Красное каление Кн. 2-я. Черный ворон, я - не твой

                КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ

                Книга вторая

                Черный ворон, я не твой!





    «… А женила меня пуля под ракитовым кустом.
Востра шашка была свашкой, конь буланый был сватом.
Среди битвы роковой.
Вижу смерть моя приходит –
                Черный ворон, весь я твой!»



                Глава первая


                «…Дзинь – бом – м - м, дзинь – бом – м - м!.. Дзинь - бом – м - м, дзинь – бом – м - м! Бом – м - м… Бом - м…» - далеко - далеко над широкой степью, над такими знакомыми с самого раннего детства и теперь наглухо засыпанными глубоким снегом окрестностями, над редкими,  едва чернеющими в пологих балочках  кудрявыми терновыми кущами, над полями да лугами - ох, и далеко - ж разносится по всей округе веселый кузнечный перестук!
                - Т – пру – у - у!.., - Гришка натянул поводья, придерживая разгоряченного Воронка, широко усмехнулся,   топорща совсем недавно отрощенные редкие усы. Спрыгнул с коня, снял сноровисто отяжелевшую папаху, в пояс низко, чуть картинно   поклонился родной земле.
    «… Дзинь – бум – м - м! … Дзинь – бум – м - м!»
          Первый удар, тонкий да пронзительный – это, известно, папаша ладит, правит своим легким молотком, указывает молотобойцу.  Второй удар, гулкий и низкий – это его, молотобоя, тяжелого молота голос, он туда, где указано папашей бьет, по красному и податливому, как мартовская прибрежная лоза, железу.
«Кого же батя ныне в молотобоях - то…  держить?» - хитрой лисой промелькнула вдруг мысль.
                Гришка усмехнулся, качнул головой, сладко зажмурил глаза и ясно себе представил, как теперь в жаркой, пропахшей дымом да едкой окалиной  кузне, голые по пояс, в замызганных кожаных фартуках, черные от сажи, как те черти, изредка незлобно матюкаясь  и часто схаркивая ту же прилипучую сажу, работают  его папаша с подручным.
              « Боронки, небось, шлепають… Дело - то  ить… к весне идеть…», -решил он про себя , взглянул на небо, нахмурился, посуровел, натянул на чубатую голову папаху, поправил порядком разбитое седло, подтянул подпругу на мокром животе жеребца и снова вскочил на Воронка, слегка его пришпорил и легкой рысью направился вниз с бугра, туда, где под старой разлапистой акацией издавна притулилась над овражком хуторская кузница.
              Перестук вдруг смолк. Гришка спешился, как старого друга отчего - то ласково погладил ладонью толстый зализанный сук, усмехнулся и ловко закинул на него повод, затянув его потуже так, что воловья кожа щедро выдавила из себя зеленые капли влаги. «Видать, сели полдничать. А тут вам и… гости!…».
          Войдя через раскрытую дверь с яркого морозного дня в полутемную кузницу, Гришка в сутулом, бородатом человеке, сидящем на старой, такой знакомой ему с самого мальства, закопченной колоде, тут же угадал родную фигуру отца. Больше в кузнице никого не было.
        Панкрат Кузьмич, подняв забитые сажей глаза, в сумраке кузнечном сперва не узнал в вошедшем статном военном своего сына, которого не видел с прошлой весны и не получал о нем никаких вестей, ибо до последних дней и окрестности станции Целины, и весь Донской край находились в глубоком тылу деникинских войск.
        Гришка, широко шагнувши вглубь помещения, сам крепко обнял приподнявшегося старика:
- Ну и… здравствуйте, папаша!
       У того и дух сперло, потемнело в глазах. Выдавил только:
- Слава Богу!.. Григорий! Э - гм… Да - а… Гм…, гм… Сынок, значить, Гриша... Живой. Как же…
            И неожиданно тяжелая горькая слеза прочертила белый след по черной впалой его щеке, растворившись в косматой бороде.
          - А вот… Я теперя, папаша… у самого товарища Думенки… В ординарцах хожу! – отчего - то вдруг вырвалось у Гришки, - вот, в Веселый… с донесением прибывал, - он отчего - то вдруг помрачнел, склонил голову, но тут же снова заулыбался, - та дай, думаю, добегу и до дому!..- приговаривал он сквозь редкие всхлипы старика, - круг ить… Туточки… небольшой! А… А  товарищ  Думенко, папаша, он - ого! С самим товарищем Каменевым  иной раз по аппарату говорить, вот, как и мы теперь… с Вами…
         - А про што ж он… говорить - то..,- задохнулся и проглотил сухой ком Панкрат Кузьмич, то садясь, то опять приподнимаясь с колоды, - все небось, про энту…,та – а -а… стра – тен - гию, бес ей в задницу?
        -Та не… - Гришка все гнулся, привыкая к серой полутьме кузницы, осмотрелся, усмехнулся, покачал головой, - они, папаша,  все больше… ругаются. Комсвокор наш… Страсть, как комиссаров не любить! Лезуть не в свои сани, проклятые!.. Да и бес с ними! Ну…, как вы тут…, Санька моя… как, детки?.. Я и гостинцев вот… навез им. Мамаша наша… здоровы?
         - Та… А чего им станется…, - Панкрат Кузьмич вытер рукавом глаза, сочно высморкался, провел широкой черной ладонью по косматой бороде, присел на колоду, - внучок… , сынок твой, Петюня, значить, по осени чуть не помер. От  золотухи…  Бог миловал, та… и дохтур подсобил…, отпустило. А так… Усе… А ты… Никак  все воюешь, што ль? -  теперь он уже спокойнее и с интересом  всмотрелся в  Гришкино обмундирование, чуть задержав взгляд на остроносых кавалерийских сапогах, - ты ж, сынок, вроде как… Опосля Троицына дня… В путейские затесался… В Торговой станции?
                Гришка таинственно заулыбался, широко взмахнул рукой:
 - Э - эх, па – паш - ша!.. Какие тама… нам теперя путейские!... Вот добьем  мировых бур – р - жуев… ,- сжав кулак, он, усмехнувшись, сладко зевнул, присел на замызганную скамейку, вытянул ноги в новеньких яловых сапогах, - и пойду я тады в… Твои путейские! – и рассмеялся чистым громким смехом, отрешенно махнув рукой и покачивая крупной головой.
Достал кисет, протянул бате, тот отстранился, нехотя мотнул бородой: «Не надо, мол».
       Гришка закурил крученку, выпустив резковатый дымок крепкого самосада, буднично спросил:
       - Кого Вы, папаша,  в молотобои ноне нанимаете? Нашенский, али чужой хто?
       - Да к… Не - е, чужой. А наших ить на хуторе и нету ть  никого…, - наконец оживился старик и начал торопливо рассказывать:
        - Туточки ить как, сынок. В самый канун  Покровов… Полковник один по тракту проезжал.  На пароконной  тарантайке. Ага… Ну и рессоры - то у ей и порассыпалися… А рессоры - то там грузинские, не наши… Он ко мне:     «Сработай, мол, мил человек, я тя отблагодарю щедро! Мне в Ростов больно нужно!» А я - то  што? Да к вечеру – как новые! Перебрал. Ага… «Чего ты, мастер,  хошь? – спрашивает тот полковник, - деньги, али продукты, проси што хошь, я комендант станции Целина!»
        Эге, думаю, тебя - то мне, касатик, и надобно! А на станции  на запасном пути с самого Ильина дня  паровоз потухший стоить, а в ем угольная яма полнехонькая! « Дай ты мне уголька малость, господин полковник, а деньги да продукты с энтим угольком - то, я и сам себе как - нибудь образую!» - говорю я ему. И, скажи ты на милость! На другой день уже к полудню я, сынок,  три подводы угля домой приволок! Так ить он же мне еще и пленного красноармейца в грузчики определил! – Панкрат Кузьмич отчего - то наклонился ближе к уху Гришки и перешел на полушепот:
                - А паренек ничего, жилистый! Митрохой кличем. Кулешовский. Из рыбачков приазовских. И сноровка имеется… Выпросил у того полковника я его себе в помощники. Они б его стрельнули, та и шабаш! А так он мне до гроба благодарный… Я, говорит…
             Низенькая дверца кузни с тыльной стороны, через которую Гришка в былые годы и сам вынес не один пуд шлака, вдруг со скрежетом распахнулась и вошел, впуская внутрь морозный пар, и молотобой, мужик невысокий, но в плечах широк. Гришка вскочил, протянул было руку:
              - Григорий! – и тут же оторопел, тараща глаза и невольно отступивши чуть назад.
          На него невозмутимо глянули округлые белесые глаза Митрофана Чумакова, пулеметчика, которого покойный Гаврилов в тот страшный майский день под Ново - Манычской посадил с пулеметом в окопчик на кургане, вместе с Черевиченком, впереди позиции. Он едва заметно кивнул, пожал крепко руку, а виду не подал.
         «Аль не признал? - мелькнуло в гришкиной голове, - плен, ить, штука непростая…»
                … Ну уж, оскоромились, так оскоромились! От души! Как на ту мясоедную! Раскрасневшийся Гришка, все теснее прижимая к себе смущенную и рдеющую  свою жену, лапал незаметно и нетерпеливо ее раздобревший зад, все подливал да подливал горькую бате да молотобою. Тот истово крутил головой, отнекивался, мол, после пыток в плену у казаков голова иной раз больно здорово ноет да давит в висках, да Григорий и слышать не хотел: пей, говорю, Митроха!
        Детишки,  Петюня да Клавочка, с опаской выглядывали из - за занавески, пугливо косясь, во все глаза разглядывали красивого, в новеньком английском мундире с желтыми блестящими пуговицами, своего  папашку.
Не спеша рассказывал Гриня про свою службу, хвалил, как есть командира:
             - В Лихой нынче стоим… Кады у… хутора  Подколодновки перешли на правый берег Дона, так наш Комсвокор товарищ Думенко сразу и сказал… Мне: «Ну, Григорий Панкратыч, раз перекинули нас по правому берегу, то, считай, Новочеркасск с Ростовом теперя точно наши будуть!..» Он ить, наш - то, Мокеич - то…, каков… Эге - е… Пер - р - р - вая шашка Республики! Его как еще в мае прошлого года пуля сняла с седла, так все… Наши  думали - все!! Шабаш! Пропал наш Комсвокор! Грудь разворочена!.. Во - от, - он вытягивал свои жилистые красные руки, - на энтих самых руках и нес я его, страдальца, -врал, совсем уж по - детски всхлипывая, Гриня и скупая мужская слеза, играя и искрясь, неспешно сползала по его румяной щеке, - а он…, а он… сердешный… В беспамятстве свезли мы его в Богучар, оттудова – та прямо в город Саратов. А там доктор, энтот, энтот, как его, Спасо…, Спасо…, ну да бес с ним, так просто чудо! Чудо совершил! Тот самый доктор. Два ребра ему, сердешному, как есть – вынул. Как … тот Господь – Адаму! - и крестился небрежно в угол на Николая -угодника, - пол - легкого отхватил. Ребра все как есть ему посрастил… И поставил нашего соколика на ноги!.., - и наливал кисловатый первач, улыбаясь и  раскачиваясь,  в мутноватые рюмки снова и снова.
      - А што же он…
            Панкрат Кузьмич, то же раскрасневшись и  быстро от радости хмелея, с восхищением глядел на сына,
     - А што ж он, сердешный, нон е - то…
     - А што ноне?.., - Гришка чуть нагибался над столом и негромко, вроде как по секрету, говорил отцу, глядя ему прямо в благовейное его лицо, - правая рука у ево вот,  плетью висит… Не действуеть! Ну, да он и левой мастак белякам головы сносить… Как подлетить на своей Панора - ме!.. Ка – а - ак махнеть шашкою, - привставал, все картинно показывая Гриня, - так иной беляк от уха, - умолкая, он обводил строгим холодным взглядом разом присмиревших родственников и касался мочки правого уха, - да до самово пупа – а -а!..- и втыкал палец в живот, - так и… Спол - заеть из седла!! - при этом Панкрат Кузьмич втягивал лысую голову в плечи, а испуганные бабы истово крестились, жмурясь от страха и ладошками прикрывая рот.
         - На чем, на чем  он… подлетаеть? – малость не разобрал Кузьмич, сощурив глаза и наклонив голову.
      - Та на Панораме… Кобыла ево любимая.
      - А – а - а…- старик почесал за ухом, качнул головой, - прозвище - то… каково  мудреное… Хе - хе… У кобылы.
      - Та это прицел на пушке, папаша… Панорама называется, - Гришка горделиво крутнул редкие усики, вздохнул глубоко, - голова ево, Мокеича – то нашево,  дюже ж … светлая… - негромко и уже спокойнее продолжал он, сочно хрустя блестящим соленым огурчиком, - да смекалка… Э – ге - е… Дай Бог каждому… Как придумаеть какую маневру… Ни один белый генерал не разгадаеть!! Эге… А… Ево ить за што наши хлопцы любять?... А простой! В атаке первый завсегда. И свово бойца никогда… И никому! В обиду не дасть. А сам – наказать оч - чень строго могеть! Што тама… просто выпороть… В расход пустить – и глазом… не моргнеть!.. Батька! А… А беляков береть… Умом да сноровкой! Те думають – он там. А он уже тута!! Те знають – его мало! А его – много! Вот потому - то, - Гриня назидательно поднял кверху большой палец,- наши конники хлопцы к ему тянутся… С Мокеичем в любой каше… выжить можно, он пропасть не дасть…
            И уж совсем на самое ухо шепнул отцу, чтоб другие не слыхали:
- Врагов да завистников больно много понажил себе наш Мокеич… Харах - тер! Ни под кого не ляжеть! Порешил он, папаша, так: раз новая… энта…, эра наступила, значить надобно и жить честно!.. Открыто! По правде! Всем равно! А комиссары – не – е - е… Энто не про них!  Они, проклятые, все норовять прибарахлиться… Ухватить… Так они,  комиссары, над ним, как те вороны, и вьются ноне… Все, понимаешь, ищуть, за што бы ухватить!..
           - Та пробегали они…, думенки - те твои, - раскрасневшийся Панкрат Кузьмич сморщил в думке лоб, поскребся в бороде, - кажись, в аккурат на Радоницу, в прошлом годе. С Маныча  на станцию  бегли, их тады поповские казачки здорово подпирали. Один к нам на гумно и заявился, весь в новеньком, при портупеях – я, кричить, есть Думенко! Ставь полуштоф, дядя! Ну, накормили - напоили, чем Бог послал. Тока ушел – ты гляди - ка! еще один на пороге скрипит. И то – же,  я - Думенко! Такой же огурчик! Наливай, не жалей! Што ж ты думаешь, пришлось и того кормить…
А потом казачки возвернулися. Злые, как те черти!
           - Да - а - а…, - сладко зевнул Гришка, развел руками, - у нас, думенковцев, папаша, хлопцы веселые…
          « И - и - и…, нехристи! – невольно подумалось вдруг Панкрату Кузьмичу, - рот раскроеть… И не перекрестится!»
            - Ну, а - а - а…,- Гришка все налегал на жареную баранину,  смачно обсасывая молодые ребрышки, - казаки - то што…, лютовали небось? Обижали? Грабили…  трудовой народ?
             Панкрат Кузьмич глубоко вздохнул, опустил глаза, задумался. Кроме того полупьяного молоденького казачка, что приплелся однажды за Санькой, возвращавшейся от всенощной, он во дворе у себя никого из них ни разу и не видал. Да и того, крепко съездив по зубам, тут же  выставил за ворота безоружный Митрофан. Жаловаться, вроде бы и не на что. Но его природное нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к  казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть  заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек,  плакал: «Да што ж я, иль не русский человек, иль … Не православный я, што ли?!» Как не давали им ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые  свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпевши больше издевательств, погрузил батя, Кузьма - кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой - брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его и как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки...
      - А што ж… Што казаки…, - старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, - тама пор – я – я - док. Ихние есаулы - те… строгие робяты. Чуть хто провинился - порють, как с - с - укина сына, хе – хе -хе… А он тады глядишь - и пропал! И уже к красным…, прости, Хос - споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали казаки особо. Не скажу.
             … Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая  Саша увела радостных, измазанных французским шоколадом,  полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в плечо  раскрасневшегося от первача Гришку:
     - Выйдем, Григорий.
      В темном небе высоко висели мирные россыпи  тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья - то собака.  Закурили.
      - К твоей Саньке тут… Перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, - сочно схаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, - так я не дал.
      - Ага. А сам… Сам - то… ты… Што? - прошипел Гришка, наливаясь злобой, быстро трезвея и глубоко заглянул в его темное лицо.
      - И сам я ее не трогал. Я знал, что ты, Гриша,  придешь… Что ты… живой. Знал! Да и… Мне твой папаша… жизню ж… спас. Ну и… Служили ж  мы… с тобой… - он вдруг зашмыгал носом и голос его стал глухим:
         - Помнишь? Я в плен… попал. Предложили переметнуться к ним, так я не пошел супротив своих…
          При этих его словах Гришка вздрогнул, низко опустил голову.
     - И вот  нас на распыл… Уже повели. Меня конвойные отцепили и приставили к нему, к папашке, значить, твоему - уголь грузить. Ну, думаю, матерь Божия, хоть на часок жизню свою продлю… Остальных, ну, тех, хто не пошел к беляку,  за углом тут же и шлепнули… За здорово живешь. А он…
              - Знаю, - Гришка, смахнувши рукавом легкий снег со скамьи под окошком, присел, глубоко вздохнул, выпуская клубы дыма, - ты… Митроха… Ты выжил - то как? Вас же тогда с… Черевиченком… Я ж видал… Вас же тогда… трехдюймовым накрыло, одна воронка…
            - Миловал Бог, Гриша… Выбрался я к утру, когда очухался, контузия, ничего не слышу, а так - целый. Черевиченка… На кусочки разнесло, так я его, бедолагу,  ну, то, что осталось… Там же и погреб. Пошел к своим, на станцию. А там уже бой идет, - он то же присел рядом, опустил голову:
            -Ты вот што, Гриня… Я не со зла, ты не думай, - он рывком поднял голову, зачем - то осмотрелся, но в темноте только редкие мелкие снежинки, кружась и поблескивая,  лениво сыпались с черного бездонного  неба, - мы когда в Котельникове стояли, та… Кажись, на Троицу, сдался  к нам молодой казачок один. Сенька звали, вроде. Так он… На тебя указал…
            - Што… Што он указал?! - Гришка вдруг резво подскочил, хмель с него как ветром сдуло, он весь затрясся, схватил Митрофана за плечи, развернул к своему лицу:
          - Говори! - прошипел он сдавленно и испуганно, воровито озираясь. Крупные капли пота вскипели вдруг на его лбу, покатившись к глубоким круглым глазам.
            Митрофан спокойно убрал его ладони с плеч, поднялся, тихо и твердо сказал:
           - Как ты… Белым продался. И нашего комполка… Гаврилова,  как  ты, Григорий,  нашего Гаврилова… шлепнул в подвале контрразведки своей рукой, - он резко отвернулся, сочно шмыгнул носом, - да тока ты не боись. Хоть ты и сволочь. Не сдам! Окромя меня теперя про энто дело никто не знает. Тех уже нету, хто… А ты… Батю благодари…
              Помолчали. Гришкины глаза вдруг заблестели, забегали, он нехотя выдавил:
         - Ты… Со мной… пойдешь?
        Митрофан отвернулся, ничего не сказал.
        Дверь в сени скрипнула, показался в одной старой кацавейке на застиранном исподнем сонный Панкрат Кузьмич:
             - Пошто мерзнете? Ночь - полночь! Тебя, Григорий, уже заждалися… Кой хто!! – лукаво улыбаясь, выдохнул он, - и… Постелила, небось, давно… Ждеть! Ступай, а я Воронку сенца и сам подкину… Да и тебе, Митроха, отдыхать пора. Завтре с Песчанки  лобогрейку нам привезуть, там работы хва –а – тить.
              И, еще что - то ворча себе под нос, прошел, покашливая,  оставляя след на свежем снежку, в нужник.
         Митрофан повернулся что - то сказать еще, но Григория рядом уже не было. Вздохнул тяжко, бросил в снег окурок и прошел к себе в низенькую пристройку, где ему определил жить с самого первого дня хозяин. Лег в гимнастерке, как был. Немного поворочался, озяб. Подложил сухих дровишек в небольшую железную печурку и под ихний веселый перетреск  тут же заснул.
                Старик, несмотря на тягучее нытье в суставах (к теплу, видать!), поднялся, кряхтя и охая,  еще до скупой январской зорьки. Вышел во двор, потоптался - потоптался, а услыхавши возню и негромкий говор в конюшне, прошмыгнул туда. Там Гришка уже в полном снаряжении, при шашке и карабине,  затягивал подпруги, приговаривая Воронку на ухо что - то ласковое.
          - Аль трогаеся  ты уже, сынок? Пошто ж так, до зори?
          - В степу беляков еще полно, - глухо, как не своим голосом,  буркнул Гришка, - шайками бродять, как неприкаянные. Так што… До свету надо мне на Мечетку  выскочить, папаша.
              - А ты…, - так и сперло у Кузьмича дых, - хучь,  попрощался?
               - Детишков будить Саньке я и сам… Не велел, - Гришка скупо улыбнулся, тут же упрятав улыбку в мокрые усы, - а мамаше поклон Вы, папаша,  сами передайте. К Паске прибуду еще, вот займем тока Новочеркасскую. Город энто больно зажитошный, уж я подарков вам на всех навезу!
           Он вывел гарцующего от утреннего морозца жеребца из конюшни, слегка приобнял старика, придерживая звякнувший эфес сабли, лихо вскочил в седло.
            - Ты…, ты скажи мне…, сынок! - Панкрат Кузьмич ухватился морщинистой рукой за повод, проглотил сухой ком, смахнул навернувшуюся слезину, - ты вот…, кады гром, к примеру,  гремить…, али там…, пушка гахнеть…, все одно, уже… И не хрестишься, али как? Анти - рес имею!..
         - Нам, папаша, - Гришка, скупо усмехнувшись в усы,  чуть наклонился, еле сдерживая хрипящего Воронка, - коли громов бояться, то и вовек воли не увидать! Вы… Прощевайте, коли што!
                Жеребец, упершись в снег передними чулкастыми ногами, вдруг присел чуть и понесся вскачь, в холодную, сереющую быстро темень.
              - А молотобой - то…  у Вас… Знатный, папаша! - услыхал Панкрат Кузьмич уже сквозь глухой топот, удаляющийся в едва светлеющие  скупые сумерки.
             Старик, шевеля сухими губами,  перекрестил ему вслед, тяжко вздохнул, потоптался, стукнул пальцами в покосившееся окошко Митрохе:
             - Подъем, служивый! Хто рано встаеть, тому и Бог подаеть… Ныне горнушка - то  наша напрочь застыла, небось…
              Когда самовар сипло запыхтел, старик достал с полицы  початый пирог с капустой, порезал на себя и Митрофана. Того все не было. Взял было с пыльной полки, отодвинувши цветастую занавеску, вчерашний недопитый полуштоф, повертел - повертел, да и поставил бережно на место. Недовольно бурча себе под нос, накинул старую кацавейку, вышел в сени, долго возился с валенками, едва согнувши прихватившую поясницу, вышел во двор. На гумне старый кобель вдруг тоскливо и пронзительно завыл в уже лениво  сереющее низкое небо.
          - Цыц ты, лихоимец! Кабы  и… сдох  ты  ноне!.., - топнувши ногой, незлобно прикрикнул Кузьмич, - еще навоешь каку беду… Тьфу, холер - р - ра…
        Толкнул ладонью  дверь в пристройку:
        - Митроха! Подъ - ем, служивый! Выходи строиться…  Э – хе – хе – хе - е… Што, видать, тяжела твоя головушка… А я… Ноне…
           Молотобой лежал навзничь на полу, раскинув врозь руки и неестественно выгнувши шею, широко распахнувши матовые глаза. Напротив сердца из голой груди запекся уже кровавый ручеек. Разорванная гимнастерка держалась на одном плече. Красный до самого замка винтовочный штык валялся рядом.
              Старик, со стоном ухватясь за левую сторону груди,  медленно сполз  по щербатому косяку двери на пол, уронил, как неживую и обхватил белую голову трясущимися руками. Набегающий ледяной утренний ветерок лениво трепал тоскливо скрипящую засаленную дверь пристройки.
                …Почти до полудня, словно уходя от погони, гнал Гриня  Воронка нещадным наметом, придерживая только на раскисающих под несмелым январским  солнышком склонах засыпанных снегом  степных балочек.
В степи - ни зги. Только изредка глухо  громыхали орудия где-то с северо-запада. Да стаи ворон, сбиравшиеся к теплу, гортанно галдели над головой.
Сладко тлели горячими угольками где-то в самой глубине  его груди ночные Санькины ласки:
- Соловая я, Гришенька… Ноне. Рожу вот теперь тебе… под самые Покрова… ишшо… сынку. Али доню… - и жарко целовала, целовала, целовала, щедро изливая ему на мокрую грудь свои истосковавшиеся бабьи слезы.
-Што же…, -ворковал в ответ захмелевший и оттаявший от войны да разлуки Гришка, - рожай, што ль… К Покровам, дасть Бог, и я уж прибуду… Кончим войну…
И от тех воспоминаний накатывала теперь Гришке теплая волна на грудь.
Да голодной волчицей одиноко выла в холодную темень  душа.
В середине декабря, едва заняли Богучар, выбив беляков с Петропавловки, отозвал его в сторонку невесть откуда взявшийся мужичок, вроде как из обозных, нагловато ухмыльнувшись, вынул из-за пазухи кисет, протянул Гришке, тыча тонким немужичьим пальцем на вышитые цветной ниткой два слова: « Убери Микеладзе!» Высыпал ему в раскрытую ладонь душистый самосад, вывернул наизнанку кисет… Пока тот переваривал , что бы это значило, мужичок тот растворился в серой массе народу.
Приказ от Крестинского был прост ой,  да…
Тихо пристрелить ненавидимого всем корпусом,  недавно присланного комиссара, которому и без Гришки было опасно появляться в иных бригадах в одиночку даже днем, особого  труда не составляло. Но зачем? Чем этот добродушный грузин так опасен… Крестинскому? Не-ет! Тут они явно… под Мокеича копають!
      В сгустившихся вечерних  сумерках вдруг забрехали где-то впереди собаки, приветливо замерцали желтые огоньки,  Воронок, почуявши чужие стойла, настороженно повел ушами. Уже подняв было плеть, Гришка вяло опустил руку. «Хто там?.., - стучало в висках, - свои аль чужие?..Нарвешся еще, как на грех…» Оглядевшись, заприметил невдалеке укрытый тяжелой снеговой шапкой покосившийся стог. Подъехал поближе, постоял, всматриваясь и вслушиваясь. «Хорошее место для дозора, и коней  укрыть можно…»
Вынув револьвер, спешился и, прикрываясь корпусом Воронка, медленно обошел стог. Никого. С под - ветра вырыл себе кубло, зарылся, как волк, угрелся, задремал, намотавши на левое запястье повод, в правой руке держа на весу револьвер.
Воронок, отфыркиваясь, мерно жевал преловатое прошлогоднее сено, изредка подымая голову на редкий недалекий брех хуторских собак.
   Едва мирно запели в сумерках зари ленивые  петухи, оглашая морозный воздух звонким  роскриком, тронулся дальше. Оставалось, до Зверево, по всем приметам,  верст десять.
              Уже на станции, неожиданно вынырнув из-за грохочущего скопища вагонов и платформ,  вдруг окружили его шестеро конных с винтами наготове. Один из них красномордый в потертой кожаной тужурке хмуро приказал:
     - За нами, Григорий Остапенко. И – не балуй!..
В незнакомом штабном вагоне было тепло и чисто, не в пример ихнему штабу. У Гришки со словами: «Прости, товарищ, порядок есть порядок!» –забрали все оружие и втолкнули в узкий проем купейной двери.
« - Сигану в окошко, коли што, - мелькнуло в голове при виде шевелящейся под утренним студеным ветерком занавески, -а нет, так…» - и он плечом сжал рукоятку дамского «Браунинга», который всегда таскал на кожаном шнурке высоко под левой мышкой.
                - Я Смилга, - негромко и хрипловато раздалось из темного угла, - а ты, боец,  не бойся.
«Смилга… Смилга…», -Гришка вдруг вспомнил, как Мокеич когда-то со смехом рассказывал, как он, шутки ради, встречал какого-то Смилгу в золотопогонном мундире поручика старой армии и который приезжал в штаб сводного корпуса с целью склонить его к троцкистам. И как он запросто выпроводил того эмиссара восвояси.
        Из тьмы широкого генеральского купе выплыла высокая мышастая фигура во френче. Длинное лицо, мятая фуражка, маленькие круглые очки на прямом носу, высокий, с залысинами лоб, интеллигентная бородка клинышком.
-Год назад! – с легким прибалтийским акцентом возвысил голос Смилга, обращаясь куда-то в темноту,  -не далее…, как год назад, прошлой зимой…, атаман Григорьев фактически положил Украину под ноги Советской власти!.. Своей изменой Директории!..- он на минуту умолк, задумался, - и… что могла, что могла одна наша девятая дивизия против полумиллиона войск Директории? – он наконец устремил свой взгляд на опешившего и ничего не понимающего  Гришку, презрительно смерив его сверху до низу и обратно, -да ничего!! Так, пшик! Но Григорьев повернул штыки обратно, а за ним все эти… Качуры, Зеленые, Поповы и Мазуренки… И вот! Большое государство Восточной Европы вмиг стало… нашим, социалистическим!.. Далее –и это неизбежно! последуют Польша, Германия…, -он поднял взгляд куда-то вверх, крестом сложил на груди руки и молитвенно закрыл глаза.
Установилась мертвая тишина. Из темени через распахнутое окно раздался резкий свисток приближающегося паровоза.
Он вдруг резко ухватил Гришку за отвороты полушубка, притянул к своему лицу и, внимательно всматриваясь в его вытаращенные глаза, прошипел низким басом:
    - Вот так и вы… Ваш комсвокор… Думенко… Вот-вот положит Дон к ногам Деникина!.. А за ним и вся эта партизанская шать-брать: Буденный, Шевкопляс, Жлоба, ну и… Мятеж! Крах!..
            Он разжал пальцы, оттолкнул Гришку  и отошел в дальний угол, стал снова невидим.
            Гришка оторопело стоял молча, опустив руки, только мелко тряслись поджилки.
           - Наша Советская власть только тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться. Так сказал великий Ленин. Но! Помиловав Миронова, ВЦИК сам…, са-ам - поставил себя в глупое положение, - он осекся, прокашлялся, глотнул из стоящего на столике стакана  и продолжил уже заметно тише:
       - Буденный пока… не так опасен. Он не дурак и умеет подчинить себе солдатскую стихию… Во всяком случае, в этом уверен Коба… Гм… А вот Думенко… Он весь уже во власти этой стихии!.. И ты, Григорий Остапенко, как верный Революции боец, выполнишь теперь  ее приказ… Ты… убьешь его!!- прошипел из черной темноты, как с того света, Смилга.
        - Ду… Ду-менку?..- глухо вырвалось у Гришки, - у ево прошлым годом беляки женку замучили, на сносях была, отце ево они… Никуда он не…
           Смилга расхохотался в истерике. В этот момент по встречному пути проходил локомотив и его огни зловеще запрыгали, заметались  по купе, выхватывая из темноты искаженное гримасой смеха лицо Смилги, драпированные стены, предметы и… Гришка заметил, что они не одни, в дальнем углу купе молча сидит еще один человек.
           - Кого?! Первую шашку Республики? Орденоносца!... Да… Тут же поднимется его корпус!.. И вся буденовская шайка, повесивши Сеню на первой же березе,  тут же примкнет… к ним!.. - Смилга снова очутился глаза в глаза с Гришкой, - нет, Григорий! Ты уберешь пока … Человека, очень близкого Комсвокору. Например, э-э, военкома… Микеладзе! Его туда прислал Коба, чтобы помирить Думенку с Советской властью… Уговорить его вступить в партию. А они его взяли и… Самое время! – он воскликнул это, уже обращаясь в темный угол к молча сидящему там силуэту, - этот душа-грузин…, - он скрипнул зубами, - так и не  уговорил Думенку… вступать в партию. Не выполнил приказ партии! У - бьешь комиссара, а Думенко и задумается! А?..
     Послышался прощальный свисток удаляющегося куда-то в темноту состава. В открытое окно купе пахнуло теплым шлаком. « Как в нашей кузне… Э-эх, контрразведка, твою мамашу!- подумалось Гришке, -сватають агента, а окошко-то  закрыть позабыли…»
- За такую услугу, Григорий, могу тебе обещать одно, - уже иным голосом и потише проговорил Смилга, удобно усаживаясь в драпированное кресло, - когда штаб Второго сводного конкорпуса всем кагалом… поволокут… в расход… Тебя там не будет! Ты меня понимаешь? Только не вздумай играть с нами!.. В топке вот этого паровоза и… сгоришь! – буднично закончил он.
                …Едва сдавши отощавшего Воронка в кончасть, на ватных ногах приближался Гришка к штабу  своего комсвокора-два. Жить не хотелось. Углем калилось нутро. Думки путались. « И што ж ты за человек… такой, Мокеич? Тем поперек горла стал… Оно и понятно, они - беляки, враги Советской власти… Ты ж их сотнями… в капусту… Ан, теперя выходить…, што… и энтим… Дорогу перешел? Да как же так, а?! Э-эх! Жисть… Война проклятая! Да когда ж ты уже кровушки нашей, мужичьей-то напьешься?..» И так привез Гриня комсвокору вести скорбные из Веселого, куда, едва по слухам откатились беляки от Маныча, послал его Мокеич разузнать, как его родные, жена с детишками, отец? Смогли ли выжить, не погублены? А оказалось… Одна дочь, Машенька, только и уцелела! Отца, Мокея Анисимовича, красновская контрразведка связанного и босого водили по всему  по селу, били жестко, теперь в тюрьме, вроде, а где, ежели живой? Жена, Марфа, запытана, замучена насмерть, даром, что на сносях, на последних месяцах уже была…! С-суки!  Не! Не-не, хватить!.. Напьюся, выложу все Мокеичу! И застрелюсь!..Твою мать и… на всю дивизию…»



