Путь доблестного воина Ахалвина III. Рука судьбы
Ночь над долиной Бистрицы была неестественно тихой, словно сама природа затаила дыхание перед грядущей бурей. Ни крика совы, ни шелеста листьев под лапками ночных тварей. Лишь далёкий, настойчивый плеск воды в каменистом русле да сдержанная перекличка часовых на южном фланге нарушали звенящую тишину. Огромный тумен Перуна, растянувшийся на многие вёрсты, стоял лагерем у самого подножия Дукльского перевала, в последнем тесном ущелье, что отделяло его от раскинувшихся внизу, словно чёрное полотно, земель гепидов. Позади остались коварные снега Карпат, впереди ждала неизвестность.
Перун не спал. Сон бежал от него, гонимый зудящим предчувствием. Обходя посты, он вслушивался в тёмное дыхание ночи, пытаясь прочитать в нём скрытые знаки. Он знал, что воеводе не подобает самолично проверять караулы, особенно в такой час. Тумен-баши, как почтительно величали его гунны, должен восседать в своей походной юрте, окружённый охраной и советниками, погружённый в чтение карт и донесений. Но разве могут рождаться свежие мысли в душном замкнутом пространстве, где видишь лишь почтительные лица тысячников и слышишь только то, что они считают нужным доложить? Нет. Чтобы постичь истинный смысл происходящего, нужно остаться наедине с ночным небом, позволить холоду звёзд пронизать тебя насквозь, прочесть усталость и тревогу на лицах простых воинов у костров, ощутить кожей вибрации надвигающейся угрозы.
Как сейчас.
Часовые несли службу исправно, и никакой человек не смог бы проскользнуть мимо их зорких глаз. Человек — нет. А серая, скользкая тень, мелькнувшая меж стволов сосен? Ещё одна. Бродячий пёс, решивший поживиться остатками от людского пира? Такое бывало — пятнадцатитысячная рать, плетущаяся в походной колонне, как магнит притягивала разномастных падальщиков. Но эти тени вели себя иначе. Они не рыскали в поисках пищи, а смыкались, окружая его, двигаясь с тихой, хищной целеустремлённостью.
Первый волк атаковал со спины, могучее тело сорвалось с места в яростном прыжке, оскаленная пасть целилась в сонную артерию. Но рефлексы, отточенные в схватках с драконами и людьми, сработали быстрее мысли. Резкий удар локтем сбил прыжок, и в следующий миг стальной клинок, вспыхнув в лунном свете, прочертил по шее зверя смертельную черту. Тот рухнул на землю с хриплым завыванием, и уже на глазах у изумлённого Перуна его облик начал расплываться, превращаясь в искажённое гримасой боли и ярости лицо человека.
— Алтын! — громко крикнул Перун, отскакивая на шаг. — Волки!
Он знал, что молодой гунн, его тень и правая рука, всегда где-то рядом. Но времени дожидаться помощи не было. Второй оборотень уже прыгнул на него, целясь когтями в грудь, третий зашел в ноги. Меч в руке Перуна запел свою привычную, страшную песню. Это был не легендарный Грам, но славянские кузнецы, его же ученики, тоже не зря ели свой хлеб. Сталь гудела в ночи, рассекая шерсть и плоть. Одна из тварей вцепилась ему в плечо — железная хватка не дрогнула, ответный удар клинка в сердце был безжалостен и точен. Другой прыгнул на спину — Перун рывком ушёл вперёд, позволив противнику проскользнуть мимо, и в последний миг развернулся, вонзив остриё в горло.
Их было много. И они не ведали страха. Но это их не спасло. Волк, сорвавшись с места в длинном прыжке, не пролетел и половины пути, как был отброшен в сторону метко пущенной стрелой. Он ещё не успел рухнуть на землю, как второй хищник, уже почти достигший Перуна, свалился с торчащим в глазнице оперенным древком. Руку Алтына нельзя было спутать ни с чем: он успевал выпустить четыре стрелы, прежде чем первая достигала цели.
Диверсанты, поняв, что засада раскрыта, мгновенно рассеялись, растворившись в лесной чаще. К Перуну уже подбегал запыхавшийся Алтын, с тетивой, ещё дрожащей от недавнего выстрела.
— Тумен-баши, прости! Я должен был быть рядом!
— Вины твоей тут нет, Алтын, — отозвался Перун, отирая клинок о плащ одного из убитых. — Это я забываю, что отныне всегда хожу под прицелом. Где наши союзники, даки? Не ушли ещё? Позови ко мне Карпата. И Тори.
Алтын коротко свистнул, и словно из-под земли возникли двое его вестовых. Через мгновение, получив приказ, они исчезли в темноте. Вскоре в юрту Перуна, освещённую трепещущим светом масляной лампы, вошли двое: кряжистый, испещрённый шрамами Карпат, предводитель местных даков, и сухопарый, с пронзительным взглядом Тори Собачья Лапа, начальник разведки тумена, получивший своё прозвище за редкий дар превращаться в пса.
— Гепиды знают о нашем марше, — без предисловий начал Перун. — Их лазутчики, принявшие звериный облик, проникли в самую сердцевину лагеря. Значит, жди беды. Мы в ловушке этого ущелья, где враг может устроить нам каменную могилу. Карпат, ты рождён среди этих скал. Возьми людей Тори, проверь все высоты над перевалом, все тропы, откуда можно обрушить на нас гору. Выставь там дозоры. Немедля.
Когда они ушли, пытаться уснуть было бессмысленно. Перун развернул на столе кожаную карту, но взгляд его был обращён внутрь себя. Великий Элла, которого римляне называют Аттилой, движется южнее Дуная, круша их твердыни, расчищая путь к Рейну. Первый удар будет нанесён по Галлии, по землям, знакомым ему из той жизни, где Перун звался Сигурдом. Его тумену поставлена иная задача: идти севернее, через лесистые земли, заготовить материал и тайно навести переправу через великую реку, дав армии гуннов возможность атаковать внезапно, сократив многочисленные потери. Именно поэтому он вёл своих воинов через горы, намеренно выбирая трудный, но скрытный путь.
«Вокруг главных сил Аттилы сейчас вьются все разведки мира, — размышлял он. — А мы должны стать тенью, невидимым молотом. Но сохранить тайну не удалось. Гепиды тут как тут. Каким же легкомысленным надо быть, чтобы пройдя столь тяжкий путь, пасть от руки горстки диверсантов, пробравшихся в самую ставку? Моя кожа, омытая кровью дракона, тверда к стали, но это не убережёт от камня, сброшенного на голову. Моя жизнь принадлежит не только мне, но и каждому, кто пошёл за мной. Я не вправе их подвести».
За этими нелегкими думами его застал рассвет, алеющий над зубчатыми гребнями гор.
— Алтын!
— Слушаю, тумен-баши!
— Позови ко мне Бьярки и Фроди.
Вскоре в юрту вошли два брата, олицетворявшие стальную мощь тумена: Бьярки, командир копейщиков, грузный но подвижный, и флегматичный, с колким взглядом Фроди, начальник отрядов самострельщиков.
— Слушайте, други, — сказал Перун, указывая на карту. — Выдвигаться на равнину поодиночке — значит отдать людей на убой. Выходить будем стальной стеной. Так: первая сотня выбегает, занимает оборону, прикрывая выход щитами. Под её прикрытием — вторая, третья… Пока не соберём ударный кулак в тысячу копий. Если врага нет — сочтём за учение. Если есть — встретим во всеоружии. Идите и продумайте порядок. Не мне вас учить ратному делу.
Вперёд выслали разведчиков Тори. Те, словно тени, сливаясь с местностью, заняли наблюдательные посты, создав живую цепь оповещения, где условными знаками и криками птиц передавали вести вглубь ущелья. Движение обозов замерло. Вперёд выдвигались копейщики и самострельщики, собираясь на заранее выбранных площадках. Дорогу к выходу расчистили от всяких помех — каждая секунда могла стоить жизней.
От разведки поступила донесение: на равнине, у самого выхода из ущелья, замечено скрытное движение. Враги, и их немало, укрылись в придорожной роще.
Итак, всё готово. Раздалась короткая команда, и первая сотня, прикрываясь щитами, стремительным броском высыпалась на открытое пространство. В считанные мгновения, отработанными до автоматизма движениями, воины сомкнули щиты, создав сплошную стену, ощетинившуюся частоколом копий — грозный дикобраз, готовый к бою.
Не успели гепиды опомниться, как из ущелья, точно из чрева горы, выскочила вторая сотня. Строясь в беге, она заняла место слева от первой, наращивая стальную стену. Затем третья, четвёртая… Лишь тогда в стане врага поднялась тревога. Молниеносность и выучка славян ошеломили их. Раздался дикий боевой клич, и в дружинников Перуна полетели первые стрелы и камни.Но беспомощно отскакивали от сплошной стены щитов.
Тогда с очередным исступлённым рёвом гепиды, вооружённые топорами и мечами, густой толпой хлынули из-за деревьев в яростную атаку. К тому моменту уже семь сотен копейщиков стояли несокрушимой фалангой.
— Гром! — пронеслась над строем чёткая команда.
Передние шеренги дружно опустились на колено, и из-за их спин, с шипящим звуком, в надвигающуюся лавину врага вонзился смертоносный залп самострельных болтов. Целиться не было нужды — плотная масса гепидов была идеальной мишенью. Через три секунды — новый залп, и ещё один.
Гепиды, неся потери, успели преодолеть две трети расстояния, но их строй редел на глазах.
— Щит! — прогремела новая команда.
Копейщики поднялись, встретив яростный натиск непробиваемой стеной щитов и остриями копий. Строй не дрогнул. Раненых тут же отводили назад, в ущелье, где их принимали руки товарищей. А им на смену из горного прохода выбегали новые сотни, смыкали ряды и, под мерный, зловещий бой бубна, начинали теснить врага с флангов, осыпая новыми залпами «грома».
У гепидов, бившихся в ярости о стальную стену, возникло жуткое ощущение: чем больше они рубят и кромсают, тем неумолимее вражеский строй нарастает и сжимается вокруг них, как стальные тиски. Они уже стояли по щиколотку в крови и наступали на тела своих павших собратьев. Их ярость сменилась ужасом, а ужас — паникой. Первые ряды дрогнули, и вот уже вся орда, путая направления, бросилась прочь, к спасительному лесу.
— Гром! — раздался им вдогонку привычный уже приговор.
Многие из бегущих так и не достигли спасительных деревьев, сраженные в спину безжалостными болтами. Ущелье было очищено. Стальная стена выстояла.
Ядовитые колодцы
Три дня тумен Перуна, словно гигантский уставший змей, сползал по скользким, подтаявшим карпатским склонам, пока наконец не вырвался на простор широкой речной долины. Воздух здесь был мягче, пах влажной землёй и прелой хвоей, а с южных склонов холмов уже смотрела на свет тёмная, почти чёрная почва, лишь кое-где припорошенная кружевными остатками снега. Деревни гепидов, попадавшиеся на пути, стояли пустынными и безмолвными, словно вымершие; их обитатели, опасаясь чужаков, попрятались в глухих лесных чащобах, оставив на произвол судьбы свои скромные пожитки. Но воины Перуна, следуя строжайшему запрету, в селения не заходили, дома не трогали, довольствуясь припасёнными ещё в славянских землях провиантом.
Место для лагеря выбрали удачно — на пологом берегу реки с чистой водой. С высоким холмом для дозора по правую руку и старой, могучей рощей дубов и сосен по левую, что сулила обильный материал для строительства укреплений. Перун поднял руку — и мгновенно, как по волшебству, замерла вся огромная, десятитысячная масса людей, коней и повозок.
— Становись лагерем, — раздался его спокойный, уверенный голос, и приказ, подхваченный десятками голосов сотников, покатился по всему войску.
Началась отлаженная, привычная работа. Сперва землемеры, используя армейские копья как эталон, отмерили и расчертили прямо на земле будущие улицы и кварталы, отметив ключевые точки вбитыми в грунт самострельными болтами. Командный сектор на возвышенности быстро обрёл вид круглой крепости из заострённых и вкопанных в землю брёвен, оплетённых ивовыми ветками и обмазанных глиной. Для простых ратников и ремесленников дружно принялись сооружать двускатные шалаши из коры и дёрна, утепляя мхом и располагая строгими рядами, дабы в случае тревоги можно было быстро выстроить боевые порядки. В центре уже дымил общий очаг — место вечерних собраний и молений. Перун, чтящий Христа, не запрещал старых богов, говоря, что любовь к ближнему, кою несёт Спаситель, живёт в сердце каждого воина, к какому бы пантеону он ни обращался.
Особое внимание уделили оборонительным сооружениям: вырыли ров шириной в два шага, насыпали вал, укреплённый брёвнами, через каждые сто шагов возвели сторожевые вышки. Лагерь превращался в неприступную крепость.
Пока кипела работа, по окрестным деревням отправились конные разъезды с миром, а не с мечом. Везли не угрозы, а топоры, вилы, лопаты — всё то, что нужно в крестьянском хозяйстве. Воины, сами в большинстве своём из землепашцев, чутко понимали опасения местных. Чувствуя на себе внимательные взгляды из-за деревьев, оставляли свои дары на видных местах — на деревенских площадях или у колодцев — и уезжали, не дожидаясь благодарности.
Расчёт Перуна оправдался. Спустя несколько дней к лагерю потянулись первые смельчаки с телегами, гружёными зерном, копчёным мясом и зимними овощами. Торговля завязалась, сначала осторожная, потом всё оживлённее. Крестьяне возвращались в свои дома, убедившись, что эти странные завоеватели не несут угрозы. Мокруша, главная целительница тумена, отправила своих учеников по деревням — лечить больных, не требуя платы. Но благодарные селяне пытались сунуть в руки знахарей горшок с мёдом или кусок домашней ветчины. И обижались, если те отказывались.
Казалось, хрупкий мир и доверие установлены. Перун отдал приказ о строительстве постоянной мельницы и кузницы, намереваясь оставить здесь небольшой гарнизон, чтобы иметь тыловую базу. Ему с войском нужно было продолжать поход к Рейну.
Но тут грянула беда.
Из деревни в десяти верстах к юго-востоку примчалcя запыхавшийся гонец. Люди в деревне падали замертво со страшными признаками: рвота, судороги, почерневшие губы. Умерло уже семеро, трое — дети. И шёпотом, а потом и вслух, люди заговорили: это славяне отравили колодцы, чтобы очистить землю для себя.
Перун и Мокруша выехали немедля. Колодец в деревне казался чистым и глубоким, но знахарку сразу привлек едва уловимый сладковато-гнилостный запах. Осмотр больных не оставлял сомнений.
— Яд, — мрачно подтвердила Мокруша, проверяя воду своими снадобьями. — Не природный. Сложный. Искусственно изготовленный.
В тот же день пришли вести ещё из трёх деревень. Та же картина: смерть, страдания и один и тот же укоряющий шёпот: «Это они! Славяне!». Хрупкий мост доверия, выстроенный с таким трудом, рухнул в одночасье. Торговля прекратилась, дороги опустели, в лесах снова замерцали враждебные огоньки.
Собрав совет, Перун сказал сурово:
— Силой мы лишь подтвердим их худшие подозрения. Молчанием — подпишем себе приговор. Нужна правда. И она должна быть явлена всем.
Он приказал прочесать все леса вокруг, искать тайные тропы, установить дозоры у каждого колодца, предложить щедрую награду — не золотом, а железом и защитой — за любую весть.
Через три дня анты-разведчики донесли: из глухого ельника, где, по словам старожилов, и зверь-то не ходит, струится дымок. Отряд Перуна двинулся туда по весенней хляби.
За полузамёрзшим водопадом они нашли пещеру, превращённую в адскую лабораторию. Полки, уставленные склянками с порошками и жидкостями, мешки с ядовитыми кореньями, книги с чужеродными письменами. А на столе — списки деревень с пометками: «отравлена», «готовится», «под наблюдением». И ящик с пузырьками, помеченными знаком волчьей головой с каплей на клыке — гербом гепидов.
Вскоре был захвачен и весь лагерь диверсантов — двадцать семь человек во главе со жрецом, лицо которого было изрыто ритуальными шрамами. Он пытался сжечь улики, но был схвачен.
Перун не стал вершить суд единолично. Он созвал совет старейшин со всех окрестных деревень, пригласил ремесленников, женщин, всех, кто пострадал. Собрание под открытым небом у реки стало судом народа. Связанные диверсанты стояли на коленях перед лицом тех, кого они обрекли на муки.
— Вы травили воду, — голос Перуна был холоден и твёрд, как сталь. — Убивали детей. И клеветали на мой народ. Зачем?
Жрец, плюнув ему под ноги, прохрипел:
— Гепиды — корень этой земли! Вы — саранча! Мы лишь очищали своё поле!
Его слова потонули в ропоте гнева собравшихся. Перун поднял руку, восстанавливая тишину.
— Этот народ сам решит вашу участь. А я предлагаю дать им испить то, что они приготовили другим.
Старейшины долго совещались. И старший изрёк:
— Пусть пьют свой яд. Кто откажется — будет повешен. Да станет их смерть уроком для всех, кто сеет ложь и смерть.
На следующее утро у реки собрались тысячи людей. Пленникам поднесли кружки с водой из отравленного колодца. Некоторые, сжавшись от ужаса, пили и мучительно умирали. Других, кто отказывался, ждала верёвка. Трое, включая жреца, встретили смерть с диким смехом, крича о мести. Их тела повисли на дубах у дороги, а под ними прибили таблички на трёх языках:
«Они — отравители. Убивали невинных. Обвиняли непричастных. Суд народа свершился».
Через неделю торговля возобновилась с новой силой. И люди шли не только менять товары. Они шли с просьбами о защите, с предложениями союза, приводили сыновей, чтобы те встали под знамёна Перуна. Доверие, выкованное в горниле справедливости, было убедительнее тысячи слов.
А когда пришли вести о том, что гепиды собирают новую армию у истоков Тисы, — никто не побежал в леса. Старейшины пришли к Перуну и сказали просто:
— Веди нас. Мы с тобой.
Ночью у костра старый местный вождь, глядя на пламя, тихо сказал Перуну:
— Ты победил не мечом. Ты победил правдой. А она — острее любого клинка.
Лед и Пламя Новае
Серый рассвет январского утра 451 года от Рождества Христова едва коснулся зубчатых стен римской крепости Новае, что расположилась на замерзшем берегу Дуная, словно последний оплот порядка в надвигающемся хаосе. Воздух, холодный и колкий, как клинок, звенел зловещей тишиной, которую вскоре нарушил глухой, нарастающий гул, подобный отдалённому грому. С востока, из-за покрытых инеем холмов, выползала тёмная, неиссякаемая река — армия Аттилы. Более двухсот тысяч всадников и пеших воинов растеклись по заснеженной равнине, и от этого зрелища, от вида бесчисленных копий, щитов и знамён, кровь стыла в жилах даже у самых храбрых ветеранов на стенах.
Новае, классический римский каструм, была воплощением имперской мощи: почти пять гектаров неприступной твердыни, обнесённой двойным рвом с ледяной водой, высоким валом и каменной стеной пятиметровой высоты. Дубовые ворота, окованные железом, и сторожевые башни по углам довершали картину несокрушимости. Триста легионеров и ауксилариев под командованием центуриона Луция Валерия несли свой дозор, ещё не ведая, что для многих из них этот рассвет станет последним.
Аттила, восседая на низкорослом, но выносливом степном скакуне, наблюдал за крепостью с пригорка. Его прищуренные, словно у хищной птицы, глаза выхватывали каждую деталь укреплений, каждый изъян в обороне. Он, кочевник, рождённый в седле, давно научился брать вот такие каменные гнёзда. Нынешний поход был не просто набегом — то был удар молота по самому основанию Западной Империи.
Первые часы осады прошли не в яростных атаках, а в методичном, давящем психологическом удушье. Тысячи гуннских всадников начали неторопливо объезжать крепость по широкому кругу, протаптывая в снегу зловещее кольцо. Остготы и аланы из его войска, владеющие латынью и греческим, выкрикивали угрозы и обещания. Голоса их проносились над стенами вместе с ледяным ветром:
— Отворяйте ворота, и милость Великого Аттилы будет безгранична!
— Упрямство же ваше обратится в прах и пепел!
На стенах легионеры сжимали древка пилумов, но в их глазах, устремлённых на бесконечную орду, читался не только долг, но и животный страх. Зима лишила их привычных преимуществ: запасы провианта были скудны, а замёрзшие лишь частично рвы из защитников превратились в коварную ловушку.
К полудню, не дождавшись капитуляции, Аттила дал знак. Сотни остготов, под прикрытием лучников, вооружённые тяжёлыми топорами и щитами, двинулись к первому рву. Их задачей было укрепить ледяную корку настилами, дабы открыть путь основным силам. Они скользили по льду, пригибаясь под градом камней и стрел, что сыпались со стен. Несколько воинов, поскользнувшись, с криком исчезали в ледяной пучине, но остальные, не обращая внимания на потери, продолжали своё дело с хладнокровной методичностью.
Центурион Валерий, человек бывалый, отдал приказ лить на атакующих кипящую смолу. Жидкий огонь шипел на снегу, вспыхивал яркими пятнами, но мороз тут же гасил пламя. Тогда римляне начали метать глиняные горшки с маслом, которые, разбиваясь, превращали лёд в смертельную кашу. Но и это лишь ненадолго замедлило натиск.
Аттила наблюдал за схваткой бесстрастно, словно играя в шахматы. Пока его передовые отряды тестировали оборону, основная армия в пяти километрах от крепости занималась другим делом. В прибрежных лесах гремели топоры: гунны, эти прирождённые кочевники, под руководством захваченных когда-то римских инженеров или переняв опыт у покорённых народов, сооружали сотни штурмовых лестниц и два огромных тарана, обитых железом.
С наступлением ночи мороз усилился. На стенах Новае зажгли факелы, их трепещущий свет выхватывал из мрака уставшие, напряжённые лица легионеров. Внутри крепости царила тревожная тишина, прерываемая лишь стонами раненых и скрипом телег, на которых подвозили к стенам последние запасы камней и дротиков. Солдаты экономили еду, понимая, что помощи ждать неоткуда.
В это время в шатре Аттилы, освещённом жирными свечами, собрались его вассальные короли и вожди: остгот Ардарих, алан Гезимунд и другие. Аттила сидел на простом походном стуле, но его власть царила безраздельно.
— Завтра на рассвете Новае падёт, — его тихий, хриплый голос не терпел возражений. — Мы ударим не в лоб, а в три точки сразу. Пока одни будут заполнять рвы хворостом и землёй, другие пойдут на стены, а третьи пробьют ворота. Они не выдержат. Зима — их главный враг. Лёд сковал их источники, а снег отрезал от поставок.
Рассвет 15 января взорвался рогом и грохотом тысяч голосов. Армия гуннов, разделённая на три крыла, ринулась в атаку. Остготы, прикрываясь щитами, сомкнутыми в «черепаху», принялись закидывать первый ров вязанками хвороста и мешками с землёй. Другой отряд, с лестницами, устремился ко второму рву. Третий, с громадным тараном на катках, двинулся к воротам.
Стены Новае превратились в ад. Римляне обрушили на штурмующих всё, что было у них под рукой: камни, свинцовые ядра, дротики. Лили кипяток и смолу. Центурион Валерий, не смыкавший глаз, метался вдоль парапета, подбадривая солдат, организуя оборону. Но против каждого его легионера шли сотни врагов.
Несмотря на чудовищные потери, первый ров был быстро заполнен. Затем подошла очередь второго. Лёд ломался под ногами, увлекая в ледяную воду десятки воинов, но их место тут же занимали новые. И в этот момент к воротам, под прикрытием тучи зажигательных стрел, заставлявших римлян прятаться, подкатили таран.
Раздался первый удар — глухой, словно удар гигантского сердца. Дубовые створки ворот содрогнулись. Второй удар — и послышался треск ломающегося дерева. Третий — и железные оковки начали гнуться.
К полудню, когда солнце, скрытое дымом, висело блеклым пятном в небе, гунны взобрались на стены. Лестницы, несмотря на яростное сопротивление защитников, были приставлены, и наверху завязалась отчаянная рукопашная схватка. Измученные бессонницей и непрерывным боем римляне начали сдавать под неумолимым напором.
