Соло в Оперном

Любите ли вы Оперный не так, как любил его я? Очень может быть. Скорее всего, вас воодушевляет то, что в нем пел юный Федор Шаляпин и танцевал юный Рудольф Нуреев. Или же вам важнее, что в этом здании заседал антибольшевистский съезд депутатов Учредительного собрания России в 1918-м? Нет, конечно, и мне с детства нравилось единственное здание в Уфе, не похожее ни на одно рядом стоящее - краснокирпичное, крепко сидящее, да еще сбоку аллея с бюстом Пушкина у ворот.

Согласен, в мои годы в нем хватало значимых событий искусства: Гузель Сулейманова была Одеттой, а Фирдаус Нафикова — Кармен, но народные артистки Союза в кругу моих родителей были живыми людьми. Так уж сложилось, что в Уфе вообще все яркие лица так называемых свободных профессий были тогда в одном кругу, и звездные балерины, их звездные партнеры могли зайти, например, в редакцию. Допустим, в отдел культуры к дяде Жене Бирюкову (который подарил мне книжку Давида Бурлюка, изданную в Америке. Ну это особая история...) Или же в кафе, где каждый обеденный перерыв (пока хватало зарплаты) отмечали с винцом журналисты. Я вот запомнил одного баса-баритона не по программке, где он с накладной бородкой в роли Бартоло, а по его визитам в секретариат, где певец Олег Полянский, фотограф-любитель, предлагал для публикации свои работы.

Потертый бархат не скрывал своей аристократичности. Она только подчеркивала наивность и топорность балета «Буратино» или массового танца кукурузных стеблей из другого произведения другого, кажется, корифея башкирской музыки. Что делать — театр обязан был отображать достижения окружающей культуры, пусть этот танец и напомнил мальцу хрущевских времен термин из учебника биологии: перекрестное опыление… Но здорово же было смотреть с верхнего яруса, с галерки на полный лысин и «бабетт» партер! На желто-коричневый лак оркестра. Ну и конечно, на декольте…

Доводилось сидеть и в директорской ложе, рядышком со сценой — в тупике бельэтажа, напротив правительственной ложи — и разглядывать ее небожителей и их еще более далеких московских гостей. Что запомнилось уже в юности — сидение в этой ложе в качестве члена жюри первой для общегородской публики встречи уфимского КВНа. Я в жюри попал как представитель вечерней газеты, на сцене были мои друзья из команд университета и мединститута. Был 1969 год, публика сносила вековые тяжелые двери, перед которыми — ну, слегка в сторонке! -  во весь рот улыбался ректор универа Чанборисов и приговаривал: «Когда в последний раз Оперный видел столько публики? Кто разрешил такое? Я разрешил!» И был, отчасти, неправ, поскольку наплыв был связан не только с его милостивым решением, но и с тем, что Сережа Канчукер из команды, подведомственной «Чан-Кай-Ши», напечатал на ксероксе несколько десятков липовых билетов…

И вот уже 1985 год. Как было принято говорить в те годы — юбилейный. Но юбилей был особенный, по моим ощущением трагический, «со слезами на глазах», я решил по этому поводу высказаться. К своим 35 годам именно в этот год я выпустил (поздновато…) первый сборник стихов. Он вошел в кассету молодых поэтов, кассету придумал я как один из руководителей литобъединения при молодежной газете, но именно моя книжечка была усечена наполовину бдительной книжной редакцией. «Слишком много Бога, Иосиф!» - написано было на одной страничке машинописи, написано редактором, которого я когда-то, выловив из почты с помощью друга Саши Касымова, отправил учиться в Литинститут. Еще на одной странице, тоже карандашиком (чтобы можно было стереть?) было написано «Уж копия Мандельштам!», то ли с издевкой, то ли с неодобрением, а скорее всего — и с тем, и с другим. Но книжечка вышла, пусть и под одной обложкой с другим автором, мы ее всей кассетой отпраздновали гулянкой, я даже получил гонорар, который хватило на покупку шерстяного пальто песочного цвета (потом я его Касымову подарил). Значит, можно было предаваться новым свершениям. И я пошел в Оперный.