                Глава  вторая

                «Черный ворон, што ты вьешься
Над моею головой!
Ты добычи не добьешься,
Черный ворон, я не твой…
Ты добычи не добьешься,
Черный ворон, я не твой!
Э – эх!»,
       - тягучие переливы фисгармонии, глухие и тоскливые едва долетают из-за неплотно прикрытой двери и висят в полутемном пространстве комнаты Комсвокора. В узеньком окошке едва сереет скупая зимняя зоря. На припечке жарко пылающей печи развалился хозяйский кот, лениво поводит единственным своим целым глазом, сладко жмуря его и довольно мурча. Одной передней лапки у него нет и он все время держит мохнатую засосанную культю на весу, перед своим драным носом, словно показывая ее всем приходящим к  командиру.
« … передай платок кровавый
Милой любушке моей.
Скажи ей, вояка бравый
Там женился на другой…»

                - Гришка! Григорий, твою мать!.. – голос гармонии резко обрывается, слышно, как ее грубо сложили и поставили на табурет. Гриня, кривя тонкие губы в чуть заметной ухмылочке,  возникает в проеме двери, застыв вразвалочку.
             -Та тута я… Тут! Слухаю, Борис Мокеич!
             - Вот што… - Комсвокор украдкой, чтоб часом ординарец не заметил, смахивает носовым платком кровавую юшку с углов сухих  подрагивающих губ, аккуратно складывает платок и прячет его в боковой карман новенького английского френча, - скоро должон прибыть Сенька Буденный… Приберитесь тут, а то развели срач… Я подремаю малость, а ты, как Семен заявится, свистни… И прекратите там  эту тоску играть… И так душа свербит, как старый устюк в глазу.
             Только, согнувшись,  отвернулся к стене, за окошком раздался тупой топот многих конских копыт по мерзлой земле и приветливое фырканье лошадей, почуявших жилье, стойло и сено.
           Сел на кровати, кривясь и скрипя зубами.
«Э-эх!! …Яб-ло-чко!
Да на тарелочке!
На-доела мне жена,
Пой-ду к де-воч-ке!
Ха-ха-ха!.. Эх!
…Эх! Яб-лоч-ко, куда ты ко-о-о-тишь-ся!
В Вэ-че-ка по-па-дешь!
Не воро-о-тишь-ся-я!» -лихо засмеялся  за дверями кто-то другой, не Гриня.
             - Гришка! Мать твою… На всю дивизию!
             - Да тута я, Мокеич, тута!  - Гриня бережно накидывает на узкие плечи Комсвокора теплый английский бушлат, - я-то  им што… Рот гранатой рази  заткнуть… Тоскують, сволочи!..
             - Ты мне молодку… Обещался к вечеру… раздобыть, - Мокеич отвернулся к набеленной стене, - для сугреву… Души и тела?..
             Гришка хитро щурит глубокие узкие глаза, его широкие татарские скулы чуть играют, как бы перетирая мысли:
           - Так… Тело распрекрасно и спиртиком… Отогреть можно, Мокеич, гы-гы-гы… А молодую бабенку…, хм,  я тебе раздобыл уже, не мочалкой деланный, - он присаживается на ободранный  пол рядом, вытягивает длинные в серых высоких валенках ноги, кладет на них красные  жилистые руки и сладко зевает:
          - Вот послухай… Тока вступили мы с нашим  Штакором  в станичку,  я, памятуя твое указание, хе-хе-хе, - он усмехается, грозит пальцем и качает низколобой головой, - так и шныр-ряю, так и ползаю  по той станичке, как клоп по мотне. Гляжу, вышел один… Одноногий да горбатый из крайней хатенки. Прислонил костыль к стенке, присел на скамью. Ну, думаю, наш, фронтовик. Подкатываю: здоров, служивый! Ба-ла-ба-ла, ба-ла-ла-ла… А имеется ли, спрашиваю,   у вас тута где молодка, красивая да нестрогая, нам, гвардейцам,  подходящая? Даю ему папироску французскую, у ево и зенки на лоб от такой щедрости… С ерманского плену таковых не куривал, говорить. Да-а… А вдовица имеется, а как-же-с… Дочка волостного землемера, сам папашка-то убег с беляками, а у ей пацанчик на руках, трехлеток… Мается, бедная! Сама-то, говорить, баба справная, не шалава кака-нибудь, но хорошему щедрому человеку себя завсегда… Предоставить могеть…
            - Могеть? – Мокеич поднял серые глаза, сощурился в первый раз за день в робкой вымученной улыбке.
            - А то! – оживился Гришка, - кругом ишшо стрельба идеть, а я тут же – рысью к ей. Пару ящиков тушенки в обе руки. Головку сахару. Так и так, мамзель, прослышал один мой товарищ… Командир из офицеров старой армии, полный бант… Да про Ваши немыслимые бедствия… А так же про Ваши коварные прелести… Хочеть, мол, к Вам, мадам, на постой… Гляжу, она сразу же и засочилася…
             - Ох, ты и плут! Собою-то  хоть… Не дура?
             - Ну-у, Мокеич, первый раз што ль? Я твои антиресы знаю… Не рябая… Сисяс-тая!.. А так – худоба. А с чего ж ей преть-то?.. На все согласная.
            - Согласная? А… Сам ты хоть не залез… На нее… Ненароком? – темнея лицом, нахмурился Мокеич, отодвинув цветастую занавеску и всматриваясь в темень за окном. В сенях затопотали, загалдели многие голоса.
            - Я поперед батьки… Со своим…  Не лезу, - сочно зашмыгал носом Гриня, изображая обиду, - так, привести, што ль?
             - Погодь. Сеня уберется, тогда скажу… Ты… Выдь-ка  пока.

                В комнату с клубами морозного пара ввалился своей невысокой и громадной в черном волчьем тулупе фигурой Семен. Сам. Плотно прикрыл крашенную дверь, сбросил на пол закомевший на морозе тулуп, поводя плечами, прошел к столу, сел молча. На мрачном широком смуглом лице – ни кровинки. Поставил на стол тут же вспотевший полуштоф. Поднял густые, мокрые с мороза брови:
                - Я к тебе ноне как к другу… Пришел, Борис. Как к боевому… Товарищу. Дело спешное… У мене к тебе. Касаемо твоей… Жизни. И… И моей… Тоже.
            Думенко молча поднялся, подошел к печи, отодвинувши конфорку, здоровой левой рукой пошурудил в ее гудящем нутре кайлом, придвинул на огонь старый чайник, прокашлялся:
           - Ты, Сеня, што, никак  Ростов думаешь брать?..
                Буденный выпрямился, выпятил маленькие круглые глаза, подобрал под табурет ноги в новеньких яловых сапогах, усмехнулся в густые усы:
            - А што… Небось, Сокольников  первым влезеть? Не дам! Нехай мои хлопцы… Малось согреються…
            - А ежели крепко по зубам… Там получишь?
            - От ково?  Да тамочки, ну, может, юнкерок какой… Свою бабу с пулеметом… Будет оборонять. А так… Их конные корпуса в Батайске давно. Буду тихонько занимать квартал за кварталом… Глядишь, оно  и сладится.
                Думенко выглянул в окно, задумчиво смотрел, как многочисленная охрана Буденного, смеясь и переругиваясь,  спешивается с горячих танцующих коней, а те жадно хватают темными губами ослепительный на закатном солнышке свежий снежок. На приторочке у четырех лошадей матово поблескивают черными стволами новенькие английские пулеметы. « Вона как за свою жизню Сенька опасается…» Развернулся, в упор взглянул на старого товарища:
            -Ты, Сеня, мозгами пошевели… Хоть р-раз! – он подошел к гостю вплотную и, наклонившись, пристально посмотрел ему прямо в красное небритое лицо:
             - В городе замечены английские танки. Не выведут они их в поле против нас… Не дураки. Поперек улиц поставят! Ты, Семен… В Нахичевань не лезь пока. Вдоль Дона иди! По Александровской слободке! Там надо ударить. Снизу! И отсечь им пути к переправам. Они ж спешились… Кончасть-то действительно, в Батайске. А сами… Даже… Штабы пока в городе!.. Уходить под Рождество они и не думають! Рассредоточились, огневые точки…  И будут теперя… Валить твоих из каждого окна! У них же новенький «Льюис» на каждые три винта! Ты понял? Это только кончасть у них на Батайск отошла! Фуражиры! А твои… Мобилизованные мужички против ихних кадровых офицеров в городе… Как ягнята! Ты понял? – Борис отошел от окна, резко задернувши грязную занавеску. Подумав, добавил тихо:
            - А вот когда они поймут, што отрезаны от переправ… Сами тебе город поднесут!
          Семен опустил голову и сидел, красный, задумавшись, неслышно скрипя зубами. «Ну, вот… Опять учить меня… А то и не знает, што жить-то ему, дураку,  осталося…»
            Он резко поднял голову, его глаза остро сверкнули:
         - Мы ихних танков не боимся… А Ростов… Оно под Рождество еще и сподручнее… Я токо свистну… И мои хлопцы на рысях их… Теплыми заберуть! Да рази у них охранение? Тьфу!..- Буденный  смачно высморкался, вздохнул глубоко, усмехнулся, - они, небось, гулять будут… А мои хлопцы…
         - Твои… хлопцы? – Борис слегка ухмыльнулся.
         - А твои, Боря, уже усе к тебе перебегли! Када ты затеялся с этим своим… Вторым сводным корпусом! – с нескрываемой обидой в голосе пробубнил под нос Семен, - у мене теперя… Одни мои осталися!- он вдруг резко хлопнул широкой мужицкой ладонью по замшевой скатерти стола, - а я не за твоими наущениями прибыл, Боря! Ну, положу сотни три-четыре при занятии города… Так на то и война!.. Ты сам тута поглядай, што б тебя самого Сидорин не отделал... Ты вот… послухай, што скажу.
             Он вдруг понизил голос и, крадучись подойдя к двери, поплотнее прикрыл ее.
   Думенко тем временем спокойно приподнял кипящий чайник и стал наливать кипяток в широкие нарядные довоенные чашки. Его исхудавшее лицо было мрачно и строго. Семен, торопливо разливая водку по мутным граненым стаканам,  продолжал:
           - Я, Боря… Ты не думай! Обид никаких не имею… Супротив тебе! Што было… то было, а хто старое помянеть… Эх! А я… я ить  спасти тебе хочу!
- Вот как? - Думенко слегка усмехнулся горькой улыбкой, устало присел на смятую кровать, - от чего спасти? Ну, говори, коли так.
           - Ты, Боря… Послухай! Вот как ты сам себе думаешь… От тебя… Того же Качалова, на кой забрали, а? Што, плохой Начштакор был?
           Думенко нахмурил брови, на миг задумался, ссутуля худые плечи. Когда на прошлой неделе неожиданно пришел приказ из штаба фронта о переводе Качалова в другую часть, он пытался оставить его при себе, связывался и с Шориным и с Начштаба фронта, но тщетно.
        Вздохнул, тяжело проговорил:
        - Этого я не знаю, Сенька… Сам думаю… Пришел приказ от самого  Шорина… М-да… Володя Качалов… Хороший Наштакор был…Честный. Умный.  Я теперь Абрамову…
        - Так вот и… знай! – Буденный, придвинувшись на стуле поближе, и, резко жестикулируя, вдруг с жаром заговорил хриплым полушепотом:
        - У твоего Качалова баба… В Питере! Племянница самого Бонча! Бруевича! Смекаешь? От  тебя, Боря, как от сбесившегося пса нынче аккуратно отбивают тех, кого надо оставить… В живых! Ты понимаешь мене?.. Вас скоро тута всех… Скопом в расход! Весь твой штаб! Троцкий со Сми… Смилгой , - он с силой стукнул по столу кулаком, запнулся на полуслове, проглотил слюну и уже спокойнее продолжал:
       - Езжай в Москву, Боря, просю тебе, как друга, все брось и езжай! – Семен весь дрожал, его голос все время сбивался, он раскраснелся и его широкое скуластое лицо покрылось мелкими каплями пота:
       - Там прямо к Сталину, чуешь?! Там тебя… в обиду не дадуть. В Академию там… Или  положуть  в госпиталь… Пересидишь грозу, а там…
- А там Лейба Бронштейн прикажет положить меня на операцию и… Зарезать? Как твово поросенка?! – Думенко грустно усмехнулся, качнул головой:
         - Нет, Семен! Слабоват пока твой  Сталин… Супротив самого товарища Троцкого… А ему и Ильич теперь не указ. Он и Ильича уже… Окружил своими… Наркомами.
          Семен вздохнул тяжко, вытянул ноги, любуясь новенькими высокими  остроносыми сапогами со шпорами, сладко, по-кошачьи прикрыл глаза:
             - Зря ты, Боря… Эх, зря! И дюже рано ты… Убег от свово доктора, энтого…, Спасо…, Спасо…, тьфу, холер-ра!
            - Спасокукотского. Спасокукотский меня в строй вернул.
            - Во! От ево… Уконтрапупять они тебя, ой чует мое сердце, уконтрапупять!.. Ты на кой на Троцкого грозился? Смилгу, как шкодливого кота  из штаба выпроводил… С коммунистами, Борис,  ноне шутки плохие…
             Борис вздохнул тяжко, расстегнул до конца ворот гимнастерки, потер вспотевшую тонкую шею, с прищуром усмехнулся в глаза Семену:
- Как-как ты… Сказал? У - контра… пу-пят? Слово-то подобрал… Какое, матросское…, - он поморщил лоб, вытер капли пота, грустно усмехнулся:
- Помнишь морячка… Леву Червонца? Под Верхнежировкой… Убило. Прошлым летом. Так это все ево словечки…
                - А што мене слова подбирать, Борька! – забасил обиженно Буденный, - слова нехай мои хлопцы подбирають, кады будуть ростовских барышень на спину укладывать, ха-ха-ха-э-эх! - лихо закрутил длинный черный ус, сощурившись и вертя крупной головой:
              - Ты на што орденок-то  свой в угол швырял, да Троцкого всячески обзывал? « От жида получил, от жида получил…» Твои крысы тут же и донесли, куды следовает! А тем обида черная! «Георгия», небось, не кинул бы…
             Думенко грустно поднял большие глаза на друга, ответил тут же:
           - Да не бросал я никакой орден. Брешуть… Он мне кровью достался… Это все политкомовские брехни… Ты ж сам… Сам, Сеня…, на жидов попер…  Ты ж в… Старом Осколе сам… Чуть Пятакова в расход не пустил?! Пя-та-ко-ва!.. Када он тебя с твоими курвами… Застукал…
               Семен обиженно поджал толстые губы, насупился. Помолчал, глядя куда-то в сторону, обиженно сопя, как дитя. Выдавил уже другим голосом, с заметной ехидцей:
              - Я, Боря, кады тово еврейчика, Пятакова то - ись, пугнул малость… маузерком, хм, хм, ты не боись! Я - то  хорошо знал, што у ево свой человечек коло Ильича примостился… Товарищ Троцкий ево звать, - он самодовольно заулыбался в густые, уже распушившиеся в тепле усы, - да тока и я не пальцем деланный! Ево человек коло товарища Ленина слева сиживает, а мой – справа крепко уселся! Ты не гляди… Это сейчас наш… Коба тихий, вроде как в тенечке, да на вторых ролях, погодь малость! Случись што с Ильичем, - он перешел на громкий хрипловатый шепот, - и он с еврейчиками, што твои мухи обсевшими нашего дорогого Вождя, да с ихней дур-р-рой – Мировой революцией - оч-чень скоро разделается! У ево стержень – ого! Любого через колено перегнеть, тока косточки хрустнуть!
               Он помолчал, потом сухо добавил:
          - А вот ты полез в драку, никого за спиной не имея! В штабе у тебя – одни бывшие офицеры… Отсель и недоверие к вам. И сам ты… Как воюешь –наскоком, так и политикуешь… Без особых хитростев… Без тылов! – он понизил голос, склонился к сгорбатившемуся Борису, приобнял того за худые плечи:
           - К нам… давай!.. В обиду не дадим! Задавим контру, водрузим знамя нашей  революции на…
           - Стой! – вдруг перебил его Думенко, тяжело разгибаясь,  - стой!.. – он по-школьному сложил на столе руки и, слегка иронично улыбаясь, внимательно всматривался в лицо Семена, тихо и внятно говоря:
          - Ты теперь как-то… так, по-газетному… Говоришь… Ну какая такая… она наша революция, Сеня? А?.. Да ежели б тогда, позапрошлой зимой, атаман Попов сдуру по нашим зимовникам не поше-е-л… Ведь для чего хлопцев-то собирали, и я и ты, Сеня! И другие? А … На станцию Куберлю… Мы с тобой на кой поперлися? В мартовский морозец да пургу… Никак за коммунию… биться?! – Борис поднялся и, упершись кулаками в крышку стола, с усмешкой наклонил голову, - или, может быть,   мировую революцию делать? Припомни, што тогда делалося в Ильинке, Семен! Сколь народу сбежалося! И што творили по хуторам казаки поповские… Да мы ж просто, пошли под прикрытие бронепоездов Гришки Шевкопляса…  Иначе нас с нашим.. Балаганом… Казачки в голой степи…- он задохнулся на полуслове, - болтались бы мы с тобою на первом же тутовнике!.. – он отчего-то бросил быстрый взгляд в угол хаты, где задернутая потемневшей цветастой занавеской виднелась большая икона.
                Помолчали. В печи весело трещали дрова, за дверью, наглухо обитой толстой драной повстиной, то и дело слышалась какая-то возня, вскрики, дружный смех многих глоток. В степи разбиралась пурга и тонкое ее пение уже струилось в хату из-под старой соломенной крыши.
Буденный молча вдруг рывком опрокинул стакан себе в рот. Кивнул Борису, давай. Мол и ты!
               - Не, не буду. Доктора строго не велят. А может, ты уже и в коммунистах состоишь, Семен?!
               Буденный виновато поджал под табурет ноги в новеньких, вспотевших в жаркой комнате, яловых сапогах. Пробасил в усы:
           - Правильно… Самооборона. Оно гуртом как-то спокойнее… тады… було. А в коммунисты ты мене, Боря, покуда не записывай… К жидам… Я волю люблю. Не того я поля ягода! - возвысил он голос.
          - Вот! Я ж тебя знаю, как облупленного!.. Ты ж ни слухом… Ни духом, -Борис вдруг тяжело и мучительно закашлялся, зло  схаркнул в платок, скомкав, быстро бросил его в поддувайло печи, - и не собирался в ихнюю коммунию…                Я ж помню…Ты ж до войны… Собственный конный заводик… Ставить собирался, - он поднялся, встал позади Буденного, положивши тонкие сухие руки ему на широкие плечи, - офицерам  в Питере скакунов гонял, рублик к рублику откладывал… Глядишь, и могло  быть, стал бы ты рано или поздно и коннозаводчиком и милли-он-щиком, а, Сеня? Скакунов бы по выставкам возил… Господа, господа-а-а!... А какого конного завода сей жеребец? А Буденновского завода, мадам! Делайте ставку!.. – съязвил Борис, слегка улыбаясь тонкими бледными губами, - ежели бы, к примеру, не ихний переворот в Питере… А? И денежки твои тю-тю-ю… Не пропали в банке?
           Буденный тяжко вздохнул, задумался, поминутно хмурясь, морща широкий лоб в каких-то своих мыслях. Что правда, то правда. Хотелось в люди выйти, ой, как хотелось! Да и, едва вернувшись с фронта в позапрошлом году, тут же сделался земельным комиссаром в управе с той же целью, от общественных земель отхватить себе под конзавод землицы побольше да пожирнее!
     Поднял снизу вверх крупную голову:
          - Вот што я тебе скажу, Боря… Я ить… Хучь на пяток годков, да старшее тебе. Та и в званиях мы… Вахмистры оба. Хучь ты и любитель пощеголять в есауловском кительке да с золотыми погонами! А я ить… И с хунхузами повоевать успел , и с турками, и с немаками. И довелося с самим царем, вот как с тобой, за ручку ,- он резко поднялся, было видно, что горькая обида жабой гложет его горящее от выпитой водки нутро, - не-не… Все как есть, я на твою правду не обижаюся… Та тока вот… Што скажу тебе… , Борька. Ить той красивый поезд…  Давно ушел, господин есаул!.. Другие  составы  теперя громыхають по нашей рассейской рельсе…  И мы… Теперя с тобою… С энтим  поделать ничего не могем. И теперя нам с тобою, хучь на передок, хучь на подножку последнево вагону, а заскочить надобно. И удержаться! Иначе – каюк!
         Он шумно  прерывисто дышал и Думенко видел, что хочет Семен сказать еще что-то, да не решается…
               - А давай мы, Борька…, все ж выпьем с тобой за наш  третий… Со-цалистический? – Буденный слабо усмехнулся и взялся крупной с узловатыми пальцами ладонью за опять налитый и вспотевший стакан, - Гришки Шевкопляса… Полк?
Борис отвернулся к окну, глухо проговорил, глядя в никуда:
        - Сказал, не пью! Семен, слухай, што я тебе тут скажу. За мою голову Деникин миллион даеть. А тут… У своих, тоже скоро расправа будеть… Не нужны им такие, как я… Раньше были нужны, когда Республика на волоске висела, а теперя… Ежели завтра… Аркан мне на шею накинуть, да поволокуть… Выручишь? – Борис заблестевшими глазами пытливо всматривался в старого боевого друга, - тебе ж тока свистнуть… У тебя в Первой Конной больше половины  состава – мои бывшие хлопцы… А тут жиды скоро всю власть все равно заберуть… Мы кровь проливаем, а они, суки,  потом править будут?! Поддержишь?
           Семен вскочил, как ошпаренный, зашипел, пугливо озираясь:
           - Дурак ты, Борька! Чего удумал!! Да… Деникин  нас  с тобою на первой же березе тут же и повесит! А Краснов с Улагаем, каковых мы с тобою…  Потрошили?.. Што, усе нам с тобою возьмуть и простять, как батюшка на духу? Да и тут… Уже прощения тады… Не жди!
               - Я не собираюсь… К белякам, Сенька, - устало бросил Борис, отвернувшись и отрешенно глядя в зашторенное окошко, - как же я там... к примеру, с Красновым... Они ж, мою Марфушу... Порубали беременную... Батя... Замучен. Рази ж такое... Прощается? Да я, ежели где доведется встренуть того же Краснова… Кадык ему выну!..
               Но Семен уже  быстро вышел, на ходу набросивши парующий кожух на широкие плечи и не прощаясь. Хлопнула, как винтовочный выстрел,  сенная дверь. Через минуту раздался дружный удаляющийся топот многих копыт.
Разлитая в мутные стаканы водка так и осталась нетронутой на столе. Кипяток то же - давно остыл.
          - Ишь, герой! Пол-дивизии его охраняють, - невесело вздохнул Борис. Он склонил голову, глубоко задумался. И когда ж это про меж ним и Семеном первая черная кошка пробегла? Вроде вместе пошли, дрались, как черти, часто друг друга прикрывая и из лап верной смерти выручая. Сенька тщеславен и очень обидчив. Чуть што – револьвер выхватывает. Когда? Может именно тогда, жарким летом восемнадцатого под Чунусовской, когда после жестокого боя не хватало подвод, чтоб вывезти всех раненых, а у Семена его жена со своими пожитками в обозе занимала целых  шесть телег… Борис тогда просто приказал сбросить и жену, и скарб, и раненые были спасены. Сенька тогда тоже в горячке свой револьвер выхватил, хлопцы на руке повисли, не дали… Затаил, видать, Сеня обиду, а с ней и камень за пазухой… Разошлися пути-дорожки… Семен к комиссарам прочно прилип… А комиссары явно ведут не туда: из одного ярма едва выбрались, так тут же в другое лезем… Троцкого как послушать…. Трудовые армии… Никакой личной собственности… Обобществление огульное… Вплоть до баб… Э-эх, мать - Рассея! Куда ты прешь, убогая?..
                Нет, надо от этой горькой думки тикать, пока не поздно…
               - Григорий! Поди сюды, ясный сокол, - он  устало присел на край топчана и, отчего-то добродушно улыбаясь, оглядел, щурясь,  ввалившегося Гришку с ног до головы, покачивая головой:
                - Я за тобой малость подсмотрел… На станичке, под рощицей. Ну, када мы на их разведку  напоролись… Ты где так рубить намастырился, по-казачьи? Из-за левого плеча? И на кой тебе такая песня… Драгунской-то шашкой? – он по-простецки уселся на топчан, подобравши под себя голые пятки, устало улыбаясь и всматриваясь в побледневшее отчего-то разом Гришкино лицо.
           - Та-а…, - растерялся тот, виновато озираясь, - рубаю, как могу… Ни один пока не ушел. А што, Мокеич?
           - Эх ты, дурья твоя башка!.. А тот, которово  Хромов подстрелил? Он бы тебе точно пол-башки снес… Левой рукой! Как ты шашку вынимаешь? Ты так себе рано или поздно и руку отхватишь. У тебя ж шашка-то драгунская, с гардой! Ее и вынимать-то  нужно не из-под  руки, каковой ты коня своево сдерживаешь, а из-за руки, из-за левого локтя, ты разницу  видишь, кузнец?
             Тут он вскочил с топчана, сжавши губы и слегка хмурясь, завел левую Гришкину руку так, как будто бы тот на коне перекинул ее с поводом на правую сторону луки седла, правую завел за локоть левой и крепко сжал ее ладонь:
              - Вот он, твой ухват! И не клади ты большой  палец на обушок клинка, отцепят тебе  ево! И не руби сплеча да из-за левого уха! Ты так и пять минут… В хорошей трепке не проживешь! Выдохнешься! Затяжной бой, он не для казаков… У них и шашки не расчитаны на сшибку с другой шашкой. Они так рубят отчего? – он опять присел на край топчана, живо блестя глазами, - оттого, брат ты мой Гриня, што казачья шашка гарды не имеет, только конек оставлен, да и то не у всех! И первый же принятый удар грозит казаку остаться без пальцев, стоит тока вниз скользнуть стали по стали!
              - А как же рубить-то, Мокеич? – притворно виновато промычал Гришка, - в трепке – то не особо и думается…
             - А ты присмотрись, как мы: наотмашь! Вознес клинок из-за левого локтя на прямой руке и всей грудью опускай ево! Помогай руке! И завсегда жди от ево удара или тычка с левой руки! Сам учись с обеих рук работать! С закрытыми глазами перекидывай клинок! Эх, ты, босота-а-а…
               Он устало прикрыл глаза, склонил голову на толстую серую повсть, сложенную вчетверо заместо подушки. «Шашки-то у нас драгунские… А где сами драгуны? В седле – мужичье, кузнецы да слесаря. Казаки с малых лет лозу рубят, руку набивают, у них удар страшный, режущий… Так и похваляются иной раз: взрезал я ево! А у нас? «Пролетарий! На коня!» А он и держит шашку, как вилы или молоток… Семен, тот  быстро освоился, стал в строй каждого эскадрона  во второй и четвертый ряды за своими горе-рубаками просто ставить застрельщиков с револьверами… Налаживает, как он любит похвалиться, взаимодействие кавалерии и пехоты… Есть, есть в этом резон. Иначе против казачьей лавы, где каждый рубится с детства, нам никогда не устоять...»
           Комсвокор тяжко вздохнул, открыл глаза, слащаво улыбаясь, поднял голову:
         - Гри-ня… Не серчай, я так… А ну… Веди-ка, ты, братец,  энту… Кралю.
Скука одолела, проклятая!
                В проеме двери через минуту выросла стройная женская фигура, стыдливо закутанная в тяжелую мокрую шаль с ног до головы. Крупные мохнатые снежинки быстро таяли на ее покрытой шерстяным серым платком голове. Из узкой прорези шали смотрели на Бориса с нескрываемым удивлением и глухой вдовьей болью большие черные глаза.

