Четверо и пламя

                ЭПИГРАФЫ: «Нет, ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева? Ну, коли читал, так и расскажи!»
Венедикт Ерофеев. «Москва-Петушки»
«Четверо смотря на пламя.
 Неужели один из них я?»
Из одной песни
         
          Я продолжаю удивляться.
          Сейчас, когда прежнее давно уже растворилось и потерялось, я всё равно удивляюсь.
          Возьмём, например, Финский залив. Странный он, не правда ли? Море – не море, озеро – не озеро, на лужу тоже не похож, хотя уже двести лет пытаются его лужей называть.
          Двести лет - столько и не живёт человек. А вот тридцать – ещё как живёт. И иногда вспоминает то, что было тридцать лет назад.
          Тридцать лет назад на берегу Финского залива, рядом с детским лагерем L. (оздоровительным, оздоровительным! Для детей, а не для зеков) горел костёр, выкладывались из авоськи стаканы и съестные припасы. У костра собрались четверо: Володя Мельников (36 лет), воспитатель первого отряда; Рома Николаев (35) – воспитатель четвёртого отряда, бывший моряк-подводник; Михаил Иосифович Гринман (52) - музыкальный руководитель детского лагеря L. И я – молодой вожатый Герман, второй год в лагере.
          Детский лагерь L. спал.
          «Время сна коротко, - думал я, - а время моря – целая жизнь. Вот море. Пусть море, не озеро, же! Нельзя потерять друзей, невозможно. Я ещё мало прожил на свете, чтобы друзья уходили».
          - Нет, Володя, - говорил Гринман, поглаживая бородку, - даже если бы к нам подсел сейчас президент наш, Борис Николаич, даже он удивился бы: откуда у нас такое замечательное баночное пиво?
          - Да ну тебя! – Отвечал Мельников. – Заставил меня, понимаешь, раскошелиться. Пижонство какое! Взяли бы лучше, этого… ну, чего мы обычно пьём! Так нет же!
          - Не знаю, Володя, чего ты обычно пьёшь, и не догадываюсь. А президенту нашему я бы прямо сказал: «Знаете, дорогой мой, если один осетин столько лет правил страной, почему бы одному еврею не сделать одну ночь у костра такой, какой ему хотелось бы!»
          - Вот он бы тебе что-нибудь ответил! Ага!
          - Понимаю, понимаю: если пьёшь из банки пиво, ты – пособник Тель-Авива! Давайте немного переделаем этот шедевр нашей словесности: если ты не выпил пива…
          - Давай-ка лучше уж нальём! А то болтовня одна.
          «Ночь кружится в такт плеску волн, блеску звезды…»
          Гитара, а как же без неё. Сначала я что-нибудь сыграю, потом Гринман. И споём.
          - Одно только омрачает моё настроение, друзья мои, - промолвит Гринман, отложив на время гитару, - женщин среди нас нет. Сидим тут вчетвером, как неживые.
          - Что ж ты не позвал? Ты же у нас главный Дон Жуан!
          - Не знаю, Володя… Времена теперь другие, звать-то и некого. Одна сегодня учила стих на сцене, я как раз за пианино сидел. Слышу что-то вроде: «В моей груди горит огонь» и так далее. Проходит полторы минуты – опять: «в моей груди». Через некоторое время снова: «в моей груди». Наконец, я не выдержал и говорю: «Дорогая, а нельзя ли насчёт груди немного поподробнее?». Вы бы видели, как она оскорбилась! Замолчала, насупилась, взяла свои листки и вышла из зала.
          - Ты, Миша, всегда нахрапом действуешь. Нет в тебе этой вот… обходительности. Герман, не подражай этому человеку, - обратился Мельников ко мне, - лучше подражай мне. Я тебе расскажу, как за мной ухаживала когда-то Лариса Евгеньевна, жена моя…
          - Не скажи, Володя! Что-то рыцарское во мне точно есть. Это ведь здесь, в двух километрах отсюда, я однажды стрелялся на дуэли!
          - На дуэли? Как это? – Удивился молчаливый Рома Николаев, не проронивший до этого момента ни слова.
          - Да вот, представьте себе! Вот уж больше двадцати лет прошло. Герман, милый мой, вы же историк! В каком там веке чаще всего на дуэлях стрелялись?
          - Ну… Всегда много стрелялись…
          - Вот-вот! А я стрелялся здесь, на лесной тропинке, в предутренней тиши, между нашим лагерем L и санаторием «Звезда», который некоторые у нас называют чуть-чуть по-другому.
          - Они сами виноваты, что их так называют, - проворчал Мельников. – Да врёшь ты всё, Миша! Какая дуэль? Ну какая ещё? На чём? На головешках от костра?
          - На пистолетах! Да, на них! Когда ещё начальником местной милиции был полковник К.
          - Это сын которого сейчас на его даче живёт, вверх по просёлочной дороге? Тот самый?
          - Тот самый! А мы, понимаешь, с ним дружили. Правда, из-за этой дуэли чуть не поссорились.
          - Расскажите, Михаил Иосифович, - говорю я, - расскажите, как дело было!
          - Ну, сейчас он тебе наплетёт! Развешивай уши!
          - Какой ты ворчун, Мельников! А ведь действительно есть что рассказать…
          Помолчали немного.
          - Ну так вот, - начал Гринман, - был я тогда ещё довольно молодым музыкальным руководителем. И полюбилась мне одна молодуха, или уж я ей полюбился, не знаю. И нарушил я заповеди отцов и матерей своих – сначала познакомиться, а потом уж пожениться, а не наоборот. У нас-то всё вышло как раз наоборот. Первым делом мы с ней жениться начали, а потом уже и до знакомства дошло. Век этого знакомства не забуду! Смены-то раньше были длинные, двадцать восемь дней, а не как сейчас – двадцать. И гневили мы с ней Бога, и гневили... И всегда она меня встречала в тёмно-синей шали. Красивая шаль, очень ей шла! И ведь ни разу она мне на ушко не шепнула: «Миша, а ты, оказывается, еврей!». Ну, как сказал бы один из представителей вышеупомянутой национальности: «Если уж тебя знают только с хорошей стороны, сиди тогда смирно и не вертись!». Я и не вертелся. День за днём проходит, ночь за ночью, скоро уже и смена закончится… Только смотрю – становится она со мной всё холодней и холодней…
          И был день, и была ночь, и постучался я к ней, как обычно. В ответ – тишина. Смотрю с улицы – света нет, шевелений никаких не видно. На следующий день вообще пропала куда-то. На выходной, что ли, думаю, уехала? Потом оказалось – в точности так и было. А потом уж совсем перестала она со мной даже разговаривать. Я появляюсь – она убегает. Как-то в обед – уж неделя до конца смены оставалась! - получил я записку, и передала мне ту записку Анюта, посудомойка. «Вот, - говорит, - Колька просил тебе отдать, а уж что там, в записке – хоть убей, Миша, не знаю». Убивать я её, конечно, не стал, пошёл к себе, развернул и прочитал приблизительно следующее – цитирую по памяти:
          «Слушай ты, жидовская морда! Катя – моя девушка. Если ещё раз к неё сунешься, я тебе весь твой нос переломаю! А если ко мне попробуешь подкопаться – вообще в землю тебя зарою и шестиконечную звезду нарисую. Я предупредил. Международному твоему еврейству привет передавай».
