Поэмы прерванный аккорд, часть 3
1
«Я писатель, а долг писателя –
не одно доставленье приятного занятья уму и вкусу;
строго взыщется с него, если от сочинений его
не распространится какая-нибудь польза душе...»[1]
Вечером, одиннадцатого февраля, на верхнем этаже у графа Толстого в домовой церкви проходило богослужение. Николай Васильевич пропустить не мог. Отдыхая на каждой ступени, тяжело, поднялся наверх и на коленях слушал службу. Ослаб, его подняли, отвели в его комнаты и предложили лечь в постель. Гоголь отказался. Ночи он теперь проводил в кресле, подставляя себе под ноги скамеечку, чтоб можно было полулежать. Постом, молитвой, думами иссушил себя, порою уже не мог подняться с кресла без посторонней помощи. Непонятно было друзьям и слуге, спал он или нет...
И сейчас сна не последовало, полудрёмное состояние. После небольшого отдыха – очередное мучительное выхаживание по паркету гостинной, потом вновь горячие молитвы до трех часов ночи на коленях перед иконою. С колен поднимался, опираясь на стул и..., думы и думы. Глаза от бессонницы, от поста и молитв горели, но не тем огнём, что зажигается от обычной жизни, а от напряжённой внутренней работы. Набегала одна дума, тут же её меняла другая и одевались мысли в сомнения... Эти сомнения, какие много раз его посещали, потом одолевали, а в результате - предание огню несовершенных, по его мнению, трудов. Ведь писал другу: «и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, незрелость и слабость которой я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения».[2] Эти слова стали установкой его творчества, с того момента, когда предал огню свою первую поэму.[3] Этим девизом Гоголь руководствовался на протяжении всей жизни. Была решительность и бескомпромиссность в приведение его в жизнь. Об этом крепко думал и сейчас. Сомнения и думы... А без них он кто? веером насели, не отогнать, не избавиться... Но сомнения не касались выбранного им пути, жизненного кредо, только творчества, только написанных им трудов.
— «О себе скажу вам вообще, что моя природа совсем не мистическая, «...» я слишком рано вздумал было говорить о том, что слишком ясно было мне и чего я не в силах был выразить глупыми и темными речами, в чем сильно раскаиваюсь, даже и за печатные места. Но внутренно я не изменялся никогда в главных моих положениях. С 12-летнего, может быть, возраста я иду тою же дорогою, как и ныне, не шатаясь и не колеблясь никогда во мнениях главных, не переходил из одного положения в другое и, если встречал на дороге что-нибудь сомнительное, не останавливался и не ломал голову, а махнувши рукой и сказавши: «объяснится потом!» шел далее своей дорогой; и точно бог помогал мне, и всё потом объяснялось само собой. И теперь я могу сказать, что в существе своем всё тот же...».[4] Что до моих произведений, то здесь я могу и должен сомневаться. Я должен твёрдо знать, что выдал в свет труд, за который мне не стыдно будет и предстать пред судием Высшим. Здесь всегда выплывает множество вопросов.
Как написал? Так ли, как надобно, сделал это? Нет ли в строчках торопливости и множественности слов об одном?.. Поймут ли его на этот раз, ведь даже ближайшие друзья отвернулись от него, когда он опубликовал свою «Переписку...»? Для чего написал, какой толк был в этом, будет ли его труд полезен душе, встретившейся с книгой? Какой урок нашему брату писателю?! И как сильно смог я сказать правду? Нет ли заносчивости моей в строчках, которыми хотел сказать правду. Смог ли распорядится словами, не были они запальчивыми и высказывающими неряшество растрепанной души моей? И, главное, чтобы потом не было укоризны читателю, что он не принял и не выслушал правды! Вот «... Пушкин слишком разумно поступал, что не дерзал переносить в стихи того, чем еще не проникалась вся насквозь его душа...», а моя? смогла она проникнуть сквозь тенеты жизни и увидеть суть, подноготную всей правды? Ведь Пушкин «... предпочитал лучше остаться нечувствительной ступенью к высшему для всех тех, которые слишком отдалились от Христа, чем оттолкнуть их вовсе от христианства бездушными стихотворениями». Много стишков разбросано людьми, «кто выставляет себя христианами».