Именно в этот момент Аттила, до сих пор наблюдавший с холма, сделал едва заметный знак рукой. С тыла, со стороны реки, откуда их меньше всего ждали, на крепость обрушился свежий, до этого скрытый резерв гуннов.
Это стало последней каплей. Римский строй дрогнул. Ворота с грохотом рухнули внутрь, и в пролом хлынула лавина варваров. Центурион Валерий, собрав вокруг себя горстку оставшихся в живых ветеранов, попытался дать последний бой на главной площади крепости, но был сражён стрелой, пробившей горло.
К закату всё было кончено. Новае пала. Гунны принялись за методичный грабёж, вынося оружие, зерно, вино и ценности из храмов. Но Аттила, не теряя времени, приказал:
— Сжечь дотла! Пусть дым от этой крепости будет виден в самом Риме!
Деревянные постройки внутри стен вспыхнули, как факелы. Пламя, раздуваемое ветром, пожирало казармы, склады, конюшни. Каменные стены, столетиями стоявшие неприступно, чернели и рушились от жара. Рвы были завалены трупами и обломками.
Аттила стоял на холме и смотрел на гибель ещё одного бастиона Рима. В его маленьких, колючих глазах не было ни триумфа, ни жалости. Лишь холодная, безразличная решимость. Для него это был всего лишь шаг на долгом пути.
К утру от Новае осталось лишь чёрное, дымящееся пятно на белом снегу — обугленные камни, искореженный металл и безмолвные мертвецы. Молчаливый памятник мощи того, кого скоро будут называть Бичом Божьим.
Бич Божий и Кровавая Клятва
Ледяной ветер завывал над пепелищем римской крепости Новае, унося в степь горький запах гари, крови и распада. Там, где ещё несколько дней назад возвышались неприступные стены, теперь чернели обугленные балки, груды камня и покорёженные железные полосы от ворот. В десяти стадиях к востоку раскинулся походный лагерь Аттилы — бескрайнее море войлочных юрт, табунов лошадей и костров, над которым висела зловещая дымка из пара, дыма и ледяной пыли. В центре этого стального муравейника, на холме, где ещё стояла обугленная колонна римского храма Марса, высился шатёр повелителя гуннов — громадное сооружение из белого войлока, украшенное золотой вышивкой в виде волков и драконов. У входа, невзирая на пронизывающий холод, стояли двенадцать гвардейцев-телохранителей с алебардами; их неподвижные фигуры и пустые глаза были страшнее любой стены.
К полудню, когда бледное зимнее солнце нехотя поднялось над горизонтом, к лагерю приблизилась небольшая группа всадников. Их кони, покрытые инеем, тяжело дышали, выпуская клубы пара. Всадники были облачены в потрёпанные плащи из волчьих шкур, а под ними — в кольчуги, потемневшие от крови и ржавчины. Во главе ехал молодой человек с горящими глазами и свежим шрамом над левой бровью, в чьей осанке читалась не покорность, а гордая, отчаянная решимость. То был Хлодомар, старший сын покойного короля рипуарских франков Клодиона, изгнанный с престола младшим братом Меровеем, продавшимся римлянам.
Гепидский часовой протрубил тревогу. Лучники натянули тетивы, нацелив смертоносные стрелы на пришельцев. Хлодомар поднял руку, показывая, что пришёл с миром — меч его оставался в ножнах.
— Я — Хлодомар, сын Клодиона! — прокричал он на ломаной латыни, дабы быть услышанным сквозь вой ветра. — Мне нужно говорить с Аттилой, повелителем степей! Несу предложение, что откроет ему путь от Дуная до самого Океана!
После недолгого ожидания франков ввели в шатёр. Внутри царил полумрак, нарушаемый лишь трепещущим светом факелов. Воздух был тяжёл от смеси запахов ладана, жареного мяса, конского пота и крови. В центре, на возвышении, устланном шкурами волка и леопарда, восседал Аттила.
Он был невелик ростом, но его присутствие, холодное и подавляющее, заполняло собой всё пространство. Маленькие, пронзительные глаза-щёлки, словно раскалённые угольки, впивались в душу каждого, кто осмеливался встретиться с ним взглядом. Лицо, изрытое шрамами, оставалось неподвижным, лишь в уголках тонких губ играла едва уловимая усмешка. На шее висел медальон из чёрного камня — зловещий символ связи с богом войны.
— Ты осмелился войти в моё жилище, сын мёртвого короля, — голос Аттилы был тих, но каждое слово падало, как удар молота. — Почему бы мне не приказать содрать с тебя кожу за одну лишь эту дерзость?
Хлодомар не оробел. Он сделал шаг вперёд, сбросил плащ, обнажив грудь, покрытую свежими шрамами.
— Я пришёл не как раб, а как союзник! Мой брат Меровей предал народ франков, пав на колени перед Аэцием. Но я не стану римским холопом! Я предлагаю тебе то, чего Аэций дать не сможет — путь в Галлию через земли моих предков!
Аттила медленно поднялся. Его движения были плавны и грациозны, как у хищника. Он обошёл Хлодомара, оценивающим взглядом окидывая его с головы до ног.
— Ты говоришь о Галлии, будто она уже твоя, — прошипел он. — Но ты не можешь удержать и клочка земли, доставшегося от отца. Чем ты подтвердишь свои слова?
Хлодомар опустился на колено, но взгляд его оставался твёрдым и гордым.
— Клянусь кровью предков! Поддержи меня в борьбе с Меровеем и его римскими хозяевами — и я отворю тебе ворота через Рейн! Мои воины пойдут в первых рядах твоего войска. Мы сокрушим Аэция, и тогда… тогда Галлия будет твоей!
Аттила вернулся к трону, взял с блюда кусок мяса и стал медленно жевать, не сводя с франка своих колючих глаз.
— Ты запамятовал одну малость, — произнёс он наконец. — Галлия практически у меня в руках. Римские твердыни вдоль Дуная обратились в пепел. Лимес, Оберден, Хальтерн — все пали. Остальных ждёт та же участь. Аэций собрал рать на Каталаунских полях. Там собрались его варвары: вестготы, франки, бургунды… — Он швырнул обглоданную кость на пол. — И ты думаешь, мне нужны твои жалкие тысячи?
— Я дам тебе то, чего нет у Аэция! — Хлодомар вскочил на ноги. — Я ведаю все слабые места в обороне римлян! Знаю, где расположились вестготы, где бургунды прячут запасы! Я знаю, как поднять франков на твою сторону! Не всех, но тех, кто сыт римским игом по горло!
Аттила замер. В его глазах вспыхнул жадный, хищный огонь интереса.
— Говори.
— Меровей держится у власти лишь на римских мечах и золоте. Но народ франков ненавидит римлян! Провозгласи меня королём, пообещай свободу от Рима — и тысячи воинов пойдут за мной! Мы ударим Аэцию в спину в самый решающий миг битвы!
В шатре повисла гробовая тишина. Аттила подошёл к Хлодомару вплотную и взял его за подбородок, заставляя смотреть прямо в свои бездонные глаза.
— Ты хитер, как змея. Но хитрость без силы — ничто. Предашь — найду даже в аду и сожгу душу твою на костре из твоих же костей.
— Не предам, — не дрогнул Хлодомар. — Ибо если ты победишь — я стану королём. А если проиграешь… мне всё равно не жить.
Аттила отступил и громко рассмеялся — звук был похож на лай шакала.
— Нравишся ты мне, франк! Говоришь как воин! — Он хлопнул в ладоши, и в шатёр втолкнули пленного римского легионера в изодранной тунике. — Покажите этому королевичу, какая участь ждёт лжецов.
Римлянин упал на колени, зарыдав, но Аттила лишь кивнул. Один из воинов взмахнул мечом — и голова пленника покатилась по войлочному полу, оставляя за собой кровавый след. Брызги крови запачкали ноги Хлодомара.
— Вот что ждёт предателей, — прошептал Аттила. — А теперь… заключим договор.
Он извлек из-за пояса изогнутый кинжал и протянул его Хлодомару.
— Раскрой ладонь. Кровь скрепит наш союз крепче всяких римских пергаментов.
Хлодомар взял клинок и глубоко рассек себе ладонь. Алая кровь капнула на пол.
— Я, Хлодомар, сын Клодиона, клянусь служить Аттиле, владыке гуннов, как верный вассал! Открою ему путь в Галлию! Буду биться в его рати против Аэция и всех его приспешников! Кровью клянусь! Преступлю клятву — пусть кровь моя оросит поля Галлии, а имя моё будет проклято во веки веков!
Аттила кивнул и сделал то же, смешав свою тёмную кровь с кровью франка.
— И я, Аттила, сын Мундзука, клянусь сделать тебя королём франков, когда падёт Рим! Земли твои прострутся от Рейна до Сены! Но помни: предашь — уничтожу не только тебя, но и весь твой род до последнего младенца!
Он поднял рог с кумысом и протянул Хлодомару.
— Пей. Это молоко кобылиц, что несут меня к победе. Да укрепит оно наш союз.
Франк залпом выпил кисловатую, обжигающую горло жидкость. В тот миг ему почудилось, что он продал душу дьяволу, но ради короны он был готов сжечь весь мир.
Когда клятва была произнесена, Аттила подал знак, и слуги принесли дар — роскошный меч в золотых ножнах.
— Возьми. Это клинок римского претора, убитого мною у стен Лимеса. Пусть напоминает тебе, что Рим падёт, как пали все, кто вставал у меня на пути.
Хлодомар взял меч, ощущая его зловещую тяжесть. То был не просто дар — то был символ. Меч Рима в руках франка, что ныне служит Бичу Божьему.
— А теперь иди, — молвил Аттила. — Враги твои не дремлют. Собирай своих людей и жди моего знака.
Когда франки покинули лагерь, к Аттиле подошёл его советник, старый остгот Ардарих.
— Веришь ему, повелитель?
— Нет, — усмехнулся Аттила. — Но и сломанным копьём можно кольнуть врага, коли метко направить. Когда Галлия будет нашей, разберёмся и с этим франком.
Хлодомар мчался по заснеженной степи, сжимая рукоять римского меча. Он сознавал, что путь его отныне будет устлан трупами и проложен сквозь пепелища. Но также знал, что корона не достанется тому, кто страшится запачкать руки в крови.
Где-то на западе, у стен Августодуна, его брат Меровей грезил о мире под сенью Рима. Но Хлодомар видел иную судьбу — судьбу, в коей франки правят Галлией не как вассалы, а как полноправные хозяева. И если для сего надлежит идти рука об руку с самим Бичом Божьим, так тому и быть.
Ветер доносил запах дыма от сожжённой Новае, напоминая, что империи рушатся, словно гнилые стены, а новые короли рождаются в огне и крови. Хлодомар пришпорил коня, уносясь к Рейну, где начиналась его война за трон. Война, что перевернёт судьбу всей Европы.
Армия Аттилы меж тем двинулась дальше вдоль Дуная, обращая в прах одну крепость за другой: Лимес, Оберден, Хальтерн, Ратиарию, Эскус… Каждая пала после недолгой, но яростной осады, где гунны, сочетая осадное искусство с террором, ломали дух защитников.
Римская империя, истерзанная внутренними распрями, уже не могла противостоять этому стальному валу. Лимес, некогда неприступный, ныне был дыряв, как решето. Аттила, Бич Божий, продолжал свой поход, сея за собой пепел и вселяя ужас в сердца народов.
Мост через Рейн
У слияния Рейна и Неккара, где воды двух могучих рек сливались в единый, несущийся на север поток, остановился тумен Перуна. Величие зрелища заставляло замереть: широкая, серая от холода и быстрая, как скаковая лошадь, гладь Рейна, и впадающий в него с юга, более смирный Неккар, образовывали у подножия поросших лесом холмов естественную, защищённую бухту. Именно здесь, на этой границе миров, предстояло совершить невозможное — создать переправу для всей армады Аттилы, для двухсот тысяч воинов, их коней и бесчисленных обозов.
Перун, спешившись, стоял на берегу и смотрел на воду. Рейн здесь был шириной в триста метров, а его глубина, как доложили лазутчики, достигала десяти метров. Течение, сильное и коварное, могло запросто перевернуть неуклюжий плот. Но в глазах вождя не было и тени сомнения.
— Мост будет, — тихо, но твёрдо произнёс он. — Не из тростника и верёвок, а из стали, сосны и точного расчёта.
По его приказу тумен разбил двойной лагерь, растянувшийся вдоль обоих берегов Неккара. На южном, где густые леса подступали к самой воде, кипела работа лесорубов. На северном, на песчаной отмели, как грибы после дождя, вырастали плавучие мастерские, пришвартованные к берегу.
Работа закипела с невиданным размахом. Лес валили выборочно, в радиусе десяти лиг, предварительно помечая деревья красной краской: могучие сосны — для понтонов, прямые дубы — для укреплений, ель и бук — для настилов.
Истинной душой всего предприятия были инструменты. Топоры, пилы, сверла, выкованные по технологии Перуна и Сварослава из «нового железа», не тупились даже после сотни стволов. Их рукояти из ясеня, высушенного в дыму, ложились в руку как продолжение тела. Но главным чудом были механические пилы, приводимые в движение водяными колёсами на Неккаре — они распиливали до двадцати брёвен в час.
В качестве меры длины использовались воинские копья и самострельные болты, изготовленные по единому эталону. Благодаря этому, обработанные брёвна не требовали подгонки на месте — они стыковались с идеальной точностью.
Работа шла и днём и ночью; с наступлением темноты гигантские площадки освещались бесчисленными факелами и кострами, отбрасывающими причудливые тени на воду и лес. Деревья, поваленные вдоль отмеченных линий, волокли к реке, где их ждали неустанные пилы водяных мельниц. В кузнице, меха которой приводила в движение тоже вода, ковали цепи, крючья и стальные стяжки. На сборочных платформах рождались понтоны — каждый из двадцати брёвен, стянутых стальными полосами, и паромы из дубовых шпал, способные принять по пять коней и двадцать воинов.
Через пятнадцать дней сумасшедшего труда Перун приказал собрать пробный мост из десяти понтонов. Сто воинов прошли по нему шагом, затем бегом. Плотники проверяли каждый узел, каждый шип. Прогиб составил не более половины толщины болта на длину копья — идеально.
— Удвоить ширину! — распорядился Перун. — Чтобы шли четыре колонны в ряд! Добавить якоря из каменных глыб!
Важным дополнением стал плавучий настил с зазорами:
— Вода будет проходить сквозь них. Это убережёт мост от течения.
Гепиды, первоначально смотревшие на славян с недоверием, постепенно проникались уважением. Перун предложил им место в тумене не как пленникам, а как равным. Воины учились сражаться в едином строю и делились знаниями о здешних землях. Их женщины и дети тоже не сидели без дела, помогая в быту, охоте, плетя корзины для каменных якорей и обучая Мокрушу местным целебным травам.
Было построено уже более двух тысяч понтонов и пятьдесят паромов, когда конные разъезды донесли тревожную весть: к лагерю приближается армия франков численностью до тридцати тысяч копий. Мимо не пройдут — деятельность тумена была слишком масштабной.
Работы мгновенно остановились. Топоры и пилы сменились на копья и самострелы. Войско Перуна выстроилось в грозный боевой порядок на широком поле, окружённом лесами. Напротив, под золотыми знамёнами с вытканным вепрем — символом Меровея, встала франкская рать. Тридцать тысяч воинов, лес копий, щиты с рунами предков. Во главе — Хродегиз, военачальник короля, в плаще из шкуры белого волка, человек, поклявшийся не пропустить ни одного гунна на свою землю.
От франков отделился отряд всадников для переговоров. Перун, оставив командовать тысяцких, выехал навстречу в сопровождении верного Алтына.
Хродегиз, не сходя с места, надменно крикнул:
— Именем короля Меровея! Сложите оружие, славянские шакалы! Вы — приспешники дьявола Аттилы! Ваши кости сгниют здесь, если не подчинитесь!
Перун, без шлема, в простой кольчуге, остановил коня в десяти шагах и улыбнулся:
— Нет такого короля — Меровея. Он — узурпатор, младший сын Клодиона, укравший трон у законного наследника Хлодомара. Хлодомар жив. Он присягнул Аттиле, и клятва скреплена кровью. Каждый, кто служит Меровею — изменник. А изменников ждёт мучительная казнь. Армия Аттилы уже на подходе.
Он показал кожаный ремешок с золотой бляхой — тамгу от маркграфа Иринга, знак высшего доверия.
— Я строю переправу для Аттилы. Кто встанет у меня на пути — будет уничтожен.
Среди франкских вождей прошелестел ропот. Имя Хлодомара, старшего сына Клодиона, было им хорошо известно.
— Он прав, — проворчал седобородый Хартиберт из Трира. — Хлодомар был старшим. Если он жив…
Хродегиз побагровел от ярости:
— Ложь! Меровей благословлён самим Аэцием!
— С каких это пор франкских королей назначают римские полководцы? — спокойно парировал Перун. — Или франки теперь - римские вассалы?
Франкская армия, всегда бывшая шатким союзом племён, заколебалась. Герцоги севера помнили Хлодомара, южные графы боялись гнева Аттилы, вожди мечтали о независимости.
Видя, что теряет контроль, Хродегиз выхватил меч:
— Вперёд! Сметём их!
Но воины не сдвинулись с места.
Тогда Перун поднял руку:
— Не нужно лить кровь из-за лжи. Решим спор поединком. Пусть нас рассудят боги. Проиграю я — тумен твой. Проиграешь ты — армия уходит, а ты расскажешь Меровею правду. Если будешь жив.
Хродегиз, понимая, что отказ равен позору, принял вызов. Место было выбрано на песчаной косе между реками. Оружие — мечи, доспехи — кольчуга и шлем. Хродегиз с презрением отказался от щита.
Первый удар франка был стремителен — его сакс просвистел в воздухе, целясь в шею. Перун увернулся с невероятной лёгкостью, оставив своим клинком кровавую полосу на предплечье Хродегиза. Тот, рыча от ярости, вновь бросился атаку, но Перун, помня уроки Бьярки, держал его на расстоянии. Изматывал противника, парируя удары и нанося точные, неглубокие раны.
На десятом круге усталая рука Хродегиза на мгновение опустилась. В тот же миг Перун нанёс удар — резкий выпад. Клинок вошел противнику в бок, под рёбра. Хродегиз рухнул на колено, хватая воздух.
— Сдавайся, — предложил Перун.
— Никогда… славянину… — прохрипел франк и, собрав последние силы, метнул в грудь Перуна нож.
Нож был отбит в сторону. Ответный удар отсек кисть руки, сжимавшую меч. Хродегиз упал лицом в песок.
Перун встал над ним, приставив клинок к горлу:
— Ты проиграл. Твои люди свободны. Иди и скажи Меровею: Аттила идёт. И Хлодомар вернётся за своим троном.
— Убей… меня… — хрипел побеждённый.
— Нет. Ты нужен живым. Чтобы поверили.
Перун повернулся к армии франков. Тысячи глаз смотрели на него не как на врага, а как на судью, решившего их судьбу без кровопролития.
Седой Хартиберт поднял руку:
— Он победил по праву богов и воинской чести. Мы уходим.
Один за другим герцоги и графы кивали. Даже самые ярые сторонники Меровея молчали. Армия франков, ещё минуту назад готовая к бою, начала организованно отступать, унося с собой раненого Хродегиза и семя сомнения в законности своего короля.
Перун смотрел им вслед, понимая, что выиграл не сражение, а нечто большее — время и возможность завершить свой великий мост. Воздух снова наполнился стуком топоров и скрипом пил. Гигантский механизм возведения переправы, ненадолго остановленный, вновь пришёл в движение.
Стальные Воды Рейна
Раннее утро застало берега Рейна в объятиях густого, молочно-белого тумана, скрывавшего бурные воды могучей реки. Но сквозь эту пелену пробивался низкий, нарастающий гул, от которого мелкой дрожью вибрировала земля. Это был топот десятков тысяч ног, лошадиных копыт и скрип бесчисленных повозок — неумолимо приближалась армия Аттилы.
Ровно через пять дней после завершения строительства, как и было условлено, на восточном горизонте показались первые знамёна. Сначала — лишь рыжее облако пыли, затем — зловещее сверкание бесчисленных наконечников копий, и, наконец, подобно приливной волне, на берег хлынула сама армия, покорившая пол-Европы. Двести тысяч воинов. Легкая конница гуннов, тяжёлая пехота германцев, боевые колесницы, бесконечные обозы с разобранными осадными орудиями. И в самом центре этого стального потока, на белом боевом скакуне, в практичных, лишённых всякой роскоши кожаных доспехах, восседал сам Аттила.
Перун стоял у первого понтона своего творения, неподвижный, как скала, и ждал.
Когда Аттила приблизился, его колоссальное войско по невидимой команде замедлило ход. Оглушительный гул стих, и воцарилась звенящая тишина, нарушаемая лишь свистом ветра, игравшего чёрными, как сама ночь, знамёнами с вышитым золотом волком.
Аттила спешился. Не торопясь, с оценивающим взглядом опытного охотника, подошёл к мосту. Его глаза, острые и пронзительные, как клинки, скользили по бревнам, проверяя каждое соединение, каждую цепь, каждый узел. Он наклонился, коснулся ладонью дубовой балки настила, провёл пальцем по стыку, проверяя плотность подгонки. Затем его взгляд устремился на Перуна:
— Ты построил мост. Но выдержит ли он тяжесть моей армии?
В ответ Перун, не проронив ни слова, просто поднял руку. С наблюдательного поста на ближайшем холме прозвучал протяжный, низкий сигнал рога. В тот же миг десять тысяч воинов его тумена стройными рядами двинулись на мост — сначала мерным шагом, затем переходя на бег, с полным вооружением и щитами. Громадная конструкция содрогнулась, но понтоны даже не сместились, приняв на себя тяжесть стали и мускулов.
Аттила кивнул, и впервые Перун увидел, как углы его строгого рта дрогнули в подобии улыбки:
— Ты сберёг нам много времени и сил. И много жизней.
Но прежде чем пустить на мост свою армаду, Аттила совершил древний ритуал. Жрецы в звериных шкурах привели чёрного быка. Воздев руки к затянутому туманом небу, Аттила воззвал к Великому Небу — Алме и духу реки — Итиль-Эги. Быка закололи прямо над водой, алая кровь хлынула в седые воды Рейна, дабы умилостивить его духа. Тушу изжарили на огромном костре и разделили между вождями племён, а остатки сожгли, чтобы дым вознёсся к небесному божеству.
Аттила, встав у священного костра, поднял свой меч:
— Отныне эта земля — наша! Рейн — не преграда! Он — начало нашего пути к победе!
Затем, повернувшись к мосту, он крикнул так, что его голос услышали тысячи:
— Вперёд! Мы пройдём по воде, как посуху, ибо наша земля везде, где ступит копыто гуннского коня!
Первой хлынула на мост конница гуннов — живой, неудержимый поток. По четыре всадника в ряд они неслись по настилу, сохраняя безупречный строй. Десятки тысяч копыт выбивали оглушительную, яростную дробь по дубовым доскам.
Аттила наблюдал с берега. Мост закачался, когда задул внезапно налетевший ветер и волны начали хлестать в щели между понтонами. Но конструкция выстояла. Громадные якоря из каменных глыб, прикованные к стальным цепям, не дали течению сорвать её.
— Хорошая работа, — бросил он Перуну. — Неделю перебирались бы на плотах. И то — лишь моя конница. О других и говорить нечего.
Следом двинулись остготы — дисциплинированная пехота в добротных кольчугах, вооружённая длинными копьями. Их вождь шёл в первых рядах, высоко подняв щит с изображением орла.
Они шли не спеша, с любопытством испытывая творение славян: притоптывали, проверяя прочность, ощупывали натянутые, как струны, цепи.
За ними потянулись гепиды. Те, кто недавно бился против Перуна, смотрели на мост с недоверием, покрепче сжимая щиты. Но их соплеменники, успевшие войти в тумен Перуна, шли уверенно, показывая пример.
Их предводитель, Ардарих, остановился перед Перуном:
— Я видел, как вы рубили лес. Вы брали не всё подряд, а лишь нужное. Это мудро.
Перун кивнул:
— Я научился у вас, знающих толк в деревьях.
Ардарих усмехнулся:
— А теперь мы учимся у тебя. Мир и впрямь меняется.