                Глава третья

                Теряя последние силы, до крови кусая сухие треснувшие губы, Ольга все  силилась вытянуть стонущего в беспамятстве полковника с линии огня красных. Бой уже откатился вдаль, в сверкающие на колючем морозце дальние  камышовые заросли Тузловки. Долетавшие сюда шальные пули сочно чвакали в мокрый снег, изредка рикошетя от кладки стены уже изрядно разрушенного старого купеческого дома. Полковник, крупный мужчина лет сорока, раненный навылет в грудь,   влажно хрипел, что-то мычал бессвязно, упирался в мерзлую землю  в кровь иссеченными  ладонями. Наконец, она свалила его под спасительный,  побитый осколками плетень, села в снег рядом, тревожно озираясь и едва переводя дух. Поправила сбившийся набок платок, вытерла лицо и слезящиеся от едкой гари глаза. Ухватила горсть сухого снега, кинула в рот, обжигая горло спасительной влагой.
               Бой удалялся. Заметила, что из-под перетянутой жгутом культи  оторванной ноги полковника снова брызнули струи ярко-красной крови, дымясь и тяжело проваливаясь в закопченный снег.
                -Ах ты, Господи! –  сквозь слезы бессилия она пыталась затянуть жгут потуже, но пропитанное сукно галифе было толстым, кровь все не унималась, обдавая ее всю и тут же на лютом морозе превращаясь в полупрозрачные бордовые сосульки, скатывающиеся в снег и свисающие с ее шинели.
           Полуденное солнце ярко и мирно сияло на пол-неба. Где-то рядом, едва наступила тишина,  беспечно затрещали воробьи.
            И вдруг из-за ее спины выросла громадная тень, молнией пролетел мимо лица винтовочный штык и с мягким шорохом вошел полковнику в грудь. Тот дернулся, веселый оскал исказил его молодое красивое лицо и на выдохе застыл в морозном воздухе. Широко распахнувшиеся голубые глаза тут же остекленели на морозе.
             Она живо  отшатнулась  от этой гримасы смерти, упала навзничь, прикрыла руками голову.
              И вдруг, в животе ее в первый раз что-то перевернулось, забилось, затрепетало и… Дыхание ее на миг остановилось.
               Красноармеец спокойно провернул и выдернул штык из тела полковника, усмехнулся, и, держа винтовку с этим  окровавленным штыком на весу, словно не зная, что ему делать дальше, повернулся к Ольге. На его изможденном темном, заросшем рыжей щетиной лице, вдруг отобразилось некое подобие жалкой улыбки. Он мгновение постоял, мутными глазами оценивающе рассматривая ее высокие офицерские сапоги, сделал к ней шаг, приподнял опять винтовку…
                Но этого мгновения Ольге хватило, чтобы выхватить из-под полы подаренный покойным отцом «Браунинг» и два раза выстрелить красноармейцу  в грудь. Раскинувши руки в отлетевших врозь новеньких голицах,  он отшатнулся в сторону и тяжело рухнул в снег, винтовка его  упала  рядом.
            Ольга торопливо огляделась.
         Вдалеке, между сияющими на солнце обледеневшими деревьями старого парка, местами побитого артогнем, мелькали серо-зеленые  шинели красноармейцев в зимних островерхих шлемах. Проносились и тут же исчезали в мутной  снеговерти редкие всадники. Где-то близко опять раскатисто грохнули трехдюймовки.
               - Гос-с-поди, матерь божия… Царица небесная… Прости нас, грешных… спаси…, сохрани и по…милуй…, -  поминутно оглядываясь,  вжимаясь в заснеженную тропинку, она ползла вдоль плетня, потом вдоль полуразрушенного забора, раздирая в кровь пальцы о битый кирпич, щепы, стекла, - рабу божию…, Ольгу…, спаси и сохрани… Пресвятая Богородица…
                Наконец, через палисад, через развороченные взрывом кусты заиндевелого крыжовника, минуя еще дымящиеся воронки, проникла она вовнутрь пристройки к дому, где располагалась их санчасть. Сам дом был уже давно разрушен. Перед проемом окна черной дымящейся дырой зияла громадная рваная воронка тяжелого снаряда. Догорали остатки повозки, судорожно хрипя доходила убитая взрывом буланая лошадь.
                - …стинская!.. Кре… ская!.. Ольга Ни… вна! – донеслось откуда-то снизу, сквозь дальний орудийный грохот, - да… идите же сюда, наконец!
       Она резко повернула голову, ища глазами, откуда доносится этот такой неясный и далекий, но до боли знакомый,  спасительный голос.
                И вдруг она увидела в темном проеме низкого сводчатого окна полуподвала искаженные ужасом лица обеих сестер Бараевых, отчаянно машущих ей руками. Сестры были двойнята, в Ростове осталась у них одна только престарелая мать, поступили они на службу добровольно, так же, как и Ольга, летом, гонимые чистым молодым желанием  помочь Родине, спасти гибнущее Отечество, воодушевленные знаменитым подвигом фронтовой сестры милосердия Риммы Ивановой и теперь  укрылись от красных, забившись в этот спасительный подвал.
                Наталья, старшая из сестер, крепко ухватив Ольгу за запястья,  помогла протиснуться сквозь узкое окошко и, едва та очутилась внутри, старым прожженным одеялом тут же наглухо закрыла проем. В полной темноте все трое, тесно прижавшись друг к дружке, с тревогой прислушивались к вроде бы удаляющемуся грохоту боя.
              Ольга, с трудом переводя дыхание, собралась с мыслями и вдруг сообразила, что в «Браунинге» больше нет патронов! Два последних она только что истратила на красноармейца, четыре предыдущих получасом ранее, когда вместе с пулеметным расчетом, оставленным для прикрытия санчасти, отбивалась от наседающей пехоты врага. От сознания своей полной беззащитности ей теперь стало не по себе.
              Она пожалела, что впопыхах не забрала винтовку от  убитого ею красноармейца.
            Ксения, младшая из сестер, вдруг пронзительно вскрикнула и зарыдала: огромная подвальная крыса тяжело прошмыгнула по ее ногам.
           И в тот же миг сильный удар прикладом винтовки сотряс их убежище, деревянная дверь пристройки  широко распахнулась и яркий луч дневного света  бросился к противоположной стене подвала и предательски выхватил из темноты их всех троих.
                … - Шевяков, твою мать! Што тама? Беляки? Раненые? Тифозные?.. Што ты встал, как пень! Кончай всех р-р-азом!! - раздался откуда-то сверху и извне грубый охрипший бас.
             Тот, что стоял в проеме двери опустил карабин и, повернув голову, тонким молоденьким голосом крикнул назад:
              - Тут тово… Энти… Сестры!
              - Кому и кобыла - сестра, - сердито проворчал тот же низкий бас, теперь уже приближаясь. Ольга в отчаянии тихо застонала и сжала кулаки. Ребенок в животе опять легонько перекатился и стих.
            В проеме двери в клубах морозного пара показалось широкое, заросшее рыжей щетиной и красное от мороза лицо в черной каракулевой папахе. Пытливо, по-хозяйски осмотревши с порога всех троих , он неспешно вложил револьвер в кобуру и стал спускаться вниз, хитровато ухмыляясь и приглаживая пышные усы:
                - А я ить… Э-хе-хе-хе… А я ить, - довольно шмыгая носом возбужденно заговорил он, - и говорю ноне утречком Начдиву… Говорю ему, што тута…, где-то тута их санчасть должна кошеваться… Хе-хе-хе…,- он неожиданно громко хлопнул ладонью о ладонь, картинно развел их широко в стороны, приседая и выпятив грудь, - э-эх!! А вот и ба-а-арыш-ни… Ин-сти… ту-точ-ки. Сладкие вы мои-и-и… Ягод-ки… Шевяков! – вдруг стальным голосом крикнул он наверх, тому, молодому, не поворачивая головы, - обыскать! И… Давай их на хутор…, сдашь их Терещенке, скажешь, што мои, мол. И… Смот-р-р-и мне ! Упустишь – убью!..  Скажи Зинке, што б как следовает обшмонала их… А то мало ли… Што. Всякие попадаются!.. Ну и…, -он уже голосом помягче добавил бойцу, - накормить, обмыть-подмыть, сам знаешь, эхе-хе-хе… К вечеру понадобятся.
                Высокорослая рябая деваха, одетая в черный матросский теплый бушлат поверх затрепанной юбки из шинельного сукна, что-то сердито ворча, затоптавши окурок в снег, грубо втолкнула их в жарко натопленную баню:
             - Не боись! Наши не стрельнут! Мы Сенькины!.. Ну, покуражатся… Наше дело – бабье… Оприходують,  да  и отпустять, жеребчики. А што? Война, девоньки! – и по-мужичьи зло схаркнула в белый девственный снег.
            Снаружи пронзительно загремела щеколда. Оцепенело  пленницы молча опустились на заскорузлую скамью у бревенчатой стенки. Ольга в немом ужасе вдруг подумала, что их ждет. Сестры, угрюмо опустив головы, жались друг к дружке. Керосиновый фонарь тускло светился в углу. Да шипела капающая на раскаленный дикий камень вода. Было душно.
             Тяжко вздохнув, Ольга осмотрелась и стала раздеваться:
- Эх! Хоть помыться  напосле… За две недели, а?! - и, встретив недоуменные взгляды сестер, уже твердо  добавила:
         - Надо жить, девушки, а что будет потом… Бог даст, выберемся!..
          Через полчаса щеколда громыхнула вновь, та же деваха, уже в нарядном синем сарафане, с заплетенной толстой рыжей косой, хитро улыбаясь, бросила на скамью охапку свежего дамского белья:
          - Давайте сюды… Ваше барахло… Вшивое. Я ево в обработку… Сдам! – и расхохоталась истовым и безумным звонким смехом.

