  О да!


Рецензии