Северяне-скиры шли с древней, суровой песней, грубой, как скалы их родины. Их тяжёлая пехота в кожаных доспехах и рогатых шлемах двигалась неудержимой стеной.
За ними — ругии, дети болот и дремучих лесов, лучшие охотники, чьи луки не уступали гуннским.
Следом — герулы, суровые скотоводы и воины с севера.
Тюринги, спустившиеся со своих заснеженных гор.
Аланы — кочевники, как и гунны, переправляли свою знаменитую тяжёлую кавалерию.
Франки Хлодомара, верные законному наследнику своего короля.
Всего двадцать пять больших и малых племён, сплочённых волей одного человека, ступили на мост через Рейн.
Тяжёлые грузы везли на паромах, которые тянули вдоль натянутых канатов, чтобы не снесло течением.
На первый паром погрузили грозную осадную башню — деревянного исполина высотой в десять шагов. Паром опасно накренился, но выстоял.
И тут случилось непредвиденное. Один из канатов, перетёршийся о береговой камень, с треском лопнул. Паром с ценным грузом начал быстро набирать скорость вниз по течению.
Перун бросился к берегу:
— Укрепить второй канат! Немедленно!
Гепиды из охраны на мгновение опешили, но, видя уверенность воеводы, ринулись выполнять приказ. Паром развернуло боком, но натянувшийся второй трос остановил его и медленно потащил к желанному берегу.
Ночью налетела настоящая буря. Ветер выл с такой силой, что брёвна и доски отчаянно заскрипели. Ливень хлестал сплошной стеной. Мост заходил ходуном, волны высотой в пол-человека яростно били в понтоны. Но порвать стальные цепи им оказалось не под силу. Лишь одно бревно, оказавшееся старым и подточенным, с треском раскололось. К утру буря стихла. Мост стоял. Повреждённую балку быстро заменили, и переправа продолжилась.
Вся переправа заняла пять дней. Переправляйся они вплавь и на плотах - ушли бы месяцы. И вряд ли враги позволили им сделать это в тишине и спокойствии.
Переправа завершилась в полдень. Последним по мосту прошёл сам Аттила — пешком, ведя своего белого коня в поводу. На самой середине реки он остановился и опустил остриё своего меча в воду:
— Рейн, запомни: отныне ты стал дорогой моей империи.
Ступив на западный берег, он обернулся к своему необъятному войску, выстроившемуся на другом берегу:
— Вы прошли через воду! Теперь вам предстоит пройти через огонь битв! Рим… Рим узнает, что такое гнев степей!
Толпа ответила оглушительным рёвом. Но Аттила поднял руку, требуя тишины:
— Однако знайте: мост этот построил не я. Его возвёл человек, что смотрит в будущее и умеет творить!
Он указал на Перуна, стоявшего чуть поодаль:
— Этот воин — мой брат по оружию! И его воля сокрушит любые стены!
Солнце, клонясь к закату, заливало воды Рейна багрянцем и медью, словно сама река истекала кровью грядущих сражений. Гул армии окончательно стих вдали, за холмами, унося с собой последние отзвуки лязга оружия и ржания коней. На западном берегу, у самого края воды, остались двое — Аттила и Перун. Два полководца, две силы, две судьбы, сплетённые воедино железной волей истории.
Аттила стоял неподвижно, его короткий плащ трепетал на холодном ветру, обнажая рукоять легендарного меча, что, по слухам, был выкован из упавшей с неба звезды. Он не смотрел на Перуна. Его острый, хищный взгляд был устремлён далеко на запад, туда, где лежала тучная, желанная Галлия — богатейшая провинция Рима, которую он намеривался вырвать из слабеющих рук Империи.
Перун подошёл медленно, без суеты, его тень легла на сырую землю берега.
— Ты не пойдёшь со мной на Галлию, — произнёс Аттила, не оборачиваясь. Его голос, тихий и хриплый, был твёрд, как булат. — Твоё место здесь. К северу от Дуная. Я обещал тебе эти земли. Они — твои. У меня и без тебя хватает воинов, жаждущих славы и смерти.
Перун остановился в шаге от него, не опуская взгляда. Он лишь молча кивнул, принимая волю повелителя степей.
— Зерно. Оружие. Без задержек. Вот что мне нужно от тебя, — продолжил Аттила, наконец поворачиваясь к нему. Его пронзительные глаза, похожие на щели, впились в лицо Перуна. — Если через год у моей армии не будет хлеба — твоя голова украсит шест у моего шатра. Если будет — получишь в придачу ещё и Балканы.
Ветер подхватил его слова и унёс над тёмными водами. Перун не дрогнул.
— Почему ты веришь, что я справлюсь? — спросил он прямо.
Уголки губ Аттилы дрогнули в подобии усмешки — редкое явление на его суровом лице.
— Потому что я завоёвываю земли. А ты… ты завоёвываешь сердца.
Он сделал шаг вперёд, сократив расстояние между ними до минимума. Теперь они стояли почти грудь в грудь.
— Я видел, как ты строил этот мост. Не из одного дерева и стали. Из доверия. Ты заставил славян и гепидов — народы, веками резавшие друг друга, — работать плечом к плечу.
Перун впервые позволил себе улыбнуться.
— Я не заставлял. Я дал им веру. Веру в то, что перед лицом единого Бога они могут быть братьями. Что трудясь вместе, достигнут большего, чем в вековой распре.
Аттила фыркнул:
— Философия. Но я позвал тебя сюда не для дискуссий о богах.
— Севернее Дуная, — Перун присел на корточки и набрал в ладонь тёмную, жирную землю, — земля, что даёт вдесятеро больше, чем берёт. Но ей нужно время.
Аттила, отбросив церемонии, присел рядом с ним на берегу, как равный с равным.
— Сколько?
— Два года. Первый — на посев и обустройство. Второй — на сбор урожая. К третьему — зерно пойдёт к тебе рекой.
— А если не справишься? Местные конунги вряд ли встретят тебя с пирогами.
— Тогда я сам принесу тебе свою голову. Без цепей и стражников.
Аттила громко рассмеялся — звук был похож на лай молодого волка.
— Ты мне нравишься, Перун. Не льстишь. Говоришь правду, даже если она тебе в бок. Кстати, как теперь тебе имя? Перун? Сигурд? Ахалвин?
— Сигурд мёртв, — лицо Перуна стало каменным. — Убит названым братом. Ахалвин сгинул, преданный матерью, что дала ему это имя. Остался только Перун.
Аттила молча вытащил из-за пояса массивный золотой обруч — знак высочайшего доверия у гуннов.
— Возьми. Это кольцо моего особого доверия. Пока ты держишь слово, мои купцы будут платить за твой хлеб и сталь втрое против римских цен. Но если обманешь...
— Я знаю, — тихо, но твёрдо перебил его Перун. — Ты не прощаешь предательства.
Аттила кивнул, вкладывая кольцо в его руку:
— Но я помню о верности. Через два года, если всё будет так, как ты сказал, Балканы — твои. Не как вассалу. Как союзнику.
Он встал, отряхнулся и, не оглядываясь, пошёл к своему ждущему коню. Перун остался сидеть на берегу, сжимая в руке холодное золотое кольцо и тёплую, плодородную землю, что теперь стала его судьбой. Два разных пути. И между ними — бурные воды Рейна и воля человека, которого звали Бичом Божьим.
Империя Зерна и Стали
Осень 451 года от Рождества Христова раскрасила дубравы у Днепра в золото и багрец, но в Велеграде, городе, что вырос из палаточного лагеря всего за десять месяцев, некогда было любоваться красотой увядающей природы. Поселение дышало ровным, мощным ритмом кузнечных молотов и шелестом пересыпаемого зерна в бесчисленных амбарах. Здесь, в двухстах километрах к северу от Этцельбурга — ставки Аттилы, — кипела жизнь, которую сам Перун назвал «империей без мечей».
Мечи, конечно, были — у стражи у ворот, у конных разъездов, патрулирующих окрестности, у застав на всех дорогах. И на складах… На складах их было столько, что всё войско Аттилы не извело бы этот арсенал и за месяц непрерывной сечи. Хозяйственная империя, выстроенная Перуном, работала на одну цель — обеспечивать сталью и хлебом ненасытную армию.
Выполняя данное степным повелителем поручение, Перун сразу после их разговора на Рейне перенёс свою ставку сюда, в стратегический узел, откуда было легко достичь и Этцельбурга, и верховьев Днепра и Десны, обогнув Карпаты с севера. Именно там, в глухих лесах, были скрыты его главные сокровища — поточные металлургические мастерские, ковавшие всё: от смертоносных мечей до мирных плугов.
Обосновавшись, Перун разослал эмиссаров во все концы региона. С согласия местных вождей, его люди основывали фактории — укреплённые торговые поселения, что предлагали окрестным селянам выгодный обмен: топоры, лопаты, кирки, плуги и бороны в обмен на их зерно. В состав каждой такой фактории входили кузнецы, плотники, лекари, знахари, сеятели, конюхи и небольшая военная дружина. Зачастую они незаметно брали на себя функции местной администрации, либо по договору с конунгом, либо через поддержку народного веча.
Опасения Аттилы насчёт войны с местными правителями не оправдались. Перун не стремился их свергать — выгоднее было укреплять их авторитет, оставляя видимость власти, пока реальное влияние перетекало к его факториям. Находились и те, которым по жизни все должны, считавшие себя обделёнными. С ними разбирались тихо, без лишнего шума.
Особой популярностью пользовалась система долгосрочной аренды инструмента — в счёт будущего урожая. Местной знати щедро дарили дорогое оружие, шелка, украшения и вина — трофеи, что гунны захватили в покорённой Галлии.
А трофеев этих было немало. Весть о разгроме Галлии докатилась и сюда. Пали Страсбург, Майнц, Трир, Мец, Кёльн, Турне, Камбре, Амьен, Реймс, Орлеан… В Велеград потянулись обозы с добычей:
Ткани: шёлк, багряница, тонкий лён.
Металлы: золотые бляхи, серебряные чаши, бронзовые котлы.
Драгоценности: аметисты, жемчуг, янтарь.
Под Орлеаном Аттила столкнулся с объединёнными силами Рима и вестготов под командованием Аэция. Пришлось отступить к Труа и дать бой на Каталаунских полях. Сеча была страшной. Пал король вестготов Теодорих, и его армия покинула поле боя. У Аттилы не осталось сил продолжать поход. Да и смысла уже не было — богатейшая провинция Рима лежала в руинах. Он отошёл за Рейн, а у Аэция не хватило возможностей его преследовать. Теперь гунны собирали армию для нового удара — уже в самое сердце Римской империи, в Италию.
Из Галлии пригнали и множество пленников. Кочевникам-гуннам было не с руки возиться с рабами, и их потоком отправляли Перуну. Тот рабства не признавал. Он отбирал среди невольников искусных ремесленников, предлагая им кров, пищу и помощь в переезде семей. Остальных отпускал на волю. Многие оставались добровольно.
Благодаря качественным орудиям труда, земледельцы вокруг Велеграда распахали и засеяли втрое больше земель, чем обычно. Боронование, новая для этих мест технология, повысила урожайность в полтора раза. Зерна было собрано несметное количество. Гунны платили щедро — втрое больше римлян. По распоряжению Аттилы, за одну меру зерна Велеград получал: три мешка соли, два отреза галльского шёлка или один серебряный слиток.
Сам Перун предпочитал расплачиваться за хлеб тем, что было нужно людям — топорами, лопатами, плугами.
Слава о выгодной торговле разнеслась далеко. Стали появляться купцы с Эльбы (десять дней пути), с Одера (семь дней) и с Вислы (пять дней). По речным путям товары расходились по всей Северной Европе, везя обратно в основном зерно. На следующий год Перун планировал умножить число факторий и открыть новые металлургические комплексы.
Экономика Велеграда работала как отлаженный механизм:
Земледелец сеет зерно - получает инструменты и ткани.
Кузнец куёт орудия - получает зерно и трофеи.
Купец Аттилы везёт трофеи - получает зерно и сталь для армии.
Армия Аттилы побеждает - привозит новые трофеи.
К концу осени Велеград стал богатейшим городом к северу от Дуная:
- Запасы зерна: 30 000 мер (на два года армии Аттилы).
- Произведено стали: 500 тонн.
- Обработано трофеев: 20 000 возов.
Но главным богатством были не это:
- 10 000 семей переселились в Велеград из других земель.
- 15 крупных племён признали Перуна «хозяином пути».
- Первые школы учили детей счёту и кузнечному делу.
…Дождь лил как из ведра. Осенние струи хлестали по крышам Велеграда, словно тысячи невидимых пальцев, отбивающих ритм забытых песен. В большой кузнице на берегу Десны огонь в горне едва теплился, побеждённый сырым ветром, проникавшим сквозь щели в стенах. Перун стоял у наковальни, всматриваясь в деталь нового механизма, когда дверь распахнулась и в помещение ворвался промокший стражник:
— Тумен-баши! К тебе маркграф Иринг пожаловал! В составе купеческого каравана. Ждёт личной встречи.
Появление старого друга, сколь бы рад он ему ни был, могло означать лишь одно — вести чрезвычайной важности.
— Пусть войдёт, — голос Перуна прозвучал глухо, будто высеченный из камня.
Спустя мгновение в кузницу вошёл Иринг — всё такой же энергичный и подтянутый. Его плащ из волчьей шкуры был промок насквозь, борода растрёпана, но глаза горели знакомым огнём.
— Даже страшно подумать, в каком чине я застану тебя в следующий раз, Сигурд-Перун, — произнёс он, скидывая мокрый плащ.
— Я с радостью променял бы все чины на возможность гонять мяч со своими детьми во дворе, — отозвался Перун.
— Эта роскошь не для нас, друг мой, — грустно заметил Иринг. — Кстати, о твоих… родственниках. Я бывал и в Вормсе, и в Ксантене. Видел их. Обеих.
Перун не спросил, кого именно. Это и так было понятно.
— Кримхильда, вдова твоя, жива-здорова. Гутрун растёт богатырём, весь в покойного отца, — Иринг был беспощадно прямолинеен, но Перун думал сейчас не об амбициях. — Девочки — красавицы. Старшая — вся в мать, младшая — твоя копия. Тебя помнят и почитают.
- Как там Кримхильде удаётся управляться?
— Гизельхер помогает. Он так и остался в Ксантене, не стал возвращаться в отчий дом. Особенно после твоей «кончины». Он теперь воин, командует твоими… то есть её войсками. Хороший парень. В Вормсе всё куда хуже.
Перун насторожился, внимательно глядя на гостя.
— Брюнхильда, вдова Гунтера, после вашей «внезапной кончины» совсем в себя ушла. Сидит на берегу Рейна. Каждый день. В руках — перстень Андвари. Не ест, не говорит. Даже на сына — Айдувульфа — не смотрит. Мальчик бегает вокруг, кричит: «Мама!», а она… как изваяние. Геронт правит королевством. Младший брат Гунтера. Умный, но жестокий. Стал конунгом, как и обещал ему Элла-хун. Пока регент при Айдувульфе, но кто знает…
- Спасибо за вести, Иринг.
- Это ещё не всё, Перун. Главное я приберёг напоследок. То, ради чего тащился сюда под этим проклятым дождём. Элла-хун взял Кримхильду в жёны.
Перун отшатнулся, будто от удара.
— Что?! С чего вдруг?!
— Успокойся, друг. Ты для всех мёртв, прими это. Уже не первый год. Представь, что наблюдаешь за всем с небес, из своего христианского рая. А жизнь идёт своим чередом. Элла отправил Геронта за золотом Андвари — Фафнира. Оно по праву твоё, вот он и решил забрать его и передать тебе на развитие твоих… предприятий. Но Кримхильда распорядилась иначе. Ночью, вместе с Гизельхером и его людьми, она вывезла золото на середину Рейна и утопила. Всё. До последней монеты. А когда Геронт спросил, зачем, ответила: «Это золото больше никому не принесёт несчастья». Элла пришёл в ярость. Но казнить её не стал — опять же из уважения к «твоей памяти». Взял в жёны. Теперь Ксантен — часть его империи. А ты…
«Твоя возлюбленная станет чужой женой, и золото проклянёт твоих детей» — пронеслось в голове у Перуна, как эхо проклятия карлика Андвари.
— Зато теперь вы — соседи, — горько усмехнулся Иринг. — До ставки Эллы отсюда пять дней пути. Надеюсь, у тебя хватит ума не навещать её. Это убьёт её окончательно. Сигурд мёртв. Негоже мертвецам возвращаться из небытия.
Перун молча смотрел в потухший горн, сжимая в руке молот, чувствуя, как призраки прошлого смыкаются вокруг него вновь, угрожая разрушить всё, что он с таким трудом построил в настоящем.
Тень ворона
Воздух над Палатинским холмом, и впрямь, густел не от одной лишь летней пыли, что поднималась от мостовых и пустующих строек. Он был тяжел от страха – густого, тягучего, словно дым от жертвенного курения, что тщетно пытается умилостивить разгневанных богов. Страх этот витал в самых, казалось бы, неприступных местах: за толстыми стенами вилл патрициев, в прохладных атриумах, где фрески изображали былые победы легионов, и даже здесь, в курии Юлия, под сенью мраморных ликов великих цезарей прошлого.
Сенат, где ещё недавно звучали напыщенные речи о вечности и несокрушимости Империи, теперь напоминал растревоженный улей. Шепотки, перешептывания, украдкой брошенные взгляды – вот что заменило гордые декламации. Шептались о призрачных, но оттого не менее ужасных, гуннских конях, которых, клятвенно заверяли курьеры из Медиоланума, уже видели в предгорьях Альп, там, где тени клонят свои копья к закату.
Флавий Аэций, победитель Аттилы на Каталаунских полях, стоял, прислонившись к прохладной поверхности мраморной колонны. Его взгляд, привыкший вглядываться в даль степей, теперь с безмолвным презрением скользил по собравшимся. Он видел не мужей государства, а стаю перепуганных ворон, готовых взлететь при первом крике опасности. А потом его взгляд упал на императора.
Валентиниан III, повелитель Западной Римской Империи, сидел на резном курульном кресле, по-детски вертя в пальцах небольшой изящный кинжал. Золотая рукоять его ослепительно сверкала в луче света, пробивавшегося сквозь аперион. Подарок матери, Плацидии. Игрушка. Аэций поморщился. В такие времена правитель должен сжимать рукоять меча, а не безделушки.
— Они пройдут со стороны Аквилеи, — голос Аэция, привыкший командовать на поле брани, прозвучал в тишине курии подобно медному горну. — Это единственный широкий проход по равнине, где их конница сможет развернуться. Нам нужно готовиться. Немедленно.
Тишина стала еще более мрачной. Все ждали привычного, подобострастного кивка императора. Но Валентиниан, не отрывая взгляда от играющего в его пальцах света на лезвии, произнес тихо, но отчетливо:
— Они придут, потому что ты отпустил своего друга детства из Галлии со всем награбленным добром.
Слова повисли в воздухе, обретая вес и значимость. Аэций почувствовал, как кровь ударила ему в виски. Это было настолько неожиданно, что на мгновение он потерял дар речи. Двадцать лет! Двадцать долгих лет Валентиниан лишь поддакивал ему, утверждал его решения, кивал его предложениям, пряча страх и зависть за маской согласия. А теперь – этот внезапный, ядовитый укол, ерепенье щенка, вдруг осмелевшего и оскалившегося на старого волкодава.
— Валентиниан, — Аэций сделал шаг вперед, и несколько сенаторов невольно попятились. — Ты, видимо, не понял моих слов. Сейчас не имеет ни малейшего значения, как и почему ушел Аттила из Галлии. Пылающие города и стонущая земля – уже в прошлом. Сейчас нужно решать, что делать, дабы он не пришел сюда, в самое сердце Империи! Нужно строить оборону вдоль реки По. По южной стороне. Мы сможем задержать их на переправах, но не в чистом поле. Я двадцать лет прожил среди гуннов и знаю их тактику лучше, чем свои пять пальцев!
— Не нужно мне пересказывать историю своей жизни, — император наконец поднял глаза. В них горел странный, лихорадочный огонь давно копившейся ненависти. — Я знаю ее гораздо лучше, чем мне того хотелось бы. Ты еще вспомни, как двадцать лет назад эти самые гунны посадили тебя в кресло главнокомандующего. Вопреки воле моей матери, Плацидии. Я был слишком юн, чтобы противостоять. Теперь же ты, неблагодарный пес, укусил руку своих благодетелей на Каталаунских полях. Аттила придет за тобой, Флавий Аэций, не за Римом! Мы с ним… мы сможем договориться. Мы его не предавали.
Аэций смотрел на него, словно видя впервые. Где этот мальчишка набрался такой дерзости? Кто вложил в его уста эти слова? Придворные? Евнухи? Или тень Плацидии, даже из гроба продолжавшей плести свои интриги?
— Валентиниан, ты сейчас в своем уме? — голос Аэция стал тише, но оттого лишь опаснее. — Я спас Рим от неминуемого нашествия! Пройди гунны через всю Галлию и выйдя к морю, они вломились бы в Италию с запада! Дорога на Рим была бы открыта! И это – твоя благодарность?
— Не лги хотя бы самому себе, Флавий Аэций! — император вскочил с места, и его голос сорвался на визгливую ноту. — Аттиле нужен Маркиан! Это он, твой восточный коллега, разорвал вассальную клятву и перестал платить дань гуннам! Мы были для Аттилы все равно что перевалочный пункт! Они ушли бы и без твоего геройства! Прояви ты больше гостеприимства, жертв было бы меньше. Пограбили бы, не без этого. Воины должны получить свою добычу в походе. Так они и так пограбили. Почти все города Галлии лежат в руинах. Но ты… ты сорвал его поход! Ты осмелился поднять на него руку! Теперь он идет за тобой, гуннский прихвостень! И ты дрожишь! Ты хочешь, чтобы Рим встал на твою защиту, чтобы наши солдаты проливали кровь за то, чтобы ты избежал возмездия, пока ты прикрываешься красивыми фразами о величии Рима!
Валентиниан тяжело дышал, его щеки пылали. Он указал на Аэция дрожащим пальцем.
— Думал ли ты о Риме, когда двадцать лет назад привел сюда шестьдесят тысяч варваров, отправленных твоим закадычным дружком Аттилой, дабы поддержать тебя? Твое время ушло, Аэций. Здесь, в Риме, у тебя нет друзей. И никогда не было. Ты держался лишь страхом, который все мы испытывали перед твоим покровителем – Аттилой. Теперь любой, убив тебя, окажет ему величайшую услугу. И они ждут только сигнала. Моего сигнала.
Смертельная тишина воцарилась в сенате. Аэций стоял неподвижно, как скала. Он видел глаза сенаторов: в одних читался страх, в других – злорадство, в третьих – готовность в любой момент броситься на того, кто окажется слабее. Он был здесь один. Совершенно один.
Не сказав более ни слова, развернувшись так, что плащ его взметнулся алым пятном, Флавий Аэций вышел из курии. Он уехал из Рима в тот же день. Оставаться в городе, где император открыто назвал его предателем и приговорил к смерти, было равносильно самоубийству.
Дорога к лагерю легионов, стоявших в окрестностях, показалась ему бесконечной. Мысли метались, как загнанные звери. Они были одногодками. Он и Аттила. Его, еще подростком, отдали на воспитание – или, что точнее, в заложники – родному дяде Аттилы, грозному вождю Роасу. Свой статус Флавий толком не понимал, да и не интересовался им. Он жил в семье Роаса на правах воспитанника, и там, в бескрайних степях, дышавших ему в лицо ветром свободы и силы, он подружился с юным Аттилой. Вместе они учились укрощать строптивых коней, владеть луком и мечом, постигали нехитрые, но смертоносные тайны воинского искусства и управления ордами. Позже, уже возмужавший Аттила, участвовал в воспитании его, Аэция, собственного сына. Их связывало странное братство, скрепленное не кровью, но общей судьбой изгоев, рвущихся к власти.
Именно гунны помогли ему занять место главнокомандующего пехотой и кавалерией Рима. Двадцать лет он был подлинным хозяином Империи. Ни Валентиниан, ни его раздутый, прогнивший двор не смели и пикнуть против его воли. Он был щитом, о который разбивались все волны варварских нашествий. И вот – такая благодарность. Такой поворот. Нож в спину от этого ничтожного, трусливого мальчишки, которому он сохранил и трон, и жизнь.