                - Ну и чего ты, Быч, как тот бычок набычился?.. Али не весело тебе нынче…, – Начдив Тимошенко, всем своим мощным корпусом, туго обтянутым английским френчем и новенькой черной портупеей, вдруг повернулся в дальний угол стола, заваленного, как на купеческой свадьбе всяческой снедью и обильно уставленного бутылями с домашним вином, самогоном да наливками.
- Что за тоска-кручина тебя грызет, Быч… Во-от, - Начдив провел рукой поверх голов гостей, - все мы тута… Свои, братья по борьбе… Давай, без утайки, тут все свои, чужих нема.
                Быч, эскадронный второй бригады, любимец и правая рука самого Начдива, угрюмо молчал, низко склонив над столом свою крупную вихрастую голову. Его шея была перебинтована, на широком, в глубоких не по годам морщинах, лбу  растекся рваными краями белесый старый шрам. К закускам и выпивке он сегодня не притронулся и это давно заметил Начдив, но до поры до времени не подавал виду. И только когда на его воловьей шее тускло заблестели крупные капли пота, он, порядком уже захмелевший, решил помириться с Бычом, который его самого накануне едва не зарубил в горячке жестокого боя.
              Из новенького немецкого патефона  сладко лился утесовский вальс, где-то в другой комнате огромного купеческого особняка, ныне занимаемого штабом, визжала и заливисто хохотала молодая и пьяная женщина.
      Быч медленно поднял голову, откинул с широкого лба мокрые черные кудри, его мутный, ненавистный взгляд твердо уперся в круглые глаза Начдива. Он с минуту изучающее осматривал своего командира, будто видя его впервые.
Сжав в широкой крестьянской ладони граненый стакан, до краев налитый мутноватым первачом, Быч рывком опрокинул его в себя. Ни один мускул не дрогнул на его сумрачном небритом лице. Глаза его блеснули и вмиг посоловели. Не отводя взгляда, он медленно поднялся и в установившейся тишине, тихо, но твердо заговорил:
- Вот што я тебе скажу, Тимоха…
- И не «Тимоха», не Тимоха! А - товарищ Начдив, - раскрыл было рот сидевший рядом с командиром молоденький очкастый политком.
- Цыц ты, жиденок… Ты хто такой? Я тебя  в сабельной атаке ноне не видал, -хрипло выдавил Быч, не оборачиваясь и  продолжая в упор невозмутимо смотреть в быстро переменившееся лицо начдива, - а ты!!  Слухай сюды, Тимоха! Што я скажу… Мы с тобой давно вместе контру рубим. Всегда шли… Как те родные  братья. Али не так?! Где ты попал  в говно – там я тебе руку протянул. Али не так?! Где я на три вершка вляпался – там, глядишь, а ты уже с бригадой подходишь… Я уже думал, што верней и надежней товарища мне и не сыскать на энтом свете…, - он шмыгнул носом, замусоленным рукавом френча вытер вспотевший лоб.
                В комнате установилась гробовая тишина, кто-то остановил патефон, только за дверью какой-то боец, на малороссийском наречии  неразборчиво и нудно кого-то стыдил. Да подвывала в треснувшем темном окне разбирающаяся на дворе вьюга.
            - А што?! Што я увидел и понял севоднева? А?! - Быч мутными глазами виновато обвел присутствующих, зло схаркнул в сторону, - ты ж меня…, да што тама меня!.. - наотмашь взмахнул он широкой ладонью, - ты, Тимоха, ноне чуть всю нашу дивизию… Не положил почем зря! Када Барбович,  как ту метелку, распушил наш правый фланг! – его хрипловатый голос набирал силу, - када мобилизованные… Детишки курские, - его голос дрогнул и стал жалостливым, -  побросали винтари и кинулися тикать! Да и не утек-то из них почти нихто!!. - он уже отрешенно махнул сильной рукой, - вона они, под снегом… Те детишки… Лежать… Коченеють. Где ж ты…, ты, п…п…, - его губы, дрожа, с трудом не выпускали ругательное слово, рука сжала мощный кулак, что и жилки посинели,  - был! А?! У тебя ж…  Две! – он сложил пальцы и тряс ими в воздухе, - две кавбригады стояли без дела! Кони мерзли!.. В трех верстах! За бугром стояли.  А мой эскадрон… А на меня – ихний корпус! Кор-р-р-пус! Лучшие хлопцы… Мои… Порублены в капусту! Или доходять… Юшкой кровавой давятся… Под снегом… Писаренко… Моисеенко… Швахич… Блоха… Другой Блоха. Все – лежат, как… Ясочки! Не щадите вы бойца! Вам люди… Как шелуха, лузга … Да… На Отечественной… Царевы генералы, и те… Што ж ты делаешь, Тимоха-а-а…, - он медленно опустился и, склонив голову на резную спинку стула,  сочно по-детски заплакал, слегка ударяя тяжелым кулаком по цветастой скатерти.
                Все присутствующие замерли в ожидании, что скажет Начдив.
Тот, не мигая, смотрел поверх голов, в какую-то точку на противоположной стене, украшенной цветными изразцами и с приклеенными очень давно русско-японскими картинками. Его полноватое лицо с коротенькими усиками не выражало ничего, кроме совершенного равнодушия.
      Наконец, во весь свой двухметровый рост, он резко поднялся.
            - Быч, гляди, - он расстегнул потертый свой кобур и, вынув сверкнувший вороненым боком револьвер, со стуком положил его перед собой.
            -…Крой беглым, Сеня-я-я, - в полной тишине послышался откуда-то с краю стола ленивый пьяный голос.
               Подойдя сзади ко все еще склонившемуся эскадронному, Тимошенко положил руку ему на плечо и сказал просто:
             - Выйдем, Быч!
        Тот медленно поднял голову, встал, равнодушно бросил свой маузер на стол, и уверенно пошел к двери, впереди Начдива.
            В черном небе ярко и тепло мерцали звезды. Тут, внизу, на грешной земле, уже вовсю разбиралась колючая степная метелица, со смехом разгоняя свежие сугробы и метя их куда – то в непроглядную  темень.
           …-Так надо было, Быч! – Начдив задумчиво смотрел куда-то вдаль, вверх, в звезное небо, мимо эскадронного, он говорил тихо, но твердо:
            - Это приказ был…
            - От… Думенки? Не поверю!
             Тимошенко глубоко вздохнул, присел на заснеженную скамью, достал длинную английскую папиросу, мял-мял ее пальцами, пока не смял, рассыпав на снег рыжую табачную пыль:
              - Не-а… Нас же временно ему перекинули. А так мы как и были, так и есть - в Первом  Конном корпусе. От Семена. Приказ был от Семена. Прислал вестового, расступись, мол, Тимоха, нехай Борю как следоваеть… Казаки потреплють. Так вот он и сказал, - Начдив сочно схаркнул в снег, матово блестящий под показавшейся из-за косматых низких туч холодной и робкой,  маленькой луной.
         - И ты!.. - взревел Быч и в порыве поднял правую огромную руку с растопыренной широченной мужицкой ладонью, хлопнул ею по пустому кобуру и, сжав в кулак,  с силой грохнул в кирпичную кладку стены. На его широком красном лице мелькнуло отражение ненависти и беспощадной холодной злобы.         Он вдруг вскинулся, подскочил к Начдиву и узловатыми своими пальцами ухватил того за кадык, прижав к стене.
         Тимошенко своей громадной фигурой вдруг обмяк и его руки только беспомощно скребли по старой кирпичной кладке стены.
                Гришка, мучимый сушняком после выпитой с вечера получетверти самогона, выйдя по малой нужде из хаты напротив, вдруг увидел, как Начдива-четыре товарища Тимошенко душит его же комэск товарищ Быч и решив, что те сдуру не поделили красивую бабу, подскочил и мощным ударом в ухо отбросил Быча в черную, уже примерзшую на ночном морозе,  приштабную грязь.
Тот упал и не шевелился.
                Тимошенко со стоном опустился  на скамью, расстегнул ворот гимнастерки, прохрипел тихо:
           - Ты... Хто такой, боец?
           - От Наштакора-два... С донесением прибыл, - Гришка подошел вплотную, отвинтил пробку фляжки, поднес к лицу Начдива-четыре.
              - А фамилия твоя... Как? -Тимошенко наконец перевел дух, поднял воспаленные глаза и уперся мутным взглядом в спокойное лицо Гришки.
            - Остапенко. Красноармеец Остапенко, това...
            - Л-ладно... Спа… Спасибо тебе, товарищ Остапенко... Вовек не забуду! С-су-к-ка! Ведь… Чуть не удавил, мр-разь... Т-тебя хоть... Накормили?
           -Так точно, кормили.
           - Вот и славно. Ты знаешь, боец... Ведь хужей всево... Смерть принять от своево же. От врага... Заклятова… Оно и понятно... А вот от своево?.. Каково?
               Тем временем Быч зашевелился, и, распластав руки по грязи, попытался встать. Гришка поднял его, придержал за плечо.
              - Давай ево сюды, я ему святки прочитаю, - Тимошенко, вяло усмехнувшись, показал ладонью на скамью, - а сам... Иди, боец, отдыхай. Так… Остапенко, говоришь?
                Гришка завинтил горловину фляги и резво взбежал по ступенькам в хату.
               Быч, пошатываясь и шевеля ладонью челюсть, присел на скамью, Тимошенко подвинулся.
               - Ты... Не сердись, Бычок. Дело простое, житейское… Это тебя хлопцы-думенковцы приложили. Другой раз умней будешь.
                - С вами уже не буду. Люди идуть за волю. За счастье детишек своих. А вы их кладете, как кизяк на базу.
                Тимошенко угрюмо молчал. Затем он, натянуто улыбнувшись, поднялся и  уже совершенно миролюбиво положил Бычу руку на плечо:
               - Не сердись, Бычок! Тут мы с тобою – нихто! Заартачишся – шлепнуть, как шавку, та и… Сыграешь барыню… Ты… Ты  бабу  хочешь? Есть пара сестричек, вроде как нетронутые… Бери любую. Дарю.
                И, просунув голову в проем двери, зычно крикнул:
                -Терещенко!
        Быч выбрал себе Ксению, младшую из сестер - близняшек.
        Ввалившись всей своей громадной фигурой в полутемный предбанник внезапно, он тут же указал Терещенке на ту, что при виде мужчин завизжала и заметалась в одном дамском белье:
             - Энту давай! Видать, нетронутая!
             Терещенко, намотав подсохшие волнистые волосы Ксении на мощный свой  кулак, поволок ее к дверям, на ходу отвесив удар по голове бросившейся на выручку сестре старшей, Наталье. Та отлетела к бревенчатой стене и утихла.
Оценивающе осмотрев Ольгу, у которой слегка выпирал живот, Терещенко присвистнул:
        - А ить с довеском  барышня…
            Потом, когда Наталья пришла в себя, он уволок и ее со словами:
- Ну што ты кобенишься, с-су-ка! Такой человек тя… Требуеть!.. Большой человек!! Благодарить ишшо будешь, кур-рва!
               Керосинка вдруг замигала и потухла. Ольга, оцепенев от ужаса и переживаний за сестер, в полной темени сидела, обхватив голые колени, дрожа всем телом и сжавшись в углу. Осмелевшая крыса вновь черной тенью медленно перебежала вдоль бревенчатой стены.
              За дверью в сенях изредка переговаривались между собой охранники и Ольга порой слышала их разговоры. Впрочем, все время нудно растягивая слова, медленно  говорил один, временами давясь от тягучего влажного кашля:
            - А што ноне…  Беда-а-а… Раньше мы по тридцать  пудов с десятины сымали… А теперя… Озимки мало посеено, да и те слабые под снега ушли… Батяня вона  давеча написал, на нашу заимку так за всю осень ни разу и не капнуло. Сушь! А тот же сыпец некому возить, да и не на чем… Лошадей всех подчистую клятая Конармия … Рек… рекви…зиро-вала, землица родить не хочет. Амбары все до дна продотряды выскребли… Лютують!.. Голод… Мыши, и те с голодухи повымерли… А што сеять будем, один Бог ево знаеть… Власть, ети ее… Голод будет…
                Вдруг она пришла в себя. От наступившей в сенях тишины. Страх, до того крепко державший ее за горло,  тут же ушел, отступил в темные сырые углы предбанника.
           Осторожно толкнула она дверь и в тускло освещенном коридоре не увидела никого. Только свалены были в угол парующие мокрые шинели. Да стояли чьи-то сильно разношенные яловые сапоги.
          Где-то за стенкой плакала лениво одинокая фисгармонь. Да висел в прокуренных сенях густой кислый запах лука.
        Она рывком схватила первую попавшуюся шинель, влезла в сапоги и тенью выскользнула за дверь, в холодную метельную ночь.
                Уже далеко за околицей вдруг гулко ударила ей вслед пулеметная очередь. В морозном воздухе где-то высоко над головой весело просвистели пули. Счастливо оскалившись в зловещей улыбке, Ольга по-лисьи метнулась в засыпанный снегом овраг.
             Огромная желтая луна предательски вышла из-за туч. На девственном снегу в голубом лунном свете четко отпечатались многие заячьи следы, сливавшиеся в тропинку, петлявшую по дну оврага. Ее след тоже теперь отчетливо выделялся. Полой шинели она стала лихорадочно заметать его.
            Луна вскоре снова ушла за низко летящие лиловые тучи. По оврагу и по заячьим следам Ольга и пошла. Знала – они точно выведут к овинам и жилью.         Вскоре сапоги, хоть и разношенные, стали натирать ступни. Она отодрала от шинели край бязевой подкладки, туго намотала заместо портянок на зябнущие на морозе ноги и пошла дальше, заметая свой след и порой проваливаясь в снежные заносы по самый пояс.
           - …Тех молодок… Начдив уж роздал… А энту…  Хе-хе-хе… Терещенко не велел покуда трогать. С начинкою девочка. На любителя.
     Голубев, старший заступившего караула, усмехнувшись, кивнул на банную дверь и черными заскорузлыми пальцами  ловко скрутил «баранью ножку», тщательно прослюнявил ее и  чиркнул спичкой.
       Предыдущий караул, изнуренный многодневными боями, мокрый и злой, не дождавшись смены, давно рассосался по ближайшим хатам. Из раздавшейся темноты проступило заросшее трехдневной щетиной осунувшееся рябое лицо Маслова, пулеметчика второй роты.
        - С чем-чем?..
        - С начинкой, говорю. Брюхатая! – выпустивши клубы сизого дыма, загадочно усмехнулся Голубев и сделал неприличный жест ладонями.
        Маслов, морща узкий лоб и раздумывая о чем-то своем, с минуту попыхтел и, резко отбросив окурок,  зловеще оскалился в подобие улыбки:
               - Брюхатая, говоришь… От ахвицерика, небось, какова… С-сука, контра-а… Белая косточка… А што мене твой… Терещенка… Не указ… Как мою Феклу жгли… Ее хто пожалел?! Тоже брюхатая была!.., - он сочно шмыгнул носом, вытер рукавом шинели сухие глаза, - и… Я щас ее и… опростаю… С-суку.
         Он резко поднялся, сделал было шаг к двери, но тут же повернулся, взял из козлов винтовку, примкнул штык, злобно схаркнул в затоптанный пол  и ударом приклада распахнул заскорузлую дверь бани.
           Крыса, отряхнув с себя осевшую влагу,  черной тенью лениво прошмыгнула в угол. Дверь со скрипом широко растворилась. Слабый луч желтого света от керосинки упал в темноту бани.
       В бане  никого не было.
                Ее ноги, почти босые, в растоптанных сапогах, начинал колко прожигать мороз. Проваливаясь в глубокий снег,  Ольга все плотнее куталась в просторную, но тяжелую от влаги шинель. Но острые язычки лютого холода беспощадно прорывались к телу то по спине, то по животу, то по плечам.
        Ночной ленивый ветерок прогнал тучи и стало светло, как днем. Громадная полная луна равнодушно ползла вслед. Ольга брела по снежной равнине все медленнее и ее усталые ноги, пальцы которых она переставала уже ощущать, слушались ее все меньше.
        Вдруг ее заставило очнуться какое-то движение впереди, какие-то неясные длинные тени метнулись и пропали. Ей послышался вроде как отдаленный визг. Она увидела, что уже идет вовсе не по ровной пустой степи, а между какими-то покрытыми снегом бугорками, одни из них были поменьше, другие побольше. В иных местах их было много-много, а в других, напротив, мало. В голубом лунном свете эти бугорки отбрасывали четкие и длинные, темные тени.
         Вдруг колючий холодок пробежал по ее спине и какое-то тревожное чувство заставило ее оглянуться.
               За нею следом, метрах в десяти, медленно шла большая серая волчица. Ее желтые глаза, не мигая, смотрели прямо в Ольгу. Когда та остановилась, остановилась, поведя заиндевевшими ушами и насторожившись,  и волчица.
        И тут Ольга  с ужасом поняла, что идет она по полю вчерашнего боя и что эти бугорки есть не что иное, как прикрытые ночным снегопадом трупы людей и лошадей. Взяв себя в руки, она внимательно осмотрелась. Невдалеке, матово отсвечивая вороненым стволом, скособочившись, стояло припорошенное снегом  трехдюймовое орудие  на одном колесе.
          Не отводя взгляда от своей серой спутницы, она медленно двинулась к пушке. Волчица пошла следом, не приближаясь, но и не отставая.
       С тыльной стороны лафета, густо посеченного осколками, склонив на грудь уже обглоданное лисицами лицо, прислонился к орудию припорошенный снегом труп артиллериста. В его правой руке Ольга с радостью увидела кавалерийский карабин.
         Закоченевшая рука артиллериста все не разжималась, намертво вцепившись в ружейное цевье. Оглянувшись, Ольга с ужасом увидела волчицу уже совсем близко. Ее рот хищно оскалился, обнажив ряды крупных желтых зубов, голубоватый загривок вздыбился, она присела, перебирая передними громадными лапами и готовясь к прыжку. И тогда Ольга, машинально передернув затвор и  ухватив карабин своей ладонью повыше ладони мертвеца, нажала на спусковой крючок.
      Выстрел гулким эхом ушел в ночное небо. Множество теней вокруг с визгом метнулось в разные стороны, растворяясь в темени. Исчезла и волчица.
            Ольга, наконец, высвободила оружие. Выведенная из окоченения рука артиллериста безвольно опустилась в снег. В магазине карабина оказался еще один патрон, последний. Но осмотревшись, поодаль Ольга увидела винтовку с примкнутым штыком, воткнутую в такой же белый бугорок. Она разгребла снег и сняла с ремня убитого два подсумка с патронами, тут же коченеющими пальцами зарядила магазин карабина. Тревожно оглядываясь, поминутно крестясь и шепча одними губами упокойную, держа оружие на весу, пошла дальше, стараясь поскорей покинуть это скорбное место.
       Ноги ее окоченели уже до лодыжек. Как ни закутывалась, а холод пробирал до костей. Выбиваясь из сил, шла она и шла, понимая, что если упадет, то уже не будет сил подняться. Карабин на спине становился все тяжелее и тяжелее.
Ветер усилился и по голубой равнине степи весело потянулась робкая предзоревая поземка. Силы уже совсем оставляли ее, когда впереди едва различимо затемнелся вроде как стог.
               Возблагодарив Богородицу за столь неожиданное спасение, поминутно оглядываясь, вырыла она слабеющими руками себе кубло, вползла в  него, чуть пригревшись, забросала себя прелой соломой, оставив лишь небольшую щелку для обзора. Передернула затвор, карабин положила по правую руку. Пахло мышами и сухой гнилью. Тепло медленно и лениво стало растекаться по ее жилам, веки  сами сомкнулись и Ольга впала в глубокое забытье.
               Метель, завывая,  разбиралась снаружи ее убежища, но во власти глубокого сна она уже ничего не слышала. Она парила над блестящей белой равниной, не ощущая себя, свое тело, и не дыша… Потом все перевернулось, все запестрело и засвистало тысячами птичьих голосов и благодатное  томное тепло побежало по жилам, елеем растекаясь по ее уставшему телу…
              …Она увидела себя идущей по усыпанной душистым разноцветьем поляне, под ее босыми ногами текут тонкие голубые ручейки, а вода в них чистая-пречистая. Ольга смеется и на душе у нее легко-легко. Вокруг розовые холмы, так же усыпанные никогда не виданными ею огромными цветами. За спиной у нее темно-лиловая низкая туча, а впереди – зовущее ее нежно-голубое сияние. В этом сиянии все идут и идут мимо нее и куда-то в неведомую даль. Идет много-много тоже совсем белых, как присыпанных молодым снегом, солдат и офицеров, ровно колышутся их стройные ряды, пропадая в туманной дымке. Вот один из них вышел из строя и легкими жестами машет ей, словно зовет к себе. Всмотревшись, вздрогнув,  видит  она в нем до боли знакомые отцовские черты… Она идет, все быстрее, быстрее - туда, к нему, к родному человеку, не оборачиваясь и ей так хорошо! Так легко!.. И вот видит она перед собою всего в трех шагах идет рядышком высокий и седой, как лунь, старик и с радостью узнает Ольга в нем старого Игната. И хочется ей броситься к нему, обнять своего прошлогоднего спасителя, да только делает она шажок-другой, а старик отдаляется. Она ускоряет шаг – старик  еще быстрее удаляется… Он медленно поворачивается, на его белом-белом  лице блуждает добрая и так ей знакомая улыбка. И Ольга явственно слышит такой знакомый голос старого Игната, но гулкий, неземной, идущий как-бы из глубокого бездонного колодца:
      - Доброго тебе здоровьечка, душечка моя! Иди дальше, душечка, иди – и придешь! А  тебе и вот - ему рано еще сюда! Ой, как рано, родненькая ты моя! Рано… Рано… Рано…,- стихает, быстро удаляясь, пропадая в темных глубинах колодца, голос старого Игната.
                Ольга поворачивает голову, опускает глаза и видит в своей ладони маленькую теплую ладошку мальчика, совсем голенького, который идет с ней рядом, беззубо  улыбаясь чистой светлой улыбкою и быстро перебирая по теплой изумрудной траве пухлыми босыми ножками.
             Сердце ее так и рвется, так и трепещет, как птичка в клетке! И по ее груди разливается истомою такое тепло, такая благодать…
                Она подымает голову, нетерпеливо протягивает руку… А  вокруг уже и нет никого, только чуть колышется немая белая-белая, такая  пустая и бескрайняя равнина. Откуда-то издалека, с черного и холодного неба, едва слышится ей уже другой, совсем незнакомый голос:
- Сестра! Сестра…