          Ознакомившись с такой суровой проповедью, порадовался я её краткости. «Вот, -думаю, - правильно сказал один еврей: «Все грехи в мире – от болтливости!» И правда, и правда. Великий царь Соломон краток был, редко говорил, зато метко! Но и огорчился я, ох, огорчился – какой же я ненаблюдательный, какой глупый соплеменник великого царя! Ведь видел же, что трётся она около кухни что-то, а там как раз и устроился недавно этот вот юноша, котлы моет, таскает грузы всякие, ну и прочее…
          И взял я письменные принадлежности, и составил я быстрый ответ, несмотря на эти хлопоты. Вот что я написал:
          «Приветствую Вас, мой драгоценный! Обязательно выполню Вашу просьбу! Всё как есть передам, и все последующие приветы тоже передам! Поэтому дают Вам совет: успокойтесь, выпустите пар. Совершите, так сказать, паровой акт. Теперь по существу. Насколько я понял, Вы вызываете меня на дуэль? Что ж, это было бы неплохим завершением смены! С неподдельной радостью принимаю Ваш вызов. Но ведь существуют и правила дуэли. А по правилам дуэли выбор оружия остаётся за тем, кого вызвали, не так ли? Ну так вот, я выбираю пистолеты. Настоящие, уважаемый, настоящие пистолеты, с боевыми патронами. Стреляемся нынешней ночью, точнее – утром, в 5.00, на лесной дорожке между лагерем L. и санаторием «Звезда», который Вы можете называть, как Вашей душе угодно. Пистолеты я принесу с собой. Количество шагов определим на месте. Можете взять с собой одного товарища в качестве секунданта. До скорой встречи!
          P.S. Это было от международного еврейства. А теперь – лично от меня. Только попробуй не явиться, подонок. И попробуй только раззвонить кому-нибудь. До конца жизни трусом останешься. С тобой потом не то, что баба, ни один мужик рядом не ляжет. Так что до сегодня. До 5.00».
          Вот такие дела. И закончил я писать, и отправился обратно к Анюте, чтобы через неё ответ мой до адресата дошёл. Адресата, кстати говоря, не видно было в тот день, прятался где-то в недрах кухни.
          - Миша, - Анюта уже успела в обед чуть-чуть поддать, - ну что у вас там, ей-Богу… Я что - как почтальон должна…
          - Ничего, Анечка, ничего, - говорю я, - так, мелочи нашей мужской жизни. Ты передай, в последний раз уж. А если много вякать будешь – ещё и тебе по заднице перепадёт.
          И ушёл, пока она не успела ещё что-нибудь сказать.
          Смотрю на часы – времени ещё много впереди, только 13.45. Это хорошо.
          И пошёл я вверх на горочку, в посёлок значит, к даче моего приятеля – полковника милиции К. Надо вам сказать, что полковнику тогда уже было хорошо за сорок, и занимался он больше огородом, чем службой. И был он довольно толст, отнюдь не беден, но, в общем, не зол и даже довольно добродушен. И вот увидел я его ещё издали: стоит полковник среди своих грядок, голый по пояс, и пузо его милицейское с ремня брюк свисает.
          - О, - говорит, - Гринман! Здорово, друг! Пошли-ка водочки выпьем! Давно ты меня не навещал!
          - Мне, - отвечаю я ему, - Серёжа, - не до водочки сейчас! А нужно мне, чтобы ты раздобыл для меня два пистолета, да хорошенько их зарядил. Они мне нужны ненадолго, на половину суток только. Так сказать – во временное пользование!
          - Чего-чего?
          - Чего – чего? Глуховат стал, дорогой мой? Мне нужен «макаров» в количестве двух штук. Заряженный. Ненадолго.
          - Хы-хы-хы… Как это? Ты что – сбрендил? Ты что это?
          Пришлось мне, опуская некоторые подробности, во всё его посвятить. «А, - думаю, - пусть знает обо всём. Так даже лучше».
          Он поднял с грядки свою нижнюю челюсть, но всё ещё смотрел на меня молча и хлопал глазами. Со своей стороны, молчал и я. Наконец он заорал:
          - Да ты совсем, что ли, долбанулся?! Уголовное дело! А если он тебя убьёт? Да ещё ко мне пришёл! Ты и меня под уголовку подвести хочешь?!
          Друзья мои, я, конечно, вынужден смягчать некоторые слова и фигуры речи полковника. Ну, просто чтобы не осквернять наш прекрасный вечер чересчур крепкими выражениями.
          - Передача оружия, - продолжал он орать, - постороннему лицу! Охренел?! Ни за что! Видали вы? Романтики хреновы! Сидят там с гитарками, песенки распевают! А потом стреляются! Передача оружия! Статья Уголовного кодекса номер…
          - Сергей Васильевич, - я уже перешёл с ним на «вы», - прошу вас принести пистолеты не позднее двадцати четырёх часов по московскому времени. Пройдёте через заднюю калитку, вас никто не заметит. Из уважения к вашему званию, сообщаю вам даже, что дуэль состоится на лесной дорожке между L и «Звездой», которую вы, товарищ полковник, называете немного по-другому. И так это у вас грубо выходит, так некультурно…
          - Грубо, зато правильно! – Заорал он опять. – Там у вас вечно сидит в кустах старичок с биноклем и пялится на девочек, когда вы купаетесь! А у вас там несовершеннолетние! Нет, чтобы написать на него заявление, так вы всякой дурью маетесь! Я думал, ты навестить меня пришёл, а ты… Нет, Гринман, не бывать этому! Не мешай меня в свои дела, сами разберётесь. – И уже отвернулся, собираясь уходить.
          - Хорошо, Сергей Васильевич, - говорю, - хорошо! Я ухожу, но учтите: это был последний наш с вами разговор. Наши отношения я считаю законченными. Забудьте, как меня звать, забудьте мой номер телефона.
          - Миша…
          - Если бы вы, товарищ полковник, сказали: «Хорошо, Гринман, я тебе «макарова» принесу, но заряжу его дерьмом, потому что боюсь из-за тебя попасть в тюрьму», - я бы ещё понял. Но раз вы мне нахамили, наорали на меня…
          - Миша! Ну подожди. Давай присядем. Вот сюда.
          Присели на лавочку. Оба успокоились немного.
          - Миша, ну хочешь, я ему устрою уголовное дело? Он же угрожал тебе, так? Хотя теперь ведь получается, что и ты ему… Эх, надо же так вляпаться…
          Мы просидели вместе ещё часа полтора. Надо было поговорить, вот мы и разговаривали. Уже и в лагере L. тихий час закончился, и все на полдник пошли…
          - Серёжа, ты ведь из тех сотрудников милиции, которые вовсе даже не забыли о том, что на свете существуют честь и достоинство человека. До Кати мне уже особого дела нет, кать много, а вот честь и достоинство – одно на целую жизнь, и другой жизни у нас нет и не будет. Ты ведь служил свою службу, по большей части, честно…
          - Что значит – по большей части?!
          - Честно. И умереть ты мог на службе, потому как опасна она, особенно для честных. Вот и для меня настал момент, когда я должен поставить свою жизнь под вопрос. Потому что если я этого не сделаю, то дальше жить особо не имеет смысла. То есть, можно и жить, конечно, но вряд ли это стоит называть жизнью.
          Мимо прошло несколько вожатых из лагеря L. «За самогоном, - подумал я, - к Светлане Николаевне! Рановато пошли. Ещё целый вечер впереди! Заранее, что ли, запасаются?» Впрочем, они не заметили нас.
          - Так что ты, Серёжа, принеси мне пистолеты. В двадцать четыре по московскому. Принеси. Как ко мне пройти – ты помнишь. По пожарной лестнице поднимешься, через запасной выход зайдёшь.
          Он уже довольно давно молчал – насупился и в землю глядел.
          Так я и ушёл, а смотрел ли он мне вслед – не знаю, не оборачивался.
          Что лагерь L.? Лагерь как лагерь, жил себе обычной жизнью, никто ни о чём не догадывался. Да и я со своей стороны – как будто ничего не предстояло мне ближайшей ночью: пришли ко мне дети на хор, потом другие дети пришли на вокал, потом ужин, потом… Вот так и день прошёл и свежей травой порос, и жить стало на одни сутки меньше – всем, и добрым, и злым, и детям, и выродкам рода человеческого. И солнце закатилось, одинаково попрощавшись со всеми, а уж кто помахал ему в ответ, а кто, как обычно, даже не обратил на него внимания – это я не знаю, да это и неважно.