Теперь нужно было выбирать. Не для Рима – для себя. Рим, как он с горечью понимал, уже сдался. Он был готов лечь под гуннов, лишь бы сохранить призрачное подобие власти и богатства. Но Аэций выбрал иную стезю. Если уж погибать, то сражаясь. И не за императора-иудушку, а за саму идею Рима, который он, варвар по воспитанию, возможно, понимал лучше, чем все эти рожденные в пурпуре недоросли.
Валентиниан – трус и предатель. Но Маркиан на востоке… Маркиан – воин. Нужно ехать к нему. Тот не может не понимать простой истины: покончив с Римом, при любом исходе следующий удар Аттила обрушит на Константинополь. Именно Маркиан отказался платить дань, заявив с вызовом: «Золото у меня – для друзей. Для врагов – железо». Именно этот вызов и стал искрой, что разожгла пожар западного похода Аттилы.
Прибыв в свою ставку, Аэций немедленно собрал командиров. Виды их были мрачны; вести из Рима уже долетели и сюда.
— Единственное место, где мы сможем удержать орду Аттилы – это на переправах через По, — без предисловий начал Аэций, водя пальцем по потертой кожаной карте. — Если мы перейдем реку и встретим его в чистом поле – мы погубим армию. У нас нет союзников-вестготов. Здесь мы одни. Нанеся урон противнику на переправе, мы отступим к Риму и будем обороняться за его стенами.
Один из трибунов, ветеран Каталаунских полей, мрачно кашлянул.
— Прости, дукс, но укрепления Рима давно обветшали и не ремонтировались. Они не выдержат долгой осады. Камни крошатся, а у варваров есть стенобитные машины, тебе ли не знать.
— Значит, нужно сделать так, чтобы выдержали! — резко оборвал его Аэций.
— Работы нужно начать немедленно. Согнать на стены всех, кто способен держать в руках лом или лопату. Думаю, до весны у нас еще есть время. Аттила не рискнет переходить Альпы зимой.
— А как же быть с северными городами: Аквилея, Конкордия, Патавий, Верона, Медиоланум? — спросил другой командир.
Аэций сжал губы. В его глазах мелькнула тень боли.
— Они… задержат наступление гуннов. Каждый день их обороны – это дополнительное время для нас. Цена этому времени – их кровь. Но иного выхода нет. Поверьте мне, отягощенные добычей гунны не будут драться с прежним упорством. Уж я-то их знаю. Все знают, что делать: укрепляем оборонительные линии по южному берегу По и римские стены. А я… я отправляюсь к Маркиану. Наше спасение – в объединении сил.
Путь в Константинополь был долог и утомителен. Аэций, всегда деятельный и несгибаемый, впервые за многие годы чувствовал смертельную усталость. Не столько физическую, сколько душевную. Предательство Валентиниана ранило его глубже, чем любая стрела.
Маркиан, император Восточной Римской Империи, принял его с неизменной византийской любезностью, которая, как хорошо знал Аэций, как правило, предполагала либо нож за пазухой, либо яд в винном кубке.
Прием был обставлен со всей пышностью, дабы подчеркнуть и могущество Востока, и своеобразное снисхождение к гостю, чье положение стало более чем шатким.
— Дорогой мой, Флавий Аэций! — воскликнул Маркиан, поднимаясь с трона для объятий. — Я всегда несказанно ценил и продолжаю ценить весь твой благородный род, а тебя лично почитаю одним из достойнейших полководцев нашего неспокойного века. Ты одержал блестящую, поистине судьбоносную победу на Каталаунских полях, чем, без сомнения, спас всю европейскую цивилизацию от варварского потопа. Слава тебе, Флавий Аэций!
Аэций, склонив голову в формальном поклоне, мысленно отмечал про себя каждую сладкую, как патока, и каждую отточенную, как кинжал, фразу. Здесь, в Большом дворце, искусство говорить, не говоря ничего, было доведено до совершенства.
— Благодарю тебя, василевс, за столь высокую оценку моих скромных усилий, — ответил он, соблюдая протокол. — Но позволь заметить, что война еще далеко не закончена. Аттила непременно придет поквитаться. И со мной лично – за ту победу, и с тобой – за то, что ты поступил как истинный воин и правитель, отказавшись платить дань этому Бичу Божьему. Сие говорит об одном: у нас отныне общая судьба. Либо мы сообща одолеем гуннов, либо они поодиночке уничтожат нас. В том, что нас с тобой лично ожидает незавидная участь в случае победы Аттилы, я не сомневаюсь ни на миг.
Маркиан улыбнулся, но глаза его оставались холодными и внимательными.
— Ты знаешь, мой дорогой друг, — заговорил он, делая жест, чтобы Аэцию подали лучшего фалернского, — не прошло и пяти лет с той поры, как при покойном Феодосии Втором тот самый Аттила стер с лица земли цветущие города наших балканских провинций, нанеся империи тягчайший, невосполнимый урон. Никто тогда нам не пришел на помощь. Никто. Они уничтожили бы и сей град, Константинополь, если бы Феодосий не выплатил им шесть тысяч литр золота и не принял на себя унизительное, разорительное бремя дани. И этим дело не ограничилось. Мы были вынуждены выдать ему всех перебежчиков, всех, кто искал у нас защиты и доверился императорскому слову! Это – удар не только по казне, но и по репутации, которую не восстановить и за сто лет. А ты сейчас просишь меня защитить Рим от гуннов, в то время как сам Рим, как мне доносят, и не думает себя защищать. Мы тут, поверь, многое знаем о том, какие ветры дуют ныне в курии и во дворце на Палатине.
В словах Маркиана звучала не просто обида, а холодный, взвешенный расчет.
— Но я все еще главнокомандующий Запада! — попытался нажать Аэций, хотя уже чувствовал, как почва уходит из-под ног.
— Друг мой, поверь опытному человеку, — голос Маркиана стал почти отеческим, — это ненадолго. Тебе нужно спасти Рим до того, как он окончательно погубит тебя. Вот мое мнение. Если Аттила повернет свои тумены на нас – да будет так, мы встретим его как подобает. Если же он изберет путь в Италию… — Маркиан развел руками, — что ж… пусть достигнет реки По. И тогда… тогда мы обсудим возможность помощи, если вы к тому времени еще не решите сдаться на милость победителя. А пока я планирую отправить к Аттиле посольство – пусть выяснят, какими мы вообще располагаем вариантами для разрешения сего… конфликта.
Аэций понимал, что это – вежливый, но твердый отказ. Все это были слова, красивые и пустые. Время, драгоценное время, неумолимо уходило, а расплата приближалась стремительно, как гуннская конница. Нужно было предпринимать что-то кардинальное. Отчаянное. Неожиданное.
И тут его осенило. Связи! Воспользоваться старыми связями в самом окружении Аттилы. Он же знал там всех лично! Многих – с самого детства. Посольство… Маркиан отправляет посольство к Аттиле. Это не просто прощупывание почвы, это – его, Аэция, шанс! Единственный шанс.
Не теряя ни мгновения, он отправился в резиденцию посла гуннов при дворе Маркиана. Им был старый, опытный воин Эдекон – хитрый и осторожный лис, о намерениях которого нельзя было сказать ничего заранее. Но иного выбора не было. Чем я рискую? – думал Аэций, идя по улицам Константинополя. – В худшем случае – жизнью. Но ее я и так могу лишиться со дня на день.
Эдекон встретил его с подчеркнутой, но сдержанной вежливостью. Он, безусловно, уже знал о разрыве между Аэцием и Аттилой и о скандале в римском сенате. Зная, что Флавий, сорвав галльскую кампанию, стал личным врагом кагана, Эдекон пока не определился с линией поведения. Но принять и выслушать его было обязанностью – он был глаза и уши Аттилы в Византии, а значит, закрывать их не следовало никогда.
После обмена церемонными любезностями, двое мужчин, знакомых с детства, вышли прогуляться в закрытый перистильный сад при доме. Аэций не хотел, чтобы хоть одно слово их беседы стало достоянием чужих ушей.
— Эдекон, — начал он, без предисловий, глядя на стройные кипарисы, — ты знаешь, что наши пути с Аттилой разошлись настолько, что в этом неспокойном мире место осталось лишь для одного из нас.
— Это очень прискорбно слышать, Флавий, — с искренней или притворной грустью в голосе ответил гунн. — Очень.
— У Аттилы много завистников и тайных врагов даже среди его друзей. Это не секрет.
— Мое сердце обливается кровью, когда я думаю о таком вероломстве.
Аэций повернулся к нему, глядя прямо в глаза.
— Я готов заплатить. Очень щедро. За то, чтобы смерть нашла Аттилу раньше, чем она настигнет меня.
Эдекон сделал вид, что не расслышал, и потрогал рукой распускающийся бутон розы.
— Я этого не расслышал, прости. Шумят фонтаны.
— Брось, Эдекон, — Аэций положил руку на его плечо. Рука была тяжелой и твердой. — Ты меня знаешь. Мне отступать некуда. И, главное, некогда. Если не поможешь ты – эти деньги возьмет кто-то другой. Более алчный и менее разборчивый.
Посол медленно обернулся. Его лицо было маской учтивого недоумения.
— Ты предлагаешь мне… спрятать кинжал под плащ и отправиться в Этцельбург?
— Нет, — отрицательно качнул головой Аэций. — Не тебя. Нужно передать деньги – много денег – начальнику личной охраны Аттилы. И на словах добавить, что вторая часть суммы, втрое большая, будет ждать его в Риме, после того как мы получим весть о безвременной кончине кагана.
Эдекон закрыл глаза, словно от боли.
— Ты терзаешь мою душу, Флавий. Я знаю тебя с детства и… питаю к тебе искреннюю симпатию. С другим я бы даже не стал вести эту беседу. Нет, приказал бы немедленно схватить и в оковах отправить в Этцельбург. Но ты… ты другое дело. — Он помолчал, будто принимая трудное решение. — Есть у меня один человек. Переводчик, Вигилий. Ему можно поручить такое дело. Он как раз отправляется в составе посольства василевса Маркиана в ставку к кагану. Я устрою тебе встречу с ним. И мы… мы тут же забудем об этом разговоре навсегда, мой друг. Да?
Сердце Аэция заколотилось в груди. Ловушка? Или искренняя помощь? Выбора не было. Он мог лишь надеяться на старую дружбу и на всемогущую силу золота.
— Да, — просто сказал он. — Мы забудем.
Внушительный кошелек, шитый золотом, тяжелый от солидов, был в тот же вечер передан Вигилию – невзрачному, испуганному человеку с бегающими глазами. Посольство с восточными дарами и дипломатическими письмами тронулось в путь, на север, в сердце владений гуннов.
Но едва лишь послы скрылись за горизонтом, как из ворот Константинополя вылетел другой, особый гонец. Он мчался на сменных лошадях, опережая неторопливый кортеж, и в его дипломатически запечатанной суме, под грифом «Абсолютно секретно. Лично в руки Кагана», лежало письмо от Эдекона. В нем подробнейшим образом излагалось все, о чем договаривались он и Флавий Аэций, и описывалась вся подноготная заговора с участием переводчика Вигилия.
Тень ворона, предвещающего беду, уже легла на дорогу, ведущую к Аттиле. Игра началась. И ставка в ней была – жизнь.
Песок и Тень
Песок. Он был повсюду – мельчайший, желтовато-серый, неумолимый. Он проникал в шатер сквозь каждую щель в войлочных стенах, оседал на плечах бесстрастных стражников тонкой пылью, скрипел на зубах, набивался в складки одежды. Казалось, сам воздух здесь состоял из песка и страха. Вигилий, некогда скромный переводчик, а ныне – жалкий узник, сидел на корточках, привязанный сыромятным ремнем к центральному столбу шатра. Он уставился в землю перед своими босыми ногами, наблюдая, как бесчисленные песчинки, движимые сквозняком, слагаются в причудливые, постоянно меняющиеся узоры. Хотелось думать лишь о них, забыться, уйти от ужаса реальности в этот микроскопический, бездушный мир. Хотелось быстрее уйти отсюда куда угодно – в небытие, в ад, только бы не видеть этих ликов смерти вокруг, не слышать этого голоса, монотонно задающего один и тот же вопрос.
Ответ уже давно висел на его языке, тяжелый, как свинцовая печать, и рвался наружу. Его удерживала лишь одна-единственная, тончайшая нить – инстинкт жизни. Отпусти ее – и жизнь прервется, а вместе с нею умолкнут и эти проклятые вопросы, исчезнет этот душащий песок, рассеются, как дым, тени людей, державших его здесь три долгих дня. Но нет, жить… жить хотелось до последнего вздоха.
— Кому и зачем ты привез столько золота, Вигилий? — раздался у его уха спокойный, почти ласковый голос. — Отвечай. Я все равно знаю правду. У тебя пока есть шанс правдивым ответом и искренним раскаянием заслужить прощение.
Напротив, на простом деревянном табурете, сидел Иринг, доверенное лицо Аттилы, человек с лицом воина и глазами счетовода. Он снова, в который уже раз, с любопытством разглядывал вышитый золотом кошелек, перебирая пальцами тяжелые монеты.
— Я вез… вез подарок для кагана Аттилы. От василевса Маркиана, — прошептал Вигилий, и его собственный голос показался ему чужим и хриплым.
— Двести фунтов золота? — Иринг мягко рассмеялся, но в его смехе не было ни капли веселья. — Не смеши меня, друг мой. С чего это вдруг Маркиан передает такие царские дары через простого переводчика, даже не поставив в известность главу посольства? Ты, видимо, считаешь нас всех законченными глупцами?
— Мне неведомы намерения императора! — голос Вигилия сорвался на визгливую ноту. — Не того я полета птица! Мне курьер вручил кошелек и велел передать лично кагану. Я лишь исполнитель!
— И как же ты собирался это сделать? — Иринг наклонился к нему, и Вигилий почувствовал запах кожи и конского пота. — У тебя была назначена аудиенция у Аттилы? Ты, скажи мне, десять лет живешь в Этцельбурге. Ну-ка, припомни, как часто за это время ты, простой переводчик, удостаивался личной встречи с Повелителем Степи? Ни разу? Не могу поверить! А я-то думал, он с тобой по утрам кофе пьет и планы на день обсуждает. Нет? — Иринг снова рассмеялся. — Твои сказки никого не интересуют, Вигилий. Я даже не стану беспокоить распросами Маркиана о правдивости твоих слов. Негоже отвлекать столь занятого человека дурацкими вопросами. Так что скажи мне еще раз, и на сей раз подумай хорошенько: кому и зачем ты привез это золото? Ты не выйдешь отсюда живым, пока не дашь мне правдивого ответа. Это я тебе обещаю.
И Вигилий, сидя в этой душной, пропахшей потом и страхом юрте, приспособленной под застенок, с каждым часом понимал все яснее: его объяснение и впрямь звучало идиотски. Но почему его схватили именно сейчас? Почему Иринг был так уверен? Казалось, его подвел кто-то из своих, но кто? Эдекон? Невозможно…
— Я вижу, Вигилий, ты почти готов облегчить свою душу правдивым ответом, — Иринг снова заговорил, заканчивая очередной круг молчаливого психологического пытки. — Тебе мешает лишь малодушная нерешительность. Что ж, для нее у меня есть верное средство. Приведите Луция.
Услышав имя сына, Вигилий вздрогнул, как от удара бича.
— Нет! Только не Луция! — захлебнулся он.
— Теперь помолчи, — холодно оборвал его Иринг. — У тебя была возможность высказаться добровольно. И еще будет, я тебе обещаю.
Он кивнул стражнику. Тот вышел и через мгновение вернулся, введя за руку мальчика лет тринадцати. Луций, сын Вигилия, был смертельно напуган. Увидев отца, грязного, изможденного, привязанного к столбу, он вскрикнул и замер, не в силах сдержать дрожь.
— Луций, — ласково произнес Иринг, — ты узнаешь своего папу?
Мальчик молча кивнул, не сводя с отца широких, полных ужаса глаз.
— Скажи, как ты его любишь.
— Я… я очень люблю тебя, папа, — прошептал Луций.
Слезы, горькие и жгучие, подступили к горлу Вигилия. Он задыхался, мир поплыл перед глазами.
— Ты что-то хотел сказать своему папе, не так ли, мальчик? — продолжал свой страшный спектакль Иринг.
— Папа… — голос Луция дрогнул. — Папа, скажи им правду… Пожалуйста… Иначе… иначе он убьет меня.
Этот детский, полный отчаяния голос переломил последнее сопротивление Вигилия. Та самая тонкая нить, что удерживала роковое признание, лопнула. Лопнула и та, что связывала его с жизнью. Но теперь это уже не имело никакого значения. Единственное, что имело значение – жизнь сына.
— Уведите ребенка, — выдавил он, опуская голову. — Я все скажу.
Иринг удовлетворенно кивнул.
— Молодец, Вигилий. Я ни на секунду не сомневался, что ты примешь единственно верное решение. Уведите пацана, — приказал он стражникам. — Не беспокойся о нем, — добавил он, обращаясь к Вигилию. — Мы с тобой еще на его свадьбе погуляем. Принесите ему воды.
Когда холодная влага омыла пересохшее горло, Вигилию стало странно легко. Словно гора с плеч свалилась. Теперь не нужно было лгать, выкручиваться, бояться. Теперь оставалось лишь говорить.
— Давай начнем, — сказал Иринг, и сидевший в углу писарь приготовил стилус и восковую табличку.
— Золото тебе вручил… — начал Иринг.
— …Флавий Аэций, главнокомандующий пехотой и кавалерией Западной Римской Империи, — четко, без колебаний, произнес Вигилий.
Иринг усмехнулся.
— Вот теперь я начинаю уважать тебя, Вигилий. Совсем другой человек передо мной. Продолжай.
Аттила стоял в своей походной юрте, больше похожей на тронный зал, и смотрел куда-то в пространство, в невидимую точку перед собой. Или внутрь себя. Его лицо было непроницаемо.
— Сомнений нет? — спросил он тихо, не поворачиваясь к Ирингу.
— Никаких, Элла, — ответил воин. — Все подтверждается до мелочей. И письмо Эдекона, и подробные показания Вигилия, и само золото. Заговор налицо. Аэций пытается подослать к тебе убийцу. И, возможно, это не единственная его попытка.
— Флавий… Флавий… — прошептал Аттила, все так же обращаясь к пустоте. — Кем же ты стал, старый друг? — Он помолчал. — Эта информация не должна выйти за пределы круга посвященных. Ни слова.
— Что прикажешь делать с Вигилием? — Иринг сделал жест, словно проводя большим пальцем по горлу.
— Нет, — покачал головой Аттила. — Вигилий прибыл в составе посольства Маркиана. На допросе он утверждал, что деньги получил от Маркиана. Так?
— Так точно, каган.
— Значит, так оно и есть. Официально. Соврал он только в одном – что хотел отдать золото мне. А на деле готовил покушение. Вот такие показания ты и предъявишь главе посольства. Затем выгони их всех взашей. И передай, что я лично очень скоро явлюсь к Маркиану, чтобы подробно расспросить его об этом чудовищном плане моего убийства. А Вигилий… Вигилий – герой. Он притворился предателем, проник в заговор и раскрыл его. Так и объяви всем.
— Как прикажешь, — поклонился Иринг.
— И еще. Мне нужен Перун. Привези его ко мне. Я обещал ему Балканы. Он получит Балканы. Не через год или два, а сейчас же. Все. Иди.
Когда Иринг ушел, Аттила остался один. Он медленно опустился на ковер у дымящегося очага. В его руках оказалась маленькая, грубо вырезанная из дерева фигурка коня. Игрушка. Он смотрел на нее, и в его глазах мелькнула тень давно забытой печали.
— Мы играли в это, — прошептал он так тихо, что слова потонули в треске огня. — Ты и я. В степях… когда мир был простым, а дружба – настоящей.
Он резким движением швырнул деревянного коня в пламя. Огонь жадно лизнул его, почерневшее дерево сначала обуглилось, а затем вспыхнуло ярким, коротким огоньком. «Друзья приходят и уходят, а враги и предатели накапливаются, как этот проклятый песок», — промелькнуло у него в голове. Он схватился за виски. — О, Боги… как же нестерпимо болит голова…
Перун, он же Сигурд, князь славянских племен, входящих в орду Аттилы, смотрел на Повелителя Степи и с беспокойством отмечал, как тот изменился за последние месяцы. Энергичный, жесткий, словно выкованный из стали полководец, перед которым трепетала половина мира, теперь казался уставшим, почти больным. Его взгляд был потухшим, и каждое слово давалось с видимым усилием.
— Перун, — начал Аттила, — мое намерение отдать под твою руку балканские земли придется осуществить раньше, чем я планировал. Мне нужен ты и твой тумен на Дунае. Немедленно.
— Ты не раз говорил, Элла, что у тебя нет недостатка в воинах, жаждущих славы и не боящихся смерти, — осторожно заметил Перун.
— Это так, — кивнул Аттила. — Но задача, которую предстоит выполнить, под силу только тебе. Воевать, я надеюсь, не придется. А вот пройти по Дунаю к самым границам Византии – нужно. Для этого нужен флот. Плоты, ладьи. Ты в этом деле мастер, тебе нет равных. Ты пойдешь вниз по течению на тысячу километров отсюда. До места под названием Русе. Это в десяти днях пути от Константинополя. Ты построишь там лагерь и начнешь осваивать территорию так, как умеешь. Население там к нам лояльно, проблем не будет.
Аттила подошел к карте, начертанной на выделанной коже.
— Твоя задача – создать угрозу для Маркиана. Показать ему, что в любой момент твой тумен может преодолеть это расстояние и стать у стен его столицы. Пусть его разведка кружится вокруг твоего стана – не мешай им. Проведи учения, покажи осадные машины. Все должно кричать о том, что ты готовишься к штурму. Попутно строй свои фактории. Эта земля отныне – земля славян. Но не думай, что это лишь игра. Если потребуется, тебе придется атаковать по-настоящему. Поэтому не расслабляйся. Задание – секретное. Никому ни слова. Я сам объявлю то, что следует знать остальным.
Высоко в деревянных покоях, в тереме, что Аттила велел отстроить для своих жен, Кримхильда, бывшая королева из Ксантена, стояла у резного окна. Прошло уже два месяца, как Повелитель Степи взял ее в жены, присоединив таким образом ее земли к своей державе. Но за все время он ни разу не переступил порог ее комнаты. Похоже, его интересовал лишь Ксантен, а не она сама. Сказать, что это огорчало ее – значило солгать. Она не хотела видеть ни этого грубого варвара, ни самого Ксантена, ставшего для нее чужим и враждебным после гибели Сигурда. Здесь же, в Этцельбурге, ее и детей кормили, одевали, не обижали. Заботы о родном замке она с облегчением взвалила на плечи брата, Гизельхера. Пусть Гутрун подрастет – сам решит, вернуться ли на трон предков или остаться здесь. Ее взгляд рассеянно скользил по городской площади, залитой косыми лучами заходящего солнца.
И вдруг сердце ее замерло, а затем забилось с такой силой, что в глазах потемнело. Вдоль дальней улицы, ведя за собой небольшой отряд всадников, ехал… он. Сигурд. Ее Сигурд. Муж, чью смерть она оплакивала долгие годы.
— Не может быть! — вырвался у нее сдавленный крик. Это невозможно! Какое-то наваждение, игра больного воображения!
Она лихорадочно стала дергать ручку массивной оконной рамы, но та не поддавалась, будто намертво вросла в стену. А всадник тем временем медленно двигался, и солнечный свет выхватывал из толпы его знакомый до боли профиль, посадку головы, цвет волн… Нет, такое сходство невозможно! Она знала каждую черту его лица!
— Открывайся же, проклятое! — в отчаянии закричала она, ударив стекло ладонями. Нужно вниз! Скорее на улицу!
Не помня себя, она накинула первый попавшийся плащ, на мгновение мельком взглянула в полированное бронзовое зеркало на свое бледное, искаженное ужасом и надеждой лицо и бросилась вон из комнаты, слетая по крутым лестницам, расталкивая попадавшихся на пути служанок. Выбежала на пыльную улицу, запыхавшись, озираясь по сторонам. Но площади были пусты. Отряда и след простыл.
— Стража! Кто-нибудь! — закричала она.
К ней немедленно подбежал один из стражников, охранявших вход в женскую половину.