                Глава четвертая

                Главнокомандующий Вооруженными силами Юга России генерал Антон Иванович Деникин,  наконец оставшись совершенно один в просторном и оттого совершенно пустом кабинете с высоченными окнами, наглухо зашторенными тяжелыми синими гардинами, устало опустился в глубокое кресло. В углу массивные напольные часы гулко пробили полночь.
          Генерал свел кончики пальцев обеих ладоней, уткнулся в них лицом и глубоко задумался. В последние месяцы отступления с каждым днем, с каждой новой неудачей многопудовый камень сомнений на его душе становился все тяжелее и тяжелее.
            Большевики научились умело использовать все их противоречия. Но этого было бы мало для достижения ими успеха. Они брали жестокостью, крайней бесчеловечностью.  При этом цинично сопровождая все свои беззакония ласкающими слух простого мужика вполне справедливыми лозунгами и призывами.
          Набирая мобилизованных крестьян из самых голодных губерний, они сознательно выставляли такие части на направлениях наступления против богатых и сытых областей. Официально не разрешая мародерство и открытый грабеж местного населения, насилие и прочие беззакония, они закрывали глаза на массовые реквизиции своих войск: грабь награбленное! Тряхнем буржуев! И таким образом, только попавши в Красную Армию, многие, если не подавляющее большинство мобилизованных, хоть начинали питаться-то по-людски, не говоря уже про барахло…
               Если в  корпусах Мамантова, Павлова, Барбовича или даже у Краснова в «волчьих сотнях» действует  строгая дисциплина, не позволяющая и жестко наказывающая любые грабежи или насилие, то в аналогичных корпусах у красных, того же Буденного или Думенко, на такие дела смотрят сквозь пальцы, отдавая красноармейцам на разграбление на несколько дней  все крупные, занимаемые ими  города и станицы. Как в чужой стране ведут себя большевики, как  оккупанты…
       Неужели красное командование не понимает  всю опасность такой вольницы? Ведь попустительство грабежу действует на войска разлагающе, превращая боевую единицу в элементарную вооруженную банду, непредсказуемую банду…
          Антон Иванович тяжко вздохнул.
При всеобщей, и у них и у красных,  усталости от почти пяти лет войны, нищеты и лишений… Конечно, у красных служить предпочтительнее. А что? Заняли город – гуляй, ребята! Тряси буржуев! Кроме того, масса так называемых «красных казаков», конечно, оказавшись вдали от дома, занятого Белой армией, стремится в родные места, идя впереди и увлекая за собой свои части. И напротив, у нас те же казаки, оторвавшись от родных мест, стали вдруг, не дойдя до Москвы каких-то двести верст, вначале единицами, а затем все больше и больше попросту возвращаться назад, на Дон, в родные станицы, бросая свои, и так обескровленные наступлением части… Не помогли никакие трибуналы, что только не делали с дезертирами…
         Жаль, не сбылось. Осенью большевики в Москве  уже приступили к эвакуации и, как говорят, опять готовились уйти в подполье… На  Донбассе местные банкиры установили приз в миллион тому полку, который первым ворвется в красную столицу. Но – увы, не судьба!
               А ныне… Окрепла ВЧК, ее агенты пронизали равно как свою армию, так и ВСЮР. Простые пехотные части у них давно под двойным контролем и комиссаров, и чекистов. В ныне еще  пока бандитствующих конных корпусах ситуация пока иная, но большевики, явно чувствуя здесь опасность измены, которой они уже сыты по горло, взять тех же Миронова или Григорьева, постараются уже до летней кампании навести и тут порядок. Железной рукой…     Комиссары уже имеются при каждом комсвокоре и Буденный, говорят, уже и сам стал большевиком. Воевать у него ума маловато, но зато какой политический нюх! Говорят, ему сам Сталин дал рекомендацию в партию…
            В кабинете тепло, тихо и спокойно. Деникин, резко поднявшись,  подошел вновь к огромной стратегической карте, у которой еще полчаса назад велись непростые дискуссии о дальнейших действиях.
        Если удастся удержать Новочеркасск и Ростов до весенней распутицы, то можно будет говорить о развертывании широкого наступления, лишь подсохнут дороги. В этих городах удастся отремонтировать бронепоезда, набрать по мобилизации новые части и доукомплектовать действующие, сильно потрепанные. В тылу же у Красной Армии неизбежны массовые восстания, вызванные зверствами продотрядов, жестоким расказачиванием, тифом  и голодом. Да-да, в первую очередь – голодом!.. Разольются реки и их восьмая, девятая, десятая и одиннадцатая армии, в том числе все войска Буденного и Думенко окажутся в естественной ловушке… Большая надежда на техническую помощь союзников.
          А если нет?
          А если Ростов и Новочеркасск они возьмут уже этой зимой? Ведь и Буденный и Думенко одинаково сулят своим частям отдать эти города на растерзание. Близится Рождество, захотят малость покуражиться мужички в купеческих-то  хоромах…
          Что ж… Тогда придется отойти на рубежи Кубани, как и в восемнадцатом. Тихорецк - запасная ставка. А там, если подымется на защиту своей земли местное казачество, то война  снова повернется вспять, теперь уже окончательно. Этот год будет решающим. Усталость… Усталость…
      …А если не подымутся? Не может того быть! Небось, тоже наслышаны про все прелести расказачивания, продразверстки и в целом их «Военного коммунизма»…
               Директивой от пятнадцатого декабря войска Кавказской армии отодвинуты за линию реки Сал для прикрытия Ставропольского и Тихорецкого направления. Донская и Добровольческая стали между Миусом и Северским Донцом, прикрывая Ростов и Новочеркасск с северо-запада. Кроме того, группа генерала Топоркова занимает ближайший к Ростову плацдарм. Группа слабая, одна конная дивизия, две бригады да пришлось снять две офицерские школы. А что делать, людские резервы на исходе.
        Генерал отошел от карты, устало присел в кресло, откинулся на спину, прикрыл глаза. Его исхудавшее за последние недели сплошных неудач лицо временами безжалостно передергивал легкий тик. Нижние веки синеватыми мешками повисли над впалыми щеками.
           …И все-таки они наступают. По всем законам войны они давно должны были остановиться, выдохнуться… Колоссальные жертвы от страшной эпидемии тифа, чудовищные потери при наступлении и массовое дезертирство уже давно должны были выкосить их ряды. У Красной Армии на сегодня совсем нет никакого тыла, железные дороги разрушены, нет никакой возможности ни подвезти пополнения, ни продовольствие, ни эвакуировать раненых… Они оторвались от баз снабжения верст на четыреста, если не больше. И все-таки они наступают… Передовые части предоставлены сами себе и  живут исключительно реквизициями да откровенным грабежом местного населения. Банды, а не армия… Нет, все же восстания в их тылу неизбежны… Да-да, восстания…
          Хотя и в нашем тылу хватает повстанческой борьбы и просто - бандитизма. Один совершенно непредсказуемый Махно чего стоит. Сегодня Романовский определил местоположение банд Махно между частями советской Четырнадцатой армии, давящей на корпус Слащева, обороняющий Крым. А где Махно будет завтра, это одному Господу-богу известно. Во всяком случае, большевики наверняка постараются убрать его подальше от нас, как от вероятного союзника. Может быть, перебросят против поляков.
            И повсюду измены, предательство, малодушие… Командиры стали все чаще уклоняться от боя. До введения мобилизаций дисциплина была гораздо крепче. Где же ты теперь, овеянная романтизмом бескорыстного служения Родине,  былая Добровольческая Армия? А ныне? Мобилизованные крестьяне при первой же опасности расстреливают офицеров и толпами перебегают к противнику. Впрочем, у красных то же самое. Но там они под постоянным прицелом ЧеКа и политкомов.
    «Мобилизация погубит Деникина…», - сказал как-то Ульянов. Может быть… За насильно загнанным в окопы мобилизованным бойцом надо зорко следить! Но у нас нет и… Не может быть никакого Че-Ка! Отменить мобилизацию? Но где тогда брать пополнения?
           Часы ударили час ночи. Генерал вздрогнул, открыл глаза, поднялся, подошел к небольшому окну, отдернул шторку и задумчиво смотрел на редкие мерцающие огоньки. Ростов  как вымер. И не комендантский час тому виной. Город, как беспомощный кролик, оцепенел перед кровавой мордой злобного шакала. Она уже маячит среди степей, оскаляя свою безжалостную, кроваво-красную пасть… Люди напуганы известиями об успехах конницы Думенко и Буденного.
             - Николай Ильич! – вызвал он ординарца и когда тот вошел, как всегда подтянутый и бодрый, не поворачиваясь от окна, попросил:
             -Будьте любезны, полковник, пригласите сюда тотчас генерала Романовского. Скажите, по вопросу действий нашей контрразведки. И, немного подумав, добавил:
     - В тылах красных Конных корпусов.
          Когда Романовский, как всегда свежий и подтянутый,  кратко изложил обстановку, Главнокомандующий, неторопливо обойдя громадный прямоугольный стол, занимающий почти полкабинета, жестом предложил ему сесть.
                Сам же продолжал медленно двигаться вдоль стола, о чем-то глубоко размышляя. Наконец он остановился напротив карты и, внимательно рассматривая район Новочеркасска, тихо сказал:
               - Вот что, дорогой Иван Павлович. В последние недели боев опять особенно блестяще показала себя у красных конная группа Думенко. Но все же, по ранее полученным данным, командование Южного фронта весьма недовольно вахмистром, его независимым поведением… К тому же, говорят, что он серьезно перессорился с комиссарами. Над ним уже заносится карающая рука  ЧеКа. Особенно старается Белобородов, ну, тот самый, что… В Екатеринбурге расстрелял царя.
             Антон Иванович ненадолго замолчал, а потом уже тверже спросил:
- А… Может быть, стоит переманить его… К нам? Он, говорят, весьма неглупый человек.
            - Я, Ваше Превосходительство, позволил себе пригласить сюда полковника Крестинского, он вплотную занимается этими Конными группами и как раз только вчера прибыл из района станицы Константиновской. Разрешите вызвать?
          - Подождите. Вот что.
               Командующий подошел к Романовскому вплотную, снизу внимательно вглядываясь в его лицо:
         - Известно ли Вам, Иван Павлович о неких… Контактах генералов Сидорина и Кельчевского с Комсвокором Думенко? Разведке Троцкого удалось выявить эту… Интригу в Новочеркасске. Ну, а уж от них… Получили информацию и мы.
             Романовский был явно смущен и не скрывал этого. Казалось, вопрос Деникина застал его  врасплох. Подумав, он ответил вопросом на вопрос:
             - А что же, Ваше Превосходительство, может быть между ними общего? Два года дерутся… По разные стороны фронта. Между ними есть только ненависть. И все.
               - Э-э-э, батенька, - Деникин, сощурившись в едва заметной улыбке,  слегка взялся за рукав кителя Начштаба, - даже рядовые солдаты, еще вчера рвавшие друг друга на куски в рукопашной схватке,  сегодня могут взять и побрататься… И мы с Вами знаем массу подобных примеров и с этой, и с той, Великой войны. Идея, Иван Павлович, общая идея и цель может свести в союз кого угодно… Помните у Пушкина? « …Они сошлись. Волна и камень. Стихи и проза, лед и пламень  не столь различны меж собой…» Сидорин, Сидорин… Кто нам его рекомендовал-то?… Ах да, Богаевский.
               - Но у Кельчевского большевики два года тому назад расстреляли сына… Неужели…
               - Тем не менее, господин генерал. Кельчевский, разочаровавшийся в «Белой идее» и в последнее время постоянно  болтающий в своем штабе о какой-то «казачьей демократии», « казачьем государстве», вполне может предложить Думенко, над которым ЧеКа уже занесла свой топор, объединить свои войска для создания здесь, на Юге России свободного и от нас и от большевиков некоего казачьего государства. Ведь на сегодня это отвечает желаниям большинства казаков, не так ли? А сама такая идея живет уже триста лет?
            - Обстановку в Донской армии хорошо знает полковник Крестинский и я полагаю…
           - Что ж, пригласите его.
         Когда, едва  прихрамывая, Владимир вошел в кабинет Командующего, оба генералы отметили про себя его измученный вид и крайнюю усталость. Но он старался держаться бодро, даже попробовал слегка улыбнуться.
          Полковник кратко доложил  о положении дел в рядах Донской армии, которую прорывом рубежа Анна- Ребриковская – река Тихая Конно-сводный корпус Думенко расколол на части и фактически рассеял. Пришлось спешно собирать ее разбитые и раздерганные полки по рубежу Северский Донец – Константиновская.
             - Большие надежды мы возлагаем на Миллеровский укрепрайон, нельзя отдать врагу станцию Лихая, иначе прервется всякое сообщение Добровольческой армии с Новочеркасском. А на них здорово напирает Буденный.
          Деникин все это время задумчиво стоял у окна, сутуля острые плечи и всматриваясь в темноту. В полумраке золото на его генеральских погонах едва светилось, как дотлевающие угли в потухающем камине.
              - В каком состоянии теперь генерал Сидорин? Что говорит… Кельчевский? А впрочем… Вы, Владимир, э-э… Николаевич, кажется, еще в прошлом году, а именно после взятия нами Великокняжеской… Обещали нам вывести из строя этого… Вахмистра Думенко? Или я ошибаюсь?
               - Так точно, Ваше Превосходительство! – Крестинский склонил голову, но тут же продолжал:
                - В конце мая месяца прошлого года, как Вам известно, Думенко и так надолго выбыл из строя по тяжелому ранению на реке Сал.  На два месяца. Никто не сомневался, исходя из прогноза профессора Спасокукотского, что на фронте он больше не появится. И мы… Несколько приостановили те специальные мероприятия, которые вели в его отношении. Но он уже в начале сентября  снова появился на передовой! В штабе Десятой армии, у Клюева.  Буденного, который к тому времени прочно занял его место в командовании его Первым Конным корпусом, крепко подружился с Ворошиловым и Сталиным, трогать не стали… И Думенко тут же принялся  очень энергично  формировать новый Конный корпус из кавалерийских бригад  тридцать седьмой и тридцать восьмой стрелковых дивизий. По аналогии с Первым Конным корпусом, который, как известно, они с Буденным создали еще в прошлом году и в противовес нашим корпусам Улагая, Павлова  и Шатилова.
           - Ну, о последних успехах Думенко мы уже порядком… Наслышаны, - в голосе Командующего послышались слабые раздражительные нотки, - что Вы предлагаете делать… С ним далее? Надо срочно убирать его… Из рядов Красной Армии. Иначе, он очень скоро заберет у нас не только Лихую, но и сам Новочеркасск! Может быть, попробовать его… Перекупить? Говорят, он попал в опалу  у… Троцкого.
           - Ваше Превосходительство! – Крестинский несколько возвысил голос и очень твердо продолжал:
           - Думенко, скорее всего, ни за что не пойдет на предательство. Не тот он человек! Хотя, согласись он на переход на нашу сторону, он увел бы с собой и свой корпус, и большую часть Первой Конной Буденного, в которой он имеет очень высокий авторитет. Известно, что когда Думенко начал формирование Второго сводного, многие лучшие конники,  оставив свои части у Буденного, тут же переметнулись к любимому командиру.
        - Отчего же так?
        - Для них Думенко остается авторитетом номер один в кавалерии Красной армии. Вместе начинали борьбу. В восемнадцатом и до лета девятнадцатого года про Буденного в краснопартизанских войсках никто и не слыхал особо, он ходил только в заместителях у Думенко. А тот ценил его, как отменного знатока лошади… Да и просто, шансов уцелеть на войне под началом Думенко куда больше, чем под Буденным…
              Но дело в том, что за Думенко, который очень независим и даже дерзок,  уже неотступно следят люди ЧеКа и ему стоит только дернуться, как его тут же просто пристрелят. И это тоже он понимает. С другой стороны… А нам-то зачем нужен этот своевольный, весьма харизматичный и совершенно непредсказуемый… Тип?
Мы его, допустим, возьмем на службу, определим ему участок фронта… А ему завтра что-то не понравится и он со своими молодцами с удовольствием ударит по нам же… Я бы не стал так рисковать, Ваше Превосходительство!
               Владимир достал из планшета тонкую сшитую пачку бумаг, с розовой  обложкой и скрепленных сургучной печатью, положил ее на стол перед Командующим:
             - Нами разработана и уже форсированно проводится операция по физическому устранению Думенко руками самой ЧеКа. С учетом той самой опалы, в которую он попал и не только у Троцкого. Ключевая роль в ней принадлежит Белобородову, ибо именно он давно настаивает перед ЦК об аресте и суде над  Думенко, так как считает его совершенно неуправляемым командиром. Который может в любой момент изменить Москве. Исподтишка способствует этому и Буденный, но этот просто завидует славе и престижу Думенко. Да и пока просто побаивается его. Суть операции, вернее, ее заключительного этапа,  такова: в настоящий момент в Конный сводный корпус - два нейтральным в этом противостоянии Сталиным прислан новый политком, некто  Микеладзе. Очень умный человек. Большевик, кажется, с пятого года. Ему уже удалось подружиться с  Думенко, удалить из корпуса многих его недоброжелателей, перетрясти Особый отдел.  Мы отдали приказ нашему агенту на скорейшую ликвидацию этого Микеладзе. Я считаю, что этот факт станет той каплей, которая переполнит чашу терпения его врагов и отвернет от Думенко его малочисленных сторонников в Реввоенсовете. И его арест станет уже неизбежным. Что вполне возможно, может подтолкнуть его к переходу на нашу сторону. Впрочем, исход будет зависеть  от энергичности тех, кто придет арестовать  Думенко…
           Крестинский умолк. Часы в углу кабинета мерно тикали, гулко отбивая неумолимо уносящиеся в прошлое секунды.
           - Когда же ваш… Человек сможет убрать этого Ми… Ми…, - Командующий вплотную приблизился и внимательно посмотрел в глаза Крестинского. Тот не отвел взгляда.
            - Микеладзе, Ваше Превосходительство. Трудно сказать, они теперь с Думенко все время вместе. Но думаю, что очень скоро. Этот – сможет!
        - А надежен ли агент? Не перекупили бы его красные.
        - Надежен. При вербовке запросто застрелил своего комполка при свидетелях. Кроме того, нам хорошо известно местопребывание его семьи и он это осознает. И… Он хорошо оплачивается.
            Деникин задумался. Романовский, напротив, был оживлен, ему видимо план контрразведки понравился. Еще бы! Докажи такой агент свою преданность, он еще много чего может натворить  в недрах Красной Армии в будущем.
              - А Вы, Иван Павлович, считаете, что у Красной Армии есть… Будущее? – глаза Командующего потемнели и сузились, он ладонью нервно шарил по толстому сукну стола, словно ища что-то.
             - Я этого не исключаю, Ваше Превосходительство. Хоть и понимаю, что будущее может быть только у одной из сторон: или мы, или… они! Но борьба при этом все равно не закончится, я уверен.
             - Да-а-а… Тут вам Россия, батенька. Борьба, конечно,  не прекратится. Борьба, она теперь очень надолго… На два, три, на четыре поколения вперед… Господа, я вас утомил нынче.
              Антон Иванович открыл створку небольшого шкафчика, доставая оттуда небольшую бутылку коньяка:
                - А  ведь сегодня у моей покойной матушки как раз день Ангела, царствие ей небесное, - он осенил себя и откупорил коньяк, - в детстве мы с братом всегда с трепетом ждали этот день, ибо обыкновенно маменька собственноручно готовила по случаю своих  же именин наивкуснейшие пирожки с тыквою и яблочным повидлом, да-да…
                Разливая чарки, Антон Иванович вдруг поднял глаза на Владимира:
          - Как Ваши поиски? Удалось отыскать супругу? Я слышал, что она… Пропала в районе Новочеркасска…
              Крестинский  смутился. Он никак не ожидал, что Командующему известно и то, что Ольга…
            - К сожалению, нет… Не нашел. Никаких следов. Простите, Ваше Превосходительство.
            - Ничего. Бог милостив. В любом случае, это делает ей честь. Ведь могла бы…
            - Она с пятнадцатого года по госпиталям, Антон Иванович, - негромко вмешался Романовский,- сколько нашего брата перенянчила…
           В кабинете повисла неловкая тишина. Наконец, Командующий, будто бы очнувшись, предложил выпить за Отечество.
         - Пафосно? Отнюдь! Вот сколько за все эти годы передумал, а все никак не могу понять, как же мы…, - он  только слегка пригубил коньяк и поставил на стол, его глаза блеснули, губы дрогнули, - как же она… Матушка - Россия оказалась-то  в такой трагедии, в таком великом несчастье? Ведь после пятого года, когда вроде бы все успокоилось… Ничто и не предвещало беды. Мне все-таки кажется, доведи покойный Столыпин свои, не скрою - не всем понятные реформы, до логического конца, то и не было бы никакой… Революции. Если бы в русской деревне вырос обширный класс зажиточного середняка. Эх!.. А ведь… Красная армия ведь нынче на восемьдесят процентов состоит из беднейшего русского мужика. Которого как раз Столыпин и намеревался свести к минимуму…
           - А война опять всех разорила! Да просто не стоило царю Николаю ввязываться в европейскую драку. С голой, простите, задницей! – равнодушно парировал Романовский.
              Деникин устало присел, откинулся на спинку глубокого кожаного кресла, тяжко вздохнул:
             - И пустой башкой. Его, когда в восьмом году Австро-Венгрия аннексировала Боснию и эту…, Герцеговину, от вступления в войну едва отговорил тот же Столыпин. Хотя Государь, как вам известно, господа, все же успел отдать приказ о мобилизации западных округов. А вот в четырнадцатом Столыпина уже не было… Я вот начинал служить Родине еще при Александре. Но тогда это была… Держава! Какая мощь! Вы знаете, господа, если сказать одной фразою… То, как мне представляется, покойный батюшка нашего последнего царя так разогнал паровоз России, что сынок просто не удержался и… Выпал из этого поезда! А все остальное… Только лишь последствия, трагические, непоправимые последствия… И ведь как же правильно говорил про Николая его отцу, императору Александру, умница Драгомиров: « Сидеть на троне может. Управлять державою Российскою не способен!» Да-а-а… Драгомиров, Драгомиров… «Русский Мольтке», как  писали о нем немецкие газеты. Талантище! – Командующий высоко поднял указательный палец и потряс им в воздухе, - поклонник учения Суворова… А вот сын у него – полная противоположность отца, бестолковый тип. Его вина в Галицийском разгроме наших армий, господа, в мае-июне пятнадцатого года весьма и весьма немалая… Господи-и, сколько солдатиков тогда положили… Почем зря! Эх, да что там!..
           Он поднял голову, голос его переменился:
 - Иван Павлович, Владимир Николаевич, жду в самое ближайшее время от вас только утешительных новостей. Вы свободны, господа офицеры.
               Несколько задержавшись в дверях, Романовский вдруг обернулся и взволнованно - тихо сказал, глядя отчего-то в упор на красную скатерть стола Командующего:
            - Антон Иванович! Ну не будет Думенко сходиться с … Кельчевским! Не будет! Он нас гонит, а не мы его… Да и… Нечего делать его иногородним мужикам в наших Конных корпусах, где весь костяк состоит из ихних исконных врагов – казаков. Нельзя их мешать! Уж простите за прямоту, Ваше Превосходительство!
            И, едва заметно кивнув, вышел из кабинета.
            В коридоре  его  поджидал Владимир:
            - Иван Павлович, а… едемте в Дворянское собрание? Там сегодня выступают московские поэты.  Саша Вертинский… Помните:
 «Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть… не-дрожащей рукой…»?
Романовский как-то виновато коротко взглянул в лицо Крестинскому, опустил плечи и потупил взгляд:
              - Н-нет… Вы знаете…, н-не поеду. Эти строчки, когда их поет сам Саша Вертинский… Они меня пробирают до костей. Дело в том, что… Я был тогда в Москве, когда полегли эти мальчики-юнкера. И нас, боевых, матер-р-ых, - его голос нервно возвысился, стал груб, - и вооруженных до зубов фронтовых офицеров тогда по Москве - семьдесят тысяч! Было! Да мы бы размазали по мостовой этих красных запасников вместе с их вожаком… Фрунзе!.. Но…, - он вдруг перешел на хрипловатый полушепот, - никто ж не вышел, кроме этих воспитанных на бескорыстной любви к своему Отечеству желторотых мальчишек! Страшный, непоправимый грех… Вы спросите, почему? И Вам, Владимир Николаевич, любой и каждый ответит сегодня: - А не хотел, мол, воевать за Керенского! Но получилось так… Что надо было идти в бой против большевиков! За Родину! И мы, фронтовые офицеры… Этого тогда не могли понять. А вот юнкера… Они и не думали за Керенского… Какой он негодяй. Они просто, как люди военные, взяли винтовки и… Исполнили свой долг! - он достал носовой платок и размашисто вытер проступившие на лбу мелкие капельки  пота, - был я и на похоронах тогда, на  госпитальном кладбище. Там и правда, одна молодая особа швырнула свое обручальное кольцо в батюшку. Но… Это ее кольцо, Владимир Николаевич, оно … Упало у меня в душе. До последней минуты оно будет жечь меня, как… Язва дно желудка и… Я буду его носить и… Помнить. Простите меня… За ненужную пафосность… А Вы… Поезжайте, голубчик,  сами.
                Уже в новогоднюю ночь наступившего тысяча девятьсот двадцатого года, оседлав железнодорожную ветку Лихая – Морозовская – Царицын, Конно-сводный корпус Думенко и Девятая армия красных  заняли станцию Лихая и, начисто вырубив штаб Пятой дивизии Донской армии, ускоренным маршем пошли на Зверево, преследуя по заснеженной степи противника.
              Что-то лютое, дикое, степное, татарско-монгольское было в этом стремительном, непредсказуемом движении и белое командование, привыкшее воевать по титульным,  отполированным в военной науке законам стратегии и тактики, все чаще стало пропускать точные и мощные удары красной конницы, ведомой, к их стыду, вчерашними вахмистрами и пехотными прапорщиками…
      На неширокой степной речке Кадамовке, затерявшей свои глинистые  берега среди глубоких январских снегов, корпус Думенко с ходу разбил Четвертый Донской казачий корпус генерала Мамантова, а группа Голубинцева, стоявшая наготове всего в трех верстах, в хуторе Мокролобовском, по непонятной причине  вдруг уклонилась от боя, быстро снялась и ушла на рысях в станицу Бессергеневскую.
             На Рождество, в лютые морозы и при сильном восточном ветре на дальних подступах, на крутых высотах близ станции Персияновская завязались первые ожесточенные бои за Новочеркасск.
                Эти высоты являлись последним естественным рубежом перед богатой и беспечной столицей белого донского казачества. И стояли на их обороне отборные белоказачьи войска.

                Комсвокор - два обвел долгим задумчивым взглядом  белую равнину, сверкающую до боли в глазах на крепком морозце выпавшим ночью обильным снегом. С только что захваченного колпаковской разведкой холма, откуда ночью было сбито боевое охранение вражеских пластунов, открывался отличный обзор на все прилегающие окрестности. Впереди белой широкой горой виделась высота 403, занятая пластунами Донской армии и у подножия которой строились, паруя на крепком морозе,  густые полки вражеской конницы. Второй Сводный и бригада  имени Блинова на рысях подтягивались сзади и быстро разворачивались для атаки в белой туманной низине, пока еще невидимые для противника. За ними Думенко поставил Донскую и Горскую бригады для атаки высоты в случае, если конница погонит кавалерию Сидорина.              В случае же отхода своих конников, эти бригады пулеметным огнем должны были встретить преследующую их казачью лаву. И даже если бы и они не сдержали атаку вражеской конницы, за боевыми порядками думенковских бригад встали в глухую оборону  две пехотные дивизии с артиллерией на прямой наводке и отдельная бригада.
                Спина Панорамы, думенковской кобылы, мелко подрагивая, стала покрываться белым пушистым инеем и Гришка заботливо накинул на нее попону, бережно вынув ее из подсумка на своем седле.
            - А где ж ее попона? – пробормотал Мокеич, думая о чем-то своем и не оборачиваясь.
           - Так ить… сушатся, все три, Мокеич! Не успевают за тобой, ты нынче больше носишься, чем стоишь…
           - Молодец, благодарю за заботу…, - не отрывая глаз от окуляров бинокля, тихо и устало проговорил Комсвокор, - только  примета это плохая, Гриша. Свою попонку отдавать… Береги нынче Воронка.
               Тем временем,  в колышущихся  густых рядах кавалерии белых взметнулись знамена, сверкнув на январском солнце золотыми наконечниками. Думенко тут же послал вестового к Наштакору Абрамову с приказом корпусу и бригаде блиновцев  атаковать противника  немедленно.
              С мутного январского неба, низкого и бесприютного, вдруг посыпался мелкий колючий снег. Казачьи корпуса тут же скрылись в мутном белом мареве и только сверкающее золото развернутых знамен блестело над их рядами.
   … - Ну што, Григорий, окропим нынче этот молодой снежок? Винцом…  Молодым да красненьким?.. Не соврали колпаковские … Не соврали.  Вот они, голубчики, рядком стоять. Под парами стоять, небось драпать собрались… Ну и… Спасибо тебе, Сидорин за такой подарочек!.. Вот што, Григорий.
                Думенко деловито оторвал глаза от окуляров бинокля и, продолжая настороженно всматриваться в белую низину, раскинувшуюся у подножия только что взятой высотки и упиравшуюся вдалеке в железнодорожную станцию с едва различимым в сыпящемся с неба мелком снежном мареве зданием вокзала:
 - Скачи-ка ты, Гриша,  немедленно к партизанам. Пускай они… Надо им взять вот этот хуторок… - он на весу развернул карту-пятиверстку, - Жирно-Яновку. Там на станции, во-от она, Нор-кинская, - он ткнул карандашом в точку на карте, -  надо немедленно взорвать пути!.. Иначе сбегут уже почти наши бронепоезда! Запомнил, кузнец?  Пулей лети!
                И, когда Григорий был уже в седле, едва сдерживая застоявшегося на морозе заиндевевшего Воронка, крикнул вдогонку:
            - Скажи комбригу партизанской,  чтобы они дюже скрытно шли! Без шума! Иначе упустим! Они там стоят под парами!
                Сквозь свист ветра в ушах вдруг явственно услыхал Гришка звонкий веер пуль над самой своей головой. Холодок прокатился по его спине. «Эх! пулеметчик гонится!.. Хс-с-поди, помилуй!» - и тесно пригибался к секущей лицо мокрой конской гриве все ниже. Нырнул под насыпь, пули весело звенькнули пару раз об рельсы и отстали.
              И, когда уже завиднелись в снежной круговерти отведенные в арьергард передки артбатареи Партизанской бригады, вдруг позади рванул шальной трехдюймовый снаряд, явно перелетевший боевые порядки бригады. Горячая волна ласково лизнула Гришкину шею и спину, вдавив в коня и гулко шарахнув по ушным перепонкам. Воронок вдруг встал, как вкопанный, закинул к небу мокрую голову, мелко задрожав, попятился назад, осаживаясь и широко расставив задние чулкастые свои ноги.
                Гришка едва успел соскочить с седла, когда жеребчик грузно повалился набок.
          Лиловый округлившийся глаз Воронка щедро наполнился бирюзовой, как донская вода, крупной прозрачной слезой. Из развороченного его живота медленно выходили блестящие и едко дымящиеся на морозе кишки. Ручейки черной крови лениво потянулись из-под его брюха, растопляя грязный снег.  Он все силился приподнять голову, но тут же с влажным хрипом безвольно ронял ее навзничь.
            С минуту Гришка, отупело присев на корточки и прикрыв лицо растопыренной ладонью, сухо и беззвучно рыдал. Сердце стучало, как вагонные пары, рвалось из груди. Наконец, он поднял голову, осмотрелся, сделал несколько шагов назад, почти к самой дымящейся воронке, поднял заснеженную свою папаху и  снова бросился к Воронку. Навалившись на его мокрую шею, крепко обнял, щекой на миг прижался к теплому подрагивающему телу друга. Поцеловал в лоб пониже мокрой вороной челки.      Достал револьвер, отвернулся и, закрыв папахой лицо, выстрелил коню в ухо. Вынул кинжал, ловко перехватил мокрую подпругу. Схватил пригоршню горячего снега и бросил себе в рот.
            Придерживая левой рукой эфес шашки, подхватив седло, быстро побежал, до хруста  сцепив  зубы, не оглядываясь и больше не пригибаясь.
                После того, как на виду у бронепоездов и пластунов  Второй Сводный корпус вместе с блиновцами в лобовой яростной атаке иссек и рассеял кавалерию белого Донского корпуса, Горская и Донская бригады думенковцев, а так же 21-я и 23-я пехотные дивизии, с ходу развернувшись в боевые порядки у подножия крутых Персияновских высот, атаковали их и, несмотря на шквальный пулеметный огонь и тройной вал проволочных заграждений,  смели оборону донских пластунов. Узнав, что железнодорожные пути на Новочеркасск  уже уничтожены, а высота 403 уже за красными, пластунская бригада Донской армии на станции взорвала оба бронепоезда, а так же три новеньких английских танка и, бросив всю свою артиллерию, стала в панике откатываться на юг вдоль путей, на город, но была умело  теми же партизанами  перенаправлена влево, в сторону станицы Кривянская, открывая красным прямую дорогу на уже никем теперь не прикрытый город Новочеркасск.
               Едва переведя дух в Хотунке, едва напоивши чуть обсохнувших своих лошадей и приведя в порядок сбрую и амуницию, наскоро пополнив боезапас, обе бригады думенковцев получили приказ Комсвокора: «Вперед, на Новочеркасск!»
                Через их головы с ласковым  шелестом летели тысячи снарядов всей артиллерии корпуса, вселяя веру в скорую победу и огненным валом подгоняя из города так и не успевшего опомниться противника.
                Ибо у него были хорошие, толковые генералы, а так же храбрые и готовые принести себя в жертву за спасение Родины младшие офицеры, тысячи и тысячи солдат, однажды давших присягу и не изменивших ей, но между ними уже давно и гибельно зияла, как глубокая рваная рана, глухая, бездонная, непреодолимая  пропасть!
              И после хаотичного отхода с Персияновских позиций, части Донского корпуса не смогли закрепиться в городе и сдали его без серьезного сопротивления, отступая двумя колоннами в направлении Ростова и Багаевской.
            Думенковцы  же в расположении частей белых обнаружили еще пять исправных танков, десяток тракторов, множество легковых и грузовых автомобилей, горы боеприпасов, амуниции  и более ста орудий.
           Белые не собирались покидать город. Тем более, в Рождественскую ночь.
Во многих богатых казачьих и купеческих домах, среди наряженных к Рождеству Христову комнат, с украшенными гирляндами и хлопушками елками, среди перевернутых комодов и разбросанных вещей, брошенных на пол в суматохе поспешного бегства их зажиточных хозяев, ломились от еды и выпивки покинутые праздничные столы.
           И когда в некоторых подворотнях на окраинах еще гремели выстрелы, во многих домах за рождественскими столами уже раздавались залихватские переливы гармоник и звучали то победные, то по-солдатски похабные окопные песни наконец получивших этот давно желаемый город, уцелевших в жестоком бою, зверски уставших и быстро хмелеющих  победителей.