          Примерно в 23.40 услышал я тяжёлые шаги на пожарной моей лестнице. Она и в те годы была довольно ветхая, лестница эта, и сейчас тоже – на дай Бог по ней пожарник полезет: рухнет, как ведро с песком, рассыпется, собирай его потом! Вот открылась дверь, и – вошёл, точнее вполз по стенке полковник К. Пришёл всё-таки, хоть я в этом и не сомневался. Только очень уж нетрезвый уже был он, еле ноги передвигал, рухнул, бедный, в кресло рядом с обеденным столиком… Смотрю – а в руке-то у него узелок! Сел кое-как, накренился всем корпусом в мою сторону, а я напротив сижу, иронически на него поглядываю.
          - Вы что же, - говорю, - товарищ полковник, - ценный груз в простыню завернули и в кабак пошли? А ну как ваши же соратники вас…
          - Грин-ман, - не то прорычал, не то прохрипел он, - вот это видел? – И продемонстрировал кулак размером с голову девочки из младшего отряда.
          - Видел, ваше высокоблагородие, видел! Что ещё вы мне покажете? Что у вас ещё, так сказать, в арсенале такого, что и милым дамам показать не стыдно?
          - Миша… Ты… Знаешь, что я тебе скажу…
          - Да ты разверни простыню-то, Серёжа! Разверни, а то ведь я сам разверну.
          С полминуты он молча и дико смотрел на меня, а я всё думал: даст он мне сейчас по морде и уползёт вместе со своим узелком, или…
          Наконец он, так же молча, глядя мне в глаза, развязал кое-как простыню.
          Два пистолета. Те самые ПМ, ментовские.
          - Ну вот, видишь, - начал я было, но он прервал меня:
          - Гринман! – Заревел К. – Гринман, запомни, сукин кот! Если хоть одна пуля вылетит… Хоть из одного…Ты у меня… Я тебя… Я тебе уголовку сделаю… По статье!!! Понял?!!
          Он вдруг уронил голову на стол и разрыдался.
           - Конечно, Серёжа, конечно… Только зачем же нам про уголовку-то сейчас говорить? Мы ведь теперь с тобой повязаны, мы теперь оба по уголовке пойдём, если что. Мы, считай, с тобой побратались сегодня, да не преступлением же, потому что никакого преступления по самому высокому счёту мы не совершаем…
          -Не совершаем?! Преступления?! А вот это что сейчас на столе лежит? Ты куда нынче утром собираешься? А?
           - Опять же, не о том я, Серёжа. Счёт здесь – другой, не тот, о котором ты думаешь, хотя я, признаться, тоже не могу совсем упускать его из виду…
          - Какой же это счёт, Миша? Какой? Ну объясни ты мне, какой?!
          - Ну, как тебе сказать… Вот, например, читаю я в газете сегодня – был футбол: Франция-Люксембург – 9:0. Ну, думаю, конечно, выпустили против одного еврея целую сборную Франции! Вот вам и результат. Но, с другой стороны, кто его знает: может быть, этот один еврей тоже на что-нибудь способен? А?
          Он молча рыдал.
          - Давай, Серёжа, налью я тебе ещё чуть-чуть. Давай, честное слово! А сам я уж не буду, не обессудь, у меня ещё сегодня важные дела есть!
          - Наливай, наливай... Всё равно уже теперь…
          - Выше голову, товарищ полковник! Да и неизвестно ещё, чем всё закончится!
          Он выпил четыре стопки и совсем захмелел. Через час я провожал его, причём по пожарной лестнице мы спускались не меньше пятнадцати минут, так что я всерьёз беспокоился, добредёт ли он до дома:
          - Осторожней, товарищ полковник, осторожней!
          - Гринман! – Повторял он всё время, - ты ведь не будешь стрелять? Честно? Только попугаешь? Да? Мы сядем оба с тобой! Оба сядем! А ты бы хотел в одну колонию со мной попасть? Попадём, попадём! У меня тоже, знаешь, связи есть! Ничего, устроимся! А Питер – да хрен с ним, везде можно жить, везде! Но ты же не будешь стрелять? Да? Правда?!
           Так и ушёл он, покачиваясь, и проглотила его летняя ночь.
          Конечно, я не ложился. Так, вздремнул час или полтора, сидя в кресле, в котором только что сидел полковник К.
          Я не буду вам рассказывать, как хороша природа ранним летним утром. Во-первых, вы и сами это знаете, а во-вторых, о природе много есть у Тургенева Ивана Сергеевича. Вот к Ивану Сергеевичу и обращайтесь в случае чего.
          На лесной дорожке между детским лагерем L. И санаторием «Звезда» не было никого. Я вначале подумал, что никто и не придёт. По правилам, я должен был взять с собой секунданта. Но правила ведь и существуют для того, чтобы иногда их нарушать! «Пусть уж буду я один, - думал я вслух, пока сворачивал с асфальтированной дорожки вдоль шоссе, - лучше один! Чтобы не вмешивать больше никого. Хорошо бы и этот пришёл один! Тогда всё честно».
          Но он пришёл не один. Дружок этот, который с ним был всегда… Даже имени его не припомню. Тоже вроде бы с кухни. Этот, главное, чуть позади, за спиной дружка, молчит, набычился. А дружок ухмыляется, даже издалека видно.
          Пока они подходили, я спокойно развязал узелок и взял оба пистолета. Кажется, в первый раз в своей жизни (а впрочем, и в последний) я держал в каждой руке по пистолету.
          - Ну что, - сказал я, - дорогие друзья! Похоже, что вы пришли меня сюда, чтобы меня бить? Напрасно вы тогда не взяли ещё троих-четверых! Но, во имя Всевышнего, будьте осторожнее: у меня в обеих руках пистолеты, - ментовские, ментовские, чего уж там! – и тот, который в правой руке, я уже снял с предохранителя!
          Остановились. Как раз шагах в тридцати.
         - Ты! – начал было дружок.
         - Ау! – отозвался я. – Завтра, нет, уже сегодня, все девочки лагеря узнают, что вы струсили! Так что не будем пререкаться! Держите, любезный, один из пистолетов, и передайте его вон тому существу.
          Они стали о чём-то шептаться. Что ему там втолковывал этот дружок? Что пистолеты не заряжены, что этот вшивый козёл – сам трус, и ни за что не стал бы стреляться по-настоящему, что ничего опасного тут не может быть… Не знаю, не прислушивался.
          - Пушкина из себя строишь, Александра Сергеевича? – Произнёс наконец дружок. - Ну, давай, давай! Сколько у тебя там шагов должно быть?
          - Не столь важно, любезный, не столь важно! Важен сам факт дуэли! А шаги – ну, пусть будет так, как мы сейчас стоим. Сколько их там между нами – двадцать, тридцать? Пусть так и остаётся. Без барьера обойдёмся. И без сближения. Выстрел – и готово!
          - Ха-ха! Давай, пидор гнойный, давай! Мацой зарядил?
          - Повторяю: оставим пререкания! Берите пистолет, а я останусь там, где стою.
           Всё так же ухмыляясь, руки в карманах, медленно, но явно побаиваясь дула, которое я на всякий случай на него направил, подошёл Дружок, вырвал у меня ПМ – тот, который был у меня в левой руке и пошёл назад, всё время оглядываясь – на меня и на дуло. Потом они оба стали осматривать пистолет. «Неужели, - думаю, - они до сих пор сомневаются, что тут всё будет по-настоящему?» А разве, положа руку на сердце, могло быть иначе? Разве могло быть? Вот и полковник К. тоже до последнего сомневался, надеялся, что всё это шутки...
          Смотрю – у обоих лица как-то посерьёзнели. Особенно у этого. Он, кстати, так и молчал, не проронил ни слова. А времени в тот момент как раз было – пять утра, я успел посмотреть на часы. Пора!
          - Гринман! – вдруг хрипло заорал дружок. – Стой! Стой, говорю!
          - С предохранителя не забудь снять, дамский любимец! – крикнул я. – И прицелиться не забудь как следует!
          Целился ли он? Что он вообще делал эти несколько секунд, пока я, медленно поднимал пистолет до уровня глаз? «Пушкина из себя строишь». Да, у классика-то полагается «целить в ляжку иль в висок»… Вот я в висок и прицелился. Драться так драться.