Он с трудом оторвался от дум, подошёл к окну, взглянул в него. Ночь давно властвовала за ним. Она «была морозная, ясная. «...» небо всё было усыпано звёздами, и казалось, они глядели холодно и торжественно на земную тишину».[5] Перед этим величием Гоголь всегда терялся, глядя в безграничное небо и днём, и ночью. Небо всегда было величественное!.. Жизнь далёких звёзд напоминала ему тщетность многого, что встречал он в этой жизни, а значит его жизнь была тоже маленькой, прямо-таки мизерной перед тем, что открывалось взору. Оттуда из далёкого смотрело небо величественно на него, иногда с надеждой, порою с укоризной и не позволяло отойти от своей давно обозначенной установки о «безрассудном, необдуманном творении». Глядя в него Николай Васильевич ободрялся, возникало внутреннее ощущение ответственности за себя и того, что возникало из под его пера.
Думы вновь побежали, сомнения с новой силой насели на него, что даже горячие молитвы не могли пресечь ход их.
— В словах и строчках я смог «избежать односторонности»? Везде ли в них присутствует объективность и целостность? И сохрани меня Бог от однобокости. «... С нею всюду человек произведёт зло: в литературе, на службе, в семье, в свете, словом – везде».[6] Односторонний человек самоуверен и дерзок. Односторонний человек всех вооружит против себя и не найдёт ни в чем середины, и самое главное, не станет истинным христианином, рано или поздно он скатится к фанатизму. Односторонность в мыслях показывает то, что человек еще на пути к христианству, но не достигнул его, потому что христианство дает уже многие стороны уму. А мои лирические отступление? что до них, они опять поймутся в превратном смысле, как их приняли многие в первом томе. Да, «они не совсем ясны и не вяжутся с предметами, проходящими перед взором читателя», а иноди и невпопад всему повествованию. Это вводит в заблуждение и противников и защитников. Но они нужны! именно нужны, как нужны взгляды на небеса путнику, идущему по конкретному делу.
Где-то в коридоре послышались тихие шаги, то Семён, слыша шаркающую походку барина, подошёл к двери и прислушался. Последнее время он был в тревоге за барина и часто навещал того, даже если его не звали. За дверью вместе с тихими словами молитвы слышался разговор с самим собой. Послушал и сразу удалился, зная, что тревожить по пустякам нельзя. Слуга, молодой человек из Малороссии, исполнительно и внимательно нёс службу, был предан своему барину.
— Знаю твёрдо, что не следует выдавать сочинение, которое «хотя выкроено было недурно, но сшито кое-как белыми нитками, подобно платью, приносимому портным только для примерки». Это будет тут же подмечено моими критиками, они не преминут выделить такие мои недостатки, которые точно влияют на постройку сочинения. А потом все ли части сжаты и соразмерны остальным, какие отрывки чудовищно длинны в отношении к другим, где писатель изменил самому себе, не выдержав своего собственного, уже раз принятого тона? Вот на что надобно обратить особое внимание. Мои недруги и предадут анафеме весь замысел и важность труда. Не постигнет ли такое со второй частью моей поэмы? «... И могу только объяснить себе это тем, что мое положенье действительно всех опаснее, и мне трудней спастись, чем кому другому... Дух-обольститель так близок от меня и так часто меня обманывал, заставляя меня думать, что я уже владею тем, к чему только еще стремлюсь и что покуда пребывает только в голове, а не в сердце».
Может?.. Может, что?.. Опять предать огню, как несовершенное?! Он отогнал эту мысль, стал на молитву, но закончив её, мысль навязчивая вновь прилипла, поселилась рядом и отогнать её уже не смог... Когда постепенно его покинули все сомнения, он успокоился и решился...
2
В три часа поднял своего слугу. Поинтересовался...
— А что, тепло ли в другой половине покоев?
— Гораздо холоднее, — ответил Семён, — Может печь истопить, а? Я сию минуту... Вы, барин, ложились бы видпочить, ночь во всю...
Но барин не слушает его убеждений лечь «видпочить».
— Дай мне плащ, пойдем... Мне нужно там распорядиться.
Одевается в теплый халат, берёт свечу, велит слуге следовать за собою и идёт в кабинет.
