Складной стаканчик
На крыльце стояли втроём — Ли, Клим и я — и молчали. Не потому что нечего сказать, а потому что говорить словами уже не принято. Импульсы складывались в смыслы быстрее слов.
Мы прилетели сюда за тем, что называли «аутентикой», — сами не понимая, что это значит, но отступать не хотелось. Клим выудил «Дачу» из общих баз. Ему нравилось выуживать. Ему нравилось называть вещи старыми именами — словно это возвращало им вес.
Мы вошли внутрь. Нас накрыло — кислым духом истлевших тканей, металлической горечью, древесной трухой и чем-то сладковатым, тягучим, что я не мог определить, но узнал. Узнал так, как узнают запах из детства, которого не было. Мы закашлялись, зачихали. Наши лёгкие — стерильные, выращенные, идеальные — захлебнулись этим миром. И я впервые за долгие годы понял: я *не хочу* дышать. Но дышу.
— Это… невозможно, — сказал Ли.
Клим замер с закрытыми глазами. Лицо дёргалось — отвращение или восторг? Или одно и то же, когда чувствуешь слишком сильно.
В углу белел шкаф. Я коснулся дверцы. Внутри — минус пять по старой шкале. Сто лет холода. Я подумал: это не шкаф хранил холод. Это холод хранил шкаф.
Ли подошёл. Провёл тыльной стороной кисти по стене. Закрыл глаза — считал ток, напряжение, сопротивление. Стена снаружи была тёплой.
— По стенам — медная сеть, по ней идёт ток. Генераторов нет. Панели на крыше — но им пятьдесят лет…
Клим провёл пальцем по стене, стряхнул пыль.
— Не умеет умирать, — сказал он. — Как всё здесь.
Я открыл дверцу. Она всхлипнула. За ней — банки, бутылки. Белый налёт на многих — как седина. Но одна была чистой. Прозрачное стекло. «Московская особая». Жидкость — неподвижная и ясная. Я взял её в руки. Стекло обожгло пальцы.
Мы вышли на крыльцо. Бутылка переходила из рук в руки. Ли приложил подушечку большого пальца к горлышку, послал импульс. Этанол, вода, примеси. В справочниках это значилось как «водка». Но ни один справочник не объяснял, зачем предки её пили.
Мы смотрели друг на друга. Ну что? Попробуем? Мы прилетели за аутентикой — но не за этим же. Может, это смертельно опасно. Но не запрашивать же разрешение у дежурного диспетчера. Его ответ очевиден. Даже последствия от такого дурацкого вопроса.
Колпачок провернулся под пальцами. А пить было не из чего.
Я вернулся в сумрак. В буфете громоздились тарелки, блюдца, розетки — вперемешку, стопками, россыпью, — но ни одной чашки. И вдруг — плоский диск, мутно-белый, с гофрами. Я взял его, потянул за края — и он начал разворачиваться с сухим хрустом, кольцо за кольцом, пока не встал стаканом на плоском донышке.
Мы пили. Ли — неуклюже, обеими руками. Поднёс к губам, замер, поморщился — и улыбнулся.
Клим взял стакан, глотнул молча, поставил на перила.
Потом пришла моя очередь. Я поднёс стакан к губам, сделал глоток. И понял: холод и тепло — одно и то же. Просто разные слова для одного ощущения: *ты жив*.
Ли отошёл к стеллажу, задел плечом — и стеллаж рухнул мне на ногу. Я вскрикнул, схватился за голень. И выругался словом, которого никогда не слышал, — но оно легло на язык как своё:
— Падла!
Мы замерли. Потом засмеялись. Смех был некрасивым, хриплым, живым. Мы смеялись — и смех выходил из нас без разрешения.
— Падла? — переспросил Ли. — Что значит?
— Не знаю. Но звучит правдиво.
Это было самое честное слово за весь день.
Водка разошлась. Мир поплыл — не физически, а по-другому: он стал мягче. Я поднял стаканчик к свету — и добавочное Солнце уместилось в его донышке.
— А давайте позовём девчонок.
Они посмотрели на меня. Зачем? Архаика. Некорректно. Но я видел их глаза — они хотели того же. Не девчонок. Присутствия. Прикосновения. Того, что нельзя измерить.
Мы сидели на крыльце. Бутылка опустела. Стаканчик был тёплым от наших рук — или мне просто хотелось, чтобы он был тёплым. Я положил его в карман.
Да, девчонок мы всё-таки позвали.
Свидетельство о публикации №225091100174