          И тут я увидел его глаза. Сколько там было между нами шагов – двадцать, тридцать? Не знаю, но кое-что в его глазах я разглядел. И очень нелегко описать, что именно. Я увидел… Может быть, душу этого человека? У всех ведь есть душа, даже если некоторые об этом не подозревают.  Или всё-таки это были лишь глаза? Глаза того, кто за свои двадцать, или сколько там ему было, лет, ничему не научился, кроме как с бабами на кухне посуду мыть; того, кто подкарауливал на улице школьников послабее и помладше и отбирал у них мелочь; того, кто пил с дружками водку в сквере и материл прохожих; того, кто всегда был «за нашу советскую родину» и поэтому менты научили его таскать за волосы хиппей, и он издевался над всеми, чей облик мало-мальски отличался от «правильного»; того, кто бил, бил и бил, тех, кто слабее его и который был любимцем большинства милых дам на районе – о, мы знаем, кого любят дамы! Ещё Гоголь Николай Васильевич сформулировал. И вот я увидел в этих глазах… Не то, чтобы один лишь страх или, скажем, ненависть. И даже не сочетание того и другого. Тут было что-то третье, чему нет названия, но это что-то - уже не отсюда, не из этого мира, а из мира подземного, адского, предельно дикого, нечеловеческого. Но фоном тут был, пожалуй, всё-таки страх. Я увидел глаза раба, который ещё вчера, нет, ещё минуту назад был предводителем демонов и торжествовал. И торжество его закончилось – об этом его взгляд говорил.
          Всё это продолжалось три секунды, не более. В следующую секунду я поднял пистолет дулом вверх и выстрелил – в воздух. Мягко спустился курок, звякнула о камешек гильза. Не обманул полковник К., здоровья ему во веки веков, зарядил!
          - Ваш выстрел, уважаемый! – крикнул я. – Стреляйте, стреляйте! Иначе дуэль недействительна!
          И что вы думаете сделал этот? Вместо выстрела, он швырнул в мою сторону пистолет, чуть в меня не попал этим пистолетом, рухнул на дорожку и – началось форменное безобразие. Он бил кулаками по земле, рвал траву зубами и выплёвывал, и всё это время издавал дикие звуки – визжал, ревел, хрипел… Человек ли это был? Кстати интересно: стал ли он человеком хотя бы после этой истории? Может быть, стал? Впрочем, не знаю, не интересовался. «Что ж, - подумал я, - вот и хорошо. Значит, я  дважды выиграл эту дуэль».
          Я подобрал брошенный пистолет и снова стал завязывать оба в узелок.
          - Вот, Гринман! – Прохрипел где-то сзади дружок. – Вот до чего ты… Ты…
          - Уматывайте отсюда оба, - обернулся я к нему. – Вернёмся в лагерь разными путями. Идите через залив, а я по дорожке вдоль шоссе пойду. О дуэли – молчок!
          Могли бы они потом взять и просто на меня настучать? Могли. Думал ли я об этом в то утро? Нет.
          Я пошёл, не оглядываясь, по лесной дорожке и через три минуты был уже близ шоссе. Что тут идти? Слышу издалека – вроде как мотоцикл тарахтит. Ну, так и есть, мотоцикл, да не простой, а милицейский, с коляской! Тогда ещё у них мотоциклы с колясками были, помните? Ну вот. Коляска была пуста, один сержант на мотоцикле. Смотрит, на меня, смотрит, а мотоцикл всё тарахтит… Деваться было некуда. «Ну, - думаю, - как там это слово в кроссворде называется? Неудача, крушение всех надежд. Из шести букв, вторая – «и». Все думают одно и то же, а потом оказывается, что правильный ответ – «фиаско». Поэтому никто этот кроссворд до конца разгадать не может, вся страна бьётся, а не может».
          Только вижу – сержант-то совсем молоденький! Небось пару месяцев всего служит, самогонщиц тут гоняет…
          - Ваши документы, гражданин! - Выпалил он, волнуясь, и даже покраснел чуть-чуть.
          - Товарищ сержант, - ответил я ему тогда, - как ни странно, документы у меня при себе имеются! Прихватил на всякий случай. Вот тут, в кармане куртки. Но вот о чём я попросил бы вас, товарищ представитель власти: доставьте меня, пожалуйста, на вашем мотоцикле к полковнику К. Вы ведь знаете, где его дача? Будьте так любезны! А там уж я вам расскажу, кто я такой, да и документы мои вы проверить сможете.
          У него даже фуражка чуть-чуть над головой приподнялась.
          - Садитесь, - буркнул он, указав на место в коляске.
          И, представьте себе, не обыскал он меня! Узелок-то! Скажете – клевета на нашу милицию? Не обыскал, не проверил!
          Через пару минут мы притормозили у дачи К. Что тут ехать? Вверх на горочку, по асфальтированной дорожке. Полковник сразу же вышел на крыльцо, уже похмельный, угрюмый. Вылезли мы с сержантом из мотоцикла.
          - Не беспокойтесь, - говорю, - Сергей Васильевич! Всё в порядке, смертоубийства никакого нет, хотя честь моя восстановлена. А что я у вас одолжил на время, так готов возвернуть!
          К. мутно поглядел на сержанта, потом на меня, потом опять на сержанта.
          - Свиридов, - наконец произнёс он, - зайдите ко мне на одну минуту. А ты, - мотнул он головой в мою сторону, - на огород иди, жди меня там на лавке.
          До чего же там было хорошо у товарища полковника, на огороде его, как он всё здорово продумал! Росли разные там укропы, яблоня тоже рядом, и скамейку он тут же соорудил, и небольшой столик поставил… Потом сын его всё запустил, не знаю даже, что там сейчас. Недолго я ждал на скамейке. Смотрю – выходят оба, вроде как всё нормально. Сержант – сразу к мотоциклу, оглянулся на меня, прокричал: «Всего хорошего!». И даже немного поклонился. Ну, вот куда такому в милиции работать? Шёл бы уж на юриста тогда!
          Сержант уехал. Полковник зашёл опять в дом и вскоре вышел оттуда с авоськой – и ко мне, на огород. Молча вынул из авоськи бутылку водки, бутылку виноградного сока, два стакана, поставил на столик. Так же молча разрезал несколько помидоров, два огурца, достал хлеб, положил всё на большую тарелку. Сел рядом на лавку.
          - Гринман, - заговорил он наконец усталым голосом, - Гринман… Ну скажи ты мне, зачем тебе понадобилась вся эта по..ень? А? Вот попался бы тебе по дороге другой какой сержант, знаешь, чем бы всё могло…
          - Знаю, Сергей Васильевич, знаю! Так вот и поймите: Свиридов – это и есть главное действующее лицо в нашем рассказе! Всю ночь я молился Богу и знал, что в какой-то момент Он пошлёт мне вот такого Свиридова. А без этого – постигло бы нас с вами – как там говорится? Фиаско! Крушение! А так – мы просто выпьем за наше с вами здоровье и, конечно, за Свиридова, чтобы его мать была здорова, чтобы его отец был здоров, чтоб он сам был здоров и – аминь!
          И было утро, без двадцать шесть, вполне себе солнечное летнее утро. Ну, я -то алкоголь переношу хорошо, поспал часа два и – как огурчик. А вот полковник К. пошёл потом в загул дня на четыре. Расстроился, бедный, распереживался! Зря, история ведь хорошо закончилась! Судите сами: этот, как я позже узнал, вернулся в лагерь, собрался и уехал. В тот же день зашёл в контору и уволился. Дружок сначала глядел волком, а потом стал каким-то серьёзным, избегал общества, прятался, что ли… Эта – уехала вместе со всеми через несколько дней, смена-то закончилась. Мы даже и не разговаривали. И только свою шаль она у меня забыла: тёмно-синяя шаль, так у меня и осталась на всю жизнь! Ну, а ближайшей зимой появилась в моей жизни Руфь Леоновна, по-домашнему Руфа.  Дальнейшее вы знаете: поженились они и жили двадцать пять лет долго и счастливо: один год – счастливо и двадцать четыре – долго!
          Ну вот, а вы говорите, что еврей не может стреляться на дуэли!