                - Ишь, разомлелася, стерва... Свое получила да и дрыхнешь… Ну-ну.
Гришка осторожно оторвал тяжелую голову от розовой подушки с рюшечками, отодвинул в сторонку пухлую руку перезрелой купеческой дочки, как-то так скоро, в своей же,  изгрызенной тоской постели, со страстью голодной бабы,  отдавшейся ему намедни после полуштофа молодого вишневого вина, рывком поднялся, вышел по малой нужде.
                Покрытое еще с вечера низкими снеговыми тучами морозное январское небо уже очистилось и из черноты глубокой глядели теперь на мир многие мерцающие точки далеких звезд.
      От свежего морозного духа вдруг засвербело горло, пошла кругом голова. Достал кисет, набил махрой и заслюнявил уже было самокрут. Полез в боковой карман френча за спичками.
                - Товарищ Остапенка... Вы, што ль? - вдруг раздалось откуда-то из глубины двора, из темноты.
               - Ну я, допустим, - Гришка насторожился, щелкнул затвором револьвера, пристально всматриваясь в темень. Но только редкие снежинки, весело сверкая в тусклом отсвете ущербной луны, медленно кружились по двору.
                - Хто такие? Какой части? Как прошли караул?
                - Мы тово... Из пятой сотни, блиновцы. От товарища Лозового.
                - Ну, знаю. С чем пришли?
                - Та вот. Пленного привели. Батюшку из храма. Товарищ Лозовой велел в штаб Корпуса доставить. К самому товарищу Думенке.
                Из тьмы вдруг вынырнули четыре приземистые фигуры в мохнатых казачьих папахах и коротких кавалерийских шинелях, запорошенные снегом. Меж них выделялась высокая фигура в черном до пят одеянии без головного убора с широкой окладистой бородой.
               - Тьфу! - Гришка ядрено выругался, мотнул головой, - а нам тута он... На кой? Лозовой што, на месте ево не мог кончить?
               - То нам неведомо. Нам приказано, товарищ Остапенка...Вот мы и доставили.
               - Ладно, ведите.
           Гришка, с интересом рассматривая Батюшку,  с досадой подумал, что теперь уж точно не получится еще разок обгулять эту полненькую молодую купчиху, такую щедрую на сладкие женские ласки.
        - Сюды ево, в сени. И сами, - он пристально всмотрелся в серые уставшие лица конвойных, - тута пока перебудьте.
          И, повернув голову, злобно крикнул в коридор:
         - Терещенко! Терещенко, твою мать на всю дивизию!! Пр-роворонили, падлы? Р-разобраться с караулом!
          Мокеич, как будто и не спал вовсе, с бодрым видом сидел в глубоком кожаном кресле купца первой гильдии, с любопытством рассматривая высокого и уже немолодого местного священника, присланного из блиновской дивизии.
        - Говори.
         Тот еще какое-то время пытливо и молча всматривался в осунувшееся, темное от старой болезни, с широкими скулами лицо Комсвокора. Затем неловко свел ладони, опустил глаза:
         - Так вот ты какой... Думенко.
         - Уж какой есть. Говори.
         - Я не говорить с тобой пришел. С тобой говорить там, - он поднял глаза и палец в потолок, - будут. Я... Просить тебя пришел.
         - Выручить кого хочешь, поп? От справедливой пролетарской пули... Спасти?
          - Нет! - вскинув подбородок, тихо, но твердо произнес священник и Гришка, примостившийся напротив, на мягком стуле,  вдруг увидел, как горит его твердый взгляд.
          - Я не буду просить тебя, ибо у врага можно просить только пощаду. А мне она не нужна. Именем Христа... Я буду просить тебя как... Просто… Русский человек русского человека. Не более! - Батюшка медленно обвел повлажневшими глазами стоящих вокруг конников и Гришка, вдруг опять встретившись с этим твердым и спокойным взглядом, невольно опустил голову.
           - Но и не менее!!
            Воцарилась тишина. С темного двора только изредка доносился беспокойный храп лошадей да тявкали где – то неподалеку подворотные собаки.
          - Давай дальше, поп, мне некогда. Ты, как мне только что доложили, пришел тайно, ночью, отпеть наших убитых врагов на взятой нами вчера Персияновской позиции. Да был задержан часовыми?
                Батюшка вдруг сделал несколько шагов в сторону Мокеича, не отводя глаз от его осунувшегося лица. Гришка напрягся, подался вперед, сжал в ладони рукоятку браунинга. Но вдруг почувствовал, что разом вдруг онемели все его члены и он теперь не сможет и рукой пошевелить.
           - Господь, как видно, скоро призовет и тебя, - Батюшка коснулся длинным узловатым пальцем желтой щеки Комсвокора, - но ты... Можешь теперь... Хоть как-нибудь искупить грехи свои земные.
               - Ты не темни и прямо говори, Батюшка, мне ведь некогда псалмы с тобой петь... – теперь уже не своим, глухим и тонким голосом проговорил Комсвокор.
              - Хорошо! Там, - священник показал рукой на север, - на Персияновских высотах, перед позициями артбатарей лежат верные сыны Отечества, мертвые лежат. Около трех сотен человек. И я, как слуга Господа нашего Иисуса Христа, хотел отслужить молебен по сим павшим воинам. Чтобы Господь принял и упокоил навек их мятущиеся души... Причастить израненных, ежели отыщутся, умирающих  воинов...
            Он умолк, прикрыл глаза под по-детски мохнатыми темными ресницами.         В комнате стояла мертвая тишина, лишь изредка нарушаемая веселым перетреском дров в камине.
            - Так в чем же дело. Иди, помахай там своим кадилом. Да и пусть их и закапывают... Мало мы их раньше зарыли? Как тех собак, без вашего поповского отпевания?
           - Окстись, безбожник! - Батюшка злобно сверкнул глазами, его рот задрожал и его подернула судорога, - твои псы меня не пускают с последним напутствием к убиенным воинам...
                Думенко, молча потупившись в пол,  просидел, согнувшись в кресле и слегка раскачиваясь,  еще с минуту. Потом он резко поднялся, подошел вплотную к священнику, снизу вверх, сузив зрачки, пристально всматриваясь в него:
                - Значить, мои орлы - псы, говоришь? Эхе-хе... Хорошо! Ты можешь исполнить свой долг, поп. Но при одном условии.
               Он отвернулся, опять задумался, морща широкий лоб, всматриваясь в глухую темень за окном. Не поворачивая головы, сказал уже твердо:
                - Условие это... Я обскажу тебе там, на месте. Гришка! Готовь сани для Батюшки. И вели конвою  по коням!
                С посеревшего от обильного снегопада неба уплыл, незаметно растворился куда-то еще недавно сиявший над спящими, израненными множественными воронками артиллерийских снарядов, Персияновскими позициями  мирный лунный свет.
              Над свежевырытой пленными широкой траншеей, по обе ее стороны,  лежали раздетые до окровавленного белья, чуть припорошенные снегом, несколько десятков трупов артиллеристов и пулеметчиков, накануне оборонявших от Второго Конкорпуса крутые Персияновские высоты.
         Их посиневшие ступни нелепо топорщились, нависая над желтеющим глиной краем могилы. Вокруг еще дымился, догорал после недавнего боя кустарник, пламя изредка вырывалось то там, то тут, и тогда плясали и колыхались розовые тени от этих ступней по едва присыпанному снегом краю могилы и эта страшная ночная пляска мертвецов в ночной тишине отчего-то кольнула Гришке в самое нутро. Он вздрогнул, сплюнул через плечо.              Всмотрелся в убитых. Некоторые были обезображены до неузнаваемости. Знакомых вроде не было.
             Думенко, как всегда, по-молодецки соскочил с Панорамы, закинув повод Гришке.  Добродушно улыбаясь, тоже бегло оглядел ряды покойников.
         Батюшка вышел из саней и, шепча молитвы и истово крестясь, подошел к самому краю могилы.
        - Как русский человек русскому, говоришь...
         Думенко долго всматривался куда-то вдаль, вверх, в темень январской ночи и заговорил не сразу, тихо и медленно подбирая слова:
        - Гляди, што я тебе скажу, поп. Вы, попы, верно, завсегда служили русскому народу, ну, как служили... Ну, отпеть там, причастить, венчать опять же... И народ вам верил. И народ вам не жалел последнюю копейку. Нешто ж не жалел? Хотя вы, попы… Моево деда, Анисима, помещица насмерть на конюшне запорола. Ему всего двадцать три года было. Спать с нею не захотел! А мою бабку велела солдатам отдать, потешиться. На щенков меняли… Невест мужичьих в первую ночь позорили… Вы тогда где были, попы? Аль не православных, не русских православные и русские мучили, а?!! Почему ж вы, отродье, за народ не вступались? Но как только лопнуло терпение и этот униженный народ встал, чтобы смахнуть, как грязь, всех паразитов, всю скверну с себя, с... России, вы, попы, тут же ополчились против этого народа. Как псы гавкучие. Заместо того, чтоб быть заодно с ним... Супротив той самой гадости, о какой говорю. Вы, попы...
            - Да как ты можешь, богохульник...
            - Ну вот, - невесело усмехаясь развел руками Думенко, - как только правду, так сразу богохульник! А теперь гляди, - он повернулся к Батюшке,  -гляди сюды, поп. В конце рядов твоих... Покойников… Там будет стоять наш боец с винтовкой. Вон он, видишь? Невысокий такой? Ну, какого мамка вылупила. Как только ты свое отпевание закончишь - он уложить тут же и тебя рядом с ними. Штыком уложить, иль пулей, не знаю. А вот ежели... Ежели ты, поп,  пожить еще хочешь, то я даю вот тут, принародно, даю я тебе слово командира, отпущу на все четыре стороны. Просто, вот сейчас повернись, да и уходи, не держу. Давай, решай, некогда мне.
                Батюшка, не раздумывая, молча разжег кадило и, расправивши плечи и поминутно поглядывая в глухое черное небо,  медленно пошел над рядами покойных.
                Думенко еще с минуту постоял, задумчиво и отрешенно глядя ему в след, и потом, когда Батюшка уже почти дошел до края, ловко запрыгнул в седло от самой земли и, угрюмо опустив голову, тронул наверх парующую на утреннем морозце кобылу. Гришка пустил своего коня следом.
                Через минуту, уже на самой  на вершине дымящейся, исковерканной вчерашним боем высоты, их вдруг догнал гулкий винтовочный выстрел.
               Думенко – будто и  не слыхал. Гришка обернулся.
            Батюшки уже не было видно. Только щуплый низкорослый боец, стоявший на краю могилы, быстро теперь поднимался наверх, по свежим конским следам, придерживая за ремень великоватую для него винтовку.

   
                Глава пятая

                Как ни пытал Панкрат Кузьмич невестку, за что же погубил Гришка подсобника его Митрофана, та только прятала в подол мокрые от слез глаза и божилась, что ничего не знает.
              Тот все не унимался.
             - Ну, может, Митрошка… Царствие ему небесное, страдальцу… Приставал када, может обидел тебя чем?.. Ить… Дело ж молодое!.. Ну! А ты возьми, да и пожалуйся Григорию? Та ты не боись, мы ж свои, родня, тута оно и останется! Грех-то какой! Живой же человек… Был. Э-эх! Прости и помилуй и нас, грешных,  и  непутевого нашего сынка Григория, Господи-и! - и, сокрушенно качая белой головой,  размашисто крестился на потемневшую от времени икону Николая-Угодника.
                Александра, низко опустив голову, брала за плечи притихших детей, пугливо стреляющих глубокими черными глазенками, и молча уводила их к себе. Выходила через время с мокрым от слез передником. И - все молчком, молчком.
        - Та уймись ты, дурило старый! – несмело ворча, искоса поглядывая, осаживала Кузьмича супруга, Терентьевна, по-бабьи  жалея невестку, - ишь!.. А ей-то откудова знать… Вам, мужикам, в нонешние-то  времена  людишек убивать, што с горы катиться… Прости и помилуй нас, Гос-споди…  Ступай уже  со двора… В свою кузню!..
        - Цыц, проклятая!.., – не унимался Кузьмич, притопнув ногой и скребясь пятерней в обдерганной выгорами косматой бороде, - я ить, не то, што б каковой антирес… Имею!.. Мене за сына, кровинушку мою… обидно! - и, незаметно смахнувши слезу, выходил в сени, зычно сморкаясь.
         - Поди вона, лучше, кизяков подкинь в духовку… Святой субботы ради… Опара захолонеть… Не подойдут ноне хлебцы-то…
         Кузьмич, зло сплюнувши,  а затем аккуратно перекрестясь, молча шел в овин, где с лета были сложены в пирамиды  сухие овечьи кизяки, брал пошире оберемок, нес бережно в печь. Открывал закопченную заслонку, сердито всматривался вовнутрь:
         - Ничего… Подойдуть. Вона, жар-то каков… Мука ноне дюже ж соловая была, не в пример прошлогодней, – и, слегка морщась от жара,  бережно подкладывал в пылающую духовку толстый, как валенок, сухой кизяк.
А сам все в думках, да в думках… Вспомнилось отчего-то,  дело прошлое, подзабытое…
            Как был еще худосочным пареньком его Гриня, да уж больно понравилась ему старшая девица Солодовниковых, Даша. На год помладше Гришки. Девка и вправду, расцвела, распустилась к шестнадцати годкам, што твой  цветок лозоревый…  Солодовниковы  были люди зажитошные, держали две мануфактурных  лавки, мельницу, скупали окрестные земли заимка за заимкой. Хоть и Панкрат Кузьмич тоже в ту пору уже вовсе не бедствовал, кусок хлеба с маслом всегда на столе… Завсегда в обновках… А все ж далеко не ровня.  Дружили они дружили, бегал-бегал к ней вечерами Гриня… Летал, как на крыльях… Да все кончилось в один момент. 
             Приехал однажды в лето аж с Великокняжеской молодой усатый  юнкер, сын тамошнего полицмейстера… Да и увез Дарью в город. Гриня целый год, почитай, что до самого призыва на службу, ходил мрачнее тучи. Почти не разговаривал ни с кем. Отощал, скулы, што у серка матерого, так и ходють ходуном… Все молчком: качал меха, таскал шлак… А то где забьется в дальний угол хлева да и сидит полдня, скучает… Кузьмич даже побаивался, как бы он руки на себя не наложил… А тут и повестка. Завтра ему на службу, а сегодня приехали в гости к Солодовниковым молодые, Даша с мужем, уже красавцем-офицером…
          На другое утро Панкрат Кузьмич отвез разом повеселевшего Гришу на станцию, на сборный пункт. Проводил там до вагона. Ну, а у Солодовниковых,  почитай что через неделю,  вдруг ни с того ни с сего пропал зять. Шутка ли, сын самого полицмейстера!.. Нагнали сыщиков со всей округи, искали с неделю, а потом наткнулись на него совсем случайно песчанские бабы, ниже по реке, полоская белье.  Под кладкой всплыл, на шее камень пудовый… Сказывали, что и голова у бедняги была камнем проломлена…
          Нашлись, подсказали «добрые» люди - приходили следователи и к Панкрату Кузьмичу на двор. Что да как… Пытали. Да тут же и отстали – Гришки  на хуторе  на день  пропажи солодовниковского зятя уже неделю как не было.
        Так никого и не нашли. Дело темное. Разное тогда по хутору брехали… Прошел слух, что самый главный жандарм к Гришке аж в запасный полк ездил, допытывался все… Проверял. Но так и вернулся ни с чем. А в августе началась война с германцем и  всем стало не до того.
                И не шел Панкрату сон в руку, все думки всякие лезли в голову. Выходил во двор, глядел в темное небо с мерцающими россыпями далеких Стожар, топтался по гумну, тяжко и часто вздыхал…
                А уже за полночь, когда  лениво крикнут первые петухи,  вставали и свекруха с невесткой, учинять хлеба. А захмелевшее тесто, тяжело наливаясь в томном тепле, щедро вываливалось из широких горловин форм, доставая краями до самого черного подмостья  духовки. Вынимали горбатым рогалем горячие формы, ставили на глинобитный стол, раскрасневшимися руками учиняли – подхватывая распаренными ладонями горячее ползущее  тесто и вправляя его обратно вовнутрь формы. Ставили, пока не застыло, обратно, в печь, в тепло, молча крестились, закрывали заслонку.
                И тоже – и среди ночи все робко пытала сноху между делом Терентьевна:
             - Саня, родненькая… Та… Мы ж тебя сроду… Ничем… Не обидели. Ну, што случилося?.. Аль не сказывал Гриня, аль не обмолвился и словечком? Грех-то на нас какой!.. Прости, Господи… Убивство!
            - Ой, мамаша!.. И Вы туда же… Ничего он не сказывал, - Александра садилась в уголок, стаскивала с головы косынку, простоволосая  тихо стонала и в три погибели крючилась, - ой, тошно мне. Под груди как кулаком… Давит. К Покровам ждите прибыток, мамаша.
            И больше ничего.
           А на утро, едва заводил все тот же разговор Панкрат Кузьмич, старуха,  злобно зыркая на мужа, как та змея из-под колоды, шипела:
          - Цыц ты, проклятый!.. Окстись, иуда… Не видишь, с довеском она… Пропади!..
           Шли тягучие, как та  закисшая опара, февральские дни, с робко мелькающим между низких туч и все теплеющим солнышком, незаметно мелькали недели.
      Послеполуденными  хлипкими оттепелями робко подкрадывалась на хутор весна. Сосули с крыш темнели, щербатились и становились все длиннее. Работы прибавилось. Панкрат Кузьмич все чаще пропадал в кузне, возвращался домой усталый, злой, молча садился вечерять.
               Через хуторок, лежащий в стороне от больших дорог, все ж немало проходило народу. В то лихое время люди от больших дорог  все как-то сторонились. То бородатый солдатик на одной ноге, другая на деревяшке, то нищая богомольная баба, то сироты, просящие милостыню под окнами.
       Сказывали по-разному пришлые: то Ростов с Новочеркасском за красными… То города эти уже опять за белыми… То красная конница разогнала по степи кавалерию белых… То казаки  всюду вылавливают и добивают остатки красных бригад…
             И тогда могильным камнем давила на грудь Панкрата Кузьмича тяжелая неотвязная думка. Старик  долгими морозными ночами не спал, ворочался и  все прислушивался, не подаст ли голос Воронок за дверью, не стукнет ли легонько в окошко Гриша.
             С некоторых пор стал он брать с собой в кузню внучка, Петю. Все ж веселей, да и мальцу на пользу. Заметил старый, как живо блестят глубокие остапенковские глазенки, как морщится в своих, детских думках чистый широкий лобик, когда под ударом молота покорно гнется в дугу толстое красное и неприступное на вид железо.
        « Ишь! Заприметил, видать,  силу огня,  чертенок! Порода.., - с теплой гордостью думал старик, - глядишь, и сладится добрый кузнец…»
               Как-то раз, когда между делом присели перехватить кусок хлеба с старым салом, вытер замусоленным рукавом еще по-детски пухлый рот Петюня, глотнул малость кипятку из закопченной кружки, крякнул совсем по-взрослому и сказал, глядя в упор на деда тихо, но твердо:
             - Вы, дедуня мамку-то… Разговорами такими… Своими. Не троньте боле! А то мой… Папка как возвернется… К Покровам… Расскажу!
            И наскоро вышел из душной кузни.
      Панкрат Кузьмич и осовел. Рот раскрыл, да и… Проглотил обратно свое обычное бранное слово.
    Вначале хотел тут же и задать порки мальцу. Уже и руки зачесались а глаза кинулись искать на стене вожжи.
Да потом мешком сполз на колоду и теплая живая волна вдруг накатила на грудь и радостной истомою прошлась  по всему телу старика.
              - Эк, загнул куда!.. Ишь ты… Сук-кин сын!... Ить  не смолча-а-а-л, стервец. Наша  порода… И в глаза скажеть… И, придеть времечко, и железо любое… Через колено перегнеть. На-а-аш.
             И, посидев, наслаждаясь своими стариковскими думками еще с минуту, вдруг подскочил:
           - Петька, чертенок! Петрушка! Подь сюды! Горнушка тухнет, качай меха!.. Ах ты, Гос-спо-ди!..
             Петюня уже тут, на подхвате, силится, тянет на себя меха, толкает от себя… Сопит, а виду не подает!.. Эх, нету веса в детском тельце, слабы еще тонкие мальчишеские руки, не качнут меха как следует. А уж молот…
             Ближе к марту стал Кузьмич подыскивать себе нового молотобоя. Митрошку ведь не воротишь, а в кузне ведь работа должна скоро делаться, кто ж станет долго дожидаться ту же боронку, весна ведь может всего денька три-четыре отпустить мужику на боронование, на сев, а там уже повеет с востока немилосердный суховей, да и, глядишь,  высохло все… Сей в грязь, будешь князь… Поди ты, кому докажи, что, мол,  нету  помощника.
                Раз  увидал Кузьмич как-то мартовским морозным утречком – идет по улице неспешно солдатик в островерхой диковинной папахе. С нашитой красной звездой. Уверенно идет, как у себя дома, не озираясь и напрямки через огороды чешет. Издали видно – свой. Изношенная шинелька расстегнута, болтается. Кузьмич прищурился, всплеснул руками:
            - Андрюшка, ты… Што ль?..
            - Я, дядя Панкрат… Здоровы будете…
            - И тебе не хворать, соколик. Вернулся значить?.., - Кузьмич радостно приобнял парня.
            Разговорились. Андрей, почитай  что ровесник Григория, попал под мобилизацию еще в прошлом году. Повоевал малость… Осенью под Богучаром отвозил раненых в госпиталь, где и сам подхватил сыпной тиф. Всю зиму провалялся, но как - то выскребся.
                - Где же ваш Гриня пропадаеть, дядя Панкрат? Говорят, недавно видали ево на хуторе…
                - Та не, - отрешенно махнул рукой Кузьмич, пряча глаза, - один Бог ево знаеть, где он ноне. Ты, Андрейка, не пошел бы в мою кузню? Молотобойцем? Харч справный, да и так… Не обижу?
           Андрей слабо и грустно улыбнулся:
         - Я ить, дядя Панкрат,  с превеликим удовольствием бы… Што мне? Да тока опосля болезни я пока и петьку своево насилу держу, не то што молот. Окрепнуть бы мне надобно.
          - Ну гляди. Поправляйся… Коли што, где кузня сам знаешь, - Кузьмич вздохнул и  с интересом потрогал его почти новенький, толстого английского сукна френч под распахнутой шинелью, - товар-то знатный… Ишь, ноне Красну армию как мундирують…
           - Так… энто, - Андрей усмехнулся, на его бледных щеках чуть проступил румянец, - все трофейное, дядя Панкрат. Беляки иной раз так драпають, што полные склады барахла нам достаются. Справные бронепоезда бросають, не то што… Тряпки.
            - А ты не боис-ся, Андрейка, што…, - Панкрат украдкой оглянулся, хитровато сощурился, показав пальцем на большую красную звезду, нашитую на «буденновку» ,- опять беляки возвернутся? Ить… Они тут же тебя и…
           - Не боюсь, дядя Панкрат, - посерьезнев, твердо ответил Андрей, глядя поверх головы Кузьмича, куда-то вдаль, в туманную степь, - ихнее дело теперя – швах!.. К ним уже добровольно нихто из мужиков не уходить… А те, што есть – полками разбегаются. А што такое сами казаки, без пехоты? Так, шайка…
        Как-то среди темной февральской ночи забрехали вдруг повсюду собаки, ударили где-то в низине под хутором со стороны Песчанки несколько винтовочных залпов.  И стихло.
                Дня через три прошел осторожный слух, что на станции в бараках держат пленных казаков и солдат. Ежели найдется  у кого родня, то солдат иной раз и отпускают, за откупные.
           И тут же засобирался на станцию Панкрат, авось что выйдет! «…Эх, Митрошка, Митрошка… Царствие тебе небесное… Какой же был молотобой!»
Едва поставил на колодки задок рундука, чтобы помазать тавотом сухие обугленные ступицы колес, вышла из хаты  Терентьевна, насупилась, кинулась было отговаривать:
             - Черти тебя, прости Господи, туда несуть!.. Сидел бы, не рыпался уже!.. Энто тебе не их благородия! Стрельнуть дурака али посодють!..
              - Молчи, холер-ра! – отплевывался, не оглядываясь,  Кузьмич, густо накладывая синеватый  тавот на ржавую тележную ось, - а молотом махать ты, курица старая,  мне будешь?! То-то! Иди к… Своим горшкам!..
               Наутро, едва наклюнулось на чистом  желтоватом горизонте скупое мартовское солнышко, по крепко схваченной ночным морозцем дороге Кузьмич и тронулся.
              Оставив кобылу с рундуком  у знакомой вдовицы, кумовой племянницы, в тесном дворике, притулившемся к голым молодым ветлам аккурат у самой путейной водокачки, перекинувши через плечо сидор с харчами, не спеша  двинулся вдоль насыпи.
                Станция, хоть и три пути всего, вся гудит, вся забита паровозами да вагонами. На платформах грозно выставили незачехленные  жерла трехдюймовые орудия, стоит гам, как на базаре, где-то слышно гармошку, ласковый степной ветер треплет застиранное солдатское исподнее, развешанное на протянутых между теплушками веревках, пахнет овсяной кашей с горьким  бараньим жиром, ржут кони, хохочут или ругаются ради теплого дня в одних гимнастерках красноармейцы да кой-где чернеют в бушлатах веселые и пьяные моряки.
          Потолкался, поспрашивал, простые бойцы  из жалости и подсказали, что к чему:
          - Ты, дед, ежели будешь вот так вот интересоваться, где тута сидят пленные, да как бы к ним пробраться… Так сразу к ним же и угодишь! Што у тебя в сидоре, никак гусь?! – развеселый морячок деловито ощупал мешок, подмигнул хитрюще товарищам, - а на кой те пленный-то  нужон?
          - Да в молотобои… Кузнец ить я. А уже… Стар я кувалду таскать… Мне б паренька какова… Покрепше. Оно ить и…
          - Так ты кузнец? Што ж, дело хорошее, - морячок сноровисто передал сидор наверх, в свою теплушку, из которой доносились звуки гармоники и разливался бесстыдный женский смех, - сиди тута и не высовывайся!.. Я попробую. Ежели выгорит – с тебя еще и четверть, дядя!., - и, повернувшись в сторону многолюдной платформы, лихо присвистнул:
              - Грачик!.. Грачик, твою мать.., отца и сына!.. Грачик, рынду те в ж…пу!!
             Шухерной малый, одетый сверху в какую-то допотопную малороссийскую свитку и в высоченные офицерские сапоги, подпоясанный широким цыганским поясом, со сладкой хмельной  ухмылочкой, вдруг вывернувшись из многоголосой толпы, подкатился к морячку:
             - И чего ж Вы нынче изволите… Ваше благородие?! – и расхохотался молодым раскатистым смехом, по-лакейски картинно подобострастно выгибаясь.
             - А ну-ка, артист, ступай-ка в каптерку и преобразись там, к примеру в…, - он почесал широкий затылок, - в начштаба полка! Тока натурально так преобразись, как ты умеешь, Грачик… Есть дело. Да! Какой-нибудь кусок бумажки возьми…
              Через минуту вмиг ставший серьезным морячок и невесть откуда взявшийся молодой стройный командир в новенькой портупее на кожаной летной куртке растворились в толпе на платформе.
                Кузьмич виновато огляделся. Сидевший на пороге теплушки пожилой красноармеец, с винтовкой на коленях, ядовито отрыгнувши сивушно-луковый перегар, лукаво подмигнул и сделал пальцами знак: мол, все будет путем, старик! Только отойди от вагона малость…
            Панкрат Кузьмич медленно прошелся по перрону, искоса поглядывая на без удержу веселящийся военный народ, незаметно сплюнул, увидя, как три полупьяных солдата тут же и бесстыдно мочатся под тусклые колеса вагона, перешел от сраму подальше на другую сторону пути, перелез через глиняную насыпь, расстелил кожух в белой прошлогодней траве- старике и без дела разомлел на теплом полуденном солнышке. Стянул сапоги, размотал портянки, развесил для просушки. Поджал под себя ноги да и задремал малость.
             Вдруг что-то будто  кипятком обожгло ногу повыше колена, Кузьмич прытко вскочил, пошатываясь и спросонья мигая глазами. Сон отлетел.
           - Ты чего это… Тово… Тут шляешься, около воинского эшелона?! – рябомордый здоровенный солдат в драной разношенной папахе, выпучив белесые глаза и выставив винтовку со штыком перед собой, покачиваясь, уставился в упор на Кузьмича, - я тебя, белогвардейская сволочь, давно заприметил! Ты - шпиен! Лазутчик! А ну… Пошли!..
             Боец оценивающе взглянул на добрые сапоги Кузьмича, перекинул их через плечо и слегка кольнул кончиком штыка его в спину:
    - И не вздумай деру дать! Пуля догонит!
            Оторопевшего босого Панкрата Кузьмича без лишних слов втолкнули в просторную прокуренную комнату в здании вокзала. За широким канцелярским столом, сутулясь,  сидел угрюмый человек с изможденным какой-то долгой болезнью  интеллигентным лицом в модном гражданском пальто, что-то читал на коленях  и курил дорогую сигару. « Ишь…  Иудей… небось… » - решил про себя Кузьмич, несмело скользнув глазами по его высокому лбу и густым чернявым бровям и ресницам. Рядом с гражданским сидели двое моложавых командиров, один из них, с аккуратной бородкой и тонкими усиками  внимательным взглядом из-под пенсне прошелся сверху вниз по Кузьмичу, несколько задержав взгляд на его опущенных темных жилистых руках. Тот,  что в гражданском, вдруг   поднял налитые бессонницей усталые глаза, незлобным сладким взглядом грустно посмотрел на старика. Постучал по столу карандашом и очень тихо проговорил:
              - Почему ты… Босой? Ты что… Тоже из… Казаков?  А впрочем… Я тебя узнал, старик. Ты – лазутчик! Ты под Касторной в прошлом году выдал нашу разведку… Часовой! Расстрелять… Сволочь!.. - и снова уткнулся в чтение.
              И, едва Кузьмич раскрыл мигом пересохший рот, его тут же  грубо вытолкнули из помещения и, скрутив проволокой  руки, грубо подталкивая и покалывая штыками, двое красноармейцев повели вдоль гудящего перрона.      Перейдя пути, возле одинокого хилого деревца свернули в степь. Стаи развеселившихся на мартовском солнце ворон галдели высоко в небе. Один из конвоиров, слегка прихрамывающий, лет сорока, повесив карабин  на спину, приостановился,  стал медленно, оценивающе поглядывая на Кузьмича, сворачивать самокрут, смачно слюнявя клочок пожелтевшей газеты.
              - Ну и… Куды ево, Крюков? – другой, помоложе, растерянно озирался по сторонам, - хучь бы балочка какая… Иль кустики… Не хорошо. Не на бугре ж ево… Кончать.
            У Кузьмича при этих словах вдруг сами подкосились ватные ноги, он опустился на колени и, всхлипывая, совсем как тот сопливый  мальчишка, взмолился:
               - Ребяты… Ребятки… Христа ради… Та я ж… Та какой же я вам… Лазутчик? Сроду в энтой… Кас…, Касторке…, - он истово крестился и размазывал по щекам вдруг ручьем хлынувшие слезы, - не бывал я… Вот вам Хрест! Будь она проклята!.. Помилуйте! У мене на плечах… Детки… Мне ить… молотобой нужон, я за ним… Прибывал, думал, што… Выкуплю. А тут… моряк один… Пощадите, сынки-и… соколики-и-и…, - и, склонив седую голову, повалился на сухую траву, царапая землю жилистыми ладонями и силясь обнять запыленные сапоги одного из конвоиров.
             Тот, что постарше, наконец склеил самокрутку, бережно заткнул ее за обшлаг разношенной папахи, подошел сзади вплотную и, приставив к черно-бронзовому, усыпанному крапинками въевшегося угля затылку разом притихшего Кузьмича дуло карабина, передернул затвор. На мгновение замешкался, сплюнул в сторону, отвел оружие:
             - Да ты никак… Кузнец?
             - Ы-ых!.. Как же…  Кузнец… Сын, Гриша…, - выдохнул Панкрат Кузьмич и почти зашептал не своим, каким-то  уже чужим и осипшим голосом, -  в молотобоях был… При мне. А ноне он… У Думенки… Служить… Правая рука!.. И к нам… Заглядывали. А как же-с!.. А… А мне-то… Как без молотобоя? Вот я и…
             - Иди ты!.. У самого товарища Думенки?! – вдруг оживился пожилой красноармеец, его глаза сощурились, потеплели, он обернулся к своему напарнику, - слыхал, Соломин? У ево сын при самом товарище Думенке, а мы, стервецы,  ево стрельнуть хотели!.. - и, усмехнувшись,  он чуть нагнулся к подрагивающему всем телом Кузьмичу, положил ладонь на плечо старика, хитровато усмехаясь в степь:
           - А ты часом не врешь, дядя?! Докажи! Раз к тебе сам Думенко заглядывал. Как, к примеру, у товарища Думенки… Зовется евонная  гнедая кобыла? - он подмигнул напарнику и заулыбался, присаживаясь на подсохшую сурчиную нору, не спеша раскуривая свой самокрут. Выпустив клубы терпкого дыма, сплюнул и деловито предложил:
            - Вот ежели скажешь… Вот те хрест святой – отпущу, как есть! – он сдернул с головы разношенную папаху и картинно швырнул ее оземь, - ну, а не скажешь… Э-хе-хе… Играй барыню! У меня, дядя, твой патрон уже в патроннике, - и ласково погладил матовый ствол карабина.
                Панкрат Кузьмич, возведя к небу полные слез глаза,  с минуту шевелил растрескавшимися губами, обливаясь потом и все силясь вспомнить ту клятую кличку думенковской кобылы, как ее назвал мимоходом Гришка месяц назад, за столом, да все никак не мог припомнить…
             - Што ты, дед, все шепочешь… Никак сам себе отходную читаешь? – Соломин растянул в легкой улыбке тонкие губы, повернулся к  Крюкову, - он уже с Господом-богом беседуеть, а ты ево все пытаешь про какую-то гнедую кобылу!
          И расхохотался чистым смехом, скаля ровные ряды желтоватых молодых зубов.
           - Гриша… Гришка сказывал… Пано… Пано…, - Кузьмич обвел безумным взглядом своих конвоиров и вдруг глухо выдавил:
           - Пано-рама?!... На пушке! Бес ей в задницу! - и вдруг, стянутыми проволокой обеими руками перекрестился и тихо заплакал, уткнувшись лицом в рукав.
        Крюков вдруг подскочил, как ошпаренный, и вытаращив глаза, уставился на Кузьмича:
             - Вот те р-раз!.. Ну, дя-дя-я…, - накинув на плечо карабин, он принялся осторожно раскручивать проволоку с тонких запястий старика, качая головой и возбужденно бормоча:
            - А я вот с колпаковцами… В разведке, аккурат, до самого ранения… Марк Колпаков, может, слыхал? Комсвокора родный племянник? Так я с ним, да с хлопцами… От самой Астрахани… Как узнали, што наш Мокеич… Опосля ранения… Да новый корпус формируеть… Мно-о-гие побегли! А я… Эх, досада! Зацепило… А ноне вот… При обозе кошуюсь… Э-эх! Чуть было не взял греха на душу! Прости ты нас, батя!..
               Выстрелив пару раз в воздух и взявши с немного ожившего Кузьмича клятвенное обещание впредь держаться подальше от военных эшелонов, красноармейцы, наказав при случае передавать поклон товарищу Думенке, ушли.
                Стало подмораживать. Закоптив быстро вечереющее мартовское небо  тяжелыми клочьями косматого дыма, со станции тихо двинулся длиннющий состав. Кузьмич, отыскавши глазами темный силуэт водокачки, опасливо озираясь, скоро направился на босых и все еще ватных ногах на знакомое подворье.
                «… Эх, жалко кожух! Хороший кожух… был, - сокрушался  он, переводя дух и греясь спиной у печи, пока вдовица с раскрасневшимся и довольным лицом  разжаривала на сковороде привезенную им свежую баранину с картошкой, - а сапоги? Ить новые ж почти… Были сапоги. Ой, старый дурак!      Так дурак…, - тяжко вздыхал Кузьмич и чесал затылок, - што люди скажут? Пошел за шерстью, а возвернулся – обстрижен!.. Ду-ра-а-ак…»
            - Што же, Меланья.., - Панкрат Кузьмич, уже окончательно придя в себя, оглянулся по сторонам, невольно задержавши взгляд на разопревшем заду молодицы, - детишков твоих не видать-то? Был же вроде у тебя… Хлопчик?
       Та насупилась, отвела глаза, смолчала. Только повернулась  в угол комнаты и слабо перекрестилась на икону Богородицы. Высморкалась в край платка. Больше Кузьмич не расспрашивал.
           Ночью под свистки паровозов на близкой станции  ворочался-ворочался, а заснуть никак не мог. «Ой, дурак, ну и дурак!.. Каков же ш кожух бы-ыл… Вот возвернуся назавтре… Голый да босой… Смех один, да и срам-то  какой!.. Э-эх!» Потом садился на лежаке, впадал в горькую думку и вдруг опять начинало его трусить, как при лихорадке:
          - Матерь божия, царица небесная… А ить… могли ж… И шлепнуть, соколики!.. Уже с Апостолом Павлом  бы калякал. Надо, надо  энтому… Думенке… За здравие… Поставить трехфунтовую…
И еще больше себя казнил да ругал.
         Едва забылся сном, вдруг ощутил понизу живота горячую вдовицыну ладонь. Та навалилась голыми грудями на лицо, терлась,  что-то страстно шепча, по щекам, по его губам набухшими твердыми сосками…
         Руки сами вдруг крепко обхватили ее широкий голый, чуть подрагивающий  зад и бросили Меланью на теплую перину…
                Со вторыми петухами поднялся, помолился во спасение на иконку святого Николая-чудотворца, вышел за дверь по нужде малой. Вышел и обомлел: все вокруг было окутано белым, как парное молоко туманом. Дышать было немного тяжко. Обыкновенного в эти мартовские ночи морозца не было, с голых крыш уже на зорьке перестукивала редкая капель. И стояла вокруг глубокая тишина.
             - Гос-споди, спаси и помилуй мя…, грешника!.. – истово перекрестился, вдруг вспомнивши горячие Меланьины ласки.
             - Иль уехали? Те служивые… Пойти барахлишко свое… Поискать, што ль? – почесал затылок, - ить, добрый тулупчик был… Бог даст, не взял нихто… Тут ить рукой подать. Та и туман в помощь.
              Кузьмич, как был в исподнем да в накинутой на плечи легкой Меланьиной кацавейке, так тихонько и пошел вдоль путей, поминутно крестясь и воровито озираясь.
      Станция была пуста, только порядком загаженный перрон живо напоминал о стоявших тут еще вчера днем шумных красноармейских эшелонах.       Спустившись на обратную сторону насыпи, Кузьмич еле отыскал в сплошном тумане то низенькое  деревцо груши-дички, мимо которого его еще днем часовые вели на расправу. Повернулся и пошел уже увереннее. До места его послеполуденного привала оставалось уже несколько шагов, когда вдруг раздавшиеся из-за земляной рокады, шедшей вдоль путей, негромкие и совсем близкие голоса заставили его замереть и прислушаться, втянув голову в плечи.  Пугливо озираясь, Кузьмич опустился на колени и, придвинувшись к краю рокады, чуть приподнял голову, мигом сдернув свою баранью шапку.
           В неглубокой лощине, слегка прикрытой косматыми клочьями сиреневого ночного  туманца, сгрудились люди в белом, человек двадцать. Присмотревшись, Панкрат Кузьмич увидел вокруг них вооруженных винтовками с примкнутыми штыками с десяток красноармейцев, которых он с некоторых пор научился распознавать по их островерхим папахам. Спиной к Кузьмичу стоял высокий человек в черном коротком реглане и в фуражке. Шашка в ножнах, пристегнутая у него сбоку, как-то сразу бросилась Кузьмичу в глаза, ибо совсем уж не подходила она под его кургузую кожанку.
                - В шеренгу, сук-кины сыны!..,- один из солдат, высокий, крутоплечий, низким прокуренным басом гаркнул в сторону тех, в белом. «Та они ж… в одном исподнем…», - вдруг заключил Кузьмич и тут же страшная, холодная  догадка  осенила его. Он задрожал всем телом, втянул голову в плечи и перекрестился. Дыхание его перехватило. Он дернулся было тут же и уйти подобру-поздорову, но страх остановил его да и любопытство взяло свое.
             Красноармейцы, держа винтовки со штыками на весу, плотно окружили пленных.  Высокий в фуражке, достав из кармана своей кожанки белый лист бумаги,  несколько повернулся и Кузьмич, похолодев, сразу узнал его: это был тот самый человек в штатском модном пальто с исхудавшим лицом, с мохнатыми черными бровями, который еще вчера днем запросто и без разговоров отправил и его самого на расстрел. Он развернул лист и прочел высоким звонким голосом:
                - Выездная комиссия Вэ-Че-Ка Ростовского губкома, р-рассмотрев по существу… дела пленных казаков Степанова, Гордеева, Голубятникова, Алексеева, Стрельникова, Хомутникова, Сытникова, Рожнова, Табунщикова, Исаева… , и ознакомившись с письменными показаниями свидетелей, принимая во внимание всю остроту классовой борьбы… и революционную целесообразность настоящего момента…, постановляет, - тут он поднял голову, бегло осмотрелся и широко, во весь рот заулыбался, хищно оскаляя на продолговатом безусом лице ряды белых ровных зубов, - предать смертной казни выше поименованных казаков как предателей пролетариата и всего трудового народа!..- последние слова он выкрикнул очень громко, но его голос сфальшивил и стал писклявым, сорвался в дикий визг :
           - И тут же! Казни-и-ить!.. На месте!..
           Пленные, кто в одном замызганном исподнем, кто в изодранном галифе с малиновыми лампасами, понуро опустив головы, переминаясь, молча стояли нестройной шеренгой. Подойдя к крайнему, бородатому казаку, плечистый солдат рывком бросил его на колени, пригнул вниз голову. Тот упал, силясь освободить связанные за спиной руки. Тем временем тот, в кожанке, вдруг выхватил из ножен саблю и, широко размахнувшись от плеча, опустил ее на голову упавшего.
               Кузьмич только с ужасом увидел, как белое исподнее рядом стоявших казаков вдруг покрылось крупными красными пятнами, и как те отшатнулись.
Тот, на коленях,  медленно заваливаясь, упал на бок, хрипя и судорожно суча босыми ногами. Большая вихрастая его голова камнем откатилась в сторону.
           Плечистый красноармеец уже валил наземь следующего и струи крови вновь разлаписто окропили   оцепеневшую белую шеренгу. По ней прошел глухой стон, раздался из ее противоположного края отчаянный крик:
                - Братцы-ы-ы!!.. Братцы-ы! Православные вы лю-ди-и!.. Или нехристи-и-и?! Христом - богом… Просю… Не губи-те, братцы!.. Иуда иной веры…  Кончает русских… И вы, русские люди… Молчите?!.. Вы молчите!! Братцы, да што же энто… тута… Делается-я-я… Не губи…!
             - Отставить, подъесаул! - раздался суровый твердый бас с другого края шеренги, - умрите, как… Офицер!..
               Стоявший рядом с кричавшим казаком молодой  красноармеец, ощерившись беззубым ртом и подняв повыше винтовку, со словами:
              - Энто у тебя теперь, гад, чужая вера! - ударил кричавшего штыком в грудь. Выдернув штык, перехватил винтовку и прикладом с силой толкнул уже безвольно оседающего наземь пленного. По знаку того, в фуражке, красноармейцы штыками  молча докололи остальных.
                Но Кузьмич ничего этого уже не видел.
       Как от огня, как от лютого зверя, как от нечистой силы,  птицею перемахнув насыпь, не чуя под собою ног,  он уже подбегал к подворью вдовицы Меланьи. С силой захлопнув дверь, как будто бы за ним была погоня свирепой собачьей стаи, он тут же бухнулся на колени перед той же иконою Николая-Чудотворца и дрожащей, какой-то  не своей рукой творил и творил одну за другой все до единой молитвы, какие только знал, раскачиваясь и мыча себе под нос что-то бессвязное.  Соленые слезы обильно текли по его грубым, задубленным кузнечной сажею, мелко трясущимся  щекам.
                - Иуда… Антихрист… Он же… Антихрист… пришел. Горе - то како-е… Антихрист.., - заикаясь, с немым ужасом на потемневшем лице, треснувшими губами шептал он с надрывом, то крестясь, то сжимая до синевы жилистые свои кулаки.
             Вдовица, простоволосая, еще распаренная от недавних его ночных ласк, растерянно остановившись посреди комнаты, расширенными глазами вперилась в Панкрата, ничего не понимая и так же истово крестясь куда-то в темноту.