Переходя комнаты, останавливался во всех и крестится. Пришедши в кабинет, велел слуге открыть трубу, но так осторожно, чтобы не разбудить ни одного человека, затем подать из шкафа портфель с бумагами. Когда портфель был принесен, он вынул из него связку тетрадей, перевязанных тесёмкой и сел перебирать свои бумаги. Одни откладывал назад в портфель, другие, где были и тетради с текстом поэмы оставлял возле камина... Эти бумаги и тексты он обрекал. Обречённые бумаги велел слуге связать трубкою и положить в камин.
Семен, наконец, догадывается намерение барина и приходит в недоумение и ужас. Он бросается на колени перед барином и слезно умоляет, убеждает его не жечь их, говоря, что он будет сожалеть о них, когда выздоровеет.
— Панэ, та що вы робытэ? — от волнения, от смятения Семён быстро заговорил малороссийскою мовою, — Та такэ нэ можна!.. Вы будэтэ шкодуваты про зроблэнэ...
Простой парень нутром чувствует, что совершается непоправимое, что уничтожается годами созданное. Барин, на его глазах, писал, мучился, рвал листы и опять писал, вновь уничтожал, места себе не находил, чтобы достичь нужного в слове и теперь всё это шло в огонь. Он умоляет не делать, не уничтожать, это болезнь виновата, не барин... Но барин был уже готовый исполнить свою установку, одержимый одной мыслью, к какой пришёл путём мучительных дум и рассуждений: «Сжечь! Уничтожить!», как труд несовершенный, оспоримый и который надо подвергнуть огню. Поразительно, что начал свой творческий путь с сожжения поэмы и заканчивал тоже сожжением поэмы...
На мольбы Николай Васильевич не обращает никакого внимания.
—Не твое дело! — отвечает коротко Гоголь и пытается сам поджечь бумаги. Но и тут возникает препятствие, даже огонь не желает подчиняться... Огонь не одиножды гаснет, обжигая краешки тетрадей, не может пробраться сквозь толстые слои бумаги, обгорают лишь углы, а пламя начинает потухать. Когда обгорели углы, огонь стал потухать. Семён обрадовался. Здесь бы прочитать знак Николаю Васильевичу, а правое ли дело исполняет? Но Гоголь развязывает тесёмки и укладывает листы так, чтобы огню было легче подобраться к каждому листу. Дело пошло - заполыхало, заиграло пламя и стало жадно пожирать лист за листом уничтожая труд последних лет, венец его работы... Во время всего сожжения он крестится и молится. Если бы это была временная слабость, порыв, но нет, его не было. Не было аффекта,[7] о котором он бы через минуту мог пожалеть после начала уничтожения рукописи: бумаги не горели, а тлели, как могли тлеть на несильном огне толстые листы тетрадей, плотно спрессованные друг другу - обгорели лишь углы. Можно было вынуть рукописи и спасти их, было время для этого. Но Гоголь поджег их свечой опять и еще подталкивал их, переворачивал, чтобы огонь истребил всё и не осталось ни клочка, ни памяти о том, что было... И что не было сомнений? Были!.. Не могло не быть, но он принял решение.
Пламя разгорается, даёт багровый отсвет на измученное бессонницей, думами лицо.Палочкой для помешивания углей, он время от времени шевелит листы, переворачивая их. Смотрит на пляшущее пламя в камине, на сгорающие в костре листки исписанной бумаги. Листы его тетрадей скрючиваются в пламени, как изгибаются строчки под языком огня, потом тускнеют, съеденные жаром. Но открываются новые, ещё не успевшие коснуться пламени, на которых отчётливо видится росчерк письма, когда-то рождённых им предложений:
«... Что значили эти рыданья? Обнаруживала ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни? что не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек...».[8]
«... богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и что слишком для него рано умер необыкновенный наставник, и что нет теперь никого во всем свете, кто бы был в силах воздвигнуть шатаемые вечными колебаниями силы и лишенную упругости, немощную волю...».[9]
«... Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить нас на высокую жизнь?».[10]
Вскоре эти листы бумаги охватывало пламя, они сворачивались, тлели и вместо белого исписанного листа становились обугленной тёмной массой. Местами можно было разглядеть быстрый почерк, но разобрать что там написано было уже нельзя. Говорили, что письмена не горят, горят с треском, не оставляя никаких следов, кроме кучки пепла.