Пошел я к Славе Стрижевскому. Слава, мой соавтор по репортажам в «Вечёрке» (ставлю Ё из упрямства, поскольку нецивилизованные уфимцы тогда говорили «Вечерка»), с которым мы ходили по городу в поисках впечатлений, он делал «карточки», а я писал «текстовки», иногда довольно художественные, так вот Слава зачем-то окончил Институт искусств и стал дипломированным театральным работником. За это его и определили в Оперный — директором. Накануне юбилейных торжеств он жаловался: «Сорок лет Победы — а нам показать нечего, мы же не ансамбль песни и пляски, быстро не сбацаешь...»

И я вовремя подоспел, как бы в помощь Стрижу. Вспомнил, как почти двадцать лет назад делал на Башкирском телевидении программы клуба юношества «Романтики», где мы, школьники, в прямом эфире читали стихи. Любимая программа была по стихам поэтов, погибших на войне, я ее выбрал из свежего тогда тома «Библиотеки поэтов», раздал друзьям, исходя из их темперамента. Сам читал Павла Когана: «Мы кончены. Мы отступили. Пересчитаем раны и трофеи. Мы пили водку, пили «ерофеич», Но настоящего вина не пили. Авантюристы, мы искали подвиг, Мечтатели, мы бредили боями, А век велел — на выгребные ямы! А век командовал: «В шеренгу по два!». Вот такие двойственные стихи романтика, через несколько лет — комиссара, погибшего на «Малой земле», читал я в экране советского телевизора! И мне за это ничего плохого не было, было только хорошее: сценарии передач, а было их около десятка, приняли на журфаке МГУ в качестве профессиональной журналистской работы, и я сразу после школы поступил на телеотделение...

В общем, я предложил, а Слава одобрил идею: сделать монтаж из стихов поэтов-фронтовиков. Минимум на сорок минут.

Итак, в 35 лет я дебютировал в оперном театре с сольной программой. Не имея ни голоса, ни слуха — и даже иллюзий об их присутствии. Зато я любил стихи, особенно те, за которые было заплачено страданиями, а то и жизнью. И в которых это было проявлено с несгибаемостью, точностью и яркостью. Ирония и пафос вообще часто связаны, и в жизни, и в повествовании. Так моя ирония по отношению к оперной сцене и моему на ней присутствию незаметно перешла в рабочее состояние из созерцательного, к чужим переживаниям - из своих внутренних смешков.

Конечно, первым делом я взял в программу моих любимых Гудзенко («Когда на смерть идут — поют, а перед этим можно плакать…), Винокурова («Сережка с Малой Бронной...»), Межирова («Мы под Колпином скопом стоим, артиллерия бьет по своим...»), другие их строки, которые я знал наизусть, можно было читать не сорок минут, а часами. Слуцкий, «Лошади в океане». Его друг Давид Самойлов («Сороковые-роковые...»). Боялся, что буду заикаться, но стихи вели своей музыкой, помогал Александр Межиров (тоже явный заика) с любимой пластинки, его перетекание согласных из слова в слово показывало путь преодоления заикания («...вдоль пульманов пыльных состава...»). Окуджавские песни — это надо будет с техники воспроизводить, пародировать своим исполнением не решусь.

Кульчицкого — обязательно, хотя он и воспевал, вроде бы, советскую экспансию («Уже опять к границам сизым составы тайные идут и коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году...»), но ведь погиб за эту идею, за идею «Земшарной республики Советов», как погиб за идею «чтобы от Индии до Англии сияла Родина моя» Павел Коган. Несмотря на то, что мой кумир юности понимал жестокость власти, которой взялся добровольно и самоотверженно служить. Так что строки эти в 1985-м, когда уже и свобода от подобных идей забрезжила, помогли мне прочувствовать яростный поиск идейной стороны, уже и враждебной мне по нажитому опыту жизни в СССР. Я даже межировские «Коммунисты, вперед!» включил, не из конформизма,  не из обязательности «паровоза» в программе, а потому что они тоже были частью того напряжения людских сил, стихи были классно написаны, тоже были наполнены силой победителей.