                Глава шестая

                Вокруг, куда ни глянь – белая-белая и совершенно ровная, матово покрытая девственным, искрящимся на восходящем солнышке снегом широкая степь, с раскиданными по ней редкими невысокими курганами, сливающимися с таким же мутноватым горизонтом. Тихо вокруг и спокойно. Только по левую руку, если чуток присмотреться, заметишь вдалеке призрачные,  то заметно горбатящиеся, то пропадающие в молочной дымке пологие донские берега.
Кони горячатся, влажно храпят, гарцуя на крепеньком утреннем морозце, пытаясь согреться, попеременно переходят на мелкие рыся по широкой санной колее, едва присыпанной выпавшем ночью молодым снежком.
             Гришка то и дело вздыхает и молча досадует: советовал ему Мокеич взамен Воронка взять кобылку из-под убитого в Персияновке эскадронного Хруща, да не послушался, дурак, хорошего совета. А кобылка та хорошая, без выкрутасов, и уже Гриня согласился-таки, да вот ведь незадача: в первую же ночь по занятии города, когда он, изрядно выпивший и мертвецки уставший, крепко уснул на роскошных перинах купеческих, так вот нечистая сила! – явился ему во сне покойный и еще даже не похороненный эскадронный Хрущ, щерится своим широким голозубым ртом и показывает большую красную дулю, тыча ее под самый Гришкин нос :
           - На- кось, Гриня, выкуси!.. Выкуси! Выкуси!..
           Струхнул он тогда порядком, проснулся весь в холодном липком поту: живых никогда не боялся, а вот мертвые… Поди ж ты… Што это за знак?..
           И, порешивши не искушать больше судьбу,  а приметы зря не бывают, тут же пошел и взял себе навскидку вороного трехлетку-жеребчика из ветлазарета.    Еще и сам себя успокоил, мол, а што та Хрущева кобылка… Низковата, копыта избитые… старовата… Да она и слепая, небось…
           И теперь молодого жеребца с трудом удерживает  Гриня, чтоб тот не сорвался по этой белой равнине в самый бешенный галоп. Эх, глупая животина! То ли дело был покойный Воронок…
           Хлопцы, поглядывая на великие Гришкины потуги удержать жеребца, переглядываются, изредка посмеиваются, и даже всегда спокойный и по-старомодному учтивый  Абрамов, и тот слегка улыбается.
           - Гляди, Григорий, ой, гляди… , - Шевкоплясов лихо подкручивает густые усы, оглядывает спутников, качая своей крупной головой в потертой бараньей папахе, - Дон еще третьего дня как замерз… Не удержишь свово конька, так он тебя прямо на ту сторону…, хе-хе-хе, к белоказакам, как твою посылку… на Рождество… Мигом  доставить…
        - А што?.. - не растерялся Гришка, - глядишь, а за мной и вся Первая Конная… рванеть! На Батайск! Возьмем город… Мимоходом!
         Опять смех да прибаутки:
         - Первая Конная покуда всю Бардаковку не причешеть…, ты ее с Ростова не выкуришь!..
          И только Мокеич все хмурится, молчит и всю дорогу сосредоточенно думает о чем-то своем. На исхудавшем лице, измученном проклятой болезнью да бессонницей, ни кровинки. Только живо блестят, оглядывая окрестности,  зоркие умные глаза Комсвокора.
             Иной раз, мимолетно встречаясь с ним взглядом, Гриня аж невольно робеет: а не догадывается ли Мокеич, такой умный и проницательный, кого он пригрел на груди?
            Та не, не догадывается… Иначе, тут же и шлепнул бы, без разговоров.
Э-эх!.. Какой камень на душе, страсть… А с той стороны? Не сдадут до поры… Не та контора. А потом? Как прижмет? А вдруг победим мы… И штабы ихние со всеми разными бумагами в руках чекистов окажутся?
           А што с Микеладзе делать? Никому он, бедолага, выходит, не нужон… Кроме Мокеича, понятно.
            Вдруг Комсвокор, будто очнувшись, повернул исхудалое лицо к Гришке:
            - Ты, Григорий, вот што… Пока затишье… Сдай своего жеребчика в ветлазарет… обратно. Пускай там ему яйца вырвут. На мерине воевать… Оно спокойнее.
И снова ушел в свои думки.
             Гришка так рот и раскрыл. Оглянулся, ища поддержки среди товарищей.
            - А што, Гриша, - Шевкоплясов подтянулся поближе, - мы как-то под Хуторской… Уже и отошли от белоказаков. Метров на триста. И на тебе! У одново из наших жеребчик – двухлетка, да на полном скаку! Кр-руть обратно! И понес ево, сердешново, прямо к кадетам! Ничево исделать не смог, бедолага… Нашли мы ево потом, жалко глядеть было…
- Отчего понес-то?
- Известно отчего… Кобыла там гулявая оказалася. Жеребец! Чертом звали.

                Наконец, потянулись приземистые, заметенные снегом по самые мутные окна,  закопченные хатенки ростовского рабочего подола, старой Александровской слободы. Улица неширокая, все на подъем идет, в гору, да так плотно утоптана тысячами колес, копыт да сапог, что аж сально блестит на полуденном солнце.
             А где-то наверху издали сияют до боли в глазах, играя на солнце,  громадные купола Вознесенского собора. Красотища, страсть! Гришка невольно залюбовался и рука, как в далеком детстве, сама вдруг сложила перстом пальцы и потянулась было ко лбу. Оглянулся украдкою, да што ж это все на ево только и пялятся! И тут же отдернул руку.
             Чем ближе к Парамоновскому дому, где остановился штаб Буденного, тем народу все больше. Хотя, штатских совсем не видать. Конники все расхристанные, веселые, пьяные, жгут прямо на каменных тротуарах костры, поют да пляшут под гармошки. Красноармейцы, те построже. Сидят тут же с усталыми лицами и тихо беседуют промеж собой.
              А ближе к центру города конников спешенных – страсть! Море, негде ногу поставить. Да все близ винных лавок кучкуются. А те на каждом шагу: «Питейное заведение братьев Моор»… «Кабакъ»… «Винный погребокъ»… «Яръ». Кругом дружные и нестройные песни горланят, играют гармошки, крик стоит да пронзительные визги бабьи. Снуют туда-сюда с бутылями, замотанными в разноцветные тряпки, шустрые ростовские пацаны, замызганные, все на одно лицо, вертятся под ногами невесть откуда набравшиеся цыганки, шуткуют да хохочут хлопцы.
                - Што за табор… На весь Ростов? – Гришка нагнулся к пожилому красноармейцу, примостившемуся на ободранных деревянных ступенях резного купеческого крыльца, кивая на стайку гомонящих  цыганок, со смехом  окруживших пьяненького конника.
                - Дык… это, - почесал тот свой бритый затылок, - цыгане, дело известное, золотце любять… А тут ево-о-о… О-е-ей! У кажнова бойца ево тут  полны сумки!..
                Поехали вниз по Садовой. Тут окна наглухо ставнями захлопнуты, кварталы пошли побогаче. Мокеич вдруг попридержал Панораму, шумно втянул вечереющий воздух ноздрями:
        - Чем пахнет, кузнец?.. – и  повел строгими глазами в сторону громадной темно-бордовой лужи. Гришка подъехал поближе, нагнулся, зачерпнул горстью из той лужи, то же понюхал:
        -Та… Вроде… как… клопами, Мокеич!..
        - Ох, и простак ты, Григорий! – усмехаясь и покачивая головою, вступает  в разговор Шевкоплясов, - или ты коньяк не узнаешь? Чистый коньяк вылит! Большая бочка… Небось, Че-ка Восьмой армии работа…
            - А я, Григорий Кириллович, рази ж ево кады пробовал?.. Коньяк-то? - не теряется Гришка, виновато таращась на лужу, - энто ж напитка ахвицерская… Не наша!
               - Во-он…, Че-ка еще одна работа, - молчавший до этого Абрамов, остановив кобылу, указывает плетью на зловеще стоящие на противоположной стороне улицы в ряд несколько виселиц  с висящими в одном белье закоченевшими трупами, - и когда только успели…
           - Ошибаешься, Наштакор, - негромко перебивает его Думенко, вытирая белоснежным платком вспотевший лоб, - вешать – не Че-ка почерк… Они все больше по подвалам… На ремешки режут… А это еще Кутепов вешал. Большевиков, говорят, местных.
                - А што ж их…, - Гришка аж поперхнулся, прикрывая рот ладонью,  - свои-то теперя не снимут?
               - Свои? – Комсвокор задумчиво глядит куда-то вдаль, поверх голов.
                - Некогда им, не видишь, - Шевкоплясов  хмуро кивнул в сторону шумной толпы буденовцев, с пьяными песнями и посвистом вывалившей вдруг из богатого, отделанного мрамором подъезда. Ряженные под цыганок, три конника лихо, вприсядку отплясывали в той ватаге, матрос в одном полосатом тельнике от души наяривал на малой фисгармонии, поминутно прикладываясь губами к висящей у него на широкой волосатой груди медной фляжке.
                - Усех… Жидов в… роспыл, - пьяный безоружный казачок, без шапки, широко расставив короткие кривые ноги в новеньких замшевых дамских валенках, качаясь и выпучив затуманенные глаза, вдруг возник на пути Гришкиного жеребчика и ухватил его за повод, - С-с-еня с-с-казал… Усех! Жидов… Ек… Ек… Ть-фу-у!.. Сплу-татор-ры, ети иху ма-а-ть!.. В роспыл!.. Всех! Сеня… Сказал…
               Дальше ехали молча.
И только, когда уже возвысилась на углу темно-серая громада Парамоновского дома, с кое-где светящимися высокими окнами, в котором остановился штаб Первой Конной, Шевкоплясов поднял сумрачное лицо и как бы сам себе проговорил:
                - Рассобачился народ… Разошелся… Не на шутку. И хто ж ево теперя… Утихомирит?
               