Вот и всё!.. Завершается конец страстей, мучительных поисков: «Что есть истина? Какова она? И как была подана?». Подведены итоги кучкой пепла. Как просто! Сколько мыслей, знаний, эмоций за простой «кучкой пепла»!.. Кучка пепла! а за ней то, что пело русским языком, разговаривало, мучилось, восторгом обливалось и, частенько, гляделось в будущее. Слёзы выступили из глаз, прокатились по щекам, умирал в нём ветхий человек. Рождалось новое понимание происходящего и происшедшего с ним, ещё не совсем осознанное, с болью... Николай Васильевич сидел перед камином в кресле, глядел на догорающие, тлеющиеся угли, и видел в них день, давний, временем затушёванный, сейчас же чётко и ясно вспомнившийся.
В этот день он уезжал из дома поступать в Нежинский лицей, тогда он был Никошей. Бричка, на которой ехал с отцом, Василием Афанасьевичем, мчала резво и стучала по камням дороги, отстукивая вёрсты. Было страшновато, но одновременно и любопытно – новая жизнь, она пугала и привлекала. Он ещё оглядывался назад, ещё проступали редкие слёзы, ещё было свежо в памяти прощание с Ванютой, его братцем, годом младше его, постоянным спутник его детских игр, проделок и фантазий. Тогда было непонятно, как это он умер? он ведь брат его, а значит должен быть живой и быть здесь в этой бричке и, как он, трястись по сельской дороге. Согласиться с утратой Ванюты навсегда было невозможно. Тогда он, остро не понимающе, увидел впервые смерть, что она вопреки всякой воле и силе людей, способна одолевать их. Где он теперь живёт, есть у него дом? Представил, что есть, а то куда ушёл, где ему находиться...
Слёзы высохли тогда, когда колёса затарахтели по мостовым города, тогда вновь проснулось любопытство, захватил дух новизны, и тень братика стала медленно отступать в прошлое. Где-то позади, за поворотами осталась Васильевка с невысоким холмиком могилки братца. Уже виднелись купола церкви в византийском стиле, не русском, это ему отец потом пояснил. Осталась позади застава, чаще стали встречаться прохожие. Наконец, они повернули на Московскую улицу, потом на Лицейскую. Новый город, новые впечатления захватили Никошу, правда в сравнении с Полтавой, где он учился с Ванютой, Нежин был приземистей и меньше высоких домов. Всё чаще стали встречаются церкви с острыми куполами, пышно цвели деревья в садах. Вот речка Остёр, и наконец, здание Нежинской гимназии. Восклицание и восхищение! Как давно это было! С ним ли происходило или то был какой другой мальчик? С ним!.. Тогда он был просто любопытным, всё замечающим подростком... Не было ни столиц с неуютными осенними вечерами, ни заграниц, не было и славы, что прогремела не только над всей Россией, но и в европейских государствах, не было почти ничего, кроме детства, сестриц и обожающей его маменьки.
С тех пор и началась его дорога длинною в целую жизнь. Скрипели тарантасы, звенели дорожные колокольчики на бричках, вязли колёса в придорожной грязи. Ох! Сколько же было дорог, немеряно, неисчислимое множество... Сотни, тысячи километров пройденных путей по заграницам и по матушке Руси... Дорога, «сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и всякий раз ты меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!..». А вместе с бегущими мимо вёрстами и жизнь тройкой проскакала по бескрайним просторам земли. Жизнь, ты «что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади.«...» Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли...». Жизнь! куда ж несешься ты? дай ответ... Не дает ответа!.. По этим дорогам, ты жизнь, проскакала так живо, так резво... Жизнь, ты пробежала так стремительно, так в безудержном рвении, что часто и дышать было невмоготу, куда? зачем? так, без оглядки рвалась вперёд, как стрела пущенная тугим луком. К какому краю, к какому берегу прибила меня, неуправляемая?.. Последнему? Зачем здесь остановилась, что за надобность случилась, мчи дальше и дальше... Мне в путь надо, опять в дорогу, там я найду вновь чудные замыслы и обрету душевный покой. Ну, жизнь, трогай же смелее!..