— Что случилось, госпожа?
— Кто сейчас ехал здесь? Чей отряд? — задыхаясь, спросила Кримхильда.
— Это… это были славяне, госпожа. Проскакали через площадь и скрылись вон за теми домами.
— Кто их командир? Отвечай немедленно, болван!
— Перун, госпожа. Славянский князь. Был у кагана по делам. Живет где-то на севере, дней пять-семь пути отсюда.
Кримхильда отшатнулась, будто от удара. Сердце ее бешено стучало.
«Боже мой… Я, наверное, совсем лишилась рассудка. Это не мог быть он. Невозможно, чтобы он был жив и не дал о себе знать все эти долгие годы. Невозможно… Я схожу с ума от горя и тоски».
Но тень сомнения, крошечная, как та песчинка в шатре Вигилия, уже упала в ее душу. И с этой минуты покой был для нее потерян.
Железо и Хлеб
Не так давно, казалось, сама жизнь висела на волоске. Тогда еще не князь, а просто Перун, воин с разбитым сердцем и горсткой отчаявшихся односельчан, пустился в погоню за отрядом профессиональных головорезов, разграбивших его село и уведших в полон жителей. Они шли по бескрайней степи, опасаясь каждого перелеска, каждого холма, за которым мог скрываться конный разъезд. Любой воинственный вождь мог прервать их путь навсегда — просто потому, что ему показалось подозрительным их поведение, или вовсе без причины. А ведь тогда, всего несколько лет назад, никакой большой войны и близко не было — лишь малая, жестокая война каждого против всех.
Теперь же все переменилось. Большая война пришла по воле Аттилы, его армия, подобно стальному тарану, двигалась на Рим. Но на землях вокруг Карпат, там, где прошел Перун со своим туменом, воцарился удивительный порядок. Славянские фактории росли как грибы после теплого дождя. Не успевал путник отойти от одной, как на горизонте уже маячил частокол и дымок очагов следующей фактории. Когда Перун, выполняя волю кагана, устроил лагерь в Русе и взял под контроль балканские земли, круг, охватывающий великие горы, практически замкнулся. Возникло новое пространство — не империя, но и не хаос, а нечто прочное и живое, как сплетенные корни дуба.
В сами Карпаты славяне не лезли — мало там места для пашен, да и перевалы труднопроходимы. Но в горах жили даки — суровые, но честные люди, ставшие добрыми соседями. Им нужно было славянское зерно и добротная сталь, а славяне не прочь были полакомиться их сочными фруктами и терпким виноградным вином. Торговля шла бойко. Железная руда, добываемая рудокопами даков, теперь поступала в долины в массовом количестве. Горцы, видя ненасытный спрос, расширяли выработки, зная, что на равнинах их товар заберут вместе с руками и попросят еще.
А на равнинах творилось нечто невиданное. Стальной плуг, который кузнецы ковали теперь в каждой крупной фактории, превращал некогда дикие, нетронутые степи в сплошные пашни, сады и огороды. Земля, щедрая и отзывчивая, платила за труд сторицей. Люди, веками жившие в страхе, начали дышать полной грудью.
Страх, конечно, не исчез совсем. Иной раз еще можно было нарваться на шайку разбойников, отчаявшихся или не желающих жить в новом порядке. Но такие случаи становились все реже. Каждое нападение теперь вело к немедленной и беспощадной облаве силами гарнизона ближайшей фактории, при полной и яростной поддержке всего окрестного населения. Спрятаться варнакам было уже негде. Даже родственники, боясь гнева общины, не хотели пускать их в свой дом. Односельчане долго разбираться не станут — сожгут дом пособников к чертям собачьим, и вся недолга. Закон, установленный Перуном, был прост и суров: «Мир и труд под защитой меча. Кто мешает миру — тот враг всем». И он был един для всех — и для местного, и для пришлого. Поэтому разбойничья вольница очень быстро заканчивала свой путь на виселице, устроенной на придорожном дереве, в суровое и ясное назидание другим.
Всем нашлось место под этим новым небом. Не только славяне, но и гепиды, остготы, аланы, даже отдельные роды сарматов — все могли поселиться на свободных землях, платя оброк не кровью, а хлебом или ремеслом, и спокойно растить своих детей. Более того, дети эти — и мальчики, и девочки — могли обучаться в школах, что возникали при крупных факториях. Там учили не только грамоте, что была редкостью, но и ремеслам: кузнечному делу, речному промыслу, землепашеству, врачеванию травами. И конечно, все мальчики, независимо от рода, проходили военную подготовку. Мир должен уметь защищаться.
Именно об этих превратностях судьбы размышлял Перун, стоя на невысоком холме и наблюдая, как его ратники штурмуют укрепления собственного лагеря. Одни — с яростью и отвагой, другие — с хитростью и выдержкой. Он видел в этом не просто учение, а исток нового народа — не по крови, а по духу.
Раннее утро застилало долину Дуная серебристым туманом, скрывая могучие воды. А в лагере у Русе жизнь уже кипела. Здесь, на равнине между рекой и лесистыми холмами, Перун возвел не просто укрепление — он построил точную, хоть и уменьшенную, копию стен Константинополя, как их описывали бывалые купцы и пленники.
Стены тянулись на пол-лиги, высотой в двенадцать шагов, с башнями через каждые пятьдесят. Ворота — из векового дуба, обитые железом. Ров — глубиной в шесть шагов, заполненный водой из Дуная. Все это было создано не для забавы, а для суровой науки выживания и победы.
Перун вышел к строю. Без доспехов, в простой холщовой рубахе, с длинным копьем в руке. Перед ним, замерев в строю, стояли десять тысяч воинов: славяне в льняных портах и рубахах, гепиды в кожаных поножах и кольчугах, аланы в характерных остроконечных шлемах. Все молчали, зная — сегодня крови не прольется, но поражение может оказаться горше настоящей раны.
Перун остановился у макета главных ворот, выстроенного из бревен и обмазанного глиной.
— Константинополь — не просто город. Это крепость, которую сами боги, казалось бы, воздвигли в насмешку над смертными, — прогремел его голос, звучный и властный, как удар медного колокола. — Стены его выше, чем самое длинное ваше копье. Ворота крепче, чем ваши самые тяжелые тараны. И если вы пойдете на приступ, как стадо баранов, — умрете, как овцы на бойне.
Он указал на зубчатые башни:
— Там будут лучники, чьи стрелы настигнут вас за сто шагов. Там будет греческий огонь, что испепеляет плоть и железо. Там будут камни, которые разобьют ваши черепа, прежде чем вы успеете коснуться подножия стены.
Гепидский вождь Велемар, человек крутого нрава, сплюнул в сторону.
— Тогда зачем лезть на рожон, князь? Давай обойдем их. Возьмем измором, как брали города в степи.
Перун усмехнулся, но в его глазах не было веселья.
— Потому что они не в степи. Они за этими стенами. А стены падают только тогда, когда те, кто их штурмует, верят в победу сильнее, чем защитники, верят в свою неприступность.
Он взошел на высокий помост, откуда были видны все укрепления.
— Сегодня вы — штурмующие. Завтра — защитники. Потому что знать врага — значит знать и свои слабости. Это — высшая мудрость воина.
В полуденный зной первый отряд двинулся к стенам. Пятьсот славян, вооруженных длинными лестницами из ясеня, бежали вперед, поднимая клубы пыли, как в настоящей битве. Но едва передовые достигли рва, как с башни раздалась команда, и невидимые лучники «метнули» тупые стрелы — первый воин, коснувшись груди, остановился, «убитый». За ним — второй, третий.
На башнях стояли воины в синих плащах — те, кто изображал византийских защитников. Их луки не убивали, но каждый жест, каждый выкрик был точен и ярок.
Лестницы уперлись в стену. И тут гепиды-«защитники» сбросили вниз связки колючего терновника, имитируя град камней и брёвен. Штурмующие падали, срывались, но самые упорные пытались взобраться наверх.
Перун наблюдал, не вмешиваясь, но замечая каждую ошибку. Лишь когда последний «атакующий» был «убит», он крикнул, и медный рог протрубил отбой.
— Стой!
Он спустился к самому рву, поднял одну из сломанных лестниц.
— Вы бежали, как бегут в степи на врага. Но здесь — не степь. Здесь — смертельная ловушка. Вы мыслили как воины поля, а не как воины осады.
Кузнец Радогост, могучий детина, вытер пот с лица.
— Что же делать, князь? Как подступиться к такой твердыне?
— Думать! — огрызнулся Перун. — Стена — это не просто камень и раствор. Это — щит врага. И чтобы пробить его, нужно знать, как враг думает, чего он боится, на что надеется.
Вечером у костра Перун разложил перед собравшимися командирами карту, вырезанную на большом куске березовой коры.
— У стен Константинополя, при всей их мощи, есть три слабых места, — его палец водил по рисунку. — Во-первых, юго-западный угол — там река Ликос подмывает фундамент, и кладка там старше. Во-вторых, Ворота Золотого Рога — петли старые, их может сломать мощный таран. В-третьих, северная башня, что зовется Кентанарией — там несут службу новобранцы, их легко напугать и обратить в бегство.
Он посмотрел на суровые лица вокруг.
— Но знать слабости — не значит победить. Нужна слаженность, как в механизме часов. В бою времени на размышления не будет. Каждый должен знать свой маневр.
И он стал показывать новую тактику, рожденную его гением полководца:
Три атаки одновременно:
; Ложный, но яростный штурм главных ворот — чтобы отвлечь и приковать к себе лучшие силы защитников.
; Настоящий удар тараном у юго-западного угла — где стену можно обрушить.
; Обходной маневр легкой пехоты на северную башню — чтобы проникнуть внутрь и посеять панику.
— Почему именно три атаки? — спросил молодой славянин по имени Борислав.
— Потому что командир врага думает одной головой, — объяснил Перун. — Три угрозы, пришедшие с разных сторон, — это хаос для его ума. Он начнет метаться, дробить силы, совершать ошибки.
На следующий день Перун ужесточил правила.
— Штурм будет в полной темноте. Без факелов, без криков.
Воины застонали. В слепой ночи ломались лестницы, воины сталкивались друг с другом, «стрелы» защитников летели наугад, но считались попаданиями. Перун был неумолим:
— Константинополь не спит по ночам! Его стены освещены факелами! И вы должны научиться быть ночью зрячими, как совы, и бесшумными, как тени!
К полуночи нескольким небольшим группам все же удалось подобраться к стенам. Но вместо того, чтобы лезть напролом, они, как и учили, вкопали в землю специальные крюки и натянули между ними веревочные лестницы.
— Это не лестницы, — пояснил Перун наутро. — Это паутина. По ней движутся пауки. А пауки не шумят.
К рассвету десяток «пауков» добрался до вершины стены. Не как герои, а как призраки.
Когда взошло солнце, Перун снова перетасовал роли.
— Сегодня защитники и атакующие меняются местами. Те, кто штурмовал, будут обороняться.
Новый штурм был уже иным. Атакующие не бежали толпой. Они двигались медленно, неотвратимо, как вода, огибая препятствия. Легкая пехота атаковала с флангов, отвлекая «лучников». Таран, прикрытый сомкнутым щитовым строением - «черепахой», подкатывал к воротам. Лестницы ставили не вплотную к стене, а на расстоянии, чтобы защитники не могли их легко отбросить.
Когда первый воин, тот самый Борислав, вскочил на стену, Перун ударил в рог:
— Стоп!
Он поднялся на башню, где стоял запыхавшийся, но сияющий победой юноша.
— Как ты это сделал? — спросил князь.
— Я видел, что лучники опускают луки после залпа, чтобы перевести дух, — выдохнул Борислав. — Я бросил в их сторону горящую связку хвороста. Они на мгновение отпрянули от страха перед огнем — вот тогда я и полез. Они опомнились, но было поздно.
Перун одобрительно кивнул.
— Ты победил не одной силой мускулов. Ты победил их страхом. А страх — порой лучший союзник, чем тысяча мечей.
Вечером к нему подошел Велемар. Лицо гепида было серьезным.
— Князь, вопрос от многих. Зачем так усердно учиться штурму, если мы, по слову Аттилы, лишь угрожаем Маркиану? Каган велел демонстрировать силу, а не лезть на стены.
Перун, сидя на краю рва, бросил в темную воду камень.
— Тяжело в учении — легко в бою, Велемар. Мы пойдем на настоящий штурм, если хоть один легион Маркиана сдвинется с места против Аттилы. Каждый день тренировки — это лишний шанс для моих воинов вернуться живыми к своим очагам. Каждый день праздности — это верный шаг к братской могиле у чужих стен. — Он повернулся к гепиду, и в его глазах вспыхнул холодный огонь. — Эти стены нужны для того, чтобы воины поняли: победа не в том, чтобы просто сломать стену. Победа в том, чтобы не дать ей сломить твой дух. И если я еще раз услышу от кого-либо: «Мы не пойдем», — я сам, собственными руками, убью его на месте как труса и предателя. Шпионы Маркиана могут быть даже среди нас, они должны быть абсолютно уверены — мы готовы идти до конца.
На следующий день Перун собрал все десять тысяч воинов.
— Сегодня — последнее учение. Все как в настоящем бою. Никаких условностей. Только победа или смерть.
Атака началась с трех сторон одновременно, как он и задумал:
У главных ворот — таран из цельного ствола дуба, окованного железом.
У юго-западного угла — «подкопщики» с кирками и ломами.
У северной башни — «альпинисты» с крючьями и канатами.
Свистели условные стрелы, с грохотом падали мешки с песком, имитирующие камни. Но штурмующие, наученные горьким опытом, не останавливались. Они действовали как единый организм.
Когда первый воин вскочил на стену, за ним хлынули другие. Уже не как отдельные бойцы, а как неудержимый поток.
Перун стоял у рва и наблюдал. Когда последний «защитник» был «убит» или «пленен», он поднес к губам рог, и его звук прорезал воздух:
— Отбой! Хватит!
Когда все, запыхавшиеся, но возбужденные, собрались перед ним, Перун взошел на помост.
— Вы думали, что сегодня учились штурмовать каменную стену? Нет. Вы учились штурмовать сердце врага. Его волю.
Он указал на макет ворот, теперь изрядно потрепанный.
— Стена рушится не от удара тарана. Она рушится тогда, когда те, кто стоит на ней, теряют веру в свою победу. Константинополь падет не от наших мечей. Он падет от страха и безысходности, что мы посеем в душах его защитников. И первый посев страха мы совершили сегодня.
Ночь опустилась на лагерь, густая и беззвездная. Туман над Дунаем сгустился, как молоко. В лагере у Русе давно стихли голоса, лишь из кузниц доносился приглушенный стук молотов, да с валов неслась размеренная перекличка часовых. В своей просторной, но лишенной роскоши юрте Перун сидел над картой Балкан, вырезанной на березовой коре. Внезапно дверь распахнулась, и внутрь ворвался запыхавшийся стражник, дрожащий от ночного холода и спешки.
— Господин! Тревога! В лагерь проник чужак! Он убил часового у северного поста и скрылся в лесу! Убитый успел подать сигнал тревоги!
Перун, не говоря ни слова, схватил меч и вышел. Не дожидаясь рассвета, он в сопровождении отряда воинов с факелами отправился к месту происшествия. Осмотр показал, что незваные гости пришли с реки — на мокром песке остались следы легкой лодки.
— Усилить охрану всего берега, — отдал он приказ, хотя в глазах его читалась не просто тревога, а расчет.
Ночь была испорчена. Вернувшись в юрту, он позвал к себе своего хитрого и безжалостного помощника, начальника лагерной стражи, которого за способность обращаться псом звали Тори Песья Лапа.
— Думаешь, они вернутся? — спросил Тори с невозмутимым видом и цепкими, все видящими глазами.
— Обязательно вернутся, — уверенно сказал Перун. — Не за простым часовым же их послали. Но в следующий раз они придут не по воде.
— Зачем же ты приказал усилить охрану берега? — удивился Тори.
— Пусть думают, что мы спросонья туго соображаем и кидаем силы на ложный след. Сыграем в их игру.
— И где же нам их ждать, князь?
— Это ты у меня спрашиваешь, Тори? — Перун поднял бровь. — Кто у нас здесь главный по ловле крыс? Давай, излагай свои мысли. Откуда ждать диверсантов?
Тори почесал затылок.
— Есть тут одна балка, удобная для скрытого подхода к лагерю. Я ее специально для византийских шпионов держу — не тронул, не загородил. Оттуда как раз видны все наши тыловые постройки, включая твою юрту. Если диверсанты и вправду от Маркиана, то пойдут именно там, где у них подготовлены тайные лежки. Я тогда стражу с постов у балки формально переведу на берег, создав видимость, что людей не хватает, а взамен выставлю скрытые наблюдательные посты.
— Работай, Тори, — кивнул Перун.
Когда Тори ушел, Перун усмехнулся в пустоту.
— Хрена с два они пойдут в твою ловушку, старый пес, — сказал он сам себе. — Если Маркиан послал на мое убийство таких очевидных остолопов, я просто перестану его уважать. Нет, тут что-то тоньше. — Он вышел к стражнику у входа. — Никого не впускать до утра! Даже если сюда явится сам Маркиан в обнимку с Аттилой! Я сплю.
Но спать он не собирался. Перун потушил светильник и, приподняв полог юрты в самом темном ее углу, словно тень, выскользнул наружу. Близился рассвет, самый темный час ночи, когда внимание притупляется. И его расчет оправдался. Почти незримая тень, отделившись от куста терновника, бесшумно скользнула к его юрте именно в том месте, откуда он вышел. Тень стала внимательно прощупывать полог, пытаясь найти лазейку.
— Я могу чем-то помочь, приятель? — раздался спокойный голос Перуна прямо за спиной у незваного гостя.
Реакция была мгновенной. Едва заметный поворот корпуса, и на звук голоса уже летел отточенный, как бритва, клинок. Но Перун был к этому готов. Его собственное тело качнулось в сторону, и клинок улетел в пустоту. Меч Перуна с тихим свистом вышел из ножен. Но и тень оказалась не промах — она ускользнула от ответного удара с неестественной ловкостью.
Завязалась яростная, безмолвная схватка. Убийца нанес удар сверху, затем с разворота справа, молниеносно перекинул короткий клинок в левую руку и снова ударил справа. Это была настоящая машина смерти, беспрерывный поток ножевых атак. Перун едва успевал парировать и уворачиваться. Невозможно было предугадать, где этот призрачный противник окажется в следующее мгновение. Но и Перун был не новичок. Уроки старого Бьярки, полученные в далекой юности, не прошли даром. Вместо того чтобы пытаться угадать движение, он нанес единственно возможный в такой ситуации удар — туда, где ни по каким раскладам противника быть не должно. Но именно там противник оказался в следующее мгновение. Сталь меча Перуна со свистом рассекла воздух и впилась в тело — от ключицы вниз, до самой грудины. Убийца со странно удивленным выражением лица замер, рухнул на колени, а затем — лицом в пыль.
К юрте уже спешила охрана, привлеченная звуками борьбы. А на востоке небо начинало светлеть. Вместе со стражей подошел и Тори, ведя за собой связанного пленника.
— И у меня улов, князь, — хмуро сказал он. — Второй сидел как раз в той балке, где я предполагал. Видимо, отвлекал внимание, пока первый делал свое дело.
От второго диверсанта, под угрозой мучительной смерти, быстро узнали, что это проделки Маркиана. Император Востока, оказывается, всерьез рассматривал план удара в тыл Аттиле, но его страшила угроза, нависшая над самой столицей — тумен Перуна у Русе. Поэтому он решил устранить князя, чтобы обезглавить эту угрозу.
Перун смотрел на первые лучи солнца, окрашивающие Дунай в багрянец.
— Что ж, Маркиан, — тихо проговорил он. — Ты сделал свой ход. Теперь очередь за мной. Игра только начинается.
Пыль и Прах Аквилеи
Последние дни июня 452 года от Рождества Христова. Солнце, пылающее в белесом небе словно раскаленный щит Марса, неумолимо палило над дымящимися развалинами Аквилеи. Город, некогда известный своей мощью, богатством и гордыней, ныне представлял собой зрелище столь жалкое, что сама смерть, казалось, отвернулась бы от него. Три долгих, адских месяца осады под непрерывным градом камней и стрел гуннских камнеметов и лучников истощили не только запасы хлеба и воды, но и последние крупицы мужества в сердцах защитников. Неприступные укрепления, воздвигнутые некогда руками римских легионеров, теперь зияли чудовищными проломами, а гордые башни, символы несокрушимости Империи, лежали в прахе, поверженные таранами, вырубленными из вековых дубов Паннонии.
По пыльным, усыпанным щебнем улицам, где еще недавно кипела жизнь великого города, бродили тени былых людей — изможденные, со впалыми щеками и горящими лихорадочным блеском глазами. Они молча, с тупой покорностью обреченных, рылись в развалинах своих же домов, тщетно пытаясь найти хоть какую-то пищу, хоть каплю влаги. В полуразрушенной базилике старейшины города, облаченные в потрепанные, запыленные тоги, воздевали руки к потрескавшимся сводам, взывая к Весте и Юпитеру Капитолийскому, но их старческие голоса тонули в зловещем рёве горящего города и свисте ветра, что нес с собой лишь запах гари, смерти и разложения. Молодые воины, чьи доспехи стали рваными и потускневшими, а клинки мечей зазубрены в бесконечных схватках, стояли на остатках стен, глядя на бескрайнее море вражеских шатров. Их взоры были пусты. Они знали, что конец близок.
Аквилея держалась с отчаянным упорством, питая поначалу призрачную надежду. Казалось, вот-вот, и варвары, утомленные бесплодной осадой, снимут лагерь. Огромная армия не может вечно оставаться на одном месте, даже имея налаженный подвоз — все окрестности были уже ограблены дотла, земля вытоптана, колодцы отравлены. И действительно, однажды утром защитники с изумлением увидели, как гунны начали сворачивать свои шатры. По стенам пронесся ликующий шепот: «Они уходят! Мы победили!»
Но победа была столь же призрачна, как и надежда. Аттилу, мучимого жестокой головной болью и сомнениями, остановило знамение. Его зоркий глаз не пропустил, как аист, свившей гнездо на одной из главных башен, осторожно, одного за другим, уносил своих птенцов, покидая насиженное место. Тогда Повелитель Степи, в чьих жилах текла кровь шаманов, усмехнулся.
- Видите? — сказал он своим нобилям. — Даже птицы чуют смерть этой твердыни. Они бегут из обреченного дома. Башне не устоять.
Несмотря на ропот в уставшем войске, он приказал вернуться и указал пальцем на тот самый участок стены, откуда улетел аист.
- Сюда! — прогремел его голос. — Все машины — сюда!
И небо не подвело его. Под сконцентрированным ударом десятков камнеметов могучая стена не просто рухнула — она осыпалась, как карточный домик, открыв широкую дорогу в ад.
Все в городе поняли: завтра, а может, сегодня, гунны ворвутся внутрь. И это «сегодня» настало в утренние часы, когда руины еще кутались в предрассветный туман. Медные трубы гуннов протрубили сигнал к штурму, звук которого был страшнее любого боевого клича. Тысячи воинов в звериных шкурах и чешуйчатых доспехах хлынули в пролом, сметая на своем пути первые, отчаянные, но жалкие попытки сопротивления. Это была не битва, это было избиение.
Аттила, «Бич Божий», восседал на своем вороном коне на расстоянии, наблюдая за резней пронзительным, холодным взглядом хищной птицы. Его орды, не ведающие пощады, влились в город, круша все на своем пути. Двери домов выламывались, храмы осквернялись, алтари попирались конскими копытами. Пламя, подожженное гуннами, взметнулось к небу, окрашивая зарю в багряные тона и освещая лица бегущих в ужасе горожан, чьи крики слились в один протяжный, неумолкающий стон агонии.
Среди всеобщего хаоса и резни потом еще долго вспоминали один эпизод: римский центурион Гай Марцелл, старый ветеран, покрытый ранами, но не сложивший оружия, в одиночку держал оборону у ворот на форуме. Он сражался с десятком гуннов, пока стрела, пущенная издалека, не пронзила горло. Его тело, утыканное копьями, так и осталось лежать на священной для каждого римлянина земле форума, став немым символом тщетности сопротивления и конца эпохи. Аквилея, бывшая вратами в Северную Италию, пала. Ее гибель отворила эти врата настежь.