Но стержнем программы стала поэзия, которую я до того никогда не относил к любимой, которая была чужда моему вкусу. Твардовский. Нет, не разворачивающиеся сюжеты «Теркина», а немыслимая сила  совести и верности фронтовым собратьям грандиозного стихотворения «Я убит подо Ржевом», фронтовые детали, их привязка к пядям земли, за которые бились и погибали ровесники моего отца. Ведь как к ним обращался Александр Трифонович, он ведь мог так обратится и к нему. Если бы папа, в свои неполные двадцать дошедший до Куршской косы, погиб тогда. Что я говорю, тогда он бы не был никаким папой. Тогда бы и меня, сына, не было — совсем.

… В зале были, в основном, его ровесники. Партер был заполнен, по ярусам я не смотрел, не до того было неопытному исполнителю. Я исполнял долг. Крутился по сцене, ставил пластинки, кажется. И говорил — чужими словами, но как своими, от себя лично. Публика слушала тихо. Аплодисменты. Ушли. Со спины увидел какую-то фигуру рядом со Стрижевским. Потом узнал, что это был скульптор Лев Кербель, про которого «Вечёрка» написала с ошибкой в заголовке: «Акамедик Кербель в Уфе», он приезжал по поводу установки очередного памятника (его Ленин уже стоял на главной площади). «Ака-медик» - это главный врач? По крайней мере, одну ситуацию он помог разрулить: Минкульт не хотел платить мне гонорар, но Кербелю понравилась программа, и мне заплатили обещанное.

От моего соло осталась афиша. И еще стихотворение, которое тогда я не стал читать с большой полукруглой сцены. Мое стихотворение 1985 года.

*   *   *
                Отцу, Давиду Гальперину
Как душа проступает на коже
обречённым рисунком морщин,
так, старея, вы стали моложе,
поколенье военных мужчин.

Старит мудрость итогом печалей…
Есть печаль умаления сил…
Ваши старшие беды – в начале,
их полуторки не укачали,
проверяя болотный настил.

Колыбели – купели – воронки –
шаг ускоренных курсов бойца.
Вы мудрели, послав похоронку,
жгла махорочная хрипотца.

Как сквозь марлю – кровавые пятна,
смерть сквозь веки ложилась на сны,
но погибшего звали обратно,
из окопа – за парту бы с ним.

А когда наяву вы вернулись,
зря казалось, что юность пришла:
на болоте вы с ней разминулись,
через сорок лет догнала…

«В многой мудрости много печали…»
Есть печаль умаления сил.
Ну а ваши печали – в начале,
их  трёхтонки бортами качали,
увозя в наступающий тыл.

По-мальчишески веруя в братство,
в младших братьев с тревогой смотря,
к пенсионным годам – не богатство,
вы скопили листву сентября…

 


Рецензии
Тут же вспомнилась славная песенка начала 80-х, кажется: "мы оперу, мы оперу. Мы очень любим оперу!". ВИА "Аппелин". Мелькнуло воспоминание о посещении "Евгения Онегина" в Большом (а заодно и удивление моего младшего друга; "Не понимаю! Тебе это нравится? В балете хоть на ножки славные посмотреть"))). Но ты с первых же слов окоротил эти воспоминания: "Любите ли вы Оперный НЕ ТАК, как любил его я?". Конечно. Я и в Уфе-то ни разу не был. Посмотрел на картинки фундаментального красного здания, даже на зал (фото, сделанное со сцены, на которой я тут же представил тебя, работающего своё соло). Спасибо, хороший текст. Он как бы и мемуар, но есть в нём нечто бОльшее. Что? Запечатление в одном фрагменте целый жизненный поток, в котором ни одно время не мешало другому. Скорее, дополняли времена взглядом на разное настоящее и даже заглядыванием в прошлое. Хорошо!

Виталий Челышев   15.09.2025 15:31     Заявить о нарушении