Догорели последние листы, ещё малым дуновением воздуха краснелись угли, но всё более и неотвратимо превращалось в золу, а в глазах потухали отблески великого пожара, уничтожившего огнём все страсти и томления последних лет.Вместе с его творческими страданиями, сгорали все чаяния и предвкушения близких друзей, живущих в надежде, что вот-вот будет закончен очередной шедевр... Теперь стали тщетными все их ожидания, а возможно осуждения их за предание огню поэмы. Аккордом звонким возник звук в пространстве России и замолк прерванный огнём и желанием автора.
3
По окончании дела, когда все сгорело и истлело, Гоголь вернулся в свою комнату. В изнеможении опустился в кресло. Слуга был рядом, плакал и всё повторял:
— Що цэ вы зробылы? Що цэ вы зробылы?
— Тебе жаль меня? — спросил Гоголь его, затем обнял, поцеловал и горько заплакал сам. По описанию Погодина он сказал тогда: «Иное надо было сжечь, а за другое помолились бы за меня Богу, но Бог даст, выздоровею и все поправлю». Так ли это, наверное, так... Какие то бумаги он всё же сохранил, отложил в портфель. Это были письма ему и письма в том числе Пушкина, память о котором свято хранил. Поступал так в полной уверенности, что это правильно, единственно верно. Слёзы шли от понимания, что не сможет восстановить написанного. Это было другое сожжение, какое он «учинял своим трудам прежде, это был расчет с писательством и с жизнью».[11] Более ни жить, ни писать было печем и не для чего. Позже много воспоминаний было предложено современниками Николая Васильевича и не все он отличались похожестью, той правдой, какая была на самом деле. Что было близко к истине? знал сам он!.. Знали старцы те, кто владел даром прозорливости.
Наутро он сказал графу Толстому: «Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно на то приготовленные, а сжег главы «Мертвых душ», которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти». Интересно замечание графа по поводу этих строк из некролога, написанного Погодиным для «Москвитянина»: «Думаю, что последние строки о действии и участии лукавого в сожжении бумаг должно оставить. Это было сказано мне одному, без свидетелей; я мог бы об этом не говорить никому, и, вероятно, сам покойный не пожелал бы, сказать это всем. Публика не духовник, и что поймет она о такой душе, которую и мы, близкие, не разгадали».
Можно ли объяснить, что бывают минуты откровения, если не озарения, когда душа распахивается и начинает ловить все несовершенства мира. А есть люди, какие чувствуют боль живущих рядом людей, чувствуют зло, творимое на земле. Тогда внутри поселяется боль, какую не излечить всеми лекарствами земли. Душа ловит пространственную битву между силами тьмы и воинством Света. Жителям Земли, смотрящим в далёкое синее небо, только кажется, что там ничего не происходит, а именно тогда, когда томится душенька в тоске великой, вот тогда и происходит эта битва. Идёт столкновение между свободной волей человека, которая есть закон космический, и тем, что уготовано ему его судьбою, ничто не может освободить его от участия в борьбе этих начал. Идёт, не переставая, битва вокруг человека за него самого между невидимыми сущностями добра и зла в областях, недосягаемых для физического зрения. Об этих битвах много рассыпано откровений по страницам святоотеческой литературы и трудам восточных философов, святых. Человек попеременно может стать добычею одних или других. Трудно представить себе ярость бесовскую, пытающуюся овладеть человеком. Основная же «битва шумит в бесконечности в пространстве между тонкими энергиями и волнами хаоса. Ум человеческий понимает земные столкновения, но не может он, глядя в голубое небо, представить, что там бушуют мощные силы и вихри...».[12] Так нам жителям земли становится непонятно, почему вдруг сменилось настроение. Ещё недавно было радужное, а потом упало, стало грустно и придавило сердце.