                …………………………………………………………………
          - Да кто это говорит? Никто этого не говорит! – Загалдели мы все одновременно.
          - По-моему, придумал ты всё это, Миша, - вступил Мельников, - неправдоподобно это всё! Вряд ли полковник милиции… И главное – сержант этот обязан был тебя обыскать! По должностной инструкции! И откуда он там вообще взялся в пять часов утра? Случайно мимо проезжал? Так что врун ты, вот что я тебе скажу!
          - Эх, Володя, в должностных инструкциях ты специалист, а вот в жизни – совсем не разбираешься. Как дитя малое рассуждаешь!
          - Щас вот как дам! Нет, я не спорю, может что-то из этого и правда. Вот про любовь эту твою, про треугольник любовный – может быть. А остальное – враньё! Рассказываешь ты занятно, это факт, но…
          - Володя, ты мне напомнил логику моего соседа с первого этажа. Как он пьяным напивается, так орёт мне из окна: «Бей жидов!» А как с похмелья – «ты, - говорит, - Гринман, не думай, что я антисемит, не думай… У меня у самого жена еврейка… да и старший сын, честно сказать, еврей…»
          - Ну и при чём здесь это?
          - Знаете что, - встрял я вдруг, - по-моему, если уж мы собрались тут, как Серапионовы братья, пусть каждый свою историю расскажет! Вот Рома, например…
          - Ах, это… Так ведь у нас Гринман – рассказчик. Ох, и рассказчик он! Ты бы смог такую историю сплести?
         - Я-то не знаю, а вот пусть теперь Рома что-нибудь расскажет! А то он весь вечер молчит.
          Море тоже весь вечер молчит. То есть, не молчит, но говорит что-то на своём языке, а я не понимаю. И рыбы в море молчат, и звёзды над морем молчат. Я же не прошу их что-нибудь рассказать.
          - Есть одна история, - отзывается Николаев, - могу рассказать. Но только если вы не будете надо мной ржать. И предупреждаю: мой рассказ будет коротким.
                …………………………………………………………………………….
           - Да, мой рассказ будет коротким.   
           Когда врачи мне сказали, что я больше не могу ходить в море…
          Чего только со мной не было после того, как врачи мне это сказали. Думал, что умру – а зачем теперь жить?
          В каком-то чаду познакомились мы. То есть, это я был в чаду, а она… Кириллов любил тогда собирать компании. Это мой сосед, Володя его знает.
          - Как же, знаю. Собутыльник твой!
          - Да какое там… Просто очень грустно было тогда жить. Я пошёл в тот день нехотя в очередную компанию. Повод ведь можно каждый день найти. А я искал повод, чтобы отказаться, но не нашёл. Не придумал.
          Вот там мы и познакомились. Я ей весь вечер плёл про море, про подводную лодку, даже что-то петь пытался. Она улыбалась и тоже что-то плела про свой университет. Филолог она была, или переводчик с английского, я и не запомнил толком. Имя интересное: Катрин.
          Я проснулся на следующий день в своей комнате и в руке обнаружил записку с номером телефона. Оказывается, я так и спал с этой запиской в руке. На тёмно-синей такой бумаге была эта записка написана.
          Позвонил, предложил, согласилась.
          Не знаю, правда, почему я решил с ней встретиться на мостике через канал Грибоедова, напротив Дома книги. Место людное, шумное, а у меня огромный букет. Я по дороге вспоминал, когда я в последний раз кому-нибудь дарил цветы. Это было на тот момент четыре года назад, но тогда я их не подарил, дарить уже было некому. Как и все прочие, я положил их в гроб капитана 1-го ранга Б., которого мы провожали на Смоленском кладбище. 
          Я в цветах вообще плохо разбираюсь. Но и без разбирательства ясно: розы дорогие, тюльпаны быстро осыпаются, как волосы у моего бывшего тестя… И я купил гвоздики. Много гвоздик, тринадцать штук.
          - Ах, как повезло девушке-то, как повезло! – восхищалась старушка, стоявшая за мной в очереди.
          Я надел, представьте себе, тельняшку и вполне приличные брюки, благо был июль.  Пусть, думаю, увидит, что я моряк и культурный человек.
          Я ещё побаивался: вдруг я её сейчас не узнаю, или она меня не узнает? Виделись-то всего один раз, да и был я не совсем…
          - Так это ты сейчас кинокартину будешь пересказывать, - вставил Мельников, - кинокартину «Не может быть!»
          - Я не смотрел этот фильм. Но соглашусь с тобой – жизнь иногда похожа на фильм.
          - На что только не похожа наша жизнь, - вздохнул Гринман.
          Ну так вот. Я был на месте вовремя, даже на две минуты раньше пришёл. Боязнь боязнью, но не было там ни одной женщины, похожей на неё. Это точно, что не было. Время шло, пять минут, десять, двадцать… Я всё стоял с букетом на мостике через канал Грибоедова и вглядывался в толпу на Невском. Тоска эта проклятая, хорошо знакомая мне по последним нескольким неделям, снова стала в меня вползать, и я понимал, что теперь это надолго.
          Сколько прошло мимо меня влюблённых пар – не сосчитать! Сколько встреч на этом мостике состоялось, пока я там торчал с букетом! И любовные встречи, и деловые, и семейные – все состоялись. Кто-то пришёл в назначенный час, кто-то опоздал, и ожидавший сердился, или не сердился, а сразу прощал опоздавшего. Один только я был тут каким-то посторонним, никчёмным. Прошла та же бабушка из очереди, покосилась на меня, на букет… Наконец прошёл час. Столько не ждут, потому что нет смысла. Как раз и дождь начинался. Только вот что мне теперь было делать с этим букетом? Подарить кому-нибудь – глупо. Пустить его плавать в канал Грибоедова – ещё глупее. Стоял я и думал, пока думал – ещё пятнадцать минут куда-то кануло. Смотрю – снова бабушка! На этот раз в обратном направлении семенит. И снова оглядела меня и букет.
          - Она, наверное, уже не придёт, - покачала бабка головой, - но ты – парень хороший.
          И ушла. Видимо, это не обычная старушка была, а волшебная…
          «Куда мне теперь? По городу шататься с букетом? В море, в море бы уйти от этого города с его непонятными людьми. Но моря нет и не будет. Врачи сказали. Их там целая комиссия была».
          Настроение - поганое.
          Я перешёл Невский, пошёл по Грибоедова, в забегаловке немного выпил и…
          - Грамм четыреста, - пробурчал Мельников.
         - Ничего подобного. Просто выпил. Главное – букет. Куда его девать? Выбросить – жалко, отдать первой встречной – мало ли что подумает, или мужик её из-за угла выскочит, драться придётся среди бела дня… Прошёл я мимо железнодорожных касс («уехать, куда глаза глядят»?), сквозь толпу студентов у Банковского моста, мимо грифонов этих крылатых («разбогатеть бы, ох, разбогатеть бы, вот тогда уж…»). Всё шёл и шёл, где-то слева осталась Сенная (тогда – площадь Мира), свернул направо, в Казначейскую… «Может быть, - думаю, - вон той барышне букет отдать? Даже на неё немного похожа. Может это и есть она?!» Тоже свернула в Казначейскую, я – за ней шагах в двадцати, ускорил шаг…
          - Молодой че-ек, дай восемнадцать копеек, восемнадцать, только восемнадцать не хватает, восемнадцать, понимаешь?!
          Какая-то похмельная баба. Схватила меня, главное, за ворот и трясёт. Откуда взялась?
          - Да убери ты руки свои! Стой, чтоб тебя леший побрал!
          Дал я ей эти копейки, двадцать сунул, пусть хоть пива выпьет.
          - Спасибо огр-р-р-р-оменное!
          Пока я в карманах копался, пока деньги доставал - нет уже той дамы! Шла по Казначейской, молодая, изящная, на НЕЁ похожая, а теперь вот нет её. Тьфу.
          Я дошёл до конца улицы, а куда ещё было идти, не в подворотню же… И вышел  опять на канал Грибоедова! Как это? Вроде бы я с канала-то свернул! Вот тебе и Казначейская!
