Между строк

Чикагский ветер впивается в пальцы, даже если календарь показывает апрель. Я снова и снова возвращаюсь в то утро ; коридор второго этажа в Swift Hall, слабый запах кофе, в окне рябит озеро, а за столом сидит Мирча Элиаде, как всегда, чуть сутулый, но лучащийся изнутри каким-то ироничным светом. Разговор об Отто начался буднично: про дихотомию fascinans и tremendum, про Лютера, про протестантскую интенцию ужаса перед Славой. А потом мой, тогда ещё дерзкий, вопрос: «А что осталось между строк? Что не сказал Отто, не дописал ты?»

Элиаде прищурился, и именно это прищуривание – не слова! – зажгло тот костёр воспоминаний, который разгорается во мне всякий раз, когда думаю о страхе, видении и мышлении, которое мыслит само себя.

В иврите ;;;; (йира;) ; страх; ;;; (раа;) ; видеть. Между ними ; лишь вздох буквы йод. То ли прибавка, то ли недосказанность. Элиаде, постукивая стержнем старой авторучки по столу, прошептал: «Страх и Видение – почти одно и то же. Потому и псалом можно читать двояко: “Приидите, чада, научу вас видению Господа”».

Я тогда ухмыльнулся: лингвистические игры, мол. Но он вскинул брови: «Подумай, что случается, когда видение слишком полно? Тот, кто видит всё, видит и небытие. Становится страшно не за себя, а за Само Бытие».

Мы перешли к Аристотелю. Ничего неожиданного: Перводвигатель, ноэсис ноэсиос. Но Элиаде вдруг оборвал привычный ход мысли: «Ты ведь учил Аристотеля в семинаре как довод к бытию Бога. Но попробуй прочесть это место иначе: мышление, замкнутое на себя, ; это одиночество. Вечность одиночества, где нет ни “ты”, ни “мы”, ни даже “он”. Есть только “Я, видящее Себя”. Неужели в таком кристалле самосозерцания не родится дрожь?».
«Страх Господа ; начало знания» (Притч. 1:7). Мы привыкли слышать, что конец этого пути ; мудрость. Но Элиаде поставил акцент иначе: начало. Знание начинается там, где невозможна привычная оптика; где субъект и объект сбиваются с места.
Если человек боится, он ещё отделён: есть я, есть нечто грозное. Но «страх Господа», на который намекает мистический текст, ; это дрожь Самого Бытия перед бездной собственного самосознания. И знание, возникающее из этой дрожи, парадоксальным образом лишено познающего: оно – свет, в котором объекты сгорают, не оставляя теней.

Годы спустя, уже без Элиаде, я пытался найти параллели:
• У каббалистов ; цимцум. Бог «сжимается» и впервые сознаёт пустоту в Себе. Тектонический страх, что сжатие может оказаться вечным.
• В хадисе Аль-Газали человек видит Аллаха «как нечто, что видит лишь Себя» – и трепещет сердце.
• У дзэн-мастеров киота пустует: Будда видит Будду в Будде – смех и ужас одной вспышкой.
Повсюду тот же нерв: чистое зрение ранит самого зрящего.

Я возвращаюсь в кабинет, слышу, как за окном шумит «windy city», и, кажется, понимаю, почему у Отто не нашлось слов. Страх, о котором мы говорим, не могут описать ни феноменология, ни богословие. Он ; до различий, до грамматики. Попробуешь положить его в фразу – выскользнет, как голая ртуть: сожмёшь – рассыплется шариками.

Элиаде, кивая, заключил: «Вот потому и остаются белые поля в рукописях. Самое важное всегда пишется между строк».

Когда я, выключив экран, сажусь в темноте комнаты, мне приходит смутный образ: сияющая сфера, у которой нет ни центра, ни края, и в то же время вся она ; один-единственный зрачок. И этот зрачок страшится, потому что не в силах закрыться. Ему нельзя моргнуть, нельзя «не видеть».
Тогда я начинаю понимать величие и меланхолию человеческого положения. Мы устроены иначе: нам даровано веко. Мы можем прятаться, забываться, позволять вещам быть «там». А потому у нас есть роскошь любви, ошибочности, юмора. Но стоит открыть все внутренние глаза сразу – и мы прикасаемся к тому же трепету, которым полнится первозданная мысль.
И, может быть, именно это и есть «начало знания»: та тонкая стадия, где страх ещё не спрессовался в догму, но уже не растворён в неведении; где взгляд и ужас совпадают и вспыхивают озарением.

Когда разговор с Элиаде кончился, он медленно закрыл тетрадь, будто ловил под обложкой последние слова. И сказал тихо, почти шутя: «Если когда-нибудь сможешь описать то, чего нельзя описать, пришли мне открытку».

Я так и не послал открытку ; адресат ушёл в 1986-м. Но всякий раз, когда ледяной ветер Чикаго бьёт по ладоням памяти, я наполовину верю, что сверху, в библиотеке, которая вне времени, он открывает конверт. Внутри – пустой лист бумаги.


Рецензии