Когда последние очаги сопротивления были утоплены в крови, Аттила въехал в пылающий город. В руке он держал меч, окровавленный до самой рукояти. Он не стал устраивать пир на костях — его цель была достигнута. Великий город, оплот империи, превратился в груду дымящихся камней и пепла. Те, кому удалось спастись, в ужасе устремились к лагунам Адриатики, строя жалкие хижины на болотистых островках, чтобы оттуда, с безопасного расстояния, наблюдать, как догорает их прошлая жизнь.
Через месяц после падения города, когда ветер наконец развеял смрадный дым над мертвыми улицами, на равнинах Италии раздался новый, зловещий грохот — это войска гуннов, как саранча, двинулись дальше, на запад, оставляя за собой лишь выжженную землю и эхо отчаянных криков. Аквилея стала мрачным символом: даже самые крепкие стены бессильны перед железной волей народа войны. Время легионов безвозвратно уходило.
Руины Аквилеи погрузились в гробовое молчание, но в них навеки осталась жить память — память о трех адских месяцах, что переломили ход истории.
Войско Аттилы, воодушевленное добычей и падением столь мощной крепости, продолжило свое опустошительное шествие, словно библейская карающая туча. Марш смерти прокатился по цветущим долинам Ломбардии, Пьемонта и Лигурии. Один за другим, как свечи на ветру, гасли города и веси: Конкордия, Альтин, Патавий, Вицетия, Мантуя, Верона, Кастильо, Кремона, Брешиа, Бергамо, Лоди, Павия, Милан, Комо, Наварра, Трекате, Верчелли, Чильяно, Мортара, Маджента, Виджевана… Некогда плодородные сады Италии, ее богатые виноградники и оливковые рощи превращались в пустыню, усеянную пеплом и костями.
В Милане, войдя в императорский дворец, Аттила был неприятно поражен одной фреской. На ней римские императоры величественно восседали на золотых тронах, а у их ног, в унизительных позах, лежали скифские цари, символизируя покорность варваров величию Рима. Глаза Аттилы метнули молнии. Он приказал немедленно найти придворных живописцев и велел изменить сюжет. На следующий день на той же фреске скифский государь уже восседал на троне, а римский император, униженно склонив голову, высыпал к его ногам золотые монеты из толстого мешка, платя дань.
- Вот так и никак иначе, — промолвил Аттила, удовлетворенно глядя на работу. — Такова правда дня.
Выйдя к широкой, мутной ленте реки По, Аттила остановил свое войско. Переправляться «в лоб», на укрепленные позиции Аэция, было бы безумием. Но его план был тоньше и коварнее простой лобовой атаки.
Онегез, не просто один из военачальников, но и ближайший советник, занимавший почетное место справа от ложа самого кагана на пирах, получил приказ. Он должен был с небольшим, но мобильным отрядом переправиться через По ниже по течению. Этот маневр был гениальной дезинформацией. Флавий Аэций, зная о приближении главных сил гуннов, принял отряд Онегеза за их авангард. Опасаясь быть отрезанным от путей к Риму, он совершил роковую ошибку — срочно перебросил значительную часть своих лучших войск для контратаки, ослабив главную линию обороны по южному берегу реки.
Это была именно та брешь, которую и ждал Аттила. Пока Аэций гонялся за призраком Онегеза, который, оторвавшись от преследования, устремился к Пизе, угрожая выйти по Аврелиевой дороге прямиком к Риму, для основных сил гуннов появилась возможность форсирования По. А Онегез, как готовый к удару кинжал, висел на фланге и в тылу у растерянного Аэция.
В Риме, куда долетели вести о падении Аквилеи, продвижении гуннов и о том, что один из их отрядов прорвался к сердцу Италии, началась неописуемая паника. Сенат и император уже не верили в способность Аэция остановить нашествие. Они были готовы на все, на любые унизительные условия, лишь бы только «Бич Божий» не появился у стен Вечного города. Тень Аквилеи легла на Рим, и в этой тени меркло последнее величие умирающей империи.
Молитва и кинжал
Вечерний туман, густой и ледяной, стелился по мраморным галереям императорской резиденции в Равенне, окутывая призрачными покровами статуи цезарей и богов. Он казался дурным предзнаменованием, вестником грядущей беды. В тронном зале, где еще утром скучные чиновники докладывали о налогах и границах, теперь царил хаос, достойный Вавилонского столпотворения. Гонец в разорванной и пропыленной тунике, с лицом, искаженным ужасом и усталостью, рухнул на колени перед Валентинианом III. Его дрожащая рука протянула императору сверток пергамента, испачканный грязью, кровью и следами дождя.
— Гунны… По… Аэций… — это были не слова, а хриплые звуки, вырвавшиеся из пересохшего горла.
Император, обычно сохранявший ледяное спокойствие, резко вскочил с трона, опрокинув массивный золотой бокал с фалернским вином. Темно-багровая, как запекшаяся кровь, жидкость растеклась по разложенной на полу карте Италии, символически заливая изображения рек и городов.
— Говори толком, человек! — хрипло выдохнул он, сжимая резные подлокотники трона так, что его костяшки побелели.
— Они перешли По ночью… как тени… — гонец задыхался, пытаясь проглотить воздух. — Аэций пытался остановить их у Кремоны, но… но это был обман. Ловушка! Их авангард прошел южнее, вброд у Пьяченцы. Легионы разбиты… Гунны идут на юг!
Зал взорвался криками ужаса и отчаяния. Сенатор в пурпурной тоге, всего час назад обсуждавший повышение налога на соль, без чувств рухнул на мраморный пол. Придворные дамы, прижимая к груди шкатулки с драгоценностями, метались между колоннами, подобно перепуганным птицам в клетке. Кто-то в исступлении начал рвать на себе одежду, кто-то пал ниц перед алтарем Юпитера, взывая к богам, которые, казалось, давно отвернулись от Рима.
— Где Аэций? — Валентиниан, забыв о достоинстве, схватил гонца за воротник. — Почему он не удержал линию обороны? Где мой главнокомандующий?!
— Он… он пытается собрать фронт… — глаза посыльного наполнились слезами бессилия. — Но гунны готовят переправу по всей линии реки! Легионов не хватает! Вслед прорвавшемуся авангарду высланы наши лучшие части, но эти дьяволы двигаются слишком быстро!
Император отпустил его и отшатнулся, будто от удара. Мысль, страшная и ядовитая, пронзила его мозг: а не намеренно ли Аэций провалил оборону? Не хочет ли он, старый интриган, избавиться от неугодного императора, подставив его под удар гуннов? «Никому нельзя доверять, — пронеслось в голове. — Кругом одни предатели и льстецы».
За окнами послышался грохот колес и суетливые крики: слуги в панике грузили на повозки сундуки с золотом, государственные свитки и даже тяжелые бронзовые статуи предков императорского рода. Но времени на это уже не было. Гунны, эти дети степей, могли добраться до Равенны за три дня.
— В Рим! — прорезал хаос голос Валентиниана, обращенный к немногим оставшимся верными офицерам. — Собирайте императорскую охрану! Берем только оружие, воду и хлеб! Остальное… — он с отвращением махнул рукой, глядя, как какой-то раб пытается выломать из стены мозаику, — оставьте этим жадным воронам.
Один из преторианцев, старый центурион со шрамом через все лицо, шагнул вперед:
— Ваше величество, но Рим — не крепость! Стены древние, местами обветшали, гарнизон слаб. Там даже ночные воры чувствуют себя хозяевами!
— Там наш патриарх, Лев! — резко оборвал его Валентиниан. — Там сенат! Там… Бог не оставит нас. — он запнулся, сам не веря своим словам. Но Рим был символом. Если падет он, падет и сама идея Империи.
Внезапно двери распахнулись, и в зал ворвалась императрица Соломния с маленьким принцем на руках. Ее сложная прическа растрепалась, а лицо было искажено гримасой ужаса.
— Ты не можешь просто так бросить Равенну! — крикнула она. — Это бегство! Это предательство!
— Это выживание, супруга, — холодно ответил Валентиниан, забирая у нее сына. Шестилетний мальчик не плакал, а лишь смотрел на отца огромными, полными недетского понимания глазами.
Через час жалкая колонна из десятка повозок и сотни всадников мчалась по Фламиниевой дороге на юг. Позади, в дыму догорающих факелов, медленно тонула во тьме Равенна. Император обернулся в седле, глядя на угасающие силуэты базилик и дворцов. Где-то там, за рекой, Аттила уже пировал на развалинах северных городов. Валентиниан сжал кулаки. Рим… Рим должен выстоять. Даже если ради этого придется отдать последний динар, последнего легионера, последний вздох. Ветер, дувший с севера, словно шептал в ответ: гунны уже близко. А впереди — лишь пыльные дороги и всепоглощающий страх.
По прибытии в Рим, Валентиниан, не теряя ни мгновения, созвал экстренное заседание сената. Сенаторы, бледные и перепуганные, уже были в курсе катастрофы. Первым слово взял префект Меммий Эмилий Тригетий, дабы изложить суровую реальность:
— Гунны силами двух туменов прорвали нашу оборону там, где ее никто не ждал. Однако, что странно, они не развивают наступление основными силами. Прорвавшиеся тумены ушли на юг, в направлении Пизы. Легионы Аэция брошены в погоню, но гунны уклоняются от боя, их цель — не сражение, а какой-то маневр. Одновременно Аэций вынужден стягивать резервы к месту прорыва, оголяя другие участки фронта, где в любой момент может повториться катастрофа.
— А Маркиан? — раздался голос из полумрака зала. — Он же клятвенно обещал поддержку, если варвары перейдут По!
— У августа Маркиана связаны руки, — мрачно ответил Тригетий. — С севера, с Балкан, нависла угроза Константинополю. Тумен некоего славянского князя по имени Перун стоит лагерем у Русе. Наша разведка доносит, что этот Перун тренирует свое войско в штурме крепостей, и выучка его людей высока. Если Маркиан отведет войска для помощи нам, он рискует потерять собственную столицу. Он направил несколько легионов в Паннонию, чтобы нарушить коммуникации Аттилы. Им даже удалось разгромить один из тыловых лагерей гуннов. Но для масштабной операции сил недостаточно. Аттиле достаточно снять с фронта пару туменов, чтобы восстановить пути снабжения. Думаю, именно этим и вызвана его пассивность по основному направлению. Пока что, по нашим сведениям, больше попыток переправиться через По не было.
— Какие будут предложения? — с горькой иронией в голосе спросил Валентиниан. — Насколько я понял, наш «доблестный защитник» Флавий Аэций носится сейчас по берегу По, как щенок за своим хвостом, не зная, где ждать следующего удара. А Аттила в это время наблюдает за этой комедией с северного берега и помирает со смеху. Кто командует прорвавшимися туменами?
— Онегез.
— Этого и следовало ожидать! — воскликнул император. — Онегез — воин не в пример Аэцию! Он ударит в тыл, как только Аттила начнет основную переправу. Или явится сюда, к стенам Рима! А защищать город… почти некому.
— Нужно срочно просить мира, — слово взял консул Геннадий Авиен, его лицо было строгим и бесстрастным. — Устроить встречу с Аттилой на самом высоком уровне. Остановить нашествие на любых условиях. Если к Риму придет вся эта орда, остановить ее будет не под силу даже ему самому.
— Я ни на какие переговоры не поеду! — взвизгнул Валентиниан, и в его голосе слышалась чистейшая паника.
— Но Аттила будет говорить только с первым лицом Империи, — мягко, но настойчиво парировал Авиен. — Другого он не станет даже слушать.
— Не поеду! Если меня убьют, Империя рухнет окончательно! Пусть едет патриарх, Лев. Он тоже первое лицо! Более того, он общается с Богом и уж наверняка присмотрел себе место в его чертогах, так что ему терять нечего!
— Мы не можем приказать святейшему отцу возглавить посольство, — возразил кто-то. — К тому же он далеко не молод, это опасно.
— Тем более! — настаивал Валентиниан, ухватившись за эту идею как утопающий за соломинку. — Ему самое время думать о спасении души, а не о бренном теле. Я лично буду умолять его и дам неограниченные полномочия на переговорах!
В дождливый рассвет, когда серый туман, словно саван, окутал семь холмов Вечного города, трое мужчин спешили по мокрым от дождя мостовым к Латеранскому дворцу. Император Валентиниан III, одетый не в пурпур, а в простую темную тогу, шел, опустив голову, словно боясь встретиться взглядом с редкими прохожими. Рядом, сохраняя каменное спокойствие, шагал консул Геннадий Авиен, а замыкал шествие префект Меммий Эмилий Тригетий, нервно сжимавший в руке свиток с печатью сената. За ними, на почтительном расстоянии, шла тень императорской гвардии. Их щиты были опущены — красноречивый знак безнадежности.
В приемной первосвященника пахло ладаном и воском. Лев I, облаченный в простую белую сутану без каких-либо украшений, стоял у высокого окна и смотрел на струи дождя, стекающие по стеклу. Его старческие, испещренные морщинами руки были сложены в молитве, но взгляд, которым он встретил вошедших, был тверд и ясен.
— Святой отец, — Валентиниан, нарушив весь этикет, опустился на колено. — Гунны уже в Италии. Аквилея пала. Если Аттила двинется на Рим… — его голос дрогнул, — Империя, вера… все превратится в прах.
Лев молча указал на скамью. Его глубокие, всепонимающие глаза оценили каждого: императора, чья гордыня сменилась животным страхом; консула, готового на все ради спасения отечества; префекта, чьи пальцы судорожно сжимали свиток судьбы.
— Вы просите меня стать заложником в стане варваров? — наконец заговорил папа. Его тихий голос обладал невероятной силой, каждое слово врезалось в сознание. — Я — пастырь душ, а не дипломат, торгующий жизнями.
Геннадий Авиен сделал шаг вперед. Его обычно спокойный голос дрожал от сдерживаемых эмоций:
— Святой отец, Аттила, при всей своей жестокости, известен необъяснимым почтением к христианскому учению и святыням. Говорят, он верит, что ваше присутствие — знак свыше. Если вы откажетесь, Рим падет без единого выстрела. Я умоляю вас не ради императора или сената… — он опустил взгляд на свои руки, — ради тех, кто остался в городе: стариков, матерей, детей, что сейчас молятся в базиликах о спасении.
Тригетий, обычно молчаливый, добавил хриплым шепотом:
— Мы поедем с вами. Я, консул… лучшие люди Рима. Дайте нам шанс умереть не как трусы в бегстве, а как римляне, защищающие свой дом.
Валентиниан поднял голову, и по его щекам текли слезы:
— Я наделяю вас всеми полномочиями. Заключайте мир на его условиях. Берите золото, земли… мой трон! Но спасите город!
Лев медленно подошел к небольшому алтарю, где горела единственная свеча. Он взял с полки потрепанное Евангелие и приложил ладонь к кожаному переплету. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь монотонным стуком дождя по стеклу.
— Тридцать лет я молился, чтобы этот час не настал, — прошептал он. — Но если Господь избрал меня орудием Своего промысла… — Папа обернулся, и в его старческих глазах вспыхнул такой огонь веры, что Валентиниан невольно опустил взгляд. — Я поеду. Но не как посол империи. Как посланник Христа. И если Аттила осмелится поднять руку на Град Господа, да падет его кровь на его же голову.
Валентиниан дрожащей рукой достал из складок тоги пергамент с золотой императорской буллой — грамоту, дарующую папе право решать судьбу Рима. Лев взял ее, не глядя, и положил рядом с Евангелием.
— Готовьте коней, — сказал он, обращаясь к Авиену и Тригетию. — Завтра на рассвете мы едем на север.
Крест и Венец Степи
В тот ранний час, когда утренний туман, подобный влажной пелене скорби, окутал руины итальянских полей, посольство выехало из Рима на север. Понтифик Лев I, облачённый в простую, лишённую золотых орнаментов пурпурную мантию, восседал в открытой колеснице, над которой возвышался высокий серебряный крест. В его изгибах отражались первые, ещё робкие лучи восходящего солнца, словно сама надежда цеплялась за символ веры. За ним, словно тени былого имперского величия, следовали консул Геннадий Авиен в потрёпанной дорожной тоге и префект Меммий Эмилий Тригетий, нервно теребивший край свитка с печатью сената. Впереди развевался белый флаг — символ мира, а над головами плыл невиданный дотоле в степях штандарт: крест, окружённый лавровым венком. Горстка всадников-преторианцев, вооружённых лишь короткими мечами, замыкала шествие; их щиты были нарочито опущены, дабы не вызвать ни малейшего недоверия.
Аврелиева дорога, некогда уставленная цветущими виллами и величественными храмами, лежала среди пепелищ. Фуражиры Онегеза добрались и сюда. На полях, где ещё весной колыхалась тучная пшеница, теперь торчали обугленные остовы сараев. Крестьяне, прячась в придорожных кустах, при виде креста шептали молитвы, а бледные от голода дети выбегали на дорогу, протягивая руки к хлебу, который посольство раздавало щедро, несмотря на скудные собственные запасы. Геннадий Авиен, глядя на разорённые деревни, бормотал себе под нос:
- Это не война — это кара Господня. Но заслужили ли мы ее?
Тригетий молчал, не сводя глаз с севера, где, ему чудилось, уже виднелись зарева костров гуннов. И это при том, что главные силы Аттилы всё ещё стояли у По.
На третий день пути, когда посольство приближалось к Пизе, а солнце клонилось к закату, на горизонте появились всадники — не римляне и не галлы, а те, чьи низкорослые кони и составные луки наводили ужас на всю Европу: воины Онегеза. Их шлемы, украшенные волчьими клыками, блестели в косых лучах, а сами они, словно порождения теней, мчались бесшумно и стремительно. Сердца римлян сжались от страха, но Лев, спокойно подняв крест, приказал остановиться. Белый флаг взметнулся выше. К ним подскакал молодой гуннский воин с обветренным, не знающим жалости лицом. Геннадий Авиен, сделав шаг вперёд, произнёс на латыни:
- Мы — послы мира. Ведите нас к вашему предводителю, Онегезу.
Гунн молча кивнул, его взгляд скользнул по серебряному кресту, и в глазах на мгновение мелькнуло нечто, похожее на суеверное почтение. Через сутки колонна, окружённая конным дозором, въехала в лагерь Онегеза. Это был не хаотичный стан кочевников, а строгий военный город из войлочных юрт, где каждый костёр, каждый шатёр стояли в идеальном порядке. Сам Онегез, высокий и суровый, с лицом, будто высеченным из гранита, вышел навстречу. Его плащ из лисьих шкур шуршал при движении. Увидев Льва, он не склонил головы, но коснулся пальцем креста, словно проверяя, настоящий ли он. Выслушав Тригетия, он отдал лаконичные приказания:
- Накормить. Определить на ночлег. Немедленно гонца к кагану. Доложить.
На рассвете к посольству присоединился эскорт Онегеза — два десятка всадников с короткими копьями. Один из них, старый воин с седой в бороде, наклонился к Тригетию и прошептал на ломаной латыни:
- Аттила уважает тех, кто не боится смотреть в глаза Великой Тьме.
Дорога стала ещё мрачнее: леса, некогда полные птичьего пения, теперь хранили гробовое молчание, а в чаще виднелись обглоданные волками кости. Авиен, сжимая в руке медальон с изображением Юпитера, шептал:
- Мы идём к богу грома и железа, но наш щит — милосердие.
Спустя несколько дней ужасающего пути, у разрушенной Пармы, чьи городские ворота зияли, как челюсти чудовища, их нагнал гонец Аттилы на вороном коне.
- Лагерь кагана у реки Минчио! — крикнул он, указывая на восток. — К Мантуанскому мосту!
И вот, в тот самый час, когда заходящее солнце залило округу багровым светом, посольство увидело другое, неожиданное зрелище: Флавия Аэция во главе отряда римских всадников. Его доспехи были покрыты пылью, лицо — измождено, а глаза, полные изумления, смотрели то на крест понтифика, то на бесстрастные лица гуннского эскорта.
- Вы сумасшедшие, — выдохнул Аэций, опуская меч. — Или святые. Но если вы доберётесь до него… — Он не договорил, лишь крепко, по-солдатски, обнял Авиена, а затем, повернувшись к своим людям, скомандовал: - Опустить оружие! Пусть видят: Рим идёт с миром.
Лев поднял руку, останавливая римских стражников.
— Наш путь — не через меч, а через веру, — произнёс он, и ветер унёс его слова к реке, за которой раскинулось море кочевых юрт — стан Аттилы, готовый взорваться рёвом ярости или, быть может, обернуться молчаливым спасением.
На закате, когда воды Минчио окрасились в золото, перед лагерем гуннов появилась невиданная процессия. Три фигуры в пурпуре, несущие высокий крест и папский штандарт с орлом, прошли сквозь строй воинов, чьи лица выражали смесь любопытства и недоверия. Понтифик, седовласый старец, шествовал впереди с достоинством, несущим бремя Рима и веры.
Войлочный шатёр Аттилы, обтянутый звериными шкурами, встретил их запахом жареного мяса и дымом полыни. Внутри, на груде расшитых золотом подушек, восседал сам Повелитель Степи. Его глаза, горящие, как угли, впились в Льва, но тот, осенив пространство крестом, произнёс твёрдо:
- Мир ищущему мира, но гнев Господень — жаждущему крови.
Аттила, откинувшись на медвежью шкуру, указал на места.
- Ты пришёл без меча, римлянин, — сказал он низким голосом, — но с символом, что, говорят, сильнее меча.
- Крест — не оружие, а свет, разгоняющий тьму, — ответил Лев.
За трапезой, среди яств невиданных, Авиен и Тригетий, подобно древним риторам, говорили о философии Малой Азии и чудесах Константинополя. Аттила слушал, и грубые пальцы его слегка касались края чаши.
- Вы говорите о землях за солнцем, — промолвил он наконец. — Но я видел, как ваш Рим грабил такие же города. Чем вы лучше?
Лев поднял голову, и взгляд его стал пронзительным:
- Тем, что мы строим храмы на руинах, а не руины на храмах. Земля Италии жаждет не крови, а дождя. Ваши кони увязнут в грязи греха, если пойдёте дальше. А Небо… Небо гневается на губителей святынь.
К полуночи Аттила, положив руку на плечо Льва, сказал:
- Ты один из немногих, кто не дрогнул. Завтра поговорим с глазу на глаз.
Оставшись один, Аттила ощутил знакомую, раскалённую боль в висках. В ушах стучало:
- Послушай старца… это знак.
Что-то сжимало сердце тяжким предчувствием. Он позвал верного Айдына.
- Одолевают меня сомнения, друг. Не ждёт ли меня судьба Алариха? — признался каган.
- Ведомо лишь богам, Элла. Мы можем принять мир и выкуп. Добычи и так несметно.
- Собери совет. Я объявлю свою волю, на случай…
В ту же ночь, при свете факелов, Аттила объявил вождям о разделе империи между сыновьями и завещал единство. Все принесли клятву. Затем он сказал:
- Если завтра я прикажу отходить, пустите слух о чуме в Риме. Пусть воины бегут от неё, как от огня.
На следующий день, войдя в шатер, Лев начал речь, приготовленную в сердце:
- Ты победил почти всю вселенную. Теперь победи самого себя — милостию. Ты достиг вершины человеческого величия; осталось уподобиться Богу, милующему смиренных.
- А где их смирение? — огрызнулся Аттила. — Валентиниан шлёт против меня предателя Аэция, а Маркиан попирает клятвы. Их гордыня стоила жизни тысячам! И ты упрекаешь меня? Я — тот, кто даёт вам шанс выжить! Я — сдерживающая сила!
- Господь сам покарает грешников. Не бери на себя Его ношу, — возразил Лев.
- Я и есть Его кара! — прогремел Аттила. — Я — Бич Божий, коего они сами на себя навлекли!
В этот миг новая, адская боль пронзила его череп. Лев же, не видя его муки, опустился на колени, склонив голову.
- Покарай меня, если это искупит вину моего народа, о Бич Божий.
И тут Аттила увидел. Вокруг склонённой фигуры старца возникло сияние, и за его спиной проступили два светоносных мужа с обнажёнными мечами, грозно взиравшие на кагана. Легендарные небесные защитники Рима — апостолы Пётр и Павел.
Взгляд Аттилы смягчился. Голос его утратил гнев.