          Тут уж у меня в голове стало туманиться. Но одновременно и какая-то лёгкость появилась, даже весёлость. Ну, вроде того: пропадать – так уж радостно как-нибудь пропадать! С шампанским и джазом! Дальше, дальше по Грибоедова, никуда не сворачивая шёл я и уже не думал о том, куда меня эта вода выведет. Упёрся опять в мостик со львами, только у этих львов крыльев не было.
          - Дяденька, вы боитесь львов? – Спросил какой-то ребёнок. – Я – не боюсь!
                - А я, - говорю, - боюсь! Ох, боюсь, уж так боюсь, что даже побегу!
          И побежал в обратном направлении. Ребёнок, конечно, покатился со смеху и люди вокруг заржали («выпил, ну-ну, бывает»!). Только львы – ничего, промолчали. Вот и хорошо. Повеселил народ – уже легче жить. Пробежался чуть-чуть, свернул в Фонарный переулок, по инерции пробежал ещё немного – с букетом, с букетом! – и вдруг выскочил на набережную Мойки. Мойка! Разве я её от канала Грибоедова не отличу? Я остановился на набережной, чтобы отдышаться. Мимо плыли кораблики, солнышко даже выглянуло…
          И тут мне стал сниться сон. Как будто бы мы с НЕЙ идём по этой самой набережной, и букет всё ещё у меня в руках. Она говорит, что не понимает, с чего я решил, что мы можем быть вместе, что она ко мне равнодушна, хотя я очень, очень хороший человек, но мы не те два человека, которые могли бы встречаться (вот слово, ненавижу его!) – и прочая несусветная чушь, которую обычно несут женщины, чтобы мужчина отвязался. И я отвязываюсь: подбрасываю букет высоко вверх, и цветы летят, красиво летят, им хорошо в полёте! И ложатся потом на волны. Она что-то вскрикивает, вроде как даже сочувственно, но я-то понимаю, что это она самой себе сочувствует, а не мне… Тут я отворачиваюсь от неё и вижу на доме, рядом с которым разворачивается вся эта мыльная опера, большую надпись латинскими буквами: «IDIOT».
          После этого я проснулся. Протёр глаза: никакой надписи нет, стоит дом как дом, и Мойка ловит небрежно его контуры. И букет при мне, я так и не выпустил его из рук. И во сне букет, и наяву букет.
          Я поймал такси и поехал к себе на Варшавскую.
          Что было делать дома? Скука: вошёл, разделся, погремел пустой посудой на кухне…
          - И с Кирилловым нажрался, - опять проворчал Мельников.   
          - Нет. Даже не постучал к нему в тот вечер. Да и не было его дома. У Кириллова хоть жена была, а я – что такое, кто такой?
          Нашёл я пустую трехлитровую банку. Налил в неё воды из-под крана и засунул туда цветы. Я не умею обращаться с цветами.
          Когда уже начало темнеть, я вышел на балкон. Дом напротив – что я знал о нём? Ничего. Ни кто в нём живёт, ни как их там зовут. Стоял как был, в тельняшке, и смотрел в чьи-то окна – вдруг что-нибудь высмотреть удастся.
          И тогда в одном из окон загорелся свет… С этого момента убедительно прошу всех воздержаться от пошлостей! Я этого не люблю. Так вот, загорелся свет, и я увидел молодую женщину, которая подошла, как можно было догадаться, к зеркалу и стала расчёсывать волосы. Она была полностью обнажена, но я видел только длинные-длинные волосы и гребень в её руках. Тогда я вбежал в свою комнату, выхватил из банки букет и вернулся с ним на балкон. Подумал - вот бы она повернула голову, или, закончив причёсываться, подошла к окну, скажем, чтобы задёрнуть занавеску! А тут на балконе стоит человек с букетом в руках. Мало ли, куда он смотрит, может быть, он совсем даже не на неё смотрит! И, возможно, ей захотелось бы узнать, что это за человек, не моряк ли, не одинокий ли…
          Но она не повернула голову и не подошла. Только свет через несколько мгновений погас.
          Следующим вечером, минута в минуту, она снова причёсывалась перед зеркалом, а я снова стоял на балконе с букетом. А на третий вечер шёл проливной дождь, но всё повторилось – и её ритуал, и мой. И вновь кто-то погасил свет, и так же, как и в прошлый раз, я ждал, что она меня увидит – на балконе с цветами в руках! Но нет.
          Так продолжалось… Впрочем, я не помню, сколько дней подряд так продолжалось. Странно было вот что: букет цветов! За неделю, тем более, за две, он должен был бы точно превратиться в веник. А он не превратился. Разве что цветы немного постарели, а так – букет как букет! И выходил я с ним на балкон, и…
          В один из дней мне позвонил Женя Дворников – ты, Володя, его хорошо знаешь. И позвал меня в геологическую экспедицию. Я же тогда ещё и без работы был – так, дежурство какое-то сутки через трое… Я за полчаса собрался и уехал. С одним рюкзаком укатил в Сибирь на несколько месяцев. Потом, не возвращаясь домой – в другую экспедицию. Думал даже навсегда в тех краях поселиться, но это так, только мысли одни были. В самом деле: как поселюсь, где поселюсь? С тех пор, как из моей жизни ушло море, вроде как и деваться мне особо было некуда.
          Так, в разъездах, и прошло почти два года. Вернулся я обратно с бородой и хоть при каких-то деньгах. Но вернулся туда же, где и был, в ту же комнату в коммуналке, где сосед Кириллов тоже валандается всю жизнь, не разбери-пойми.
          В комнате всё осталось, как было. Я даже пепельницу забыл вытряхнуть, когда собирался в путь – так хотелось поскорее уехать. Вещи некоторые, тряпки, столовая ложка почему-то под креслом – вот и весь мой дом, вот и вся моя жизнь! И засохший букет на столе, точнее – то, что когда-то было букетом.
          Вечером, когда я вышел на балкон, я, конечно, не взял с собой эти ошмётки. Так просто вышел. Как обычно, в том самом окне, кто-то зажёг свет, но теперь на нем были плотные серые шторы. Я курил, курил… Наконец шторы отдёрнулись, и к окну подошёл молодой мужчина с маленьким ребёнком на руках. Конечно, я не смог определить, мальчик это был или девочка. Как бы я это сделал? Далеко, не видно.
          Ну, а через некоторое время я устроился на завод, там познакомился с Володей, а уже он зазвал меня в пионерский лагерь, где мы сейчас и находимся.
                ----------------------------------------
          - Ну и мямля ты, Роман! – нарушил воцарившееся молчание Мельников. – Нет, чтобы выйти, понимаешь, из дома, найти квартиру, позвонить… Ну, и вручить ей неожиданно этот букет! Или при свете дня найти её, подкараулить с букетом! Взять женщину штурмом! А ты… Моряк называется! Больно сентиментальный ты моряк! Почему ничего не предпринял? Почему?
          - Потому, Володя, что женщина – это не крепость, чтобы её брать штурмом.
          - Щас вот как дам! А кто же она ещё?! Крепость, самая настоящая! Именно что крепость! Эх ты. Раньше вот люди были…
          И он выпил залпом стакан выдохшегося пива.
          - А вот скажите, - продолжал Мельников через некоторое время, - скажите, рассказчики, почему я все эти истории впервые от вас слышу? Ни ты, Миша, ни ты, Рома, никогда ничего подобного не рассказывали, хотя мы знакомы уже много лет! Значит, придумали! Придумали вы это всё!
          - А что, Володя, - возразил Гринман, - разве мы так уж много общаемся, так уж часто беседуем? Или мы так внимательны друг к другу, что всё друг о друге знаем? Пока мы в лагере – да, сидим изредка у костра, болтаем, вспоминаем. Но вот очередное лето закончится, и что тогда? Все разойдёмся по своим домам. Ты мне сколько раз позвонил за весь прошедший год? Не помнишь? А я тебе скажу: два раза. И оба на праздники. Так что…
          Помолчали.
