Высокие крыши Артема Кудрявцева
Мужик он был из той породы, что ковалась в лихую годину. Из тех, кого история, крутая да бессердечная, перемалывала в жерновах своих, а они, стиснув зубы, не ломались, а выходили из-под пресса закалёнными, тихими героями без славы. Наше поколение о таком самопожертвовании и не помышляет, ибо не ведало той цены, что платили они за каждый день своего бытия.
А цена та началась для него с малых лет. Остался сиротой, кормильца в доме не стало. Потом, ещё до семнадцатого года, потянулись они с матерью да с сестрами из вольного Новочеркасска, словно перекати-поле гонимые, в Рязанскую губернию, на родину матери. А там и вовсе прижала жизнь: гнет коллективизации, разорение, голодная круговерть. Поднял он тогда свою молодую жену, ребятишек малых – Веру да Мишу – и потянулся в Москву, что манила к себе, как мать сирот, работой да надеждой. На селе после всех этих переделов жить стало невмоготу, не выжить.
Москва конца тридцатых… Гулкая, серая, в бревенчатых лесах новостроек. По улицам, мощённым булыжником, не столько люди ходили, сколько спешили, сжатые в тисках времени. Воздух гудел от стройки: где-то долбили отбойные молотки, гремели трамваи, пахло дымом, известью и угольной пылью. Не город, а огромный, не знающий устали завод. И нашли они себе приют не в светлых палатах, а в каменной утробе земли – в подвалах. Сперва на Арбате, в сыром полумраке, где днём с огнём надо было искать – электрическая лампочка, жалкая нить накала, горела в них и полдня, солнца не видели. Потом – на Цветном бульваре, там же, под землёй, где стены плакали сыростью, а по ночам слышался грохот трамвайных колёс как будто над головой.
А потом пришла весть: Мытищинский завод, что под самой Москвой, набирает народ в цеха жестяных работ. Для Артёма это был шанс. Собрали свой скарб убогий, погрузили в полуторку, да и двинули в Мытищи.
Мытищи тех лет – это еще не город, а огромный рабочий поселок при заводе. Посёлок, пропитанный запахом металла, угля и дыма. Из трубы завода, что виднелась за железной дорогой, днём и ночью валил густой, чёрный дым, застилая низкое подмосковное небо. Свистки паровозов на станции были музыкой этой жизни – жизни, подчинённой ритму смен и заводских гудков. Поселили их в барак, длинный, как казарма, на другой стороне от завода, за линией. Срублен он был из грубых брёвен, крыт шифером, продуваемый всеми ветрами. Но для Артёма и то было счастье – от порога до проходной завода, куда он выходил с рассветом, было идти не больше трёх минут. Жизнь его стала измеряться этими тремя минутами.
Жили трудно, но жили. Дымили трубы, росла страна, хорошела Москва, а для них мерилом счастья была миска щей да крыша над головой. Родилась у них дочь Катя, потом сын Николай. А первенькая, Верочка, умерла, угасла, не дожив и до двух лет. Сердце у Артёма обливалось кровью, да некогда было горевать – надо было кормить тех, кто остался. Вставал затемно, приходил затемно. Видел детей спящими, но любил их лютой любовью, что только крепла от лишений.
Гнали годы вперёд, не оглядываясь. И вот накатила на Россию беда кровавыми сороковыми. К тому времени было у Кудрявцевых уже четверо ребятишек – в мрачном тридцать восьмом родилась дочь Нина. Но Артёма, несмотря на семью, забрали на фронт. Война для него оказалась хоть и недолгой, да какой жестокой.
Осенью сорок первого подмосковный Киржач стал краем войны. Немец рвался к столице, хотел задушить её с востока. Наши нарыли там траншей, поставили доты. Тысячи людей, такие же, как он, рабочие да колхозники, копали эту землю, чтобы не пустить врага. В одной из таких траншей, сырой и холодной, и застала его война.
В первом же бою, а вернее, в первой бомбёжке, когда «юнкерс» прорвался к позициям, разорвался рядом фугас. Оглушило Артёма, вжало в глиняную стенку окопа. Сквозь звон в ушах, сквозь пелену пыли и гари видел он, как низко, брюхом почти по земле, уходит тот самолёт. И видел он отчётливо, до тошноты отчётливо, улыбающееся лицо фашистского лётчика, довольного работой. С той поры дед мой на одно ухо ничего не слышал.
Зато комиссовали его сразу. И погнал он, оглохший, контуженный, но живой, назад, в Мытищи. Ждал его родной завод. Теперь не вагоны тут делали, а броню для «катюш» да для танков. Рабочий день по восемнадцать часов. Стоял он у станка, падая от усталости, но знал: его труд – это тоже штык, тоже пуля против того улыбающегося лётчика. Ту войну выиграли не только в окопах, но и здесь, в цеху, где от пота и крови слезились глаза.
В сорок третьем, когда уже душа поверила в победу, родился у них сын Виктор. Потом война кончилась. Настали годы мирные, да не легче военных. Голод, разруха. Родились ещё моя мать, Надежда, и последыш Владимир. Старшие дети уже в подмогу были, помогали матери, Евдокии Терентьевне, растить малышей. Женщина она была святой, на её плечах весь дом держался, пока Артём вкалывал.
Он и после Победы не разгибал спины. Завод снова стал мирным – вагоны для метро делали. А после смены, в выходные, брал он свой инструмент и шёл людей крышами обеспечивать. Был он кровельщик от Бога. Говорили по всему району: «Кудрявцев крышу положит – хоть потоп устраивай, сухо будет». И ведь правда: даже в конце восьмидесятых его крыши, поседевшие от времени, дождь не пропускали. На совесть делал. Так же, как и жил.
Нет теперь ни Артёма Алексеевича, ни Евдокии Терентьевны. Да что уж, почти и всех детей их нет на этом свете, одна Нина осталась. Но осталась память. Память о простом русском человеке, который прошёл через ад и не согнулся. О подвиге, за который орденов не дают. Его ордена – это его дети, это крыши над головами, это вагоны в метро, что до сих пор по рельсам бегут. Его жизнь – вот она, настоящая грамота, которую мне всю жизнь читать да перечитывать.
Свидетельство о публикации №225091201177