— Апа… — тихо произнёс он, используя гуннское слово «отец». — Поднимись. Я вижу, твои слова угодны Богу. Встань. Рим получит свой шанс. Айдын!
Когда вошёл верный нобиль, Аттила объявил:
- Решение принято. Мы уходим. Обсуди с ними условия мира.
Затем, обратившись к Льву, добавил:
- А ты… ты поедешь в Рим и будешь опорой своему народу. “Апа”… отныне так я буду звать тебя.
Буквально через три дня необъяснимое для всего мира произошло: армия Аттилы повернула на север, оставив Рим нетронутым. Вечный город ликовал. А слово «Апа», данное гуннским вождём римскому епископу, очень скоро превратилось в латинское «Papa» — Папа. Льва I стали называть «Великим Папой» — как до него лишь апостола Петра. Ибо он одержал победу, недоступную никаким легионам, — победу духа над мечом.
Велеградские призраки
Солнце, холодное и ясное, как отполированная сталь, скатилось к зубчатому гребню крепостных стен Велеграда, окрасив снежные просторы в багряные и лиловые тона. Воздух был морозен и зыбок, и каждый звук — скрип полозьев, ржание коня, окрик погонщика — отдавался в нем с хрустальной отчетливостью. Узкая тень от высокой деревянной башни над главными воротами легла на дорогу, подобно черному клинку, рассекая пополам немногочисленную группу всадников, что остановилась перед запертой решеткой.
Кортеж был невелик и нарочито скромен, дабы не привлекать лишнего внимания, но глаз знатока сразу бы отметил и добротность коней, хоть и без богатой сбруи, и стальные кольчуги стражников, скрытые под потершимися дорожными плащами, и ту особую выправку, что выдает воинов, привыкших к долгим и опасным переходам. Во главе отряда, на вороном жеребце, сидел суровый мужчина с лицом, прожженным ветрами и битвами; его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по частоколу, по фигурам стражников на галерее, выискивая возможную угрозу.
— Эй, на воротах! — крикнул он, и голос его, глуховатый и властный, разнесся по предмостью. — Открывайте для знатной путницы!
Один из стражников, щекастый парень в меховой шапке, с алебардой, воткнутой в снег, лениво подошел к решетке.
— Князь в отъезде, чужих не велено пускать, — отозвался он, окидывая чужаков недоверчивым взглядом. — Назовите имя и дело ваше.
— Дело — к князю Перуну, — не моргнув глазом, ответил начальник эскорта. — А пред ним предстанет супруга кагана, повелителя полуденной и полуночной степи, Аттилы. Так отворяй же ворота, пока язык твой не прилип к гортани от подобного нерадения!
Слова эти подействовали на молодого воина словно удар бича. Он выпрямился, глаза его округлились от изумления и внезапного страха. Весть о том, что супруга самого Грозы Мира, чье имя одно способно было повергнуть в трепет целые народы, стоит у их скромных ворот, казалась столь же невероятной, как явление древнего бога из лесной чащи.
— П-пропустить! — закричал он, обращаясь к товарищам, и сам вытянулся в струнку, забыв и об алебарде, и о прежней лени. Когда тяжелая решетка с скрежетом поползла вверх, он шепотом, полным благоговейного ужаса, бросил ближайшему стражнику: — Слышал? Супруга Аттилы… Садись на коня, провожай их к хоромам княжеским, да смотри, не опозорь нас!
— А куда провожать-то? — растерянно пробормотал тот. — Князь-то наш, слыхал я, ушел еще с тем же каганом на Балканы, да там и остался. Году скоро будет.
— Веди к тем, кто на хозяйстве остался, к ярлам Бьярки или Фроди! — прошипел первый, уже теряя терпение. — Пусть уж они с высокими гостями разбираются. И подальше от ворот, с глаз долой!
Тем временем в горнице княжеских хором, что славились своим простором и добротностью, двое мужчин склонились над грубо сработанным, но прочным дубовым столом, заваленным свитками и восковыми дощечками. Воздух был густ от запаха дыма, воска и медвежьих шкур, разостланных на полу. Пламя в очаге плясало, отбрасывая гигантские, колеблющиеся тени на бревенчатые стены.
Один из мужчин, Бьярки, был исполином, чьи плечи, казалось, могли бы подпереть небесный свод. Его рыжая борода, густая и свалявшаяся, напоминала львиную гриву, а руки, лежавшие на столе, были размером с лопату. Рядом с ним Фроди, хоть и уступал брату в мощи, выглядел не менее грозно; в его глазах, узких и пронзительных, светился ум, отточенный не только в бою, но и в хитросплетениях управления.
— Запасы зерна в амбарах на западе вызывают у меня тревогу, — говорил Фроди, водя пальцем по начертанной на пергаменте карте. — Зима сурова, а весенняя распутица может надолго отрезать те селенья. Нужно отправить обоз, не дожидаясь, пока начнется голод.
— Перун велел беречь людей, как зеницу ока, — проворчал Бьярки, хмуря свои густые брови. — Сделаем, как говоришь. Только выбери надежных возчиков да приставь к ним стражу. Волки в тех лесах не только четвероногие водятся.
Их совещание прервал стук в дверь. На пороге возник стражник, тот самый, что был послан проводить знатных гостей. Он щелкнул каблуками и, запинаясь, доложил:
— Господа мои… Ярлы… К вам знатная путница. Супруга кагана Аттилы прибыла с визитом ко двору князя Велеграда.
В горнице воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в очаге. Бьярки и Фроди переглянулись. В их взгляде не было страха, но читалось крайнее изумление, смешанное с настороженностью. Казалось, они были готовы к любой вести — к набегу неприятеля, к вести от Перуна, к мятежу в уделе, — но явление супруги кагана казалось самым невероятным, что могло сейчас произойти.
— Проси, — коротко бросил Фроди, отодвигая от себя свиток.
И они ошиблись. То, что последовало, удивило их куда больше первой вести. В горницу вошла женщина. Дорожный плащ с капюшоном скрывал ее одежды, но не мог скрыть царственной осанки. Сбросив капюшон, она открыла лицо, и оба брата замерли, будто увидели призрак. Перед ними стояла Кримхильда. Та самая, кого они считали «черной вдовой» своего племянника Сигурда, чье имя было навсегда связано в их сердцах с предательством и убийством.
— Бьярки?! Фроди?! — воскликнула она, и в ее голосе прозвучало неподдельное, оглушительное изумление. — Вы здесь… какими судьбами?
Исполин Бьярки, обычно не знавший страха ни перед человеком, ни перед зверем, на мгновение опешил и растерялся. Он пробормотал что-то невнятное, похожее на приветствие, дав время более сообразительному Фроди найти нужные слова.
— Мы очень рады видеть тебя, Кримхильда, — промолвил Бьярки, и слова эти прозвучали глухо, будто вырванные силой.
— Мы теперь на службе у славян, — пояснил Фроди, его цепкий взгляд пытался прочитать в лице женщины скрытые мысли.
— И кем вы тут служите? Князьями? — не унималась Кримхильда, ее взгляд скользнул по горнице, выискивая знакомые черты в этой новой, чужой обстановке. Сердце ее бешено стучало; вид дядьев Сигурда, этих верных псов его рода, в этом месте, был словно ударом из прошлой жизни.
— Дело в том, что князь ушел в поход с Аттилой, — сказал Фроди. — А нас оставил вместо себя.
— Но поход давно закончен. Аттила уже в Этцельбурге, — парировала Кримхильда, и в ее голосе зазвучала стальная нотка, заставившая братьев насторожиться.
— Поход на Рим закончен, — поправил ее Фроди. — А на Константинополь должен начаться. Вот князь им и занимается. Ты присаживайся, госпожа, — вдруг подскочил Бьярки, словно вспомнив о долге гостеприимства. Он придвинул Кримхильде массивный резной стул. — Устала, небось, с дороги. Сейчас прикажу подать вина и еды.
Кримхильда опустилась на стул. Она чувствовала, как дрожь подкашивает ее ноги, но внешне оставалась спокойной. Она сидела и молча разглядывала братьев, а в душе ее поднималась буря. Эта комната, эти люди… Было ощущение, что вот-вот распахнется дверь и войдет сам Сигурд, улыбаясь своей тихой улыбкой, и все вернется на круги своя, и будто не было этих долгих лет пустоты, тоски и леденящего душу одиночества.
— Мне еще нужно проверить посты, — внезапно объявил Фроди, поднимаясь. Его взгляд встретился с взглядом Бьярки, в котором читался немой упрек: «Ты бросаешь меня одного с этой женщиной-загадкой?» Бьярки посмотрел на брата как на предателя, но промолчал.
Когда Фроди вышел, в горнице наступила тягостная пауза. Бьярки, налив себе кубок вина, осушил его залпом и немного успокоился.
— Какое дело у тебя к князю, госпожа? — спросил он наконец, усаживаясь напротив.
— Я много слышала о его успехах в ведении хозяйства, — ответила Кримхильда, и голос ее звучал ровно, будто она заученно повторяла заранее приготовленные слова. — И хотела лично познакомиться с ним, чтобы что-то перенять и использовать в Ксантене. Ведь я теперь отвечаю за благоденствие его жителей.
— Ты проделала такой длинный путь с таким благим намерением, — произнес Бьярки, и в его голосе прозвучала неподдельная, хоть и настороженная, почтительность. — Я все, что могу, покажу и расскажу тебе, госпожа.
— Если князь в отъезде, — не отступала Кримхильда, ее взгляд впился в Бьярки, пытаясь уловить малейшую фальшь, — могу я познакомиться с княгиней? Услышать от женщины о тонкостях управления?
— Увы, князь не обзавелся семьей, — покачал головой исполин. — Живет бобылем. Я прикажу приготовить для тебя покои, чтобы ты могла отдохнуть с дороги. Потом покажу тебе наше хозяйство и расскажу, что и как устроено.
— Если князь уже много месяцев в отъезде и возвращаться в ближайшее время не собирается, — сказала Кримхильда с внезапной решимостью, — я, пожалуй, займу его покои. Семьи у него нет, значит, они пустуют, и я никого не стесню.
Бьярки на мгновение замер. Просьба эта была дерзкой, почти оскорбительной для правителя, но отказать супруге Аттилы он не мог.
— Как будет угодно госпоже, — поклонился он. — Я немедленно распоряжусь.
Опочивальня Перуна оказалась такой же суровой и простой, как и его приемная зала. Никаких излишеств, никаких признаков роскоши. Крепкая кровать, сундук для одежды, простой стол с кувшином для умывания, оружие, аккуратно развешанное на стене. Воздух был холоден и неподвижен, пах деревом и сухими травами. Постельничий, юноша с испуганными глазами, застелил постель чистым бельем, занес сундуки с пожитками Кримхильды.
— Если понадоблюсь, госпожа, потяните за шнурок возле кровати, — пролепетал он. — У меня зазвенит колокольчик, и я тут же приду. Желаете еще что-нибудь?
— Желаю побыть одна, — ответила Кримхильда.
Когда юноша скрылся, она сняла с себя дорожное платье, умылась ледяной водой из кувшина и легла на постель. Комната была мертвенно-пустой. Это чувствовалось не по запаху — все здесь было выметено и вычищено, — а по некоей звенящей тишине, по отсутствию той невидимой ауры, что оставляет после себя живой человек. И все же… что-то неуловимо родное витало в этом пространстве. Не в вещах, а в их расположении, в том, как стоял стул, как лежала на столе книга. Сигурд именно так бы все и расставил. Она десять лет делила с ним опочивальню и ложе, ей ли не знать его привычек.
«А кого ты знаешь, кроме Сигурда? — с горечью подумала она. — Сравнивать все равно не с кем».
Но странное чувство покоя и симпатии к отсутствующему хозяину этой комнаты не покидало ее. Перед тем как сомкнулись ее веки, взгляд ее упал на сундук в углу. «Сундук у него, кстати, один-в-один как мой», — мелькнула у нее последняя мысль. И впервые за многие годы сон ее был глубоким и безмятежным, лишенным кошмаров.
На следующее утро погода стояла столь же ясная и морозная. Кримхильда и Бьярки выехали за пределы города. Их лошади осторожно ступали по утоптанной снежной дороге. Воздух бодрил, и солнце слепило глаза, отражаясь от белоснежного покрова. Бьярки, оживленный и менее скованный на открытом пространстве, с увлечением показывал ей окрестности и объяснял преимущества новой системы распашки земель, введенной Перуном.
— Смотри, госпожа, — говорил он, указывая на широкие поля, лежащие под снегом. — Раньше пахали так, а теперь — эдак. И урожай стал втрое больше. Князь научил местных не бояться новшеств.
Кримхильда слушала его рассеянно. Ее мысли витали далеко от агрономии. Наконец, собравшись с духом, она прервала его:
— Почему князь Перун не женится? Я вижу, какая огромная работа им сделана. Создана целая империя. Вокруг только и говорят: «Славянское зерно, славянская сталь». Кто продолжит его дело, не дай Бог, не вернется он из похода? Все пойдет прахом.
Бьярки как-то странно, исподлобья, посмотрел на нее. В его взгляде мелькнула тень старой боли и недоверия.
— Перун уже был однажды женат, — проговорил он после недолгого молчания. — Любимая его предала.
— Как такое возможно? — воскликнула Кримхильда, и сердце ее забилось чаще. — Расскажи, пожалуйста.
— Ты точно хочешь услышать историю про то, как жена собственными руками сгубила своего мужа? — спросил Бьярки, и в его голосе зазвучал холодный, металлический оттенок. — Почти сгубила.
— Конечно, Бьярки. Я хочу все о нем знать. Я чувствую… знаю, что это великий человек.
— Воля твоя, госпожа. Они прожили вместе десять лет. Казалось, нет в целом мире более счастливой пары. Боги подарили им трех прекрасных детей. И вот однажды…
У Кримхильды сжалось сердце. Каждая фраза берсерка ложилась на ее душу тяжелым камнем. Он рассказывал историю ее жизни, но в каком-то извращенном, ужасном ключе.
- …Однажды брат жены, то бишь шурин, решил убить нашего князя. Он вступил в сговор с его женой, и та подсказала, как это лучше сделать, указала его уязвимое место. Перун ничего не подозревал, поскольку считал шурина своим братом, повернулся к нему спиной, и тот нанес роковой удар.
— Ты рассказываешь какую-то невероятную историю! — вырвалось у Кримхильды, и голос ее дрогнул. — Как могла жена хотеть смерти отцу своих детей, с которым прожила десять счастливых лет? Да еще и принимать в этом участие?
— Это осталось для всех загадкой, — невозмутимо ответил Бьярки, но его глаза, устремленные куда-то вдаль, были полны немого укора.
— Но почему шурин вдруг решил убить зятя? Они что, спорили о наследстве?
— Нет. Шурину приказала это сделать его жена.
Кримхильда на какое-то время потеряла дар речи. Она смотрела на Бьярки широко раскрытыми глазами, не веря своим ушам. Картина, которую он рисовал, была столь чудовищна, что не укладывалась в сознании.
— Ты хочешь сказать, что какая-то… баба приказала своему мужу убить зятя, и тот вместо того, чтобы вразумить ее розгами, отправился с этим предложением к собственной сестре, которая помогла осуществить это подлое убийство? — прошептала она, и в голосе ее звучало леденящее душу недоумение.
— Именно так и произошло, госпожа, — подтвердил Бьярки, и его взгляд на мгновение встретился с ее взглядом, полным ужаса.
— И как он выжил? — едва слышно спросила она.
— Он был только тяжело ранен. Его все сочли убитым. И до сих пор многие так считают, — Бьярки снова посмотрел на нее с той же странной, пронзительной задумчивостью. — Мимо проходил гуннский разъезд. Они его подобрали и определили на лечение к одной знахарке. Она его и выходила. Шурин, поднявший руку на нашего князя, кстати, погиб. Верный пес Перуна там же перегрыз ему горло. Так что в результате всей этой истории обе женщины стали вдовами в одночасье, а их дети осиротели.
— И как он им отомстил? — спросила Кримхильда, и в ее голосе прозвучала надежда, что справедливость хотя бы в этой истории восторжествовала.
— Князь не стал мстить ни своей жене, ни своячнице. Он простил их. Для этого он слишком любил свою жену и не захотел оставлять племянника круглым сиротой.
— То, что ты рассказываешь, просто не укладывается у меня в голове, — проговорила Кримхильда, и голос ее сорвался. — Как земля продолжает носить таких монстров в женском обличии? Почему небеса не разверзлись над ними? Как они продолжают жить среди людей?
— Вдова князя не очень долго горевала и снова вышла замуж, — продолжил Бьярки, и его слова прозвучали как приговор. — Весьма удачно, я бы сказал. Ее новый муж — настолько могущественный человек, что я даже не буду произносить его имени. Это может привести еще к целому ряду трагедий.
Они ехали дальше в гнетущем молчании. Кримхильда была потрясена до глубины души. В ее душе боролись негодование и леденящий ужас. Наконец, собравшись с силами, она спросила:
— А эта старая женщина, что спасла Перуна, еще жива?
— Она вовсе не старая женщина. Она даже моложе тебя. Мокруша, вдова, поклоняется Мокоши. Везде сопровождает Перуна.
— Почему он не женится на ней? Если она молода и верна ему, могла бы родить ему наследника.
— Мокошь не велит своим знахаркам вступать в брак. Иначе она лишит Мокрушу целительной силы, и та не сможет спасти Перуна в нужный момент.
Вернувшись в город, Кримхильда велела немедленно собираться в обратный путь. Какая-то призрачная надежда, зародившаяся в ее глупой, как выяснилось, голове при виде знакомого силуэта в окне Этцельбурга, растаяла как дым. Сигурд был мертв. Перун — славянский князь с его собственной, страшной и великой судьбой, которая не имела с ней, Кримхильдой, ничего общего. Мир, который она пыталась построить в своем воображении, рухнул, погребенный под тяжестью рассказа Бьярки.
Но когда она в последний раз взглянула на исполина, помогавшего ей взойти в повозку, в ее душе шевельнулся последний, назойливый вопрос: «Почему же ты, Бьярки, всегда отводишь глаза, как только речь заходит о Сигурде? Почему в них нет простой скорби о племяннике, а есть лишь эта тяжелая, невысказанная тайна?»
Ответа на него не последовало. Ворота Велеграда закрылись за ее кортежем, а в сердце осталась лишь ледяная пустота и горькое осознание того, что некоторые раны не заживают никогда, а некоторые призраки преследуют нас до самого конца.
- Поезжай в Этцельбург, Фроди. Побудь рядом с ней. Какое-то нехорошее у меня предчувствие. – сказал Бьярки, провожая взглядом кортеж.
Лед и Пламя Этцельбурга
Зима 453 года от Рождества Христова вступила в свою полную власть, заковав Дунай в броню из голубоватого льда и укутав равнины вокруг Этцельбурга в саван из нетронутого снега. Воздух, холодный и звенящий, словно клинок, обжигал легкие, а солнце, низко висящее над горизонтом, светило ярко, но не грело, лишь подчеркивая ослепительную и безжалостную красоту этой земли. Снежный вихрь, завывавший накануне в ущельях, утих, уступив место мертвенной тишине, нарушаемой лишь скрипом полозьев да редкими окриками стражников на стенах.
Именно в это утро Геронт, регент Бургундии, въехал в ворота гуннской столицы. Его небольшой отряд, состоящий из пяти закаленных в боях воинов, выглядел затерянным и ничтожным на фоне грандиозных укреплений Этцельбурга. Город, бывший некогда скромным поселением, ныне поражал воображение: золотые шатры знати теснились рядом с добротными деревянными теремами, а над всем этим возвышались каменные башни, с которых безразличные и зоркие глаза стражников обозревали окрестности. Теперь, в январские морозы, он напоминал спящего исполина, чья мощь была скрыта под снежным покровом, но оттого не менее грозна.
Рядом с Геронтом, на санях, укрытый толстыми шерстяными одеялами, сидел мальчик лет пяти с русыми локонами, выбивавшимися из-под меховой шапки, – Айдувульф, юный конунг, сын покойного Гунтера. Его глаза, цвета зимнего неба, с любопытством и тревогой скользили по гигантским воротам и частоколу с намертво вмерзшими в лед черепами врагов. Геронт, крепко сжимая поводья своего коня, от которого клубился белый пар, с болью в сердце вспомнил другого мальчика – своего сына, Гизомара, отданного сюда же, в Этцельбург, пять лет назад заложником верности. Тогда, на берегу Рейна, он дал себе слово вернуть ребенка, но теперь, глядя на ледяное могущество Аттилы, понимал: обещания, данные самому себе, развеиваются как дым.
Дворец Кримхильды, возвышавшийся в центре города, был сложен из темного дерева, резные оконца и высокая кровля выдавали в нем смешение северной и гуннской архитектуры. Над главной башней полоскался на пронизывающем ветру черный стяг с золотым орлом – символом непобедимого кагана.
Внутри, в просторной горнице, воздух был густ и пряно-сладок от дыма смолистых поленьев и аромата жареного мяса. Стены украшали гобелены, изображавшие триумфы Аттилы: падение Аквилеи, бегство римских легионов. В центре зала, на резном кресле, похожем на миниатюрный трон, восседала Кримхильда. Платье ее из константинопольского шелка, цвета спелой вишни, облегало стан, а на голове красовалась диадема с рубинами, что алели, как капли крови на снегу. Лицо ее было спокойно и прекрасно, словно изваяние из слоновой кости, но в глубине темных очей тлел неугасимый огонь – отблеск былых страстей и невысказанных обид.
— Брат Геронт, — произнесла она, не поднимаясь с места. Голос ее звучал ровно и холодно, без тени родственной теплоты. — Ты принес в мой дом эхо севера и память о Вормсе. Пять зим сменили друг друга с тех пор, как мы виделись у погребального костра Гунтера. А теперь… — ее взгляд скользнул по Айдувульфу, который робко жался к ноге Геронта, — ты привел его сына.
Геронт, соблюдая ритуал, преклонил колено и склонил голову.
— Поднимись, регент, — сказала Кримхильда, и в уголках ее губ дрогнула чуть заметная усмешка. — Ты не в зале конунгов, где эхо повторяет твои клятвы Одину. Здесь, под кровом Аттилы, говорят как равные с равными. Если, конечно, ты и впрямь пришел как равный.
Он поднялся, чувствуя, как ледяная дрожь пробегает по спине. Она изменилась до неузнаваемости. Та Кримхильда, что когда-то плакала над колыбелькой Сванхильд, что нежно опекала младшего Гизельхера, исчезла. Перед ним была властительница, чье слово могло вознести или низвергнуть.
— Я приехал не только представить тебе наследника брата, — начал он, стараясь, чтобы голос не выдавал внутренней тревоги. — Но и с прошением от имени всего бургундского народа. Грядущий поход на Константинополь…
— Константинополь? — она медленно поднялась, и ее тень, удлинившись, легла на гобелен, где был выткан лик Сигурда на охотничьей тропе. Сердце Геронта сжалось от этого зловещего совпадения. — Аттила уже решил: с первыми ручьями он двинет орду на Восток. Но не для этого ты проделал путь сквозь снега, Геронт. Ты пришел к сыну.
Последние слова она произнесла с особой ударностью. Геронт почувствовал, как кровь отливает от его лица. Она знала. Всегда знала.
— Курсан… Гизомар… — с трудом выговорил он. — Он здесь уже пятый год. Дай мне взглянуть на него. Хотя бы однажды.
Кримхильда подошла к заледеневшему окну, за которым безмолвно падал снег. Ее пальцы бессознательно коснулись рукояти кинжала у пояса – изящной змеи из бледного золота, подарка Аттилы.
— Курсан – твоя кровь. Но он больше не Гизомар. Аттила дал ему новое имя, и теперь он – его плоть и дух. Хочешь увидеть его? Тогда скажи мне правду. Не ради мальчика. Ради себя.
Геронт сжал кулаки. В ее словах была горькая правда. Его помыслы были не о сыне, а о власти, о союзе, о будущем Бургундии.
— Умоляю тебя, сестра, — прошептал он, отбросив гордость. — Дай мне увидеть его. Я не стану забирать. Не сейчас. Но пусть он знает, что отец его жив и помнит о нем.