          - В твоих словах, Миша, что-то есть, - произнёс наконец Мельников. – Правда, надо чаще встречаться. Хотя жизнь сейчас…
          - Жизнь тут ни при чём. А ты, Володя, пока что только критикуешь, а сам-то про себя ничего не рассказываешь. Мы с Ромой своё отработали, давай-ка нам: про первую любовь, про то, как тебе фингал поставили, про это самое…
          - Да ну вас всех! Хотя… Раз мы уж тут действительно как братья, собрались… Как там Герман выразился – серпантинные, что ли? Это правда, как бы серпантином мы связаны: чуть дёрнулся в сторону – и всё порвалось, никаких связей, понимаешь!
                ----------------------------------
          - Была там одна история… Но и вышла-то она из-за Витьки, был у меня один такой в отряде. Пять дней всего был. Я сразу заметил – все мальчишки, как мальчишки, а этот… Молчун, вялый какой-то, держится от всех подальше, хотя ни с кем и не конфликтует. На него особо и внимания-то не обращали. Но очень он был странный: теплынь, двадцать четыре градуса, а он сидит под деревом в осенней куртке. «Снимай, - говорю, - куртку свою, побегай лучше!» «Мне холодно». Вот и пойми его. Двенадцать лет, а старичок, ни дать ни взять. В душ все собрались – упёрся, слёзы на глазах: не пойдёт, не может, не хочет. Ну, тут-то я сообразил, в чём дело: «Вот тебе, - говорю, - ключ от душа для воспитателей. Иди, закроешься там, один будешь». Пошёл, слёзы утёр. 
          Четыре дня кое-как прошло. А на пятый, уже к вечеру, стал Витька на живот жаловаться. «Режет, - говорит, - даже есть не могу». Я его – в медпункт. Наташка помяла его, понажимала на пузо и говорит: "Дело пахнет аппендицитом». Приехал врач из Сестрорецка, тоже понажимал, диагноз поставил – точно, аппендицит. «Вызываю, - говорит, - скорую, надо в город вести, в больничку». Легко сказать, «в больничку!» Ехать с ним, получается, мне, как сопровождающему. А времени уже – десять вечера, на чём обратно добираться буду? Нечего делать, поехали. Какая у нас тут дорога – вы и без меня знаете. Это сейчас немного получше стало, но повороты эти, туда-сюда-туда-сюда, как были, так и остались. И ухабы, конечно, куда же без них. Смотрю – парень мой начал к закату клониться. Красный весь, глаза закрыл, плохо ему! Измерили температуру – тридцать девять. Ясное дело, перитонит. Ну, думаю – хоть бы живым довезти. Это потом мне объяснили, что двое суток у него ещё точно было в запасе. Но я же этого не знал! Перетрусил – не то слово. Это ведь я только второй год в лагере работал, не привык ещё к такому!
          Приехали в больницу, и что вы думаете? Они его брать отказываются! Говорят – нет какого-то там документа, не помню уже, какого именно. «Пусть, - говорят, - родители подвезут». А нам, извиняюсь, что делать?! Я на нервах весь! Помрёт у меня ребёнок, это же на всю жизнь пятно! Да и под суд отдадут.
          Если бы вы слышали, интеллигенты, как я тогда заорал! Я даже повторить так не смогу второй раз. Что я их засужу! Что они тут все идиоты! Что у меня мальчик погибает! Чтобы они эти поганые документы себе в известное место засунули!
          Орал я, орал, а они – хоть бы что! Никакой реакции. В конце концов, положили Витьку на какую-то кушетку, я рядом… Тут, к счастью, мамаша его подъехала, привезла всё, что надо. Спокойная, держит себя в руках, не то, что я! А ещё говорят, что женщины – слабый пол. Да сильный они пол, сильный, это мы – слюнтяи, размазня! 
          Ну, увезли его куда-то, мамаша ещё что-то там оформляла, я сидел, морда книзу, трясусь весь. Куда идти теперь – не знаю, час ночи. И тут… Я даже её сначала не заметил. В белом халате, как и все, не очень даже видная, роста среднего, вот только глаза, глаза! Какие-то небесные, что ли. Как вспомню – слёзы наворачиваются. Моложе меня она была, наверное - только что после училища! Посмотрела так по-доброму на меня, по-человечески, как дети смотрят:
          - Хотите, - говорит, я вам капелек накапаю? А то вы так волновались, так волновались! Вам сейчас надо успокоиться. Пойдёмте-ка!
         И повела меня в соседнюю комнату, усадила на кушетку, куртку предложила снять! Я уже только молчал и делал, что она говорила. Поднесла какую-то микстуру – выпил, ох, горечь какая! Но чувствую - полегчало. Даже снова говорить начал.
          - Вот, - жалуюсь я, - это Витька всё виноват! И так-то не поймёшь его, а тут ещё и в больницу угодил! Что за человек такой!
          А она улыбнулась, снова по-доброму, и говорит:
          - Зря вы так! Ребёнок имеет права быть таким, какой он есть! И имеет право на уважение. Так пишет Януш Корчак!
          - Это кто такой?
          - Как, вы не читали Януша Корчака? Эх вы, воспитатель! – И засмеялась. – Вот ложитесь-ка сюда, на кушетку, я вам почитаю Корчака. – И более серьёзно: - Это замечательный педагог! Вам непременно нужно познакомиться с его работами. Ну, что же вы не ложитесь? Вас как зовут? Меня – Екатерина!
          - Вова. Только…Э-э-э… То есть… Извините, но… Как же я так вот возьму и лягу?
          - Да очень просто! – Опять смеётся. – Ботинки снимете и ляжете! Всё равно сейчас ночь, куда вам идти?               
          И точно – я вдруг начинаю её слушаться, как слушаются врача, которому доверяют. Ботинки стащил с себя, лёг, понимаешь, растянулся, а она уселась на стул несколько поодаль, за большой врачебный стол. Достала из ящика стола книгу – тоже большую такую, с портретом. Я совсем утихомирился, даже чуть в сон потянуло. Только спросил ещё раз:
          - А про пацана-то моего можно как-нибудь узнать? Что там, как?
          - Не беспокойтесь, - тут она даже чуть-чуть холодновато ответила - так, как будто бы совершается что-то обычное, не выходящее из ряда вон. – Он в руках специалистов! В нашей больнице все врачи хорошие, особенно хирурги! – И улыбнулась чуть лукаво.
          Ну, конечно, они-то тут ко всему привычны. Небось им каждый день таких вот детей привозят!
          И она стала читать вслух! А я слушал с самого начала очень внимательно, потому что… Вот Герман, наверное, поймёт меня. Он в институте много каких педагогов проходил, я так думаю. А Корчак… Он написал что-то такое, о чём я и сам думал, только выразить не умел. Например, там было о том, что, мол, для нас большое имеет значение, а малое – нет. И мы относимся к детям с пренебрежением, даже унижаем их, а это, мол, аморально. Ещё мне запомнилась мысль, что цветок – это предвестник будущего плода, и как его, значит, уберечь, как не потерять. Тут я снова вспомнил о Витьке и чуть было опять не запсиховал. Но и лекарство, которое она мне дала, и голос её, и слова, которые я слышал – всё вместе действовало как-то успокоительно. И я лежал, лежал, а она читала, читала…
          Конечно, чуть позже я её немного порасспросил: кто она, да что она. Оказалось, приехала из маленького города, училась, как я и предполагал, в медучилище, работает медсестрой, живёт пока что у сводного брата на улице Костюшко.
          - Ох, далеко же вам ездить на работу!
          Больница-то детская – в центре города.
          - Ничего, на метро – быстро! До «Московской» доезжаю, а оттуда и пешком можно дойти.
          Как на духу вам говорю: ничего больше не было! Читали и разговаривали. А в полчетвёртого я засобирался на первую электричку.
          - Разрешите вам позвонить, - сказал я, а сам-то переживал: вдруг рассмеётся и откажет!
          Но она рассмеялась и написала номер на какой-то медицинской бумажке. Я эту бумажку так и храню до сих пор, и даже Лариса Евгеньевна не ревнует.
