Мотылек Мнемозины
Я знал одну девушку, Элару, подмастерье в моей лаборатории. Ее руки были тонки и точны, как инструменты хирурга, а обоняние могло различить сотый оттенок в аромате розы, увядающей в тени. Она была тихой пристанью в этом шумном городе, выстроенном на воде и туманах. И я же стал свидетелем ее тихого конца.
Все началось в ночь, когда полная луна висела над каналами, словно серебряная монета в мутной воде. Элара работала допоздна, перетирая в ступке корень мандрагоры. И тогда в открытое окно влетел он. Мотылек Мнемозины.
В старых книгах о нем говорится шепотом. Это не тварь из плоти, а скорее узел, сгусток бытия. Его крылья сотканы не из хитина, а, кажется, из спрессованной пыльцы чужих воспоминаний. На них нет узора — лишь вечно меняющийся, неуловимый калейдоскоп лиц, которых она никогда не знала, пейзажей, которых никогда не видела. Он не издавал ни звука, даже взмахи его крыльев были абсолютно беззвучны, словно он двигался не в воздухе, а в толще застывшего времени.
Элара, завороженная, протянула к нему руку. Мотылек не улетел. Он опустился на ее ладонь, и она почувствовала не вес, а легкий холод, как от прикосновения к старому зеркалу. А затем он рассыпался. Превратился в облачко тончайшей, радужной пыли, которая осела на ее коже и которую она, кашлянув, невольно вдохнула.
В тот момент ничего не произошло. Но на следующий день, готовя эссенцию из жасмина, она вдруг замерла.
— Учитель, — сказала она, и в ее голосе прозвучало недоумение, — я чувствую на губах вкус соли. Будто я только что вышла из моря. Но я… я ведь никогда не видела моря.
Это было начало. Пыльца Мнемозины, попав в кровь, не отравляет тело. Она прорастает в душе. Чужие воспоминания, запечатанные в этой пыльце, начинают всходить, как семена в плодородной почве.
Через неделю, перевязывая мне порезанный палец, Элара завязала такой сложный морской узел, какой я видел лишь у старых капитанов. Она сама не поняла, как это сделала. Еще через месяц она проснулась ночью от фантомной боли в плече и, взглянув в зеркало, увидела на своей гладкой коже призрак рваного шрама от арбалетного болта. Она помнила холод стали и крик командира на языке, которого не знала.
Ее собственная жизнь, ее тихие, простые воспоминания — запах материнских пирогов, первая детская обида, тепло солнечного луча на подоконнике — начали казаться ей черновиком, наброском, сделанным бледными чернилами. А чужие жизни, яркие, трагичные, полные любви и ненависти, горели в ней, как пожар. Она помнила предательство друга в легионах Цезаря. Она помнила первый поцелуй под цветущей сакурой в далекой, неведомой стране. Она помнила горечь отречения от престола и холод монашеской кельи.
Она не сошла с ума. Случилось нечто худшее. Архитектура ее личности начала осыпаться под тяжестью чужих судеб. Она стала живым палимпсестом, где под ее собственным, почти стертым текстом проступали сотни других, написанных кровью, страстью и слезами.
Я нашел ее в последний раз сидящей на полу лаборатории. Она смотрела на свои руки, и ее губы беззвучно шевелились. Она не говорила — она вспоминала. Вспоминала за всех. За солдата, за поэта, за королеву, за рыбака, за всех тех безымянных существ, чьи жизни мотылек собрал в свою смертоносную пыльцу.
— Кто ты, Элара? — спросил я шепотом.
Она подняла на меня глаза. И в них не было никого. Лишь бездонная глубина библиотеки, в которой сгорел библиотекарь.
— Мы не знаем, — ответили ее губы.
И тогда я понял суть этой твари. Мотылек Мнемозины не убивает и не пожирает. Он дарует бессмертие, но не тебе, а другим — внутри тебя. Самое страшное проклятие — это не опустеть, а быть до краев переполненным чужим. Быть домом для мертвецов, в котором для хозяина больше не осталось ни одной комнаты.
Свидетельство о публикации №225091000088