Кримхильда долго молчала. Айдувульф, набравшись смелости, подошел и дотронулся до ее платья. Она вздрогнула, затем медленно наклонилась и провела рукой по его мягким волосам. В этом жесте мелькнула тень той, прежней Кримхильды.
— Завтра на закате, — сказала она тихо, выпрямляясь. — Приди в оружейную палату. Курсан упражняется там с мечом. Но помни: если Аттила проведает об этой встрече, я не смогу тебя защитить. И не стану.
Аттила устроил пир на Гостевом Холме по случаю приезда шурина и в ознаменование победы над Римом. Деревянная усадьба, стоявшая на откосе над замерзшим Дунаем, гудела от голосов. Воздух внутри был спертым и горячим от дыхания десятков мужчин, от пламени очага и смолистых факелов. Столы ломились под тяжестью жареных туш, кувшинов с вином и медом.
Аттила, восседая на почетном месте в плаще, усыпанном золотыми бляхами, был оживлен и весел, но его глаза, маленькие и пронзительные, постоянно оценивали присутствующих. Геронт сидел рядом, отвечая на вопросы о делах на Рейне, но все его мысли были там, во дворе, где он мельком видел Курсана – своего Гизомара, уже почти незнакомого юношу с суровым взглядом.
Тем временем Кримхильда, готовясь к пиру, приказала служанкам принести ее лучший наряд. Когда массивный сундук из темного дерева с бронзовыми уголками внесли в покои, ее на мгновение охватило странное чувство. Сундук казался… чужим. Сходство с ее собственным было поразительным, но не полным. Сердце ее учащенно забилось, когда она откинула тяжелую крышку.
Внутри лежали не ее шелковые платья и драгоценности, а мужские одежды – простые рубахи из грубого льна, штаны из оленьей кожи, теплые плащи. Вещи Перуна. Слуги, собирая ее поклажу в Велеграде, перепутали сундуки! Любопытство, острое и почти болезненное, заставило ее опустить руки в груду чужих вещей. Она перебирала их, вдыхая запах дыма, кожи и чего-то неуловимо знакомого – запах леса и свободы.
И вдруг пальцы ее наткнулись на нечто мягкое, истонченное многократными стирками. Она вытянула из глубин сундука рубаху. Простую, домотканую рубаху Сигурда. Ту самую, что была на нем в тот роковой день, когда он ушел на охоту и не вернулся.
Сердце ее остановилось, а потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Она смотрела на ветхую ткань, и время обратилось вспять. Она помнила каждую нитку. Помнила, как сама, тайком ото всех, вышила на спине, в районе левой лопатки, маленький шелковый крестик. Гунтер умолял ее об этом, клянясь, что это древний оберег, и что он, как старший брат и соратник, будет прикрывать в бою именно это место, помеченное знаком судьбы. Она, любящая и доверчивая, поверила.
И теперь ее взгляд, остекленевший от ужаса, притягивало не вышивка, а маленькое, аккуратное отверстие чуть ниже того самого крестика. Характерный разрез от острия копья.
Мир рухнул. Все, что она знала, во что верила все эти годы, рассыпалось в прах. Не было никаких разбойников. Не было несчастного случая. Был холодный, расчетливый удар в спину. Удар, нанесенный рукой ее родного брата. Удар, на который она, слепая и глупая, сама указала, вышивая ту роковую метку.
Рассказ Бьярки в Велеграде, который она тогда с негодованием отвергла, обрушился на нее всей своей чудовищной тяжестью. Он рассказывал не аллегорию, не историю какого-то славянского князя. Он рассказывал ее историю. Историю о жене, которая «подсказала, как это лучше сделать, указала его уязвимое место». Она и была той самой женой-чудовищем, той «черной вдовой», которую, по ее же словам, «не должна носить земля».
И Сигурд… ее Сигурд… знал. Он знал и простил ее. Простил ту, что стала невольной соучастницей его убийства. «Он простил их. Для этого он слишком любил свою жену». Эти слова Бьярки жгли ее душу каленым железом. Лучше бы он возненавидел! Лучше бы он отомстил! Тогда ее вина была бы хоть сколько-то искуплена. Но его благородство, его прощение делали ее падение еще более страшным и окончательным.
А потом хлынули другие воспоминания. Брюнхильда, ее невестка, всегда холодная и надменная. Теперь Кримхильда понимала – почему. Позор той брачной ночи, когда Брюнхильда покорилась не мужу, а Сигурду, приняв его за Гунтера, должен был быть смыт кровью. И Брюнхильда, не в силах убить Сигурда сама, приказала сделать это своему мужу. И Гунтер, слабый подкаблучник, послушался. И она, Кримхильда, стала их орудием.
И все они знали. Все лгали ей. Брюнхильда, притворявшаяся союзницей. Геронт, хранивший молчание. Ее мать, Ута… Все они были заодно. Они погубили ее любовь, ее счастье, опозорили ее в глазах единственного человека, который имел значение. И Аттила… ее нынешний муж. Он-то уж наверняка знал правду. Тот ее вариант, где она – коварная убийца. Неудивительно, что он даже не переступил порог ее опочивальни, что их брак остался фикцией, скрепой для присоединения Ксантена. Он знал, что берет в жены не вдову, а женщину, чей муж жив, и которая, по сути, вновь предает его, пусть и не по своей воле.
Гнев, черный и всепоглощающий, поднялся в ее душе, сметая отчаяние и боль. Горячие слезы, которые она не проронила за все эти годы, высохли, не успев скатиться. Их место заняла ледяная, беспощадная ярость.
«Они должны все погибнуть, — пронеслось в ее сознании, ясно и четко, как приказ. — Все их племя. Гунтер уже мертв. До Брюнхильды мне не дотянуться… но Айдувульф… О, я дотянусь до тебя, сестрица, через твоего змееныша. Через Айдувульфа. И через братца Атли. Геронт… и ты лгал. И ты, и мать наша Ута. Вы все заодно погубили мою жизнь и опозорили меня в глазах Сигурда. Только кровь, реки крови, смогут смыть этот позор. Все вы, свидетели и участники моего унижения, будете уничтожены».
Пир на Гостевом Холме был в самом разгаре, когда Кримхильда верхом подъехала к дубовой роще, отделявшей усадьбу от города. Стражник, закутанный в медвежью шкуру, преградил ей путь.
— Дальше нельзя, госпожа. Приказ.
— Вызови начальника караула, — холодно приказала она.
Подошедший офицер, узнав супругу кагана, почтительно отступил, пропуская. Проезжая по заснеженной тропе, Кримхильда краем глаза заметила в зарослях крупную темную фигуру – лося, невозмутимо щиплющего кору с молодых дубков. Но ее мысли были далеко от лесных тварей.
Гостевой холм представлял собой укрепленную усадьбу, обнесенную с одной стороны частоколом, а с другой выходившую к обрыву над замерзшим Дунаем. Часовой у ворот, увидев ее, немедленно пропустил ее во внутренний двор. Там, в сумерках, двое мальчиков – Курсан и Айдувульф – возились с небольшим арбалетом. Курсан, серьезный не по годам, показывал малышу, как натянуть тетиву.
Кримхильда подошла к ним. Дети, узнав тетку, улыбнулись.
— Вы уже замерзли, и темнеет, — сказала она, и голос ее прозвучал удивительно мягко. — Ступайте в дом, погрейтесь. — Она указала на одного из двух стражников, стоявших у входа. — Проводи их.
Когда воин увел детей в шумный, залитый светом и теплом дом, Кримхильда обратилась к оставшемуся стражнику.
— Арбалет мне. Детям еще рано с такими игрушками.
Тот, не раздумывая, подал оружие. В следующее мгновение стальной болт с глухим стуком вонзился ему в грудь. Удивление и непонимание застыли на лице воина, когда он беззвучно осел на землю, не успев даже вскрикнуть.
Ничто не нарушало тишины двора, кроме далекого гула веселья из дома. Кримхильда, движимая холодной, методичной решимостью, подошла к тяжелым дубовым дверям и с силой захлопнула их, опустив на кованые запоры массивную засов-перекладину. Затем она принялась закрывать ставни на окнах, одно за другим. Изнутри, где царили шум и свет, это вряд ли кто заметил.
Потом она направилась к конюшне. Вернувшись с охапками сухого сена, принялась обкладывать им стены дома, подвальные люки, все, что могло гореть. Ее движения были точны и лишены суеты. Последним делом она сорвала со стены один из факелов, освещавших двор.
Пламя с сухим треском охватило сено, поползло по стенам, облизывая смолистые бревна. Оно росло с пугающей скоростью, и вскоре весь дом был охвачен огненным кольцом. Только тогда изнутри донесся первый приглушенный крик, потом другие – слившиеся в единый вопль ужаса и ярости. Послышались удары в запертые двери, звон бьющегося стекла. Но было поздно. Адское пекло уже пожирало свою добычу.
Кримхильда отступила на несколько шагов и опустилась на холодную деревянную скамью. Ее фигура, залитая багровым отсветом пожара, была неподвижна. Лицо, обращенное к гибнущему дому, выражало не злорадство, а пустоту – ледяное, абсолютное отрешение. Она смотрела, как рушится горящая кровля, погребая под собой Аттилу, Геронта, гуннских вождей и ее собственных племянников, Айдувульфа и Курсана-Гизомара. Дело было сделано.
Она не слышала шагов сзади. Чей-то тяжелый удар обрушился на ее голову. Ослепительная вспышка боли – и чернота поглотила ее, прежде чем тело ее безжизненно рухнуло на чьи-то руки.
Пир Стен и Шепот Рек
Весть пришла не с громом небесным и не с огненной колесницей валькирий, а на крыльях зимнего ветра, косого и пронизывающего, что гнал перед собой снежные шипы. Она просочилась сквозь горные проходы, прошелестела сухой поземкой, долетела до лагеря на Дунае, где славянские дружины точили мечи в ожидании великого похода. Весть, от которой на миг замерло сердце мира: Аттила, бич Божий, повелитель степей и ужас Рима, мертв.
Смерть его не была подобна падению дуба, сокрушенного молнией. Нет, она была подобна внезапному исчезновению солнца с небосвода в ясный день. Тот, чье имя заставляло трепетать весь мир, чья тень простиралась от алтайских снегов до туманных берегов Рейна, чьи походы стали синонимом Апокалипсиса для целых народов, был повержен не мечом врага, не коварством вассала, а неведомой причиной. Он ушел, не завершив величайшую из своих угроз – поход на Новый Рим, на Константинополь, чьи стены обещал обратить в пыль и устроить на развалинах пир во славу своего триумфа. Теперь эти планы упокоились вместе с ним, а созданная Империя замерла на краю пропасти, вслушиваясь в зловещую тишину, что воцарилась после его последнего вздоха.
Слухи, как стаи голодных воронов, кружили над городом. Одни шептали, что византийский император Маркиан, дабы избежать войны, подослал искусного убийцу с крошечной иглой, смоченной в яде гадюки. Другие, кивая на молодую жену кагана, Ильдико, чьи слезы на похоронах были столь обильны, нашептывали о чаше с вином, поданной дрожащей рукой. Третьи вспоминали, как Аттила, вернувшись с последней охоты, жаловался на нестерпимую боль в голове, будто молот Тора бил его по темени. А четвертые, суеверные и боящиеся сглаза, с опаской передавали историю о старухе с растрепанными, как гнездо, волосами, что выскочила перед его конем и прокричала на непонятном наречии: «Аттила в прошлом!». Власти, словно каменные идолы, твердили одну и ту же фразу: «Причина смерти устанавливается. Ведется следствие». Но войску, этому многоголовому зверю, скованному железной волей одного человека, были не нужны расследования. Ему нужно было прощание с полубогом, чье могущество определяло их судьбы.
Место для прощания было выбрано у подножия Карпат, в широкой долине, открытой всем ветрам. Здесь, среди ковыля, уже побуревшего с осени, вознесся шатер из черного бархата, затканный золотыми нитями в виде лучей солнца – символа безраздельной власти усопшего. Под его тяжелыми, не колышущимися на ветру складками покоился закрытый гроб, отлитый из чистого золота. Его полированные бока отражали трепещущее пламя сотен факелов, и казалось, будто сама смерть пылает ослепительным, холодным огнем.
Вокруг шатра, как живое кольцо, двигался нескончаемый хоровод всадников. Триста лучших воинов империи, отборная гвардия, чьи кони, вышколенные с жеребячьего возраста, ступали в идеальном, гипнотическом ритме, словно слыша затухающий стук сердца своего повелителя. Воины, не проронив ни звука, острыми ножами наносили себе глубокие раны на лицах. Кровь струилась по щекам, смешиваясь с беззвучными слезами и каплями пота, падая на потную шею коней и на степную траву у копыт. Это был не плач, а ритуал – жертвоприношение плоти и духа. Они кружили, пока ноги не онемели от усталости, пока кони не покрылись белой пеной, пока длинная зимняя ночь не стала их единственной спутницей в этом танце скорби.
С рассветом началась «страва». Славянский обычай поминального пира, принятый гуннами как высшая дань уважения к смерти, преобразил долину в хаотическое смешение звуков, запахов и движений. Длинные столы, накрытые шкурами поверженных львов и медведей, ломились под тяжестью жареного мяса: целые туши быков, оленей, зубров. Бочки с медовухой и с вином, захваченным на итальянских виллах, опрокидывались и ставились вновь. Мужчины и женщины плясали, сливая воедино горе и отчаянную радость бытия: кто-то бил в барабаны, выбивая древний, пещерный ритм; кто-то выл, подражая волкам; кто-то хохотал, глотая слезы и хмельной напиток. Дети в лоскутных одеждах сновали у ног взрослых, подбирая оброненные куски мяса, а старики, сидя на земле, бормотали молитвы на наречиях, забытых их собственными внуками. Это не было весельем. Это был магический акт – утверждение жизни перед лицом небытия. Усопший вождь должен был видеть, что огонь, зажженный им в сердце народа, не угас. Но за каждым диким криком, за каждым опьяневшим танцем скрывался животный ужас – что будет, когда погребальные костры догорят? Кто станет новым солнцем?
К вечеру, когда пиршественное безумие пошло на убыль, началась подготовка к последнему пути. Золотой гроб, сияющий, но слишком мягкий для вечности, поместили в саркофаг из черненого серебра, а тот – в надежный ковчег из славянской стали, выкованный лучшими кузнецами Перуна. В железный гроб, чьи стенки толщиной в ладонь должны были защитить от грабителей и тлена, уложили не только тело Аттилы, но и его личные вещи: меч, выкованный в германских землях, щит, обитый римскими орлами, посох, усыпанный жемчугом из крымских вод. Сюда же опустили сокровища, которые он никогда не носил при жизни – тяжелую корону в виде дубовых листьев, браслеты с кровавыми рубинами Индии, – дабы в загробном мире он не был беднее, чем в мире живых. Жрецы в черных одеждах, их лица скрыты капюшонами, читали заклинания, посыпая крышку гроба пеплом священных трав и крошечными амулетами из кости и камня. Один из них, самый старший, вскричал, вонзая ритуальный нож в землю: «Пусть боги бескрайних степей примут тебя как брата! Пусть твое имя звучит в веках, доколе травы шумят и ветры дуют!» Но даже его голос, привыкший к заклинаниям, дрожал – ибо все чувствовали: Аттила унес с собой не только свою мощь, но и саму душу, скреплявшую эту империю.
Когда ночь окончательно вступила в свои права, а луна, словно поверженный щит, скрылась за свинцовыми тучами, остались только самые преданные из преданных. Они отнесли тяжеленный гроб к глубокой яме, вырытой в самом сердце долины. Сто человек в белых погребальных одеждах опустили его в сырую землю, а сверху водрузили каменную плиту с высеченным солнцем – печатью его власти. Никто не плакал. Стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием и скрипом кожаных ремней. Вдруг один из воинов, седой ветеран с лицом, изборожденным шрамами, шагнул вперед и швырнул в яму свой боевой меч.
— Возьми его, вождь! — крикнул он, и голос его сорвался на высокой ноте. — Пусть он послужит тебе в Валгалле!
Его пример стал сигналом. В могилу полетели кольца, амулеты, детские игрушки, найденные среди личных вещей Аттилы – последняя дань живых мертвому. Когда последний ком влажной земли лег на каменную плиту, все развернулись и молча пошли прочь, не оглядываясь. Согласно древнему обычаю, дабы тайна места упокоения вождя осталась нерушимой, все участники погребения, от знатного военачальника до последнего раба-землекопа, в ту же ночь обрели вечный покой, «спокойно отправившись в мир иной к своему повелителю».
В степи остался лишь ветер, завывавший над свежим холмом. А за горизонтом, в ставках вождей многочисленных племен, уже загорались первые искры будущих костров междоусобиц. Империя, скованная волей одного человека, поползла по швам.
…
— Я уже ничего не мог поделать, Перун, — голос Фроди был сух и устал. Он сидел в походной юрте князя, осушая кубок вина. — Бьярки чуял беду, почувствовал недоброе еще в Велеграде. Но кто мог предположить такую… чудовищную развязку?
Перун стоял у входа, откинув полог, и смотрел в зимнюю ночь. Его лицо, освещенное отблесками костра, было неподвижно и сурово.
— Где она? — спросил он, не оборачиваясь.
— В восточной фактории, под охраной верных людей. Ее там никто не узнает, и вряд ли скоро найдут. По-славянски она не говорит, а местному ярлу я сказал, что это знатная пленница, за которую сулят богатый выкуп, а потому держать ее надо в тайне. Какое-то время протянем. Но прятать нужно надежнее.
— И?
— Думаю, ее следует отправить к Маркиану. Туда щупальца Иринга не достанут. Она, по сути, спасла Константинополь от войны. Они у нее в долгу.
— Дети? — снова бросил Перун, и в его голосе впервые прозвучало напряжение.
— Детей тоже удалось вывезти. Сванхильд, Аслауг, Гутрун… всех. Вывез в последний момент, пока в городе царил хаос. Я опередил людей Иринга буквально на полдня и, похоже, засветился. Так что жди его у себя уже скоро. Наверняка будет искать ее здесь. Думаю, тебе тоже лучше исчезнуть, пока не поздно… Хотя… — Фроди тяжело вздохнул, — похоже, уже поздно.
Вдалеке, со стороны спящего лагеря, донесся тревожный оклик часового, затем топот копыт. К лагерю, ощетинившемуся в ночи, приближался конный отряд. Над головами всадников, вырисовываясь на фоне звездного неба, развевался знакомый штандарт маркграфа Иринга.
— Тебя не должны здесь застать, — быстро сказал Перун, оборачиваясь. Глаза его горели холодным огнем. — Иди. Делай, что задумал. Вези в Константинополь. Золота не жалей. Измени ей имя. В общем, не хуже меня знаешь, что делать.
Фроди кивнул, одним движением опрокинул кубок и вышел через задний выход из юрты. Его высокая фигура мелькнула в темноте и скрылась в ближайшем перелеске. Спустя мгновение оттуда, с невозмутимым видом, вышел крупный лось и, не спеша, затрусил прочь, в глубь леса.
— Вовремя, — прошептал Перун.
Отряд гуннских всадников, не снижая хода, подошел к лагерю, рассыпавшись в широкую цепь. Цепь эта, как удав, охватила все поселение, замкнув в кольцо бдительных постов. Теперь даже мышь не могла бы проскользнуть незамеченной.
Маркграф Иринг, не слезая с коня, въехал в центр и легко спрыгнул на землю. Его лицо было бледно от гнева и усталости. Не говоря ни слова, он грубо откинул полог княжеской юрты и вошел внутрь.
— Где она? — бросил он, опуская всякие церемонии.
Перун, не поднимая глаз от разложенной на столе карты Балкан, сделал вид, что не понял вопроса.
— Ты о ком? — спокойно спросил он.
— Не разыгрывай идиота! — Иринг ударил кулаком по столу, заставив прыгнуть деревянные фигурки, обозначавшие войска. — Ты прекрасно знаешь, о ком я!
В этот момент стражник просунул голову в юрту, желая что-то доложить Перуну.
— Вон! — рявкнул Иринг, обрушивая на воина всю свою ярость. — На пятьдесят шагов от юрты, чтобы ни души!
Перун медленно поднял взгляд на гостя. Взгляд его был тверд и непроницаем.
— Ее нет. Она умерла. Ты больше никогда ее не увидишь. Никто не увидит. Я в том числе.
— А дети? — прошипел Иринг.
— И дети тоже.
Маркграф замер, затем тяжело рухнул на скамью напротив Перуна. Некоторое время он молча смотрел на пламя светильника.
— Наверное, это самый лучший для нее исход, — наконец выдохнул он, и в его голосе прозвучала нескрываемая горечь. — Многим придется «умереть». В частности, Фроди. Его видели, как он увозил детей. Тогда еще не было приказа об их задержании. — Он посмотрел на Перуна. — Ты тоже не жилец, князь.
— Я тут каким боком? — Перун усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Я – славянский князь. Ты сам когда-то дал мне эту легенду.
— Не будь наивным, — отрезал Иринг. — Пока никто не знает о роли Кримхильды в пожаре на Гостевом Холме. Официально удается держаться версии об апоплексическом ударе, сразившем Аттилу, и о несчастном случае, унесшем жизни его гостей. Но ослиные уши правды торчат отовсюду. Докопаются до нее – докопаются и до тебя. Тогда всех твоих славян, по всей империи, вырежут как овец.
— Убей меня, — просто сказал Перун.
— Это не спасет твой народ, — покачал головой Иринг. — Тебе нужно «погибнуть» героически. Чисто, красиво, чтобы и тени сомнения не легло на твое «честное имя» и на лояльность славян. Ты отправишься на рекогносцировку и столкнешься с превосходящими силами византийцев. И чтобы живого Перуна больше никто и никогда не видел. Кримхильда «погибла» при пожаре. Запомни: нигде, никогда, даже под чужим именем, ты не должен появляться рядом с ней. Даже в некрологе.
— И где же мне найти «последний приют», если отправляться на тот свет я не желаю? — с горькой иронией спросил Перун.
— Отправляйся в Персию. Там у тебя будет шанс затеряться. Не в Африке же тебе красоваться «белой вороной». Или в Индию… Лишь бы духу твоего здесь не было.
…
Весть о страшном пожаре в Этцельбурге, где погиб ее сын, брат и шурин с племянником, достигла Вормса лишь весной, когда Рейн, взломав ледяные оковы, понес к морю свои мутные воды.
Брюнхильда приняла удар с каменным спокойствием, которое обретают те, кто давно ожидал катастрофы. Она не проронила ни слезинки. Ее горе было слишком велико для слез. Она приказала снарядить ладью – не боевой драккар, а легкую, узкую лодку. Ее украсили погребальными венками из погребальных цветов. Лодку набили сухим душистым сеном, погрузили два больших бурдюка с маслом и отогнали к тому месту на берегу Рейна, где некогда приняли смерть Сигурд и Гунтер.
На вопросы встревоженных советников, кого они собираются хоронить с такими почестями, Брюнхильда отвечала уклончиво и мрачно:
- В свое время все всё узнают.
На заре, когда туман еще стлался над водой, она облачилась в походные кожаные доспехи, подпоясалась коротким мечом и, никем не замеченная, спустилась к берегу. Войдя в лодку, оттолкнулась от причала и, дав течению подхватить свое хрупкое суденышко, бросила весла в воду. Масло из первого бурдюка вылила на сено вокруг себя, а из второго – обильно окатила себя с ног до головы.
Последний раз она взглянула на тяжелый золотой перстень карлика Андвари - подарок Сигурда, что принес столько горя.
— Вот и сбылось твое проклятие, Андвари, — прошептала она. Голос был тих и покоен. — Все до последней крупицы. Кримхильда вернула твое золото. Я возвращаю кольцо.
С этими словами она сняла перстень и бросила его в серые, безразличные воды Рейна. Затем запалила огниво. Сухое сено вспыхнуло мгновенно, и через секунду лодка превратилась в пылающий факел. Брюнхильда, не издав ни звука, достала меч и с силой вонзила себе в живот.
Пылающая ладья, относимая быстрым течением к холодному Северному морю, была похожа на гигантскую погребальную свечу, что догорала в предрассветной тьме. Огонь пожирал дерево и плоть, а река безмолвно принимала в свое лоно последнее звено в цепи предательств, любви и смерти, начатой много лет назад. Проклятие золота Нибелунгов было исполнено до конца.
Конец третьей части
Свидетельство о публикации №225091500857