          Ну, номер-то я сразу наизусть запомнил, как только на него посмотрел.   
          В пятом часу утра я шёл через площадь Восстания, потом по Литейному – к Финляндскому вокзалу. Перешёл Литейный мост, который был уже сведён. И всё думал, думал, и мне стыдно было сознавать, что я думал не только о Витьке, а всё больше – о ней…
          Только добрался до лагеря – сразу в медпункт, к Наташке. Наверняка уже знает, что и как, сообщили!
          - Прооперировали его, - говорит она.
          Что за народ такой эти врачи! Я чуть с ума не сошёл от ужаса, а для них это обыкновенное дело, как будто бы тут о насморке шла речь, а не о перитоните! Будничным таким тоном сказала, ничего особенного, мол, не происходит. Подумаешь, разрезали там одного ребёнка, потом обратно зашили.
          - Только, - добавила она, - температура держится – тридцать семь и три. Может, полежит в больнице чуть подольше.
          Вот и всё с ним, с Витькой-то. Я отоспался, а через пару дней на выходной поехал. Всю дорогу представлял себе только одно: как я её позвоню и что она ответит… Думал – наверное уже забыла, кто я такой.
          Но мне повезло. Поначалу, то есть, повезло. Позвонил я ей… Мало того, что она дома была и трубку взяла, а сразу согласилась на встречу! Я её прямо так сразу и пригласил – погуляем, мол, по центру, в Летний сад можем зайти. Чтобы не совсем уж по-хамски получилось, попросил её взять с собой книгу Корчака.
          - Давайте опять Корчака почитаем, - говорю, - мне так его педагогические мысли понравились! Посидим на лавочке, ну и… Вы опять будете читать, как тогда, в ту ночь!
          Она рассмеялась и согласилась.
          Мне хотелось у самого её дома встречу начать! Приехал я на станцию метро «Московская», там ещё автобусы в аэропорт… И пришла она, даже не опоздала! Тёмно-синее платье вместо белого халата – в нём она была, конечно, гораздо интереснее! Я понял, что люблю её.
          И ведь всё сбылось, как и предполагалось! Гуляли мы по Летнему саду, смотрели на кораблики, сидели на скамейке, и она читала вслух Януша Корчака. О том, как 6-летний мальчик отдал девочке половину пирожного, и о том, что, вот, они тоже любят, только как-то по-своему, без наших пошлостей. Ещё мне запомнилась мысль о том, что за беспомощностью ребёнка стоит беспомощность воспитателя. Я тогда над этой мыслью надолго задумался…
          Потом я опять приехал на выходной, и мы снова встретились, и читали Корчака, сидя в Михайловском саду, потому что в Летнем было слишком людно. Она читала, я слушал… Пару раз я было потянулся к ней, чуть обнял, а она улыбнулась: «Не надо… люди вокруг». Она вообще часто улыбалась, не помню её ни хмурой, ни чрезмерно сосредоточенной. А один раз мы даже немного поспорили. У Корчака было сказано, что мы зря запрещаем детям жаловаться, что тихих и молчаливых все обижают. Я был не очень с этим согласен: считал, что жаловаться и вправду нехорошо, что из-за жалобщиков как правило и бывают ссоры. Она во всём соглашалась с Корчаком. Я и сейчас не понимаю, зачем она выучилась на медсестру. Она же педагог, настоящий педагог! Вот такая же мудрая и добрая, как Януш Корчак! Её бы к нам, к детям! Она одна стоит всех этих студентов, которые у нас на отрядах стоят…
          В последнюю нашу встречу я проводил её до самого дома. И тут, у пятиэтажки на Костюшко я её всё-таки поцеловал. Она показала мне своё окно на третьем этаже. Смотрю – занавеска как занавеска, тёмно-синяя такая… Я не мог больше ждать. Привлёк её к себе и поцеловал. И она не сопротивлялась. Мне стоило бы тогда ещё раз поднять глаза и глянуть на её окно! Тогда бы я узнал, что нам обоим грозит опасность. Но нет. Мы попрощались, и я обещал позвонить – завтра, завтра уже! Она же на выходном будет, вот я и дозвонюсь! До своего следующего выходного я не мог дотерпеть, я должен был её хотя бы услышать! Не увидеть, так хоть услышать!!!
          На этот раз я вернулся в лагерь не первой, а последней электричкой. Был уже август, солнце давно зашло. Да, это был всего лишь второй мой сезон в лагере L. Потом будет и третий, и девятый будет…
          А на следующий день, после обеда, я примчался к Наташке - позвонить, как и обещал. Телефон-то был только в медпункте и в кабинете начальника. Не к Венгловскому же идти на поклон! Обязательно любопытствовать начал бы, гад такой: куда, кому, почему срочно и так далее.
          Я набрал код города, потом семь цифр, которые ещё в ту больничную ночь выучил наизусть.
          И услышал в трубке многоэтажный мужской мат. Я как-то и позабыл, что она не одна живёт, а с братом. Не думал я об этом брате, и у неё не уточнил ни разу, что там да как. Сквозь мат я расслышал, что «Катька ещё дура», что «для Катьки давно жених есть, с отцом так решили», что «нечего тут шляться», в общем – что скоро этот жених должен приехать из деревни, и вот тогда их познакомят, и…
          Я не мог не позвонить ей потом. Дождался, чтобы она взяла трубку.
          - Это ужасно, Вова, но…
          - Я не могу, Вова, идти против отца и брата… Матери-то нет, умерла…
          - Нет, Вова, не могу… В качестве кого я буду у тебя жить? Это даже смешно, как в романе, когда крадут возлюбленную… Нет, прости…
          И так далее, и тому подобное.
          Я доработал смену, а потом пил двенадцать дней. Наташка узнала, приехала, вызвала знакомых врачей, откачали.
          Брату этому я потом морду набил. Для профилактики, чтобы впредь разговаривал с людьми вежливо. Там же, на Костюшко, подкараулил и набил. И даже слегка жалко было бить эту морду – немного похож он был на неё… Я поэтому и догадался, что это он. Ясное дело, Корчак бы так не поступил. Но, знаете, некоторые из нас нуждаются в особых методах воспитания.
          Про неё ничего не знаю, больше никогда не видел. Януша Корчака я потом в «старой книге» приобрёл – тот самый том. Так и читаю с тех пор. А следующим летом в лагерь приехала работать Лариса Евгеньевна, девичья фамилия Крылова, а по мужу – Мельникова. Вскорости и Настя у нас родилась. И жили мы с Ларисой Евгеньевной – как ты там, Миша, выразился? Счастливо и долго?
                           - Да уж, - задумчиво произнёс Гринман, - история у тебя, Володя, прямо из девятнадцатого века взята. Папенька запретил, она – в монастырь, он – на Кавказ в действующую армию…
          - Ну да! Попил бы я не двенадцать дней, а двадцать четыре, ко мне бы действующая армия и сама поутру явилась, и весь Кавказ бы явился.
          - А ведь вот как у нас выходит, друзья мои дорогие, - продолжал Гринман, если из наших историй исходить, то держать себя в руках умеют только женщины и евреи! А все остальные – уже как-то не очень…
          - Да, как ни крути – богатыри не мы! То есть ты-то, например, богатырь. Святогор, ни дать, ни взять.
          - Нет, Володя, я помесь Пересвета с Челубеем.  Или, вернее будет, Давида с Голиафом. Но вообще-то - что наша жизнь? Боремся за что-то боремся… Как сказал один еврей – и налево у нас рать, и направо у нас рать! Вот уже и светать начинает. Вот уже и старые мы, не за эту же ночь мы постарели! И что бы ни случилось, что бы ни происходило, мораль мы каждый раз выводим примерно одну и ту же, и словами нашими мы похожи мы друг на друга… Вот разве что Герман нам что-нибудь новенькое расскажет? А, друг мой? Расскажете?
          Но я ничего не рассказал. 
          То есть рассказал, конечно же, но не в тот раз. И не друзьям моим, которых, увы, уже нет на свете, а всем, кому мои рассказы могли бы показаться интересными.
          Sapienti sat.
               
         


Рецензии