Николай Васильевич именно был таким человеком тонкой, восприимчивой и ранимой натуры. Его личность сочетала юмор и грусть, религиозность и сомнение, мягкость и внутреннюю тревогу. Была в его природе повышенная впечатлительность, он остро чувствовал мир: природу, музыку, человеческие эмоции, даже мелкие события могли потрясти его, оставляя заметный след. Ему были присущи религиозность и стремление к духовной чистоте, искал ответы на главные вопросы жизни и был в поиске путей спасения души. Не обошли его размышления о добре и зле, мучительно выискивал Путь человека к Богу. Господь наградил его чувством тонкого юмора, соединённого с нежной грустью. Если Николай Васильевич применял сатиру, то она всегда соседствовала с мягкой печалью, сочувствием к «маленькому человеку», каким был Акакий Акакиевич, даже в смешных сценах его трудов ощущается тоска и сострадание. Несмотря на свою широкую известность, натуру его не обошла замкнутость и неуверенность, робость и сомнения. Он не боялся резкой критики, но переживал даже малейшее недоброжелательство. К его миру нужно прибавить поразительное воображение и детскую мечтательность, из обыкновенных повседневных эпизодов мог создавать целые миры, всюду наделял природу и обыденные детали поэтичностью. Удивительные фантазии его рождались из умения глубоко чувствовать красоту и тайну жизни. А ещё всё это соседствовало со склонностью к меланхолии и внутренней борьбе.
В душе Гоголя всегда было противоречие: он мечтал о радости и гармонии, но часто видел мрак и несовершенство мира, это чувствуется и в его письмах, и в творчестве. Вот таков был удивительный человек Николай Васильевич. Самые нежные пронзительные слова сказала о нём его маменька: «Сердце этого ангела, было полно нежнейших чувств, которые он скрывал, не знаю, почему, под угрюмой наружностью и никому не хотел показывать...».[13]
Теперь этот человек стоял у порога того мира, какой пролегает между жизнью и смертью, между земным и небесным, на пороге Вечности, о каком другой великий писатель написал «вот-вот всё кончится, и он переступит в неведомое».[14]
Теперь он остро почувствовал, что исчерпал себя здесь в этой жизни, пора было собираться в путь, Домой, на встречу с Ванютой, с отцом... С ранних лет чувствовал, что настоящая жизнь и Дом, где-то не здесь, а Там, где Там не знал, но отогнать от себя мысль эту не мог в течении всей своей жизни. А то, что здесь заканчивается, сейчас ясно и отчётливо осознавалось.
— Надобно уж умирать, — сказал он Хомякову двумя днями позже этого, — А я уже готов, и умру.
На него действовала сила не только внушения, но знание завершения земной юдо;ли,[15] и сила духа, бесстрашно сказавшая ему, что конец неминуем...
«Он смотрел, как человек, — пишет доктор Тарасенков в своих воспоминаниях, позванный к Гоголю впервые тринадцатого февраля, — для которого все задачи разрешены».
После сожжения поэмы, Гоголь перебрался на кровать и почти не вставал. Преданный слуга бессменно стоял у изголовья, готовый броситься на помощь или услужить по надобности, но Гоголь уже почти ничего не хотел принимать из рук его, внутрь принимал только теплое красное вино, разбавленное водой.
Оставались дней десять, его жизнь заканчивалась.
---------------------------------------------
Иллюстрация: Клодт М.П. Гоголь сжигает рукопись второго тома Мертвых душ
[1] Гоголь Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями». «Завещание»
[2] Из письма Гоголя Н.В. Шевырёву С.П. от 28 февраля 1843 года
[3] Свою первую поэму «Ганц Кюхельгартен», Гоголь сжёг в 1829 году из-за холодного приёма критиков и читателей
[4] Из письма Гоголя Н. В. Аксакову С. Т., от 16 мая н. ст. 1844 г.
[5] Строки из повести Гоголя Н.В. «Тарас Бульба»
[6] Гоголь Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями».
[7] Аффе;кт - эмоциональный процесс взрывного характера, характеризующийся кратковременностью и высокой интенсивностью, часто сопровождающийся резко выраженными двигательными проявлениями и изменениями в работе внутренних органов. Аффекты отличают от эмоций, чувств и настроений
[8] Слова из поэмы Гоголя Н.В. «Мёртвые души». 2 том, гл.1
[9] Там же
[10] Там же
[11] Строки из книги Золотусского Игоря «Гоголь». Часть 6. Глава 3
[12] Живая Этика. Надземное.161
[13] Из письма матери Гоголя Марии Ивановны Гоголь-Яновской Смирновой-Россет Александре Осиповне, март 1852г.
Игорь Золотусский. Гоголь. Часть 6. Глава третья
[14] Слова из романа Достоевского Ф.М. «Идиот»
[15] Юдо;ль - поэтический и религиозный символ, обозначающий тяготы жизненного пути, с его заботами и сложностями
Свидетельство о публикации №225091200067