                В зале, богато отделанной карельской реликтовой сосной, ярко горят на стенах хрустальные бра. Народу - битком. Душно.  Галдят, смеются. На всю противоположную стену висит на белых простынях жирно написанный красной охрой плакат: «Пролетариат - гегемон Революции!» Громадная бронзовая люстра поблескивает  над головами, тускло отсвечивая старым, мутным от времени хрусталем.
         Думенко осмотрелся и, увидя невдалеке Буденного, присел рядом с ним на краешек скамьи. Тот нахмурился, чуть подвинулся, не поворачивая головы.     Гришка, виновато ухмыляясь,  примостился тут же, рядышком, в углу, на карачках. За фанерной трибуной, качая большой косматой головой и поминутно приглаживая рукой свои смолистые  лохмы, порой немного коверкая слова, выступает товарищ Серго:
          …- Что такое, дарагие та-варищи,  есть на сей момент наше… первостепенная задача? А?! - и медленно оглядывает замерший зал, хитро щуря большие черные глаза.
              - А я вам отвечу, - и тщательно разглаживает прямые вороненые усы, -если кто-то думает, что наша перво-степенная задача, понимаете - ли,  заключается в немедленном разгроме белоказачь-ий банды, отбежавших в Батайск, та-варищи… То он глубоко а…шибается!
       Передние ряды недружно хлопают в ладоши, там какой – то молоденький политком вскакивает с места и, обернувшись к залу, неистово начинает рукоплескать, выкрикивая тонким юношеским голосом какие – то слова.
           - …Наша архи-важная задача – па-бедить врага прежде всего, засевшего  в нас самих!! - товарищ Серго  берет стакан  с водой и не спеша, жмуря от удовольствия глаза,  делает несколько глубоких глотков, - врага беспощадного и несущего нам всем погибель, понимете - ли… И враг этот, та-варищи, это… Все винные погреба Ростова, оставленные… Подлым Деникиным, понимаете- ли,  для погибели славной конницы товарища Буденного!.. И тем временем, когда неувядаемая слава наших первоконников, да-бытая ими в ожесточенных боях с белоказачьими корпусами па-ад Касторной, понимаете-ли, на Кадамовке, понимаете-ли и па-ад Персияновкой, понимаете-ли… Гибнет в этих самых… Винных погребах, вокруг которых шляются дешевый ра-стовские пра-ститутки, понимаете-ли…, враг не дремлет! Он а-та-шел на Батайск и готовит там нам всем ла-вушку!
               - Эх! Хорошо энто он…, про ростовских проституток! - толкнул по-свойски Мокеича в бок заметно повеселевший Семен, - тока вчерась… и сам… же… разговлялся с одной… Эх!... – и, усмехаясь, качая головой, лихо закрутил свои густые длинные усищи:
         - Ты с чем таким… хорошим прибыл, Боря?
         - Так Шорин же с Щаденкой  вызвали? – не отрываясь от трибуны, глухо сказал Думенко.
         - Ага. Ну-ну. Они такие. Ну… Тады слухай  дальше. Твой… Дурачок? – он свысока, блеклым взглядом чуть задержавшись на простодушно улыбающемся Гришке, кивнул в его сторону.
          - Мой. Помощник. Хороший… боец.
               …-та-варищ Ленин с гневом узнал, что творится, понимаете ли, в Ростове. Он прислал телеграмму! Он приказал а-стана-вить решительный революционный рукой все беззакония… , он приказывает нам прекратить пьянство, понимаете-ли…, послать в части ка-м-мунистов, понимаете-ли…
             - Каких-таких… Коммунистов?!.. -  Семен подскочил, встрепыхнулся, удивленно  посмотрел Борису прямо  в глаза и, отрицательно мотая головой,  уже всерьез твердо произнес:
           - У мене в частях никаких коммунистов отродясь не было! Ишь, куды закручиваеть!..
              И вдруг Мокеич, и Гришка это отчетливо услыхал, вроде  невзначай, с упреком, бросил  Семену:
            - Ты мне скажи, Сеня, на кой ты в город Ростов поперся со своей кавалерией? Тебе ж был от Шорина приказ обойти ево с юго-востока и отрезать пути белоказакам на Тихорецкую? Не давать им передышки? А Ростов ведь Восьмая армия Сокольникова должна была своей пехотой занять?
           Буденный нахмурился, всем корпусом развернулся на Бориса и вся его громадная, в новеньком желтом барском тулупе фигура нависла темным утесом над сильно теперь исхудавшим и каким-то маленьким старым боевым товарищем:
          - А ты б как… Да рази их удержишь! Энто не я их, а они мене… На Ростов поволокли!.. Ишь, умник! Твои, небось, в Новочеркасске… И не то творять!..- и, обиженно поджавши тонкие губы, тупо уставился на трибуну.
         … - и мы будэм  рэшительно избавляться! Так, и толко так, а не иначе, да-ра-гие товарищи! – Серго в запале широко взмахнул правой рукой, гулко грохнул по крышке трибуны сжатой в кулак ладонью и быстро сошел вниз. Тут же вбежавший на его место молоденький помощник звонким голосом объявил:
               - Товарищи Ворошилов, Буденный, Уборевич, Орджоникидзе… Сокольников…, Думенко, Шевкоплясов, просим через полчаса в комнату номер девять на совещание! К Комфронта! Просим не опаздывать!
                Вышли курнуть на воздух. Гришка, смакуя,  затянулся купленной уже в городе у цыганки золоченной французской папироской, Шевкоплясов  с легкой завистью взглянул мельком и прикурил свою крученку. Мокеич, как некурящий, отошел малость.
             Абрамов свысока безучастно наблюдал за толпами веселящихся повсюду красноконников. Шевкоплясов разок затянулся и тут же затоптал в снег окурок, смачно сплюнул,  легонько потянул зазевавшегося Гришку за рукав, сказал тихо:
                - Ты, Гриша, от Комсвокора теперь… ни на шаг… Понял? И на совещание постарайся с нами пройтить, - он оглянулся по сторонам, не слышит ли кто, чуть заметно усмехнулся, - пушка-то, как всегда,  под мышкой? Там, небось, заставять всех оружие сдать…
              - А где ж ей быть, - Гришка вмиг посерьезнел, вздохнул, поправил рукой  свой дамский браунинг под левым плечом, - не боись, Григорий Кириллович, я вас прикрою, ежели што…
                Шорин, полноватый здоровяк с типичным лицом полковника старой армии, с широким, отмеченным глубокими бороздами морщин лбом, нависающим над несколько раскосыми большими глазами, с пышными, закрученными немного кверху усиками, прямым носом, с сосредоточенным лицом быстро прошел к небольшому конторскому бюро, установленному у окна. Обвел присутствующих медленным изучающим взглядом, чуть задержался на Буденном.
            Новенький орден Красного Знамени тускло поблескивал на левой стороне его груди, между верхними петлями простой солдатской гимнастерки.
           - Товарищи старшие командиры РККА! – он скоро перебирал в руке небольшие исписанные листки, но, не найдя нужного, ладонью отодвинул их в сторону, поднял голову:
          - Боевые друзья и соратники! После того, как на самое Рождество… славные красные бойцы Четвертой дивизии товарища Оки Городовикова лихим наскоком взяли Нахичевань, а так же после того, как наши красные герои из Шестой кавдивизии товарища Тимошенко… лихо и неожиданно ворвались в Ростов, неся панику и страх беспечно празднующим белогвардейцам, понадеявшимся на английские танки, я с радостью и небывалой гордостью за весь Юго-Восточный фронт тут же поспешил отбить телеграмму самому товарищу Ленину об этом успехе. Поправлюсь, об этом стратегическом успехе, товарищи! Ведь Ростов – это ворота Кавказа и бежать белым теперь особо некуда, разве что на Тихорецкую. Но!..
               Сузив глаза, Шорин нахмурился и с силой ударил по крышке бюро большим волосатым кулаком:
             - Что мы имеем на сегодняшний день?! - возвысил он голос. В комнате с высокими потолками повисла гулкая тишина. Только густой табачный дым кисеей висел в воздухе.
           - Я вам  отвечу, – голос Комфронта стал ровнее и тише, - мы имеем то, что наш с вами стратегический успех… За последние несколько дней незаметно превращается в успех тактический, а дальше может стать самым настоящим поражением, товарищи!
               В комнате пронесся  неодобрительный гул нескольких голосов. Кто-то крикнул глухо:
          - Долой!..
          - Вот вам обстановка. Но это не та обстановка, которую сегодня знает и последний обозный боец, что белые корпуса в Батайске, якобы в полном смятении, а мы закрепились в Ростове и Новочеркасске! – широкое лицо Комфронта вдруг стало багроветь, брови нахмурились, глубокая морщина легла по широкому лбу:
           - Как вам известно, после успеха Второго Конного сводного корпуса под Персияновкой, ему было приказано мною, командующим Юго-Восточным фронтом, с одобрения Реввоенсовета Республики, совершить обходной маневр на Багаевскую и охватить Новочеркасск с юго-востока, дабы отсечь группу генерала  Сидорина от основных сил, находящихся в Ростове. Не дать им соединиться! А город Новочеркасск предписывалось занять остальным пехотным частям Девятой армии товарища Степи…, простите, э-э, Уборевича. Кавалерии Думенко нечего делать в городе, где для нее нет соответствующего противника! – Шорин поднял голову и проницательно всмотрелся в лица присутствующих:
              - Или я не прав? Но кавалерия Думенко сегодня находится в городе Новочеркасск, творя беззакония, пируя там и грабя население, а части…
             - Не население, а буржуев грабим. Бедноту не трогаем. Ты не путай! Да и… Мы и не грабим. Свое берем! – раздался отчетливый и спокойный голос Думенко.
              -… А части Девятой армии, которым было поручено твердой рукой навести революционный порядок в городе,  самовольно отодвинуты вами, товарищ Думенко, на поселок, на Хотунок и прочие пригороды, - невозмутимо продолжил Шорин, поправив волнистую седеющую прическу, - ваши же с позволения сказать, герои, опустошили все винные лавки города…
             - Я не понял Вас, товарищ Комфронта…, - Гришка увидел, как исхудавшее лицо вдруг поднявшегося с места Мокеича густо покрылось краской, - а што… Мои хлопцы не заслужили … хотя б небольшой отдых?.. За што они… Шли под пулеметы на Персияновских высотах? За што висли на колючке и за што их расстреливали провороненные вашей же разведкой деникинские бронепоезда?! Буржуйское добро берем, не рабочих! Я за простых людей уже два десятка мерзавцев… Расстрелял! А буржуя иной раз тряхнуть – святое дело!
                - Точно сказал, Борис! – восторженно воскликнул с места Буденный, немного приподнявшись, - в самое яблочко!
                - Сядь, Борис! – Ворошилов, сидящий напротив, протянул руку и грубо дернул Думенко за рукав френча, - выступишь, када слово тебе дадут! Он прав! Попробовал бы ты выбросить  из города бывшего Командарма - восемь, Степиня. Это тебе не Уборевич! Жаль, тиф никого не щадит…
                - Далее. Что же мы видим и здесь, в самом городе Ростове? – Шорин быстро отыскал глазами в притихшем зале Буденного и впился в него колючим взглядом:
                - Та же картина, доложу я вам, товарищи красные командиры! И еще хуже! Обстановка полной анархии. После того, когда белые ушли на Батайск, Конармия, вместо того, чтобы, согласно приказа Реввоенсовета,  преследовать противника, не дать ему опомниться и вновь сформировать боеспособное ядро, занялась грабежом, насилием  и повальным пьянством в городе. И мы с Трифоновым, и товарищ Петерс, - при этих словах  Шорина Семен вдруг как-то непроизвольно побледнел и уронил голову, но тут же  гордо подбросил подбородок и посмотрел в сторону Ворошилова, - уже сообщали об этом и в Сонарком, и Дзержинскому… Вы, Семен Михайлович, последнее время ни во что не ставите товарища Сокольникова, открыто называя его контрреволюционером, а между тем, должен Вам напомнить, что именно Восьмой армии было приказано войти в город для обеспечения… революционного порядка, а вашей армии был приказ развернуть наступление на Батайск и Койсуг… С юго-востока! Вам так же, как и Второму корпусу  Думенко, нечего делать в городе!.. Далее! – Шорин, несколько смутившись, качнул седой шевелюрой, - Приказом товарища Троцкого даже в прифронтовой полосе строго запрещено иметь жен… Между тем, у вас даже в штабе полно уличных женщин, идет круглосуточная пьянка и… Повальный разврат!
               - А што?.. А?.. Што?.. Кому до энтого есть дело?!. Хто у мене в постели?! Ково я… Приласкал? С кем я… А?!! Пристрелю-ю-ю!!. - Буденный взревел, весь красный, как рак, широко расставил ноги в начищенных до сияния яловых сапогах, рука скользнула к пустой кобуре, ладонь с остервенением хлопнула по ней, - у меня, который… Краснова…бил!  Покровского… бил?.. Ш-ш-шкур-ро по всем степям, как тово бобика… Гонял!.. Ула-гая  по степу… р-раз-ма-зал!... Р-революцию спас… Убью-ю!..
                - Семе-е-ен!! А ну… Отставить!.. Свои замашки!..  – Ворошилов, небольшого роста, коренастый,  снова подскочил, вдруг оказался рядом с Буденным и схватил того за запястье, - сядь, говор-рю! Сядь!
                - Товарищ Сокольников! – Шорин невозмутимо поверх голов нашел глазами Командарма - восемь и жестом пригласил его к трибуне, - вот… расскажите нам, что же происходит в городе  Ростове, занятом революционной Красной армией.
                - Разрешите… С места? – Сокольников развернулся корпусом к сидящему почти напротив Буденному и, ядовито всматриваясь тому прямо в еще пылающее широкоскулое лицо с редко подрагивающими длинными усиками, продолжал:
               - Возложенная приказом Комфронта и Реввоенсовета на меня, как командарма Восьмой армии, охрана революционного порядка в городе оказывается невозможной вследствие поведения Буденного, товарищи. По его прямому указанию части Конармии производят вооруженные нападения на наши караулы у винных, вещевых и продовольственных складов… Имеют место перестрелки… Есть и жертвы… Буденный, как какой – то бандит,  грозит вооруженной силой уничтожить Полештарм-восемь. Вопреки приказу Комфронта, Буденный вывел из Ростова и отправил в Таганрог те две тысячи триста человек Ростовского полка, которые были назначены для пополнения моей Восьмой армии. У нас, товарищи, и так, вследствие тифа, обморожений и других болезней, с людьми не густо… Армия ослаблена не только ими, но она всячески разлагается изнутри слухами, которые пускает Буденный о якобы имеющем место контрреволюционном заговоре в нашем штабе…  В этой чудовищной провокации принимает участие и Реввоенсовет Конной во главе с Ворошиловым и Щаденко, - Сокольников опустил голову и уже тише хрипло добавил:
             - И в таких условиях, товарищи командиры и товарищ Комфронта, я не имею возможности отвечать за удержание участка армии…
             - Ну, не можешь отвечать, так иди на… все четыре стороны! – Ворошилов вдруг вскочил с места и злобно сверкнул глазами в сторону умолкшего Сокольникова.
              - Вот пока мы… тут вот, так вот… Как те голодные волки, готовы грызть друг другу глотки, - Шорин усталыми глазами грустно оглядел комнату, сник и глубоко вздохнул, - белые не теряют времени и активно собираются с силами. Если бы товарищ Буденный не пошел на поводу у солдатской стихии, а просто выполнил приказ, то они бы теперь сидели бы в ловушке в болотистой донской пойме левого берега без боеприпасов и продовольствия. А так… Теперь нам придется совершать более широкий охват, может быть… Вдоль ветки на Тихорецкую… Или вдоль Маныча…
               - Та-а-варищ, э-э… Шорин! Раз-рэ-шите? – вдруг поднялся тихо сидевший все это время в уголке Орджоникидзе, и его заспанное лицо с высоким лбом под густым волнистым пробором и красными кругами вокруг больших колючих глаз вдруг побледнело от гнева:
           - Как смее-тэ… Как смее-тэ Ви… полковник старой армии…, - он задохнулся, повертел головой с косматой шевелюрой, словно ища кого-то, -обвинять здэсь… Пэр-р-вую…  шашку Рэспублики, спасителя Рэволюции… Пэ-рвоконника и орденоносца… Та-а-варища Буденного, а?! Или… ба-аль-шевика… С девятьсот третьего года и со стажем, та-варища Ва-ра-шилова?! Ви же, ви же…,- он почему-то пафосно, как на митинге, протянул ратопыренную ладонь в сторону закрытой двери, сжал в кулак, - сами при этом становитэсь на сторону та-во класса, который и ущемляется… Ну, так, самую малость… Ви же…
           - Товарищ Орджоникидзе, Вы, член Реввоенсовета-Четырнадцать… И не более того! А не Наркомвоенмор, смею Вам напомнить! Чтобы упрекать Комфронта! И… к тому же Вы… Вы пьяны… - Шорин исподлобья зло и прямо взглянул в лицо Серго, - и я буду обязан…Чтобы у товарищей не возникало никаких вопросов и стала ясной позиция Совнаркома и лично товарища Ленина… Зачитать теперь вам сегодняшнюю телеграмму из Москвы.
             При этих словах Шорин полез во внутренний карман гимнастерки и достал небольшой, сложенный пополам  листик с наклеенной на него желтой телеграфской лентой, бережно развернул и в установившейся тишине начал читать:
            «… 5-го  января 1920. Секретно. Реввоенсовет-14, члену РВС т. Орджоникидзе.
Т. Серго! Получил сообщение, что Вы + Командарм-14 пьянствовали и гуляли с бабами неделю… Скандал и позор! А я-то Вас направо-налево нахваливал!! И Троцкому доложено…»
         Шорин оторвался, словно ожидая реакцию собравшихся. Но стояла гробовая тишина. Продолжил:
          « - Ответьте тотчас:
 - Кто дал Вам вино?
 - Давно ли в РВС 14 у вас пьянство? С кем еще пили и гуляли?
 - То же - бабы?
 - Можете по совести обещать прекратить или (если не можете) куда Вас перевести? Ибо позволить Вам пить мы не можем… »
             Серго сидел, тупо раскачиваясь, понуро опустив косматую голову, и сочно, как провинившийся школьник,  всхлипывал. Ворошилов дал ему платок и он вдруг закрыл им все красное лицо.
         - Читать дальше, товарищи командиры, или..? – Шорин вопросительно обвел глазами комнату.
         - Читай! Читай! – раздались недружные голоса.
         - Ильича дюже ж хочется послухать!..
         - Давай, валяй, раз  цэ… Правда!..- раздались с задних рядов нестройные  голоса. По напряженному лицу Комфронта промелькнула тень, он кивнул головой и продолжал:
«… 5) Командарм- 14 пьяница? Неисправим?
Ответьте тотчас. Лучше дадим Вам отдых. Но подтянуться надо. Нельзя. Пример подаете дурной.
Привет! Ваш Ленин.»
             - Вот, товарищи краскомы! – Шорин высоко поднял над головой и потряс в воздухе телеграммой Ленина, - и этот гнев товарища Ленина, он касается не только Серго, я потому его и прочел вам, что он касается всех тех, кто пьет и гуляет, как бандиты, а не гонит врага…
             - Слова подбирай, полковник!..- злобно выкрикнул с места Ворошилов, -эта банда тебе… Ростов отбила!..
            - Не мне, а нашей Республике, Клим! – тут же, не меняя лица, громко парировал Комфронта. Он помолчал, перебрал какие-то бумаги, поднял широкий волевой подбородок и зычно, как перед строем, грубым командирским голосом приказал:
            - А теперь всем встать! Слушай директиву Реввоенсовета  фронта!
Первой конной армии, товарищ Буденный! – он строго взглянул на переминающегося с ноги на ногу побледневшего разом Семена, отчего-то растерянно озирающегося по сторонам. Ворошилов не поднялся совсем, но сидел, низко опустив голову.
           - Первой Конной армии четвертого  января форсировать реку Дон на участке Батайск – Ольгинская, прорвать оборону противника и ускоренным маршем выйти на линию Ейск – Старо-Минская – Кущевская, где закрепиться и стать в глухую оборону!
          Шорин отыскал глазами  Командарма- восемь:
         - Восьмой советской армии в развитие удара Первой конной форсировать Дон на Ольгинском и Старочеркасском направлениях и к исходу пятого января выйти на линию Кущевская – Мечетинская. Закрепиться!
          Воцарилось молчание. Ворошилов с места нехотя и словно сам себе бросил реплику:
          - Дон едва замерз… Позавчера прошел ледокол, беляки уводили свои суда с барахлом да семьями… Посреди реки еще, небось, и… Полынья.
          - Утопить Первую Конную хочешь?! Угробить ее славу?! – злобно выкрикнул  несколько ободренный  Буденный.
           - Первая Конная уже утопила свою славу… Только в винных погребах Ростова, Семен!
          - Как коннице преодолевать замерзшие водные преграды, товарищи  Ворошилов и Буденный, если Вы не знаете, написано в Боевом уставе кавалерии…, - подал голос начштаба фронта Афанасьев.
          - Царской кавалерии! – грубо, с нескрываемой обидой, не согласился Ворошилов, - и не тебе… Нас  учить! Всю войну в штабах просидел!
                Вскоре, как-то само-собой,  стали расходиться, хотя Шорин никого не отпускал. Первыми, демонстративно поджав губы, ехидно посмеиваясь, ушли Ворошилов с Буденным. За ними, здорово покачиваясь, вышел молча Серго, все еще пылая испитым лицом и бросив недобрый взгляд на Шорина, присевшего с глубокой одышкой на край скамьи у окна.
                Оказавшись на морозном воздухе, Гришка стал искать глазами Комсвокора и нашел его о чем-то горячо спорящим с Буденным на противоположной стороне улицы. Шевкоплясов молча ему кивнул: иди, мол.
Близко подходить пока не стал, но обрывки их непростого разговора стало ему слыхать:
          … - Тучи, Сеня!... И… над тобой… то же!
          … - Нехай тебе буде … Я не из робких…
          … - Держаться надо!.. А ты… как индюк… драка!.. Кончат они меня… за тебя... Возьмутся, не переживай! За Че-ка не залежится!
          - Хто ж мене… Тронеть?! … сам Сталин… рекомендацию дал!
          - В сортир … сходи с той… рекомендацией! Троцкий… сила… не знають!...
          -…Што ты… заладил, Борька? … тучи… тучи! … срался, так прямо и скажи!
           -…дурак, ой, дурак!.. А люди… думаешь? Держаться ... надо, пока не … взяли!
                Последние слова, по-видимому сильно, за живое,  затронули Семена. Он набычился, побагровел, подался вперед и уже почти на всю улицу прокричал, тыча пальцем Мокеичу в лицо так, что Гришка аж напрягся:
            - Ты… Ты… Враг!.. Ты… Хужее вражины, Борис! Вражина, той хучь спереди… А ты… Исподтишка! Предатель! И мене тянешь! Я… Я… тебе в первый раз як устретив, ты помнишь? В экономии…  Пешванова, в доме управа! Як ты там в мундире казачьего есаула щеголяв! Ох, хотел я тебя ш-ш-леп-нуть тогда сразу… Та рука не поднялася!
             И уже тише, отвернувшись и отодвинувшись прочь,  добавил:
          - В общем… Разговора… промеж нами нынче не було… Думай, Боря. Ой, думай!
                Наконец, Думенко, весь раскрасневшийся, зло сплюнув наземь, поднял взгляд и теперь заметил Гришку. Буденный, все еще весь багровый, глядя себе под ноги, уже быстро уходил вниз по улице, в сторону парка, где располагалась коновязь, окруженный подбежавшими ординарцами. Борис задумчиво поглядел ему вслед, вздохнул глубоко, отхаркнул в платочек кровавую юшку, сделал знак: ко мне, Григорий!
           И, едва тот подбежал к Комсвокору, как с другой стороны подошел невесть откуда взявшийся сам Комфронта, взял Мокеича за локоть, повел по дорожке. Гришка пристроился сзади, чуть поодаль, но глубокий басовитый голос Шорина слышал отчетливо:
         - Борис Мокеевич, не сердишься? Ну, поцапались…, - он вздохнул, прокашлялся, махнул рукой, ладно, мол, - ты помнишь, как мы с Клюевым тебя встречали в штабе Десятой армии?
             - После госпиталя…, в сентябре прошлого года? – Думенко, как ни в чем не бывало,  улыбнулся, чуть приостановился, - я тогда после трех операций  еще едва на ногах держался… Конечно, помню, Василий Иванович, а то как же.
             - Прекрасно, голубчик. Мы тогда твой Конкорпус…, виноват, им уже командовал Буденный, буквально загоняли по всему фронту и ты, именно ты тогда и предложил… Ибо коню отдых нужен…
            - Для Юго-Восточного фронта собрать свой  Конкорпус… Из кавчастей наших стрелковых дивизий.
            - Правильно! В противовес кубанским корпусам Улагая и Шатилова. Трем донским корпусам Сидорина. Для будущего нашего наступления через Дон на Кубань. Мы сперва не поверили… А ты его по бойцу…, по коню… По уздечке… Собрал-таки! А конники к тебе как пошли! Даже от Семена многие перебегали! А почему?
          Думенко грустно усмехнулся, слабо покачал головой:
          - Ну, чего там… Дело прошлое. Так из одних бригад Текучева да Лысенка, да нехай еще и Жлобы… Конкорпус не вышел бы, Василий Иванович! Вот и бегли… Хто верхи… Хто и на тачанке… Хто пеше…
          - Ничего, все-таки корпус вышел,  - Шорин тоже заулыбался, щурясь на заходящее скупое январское солнце,  - ты, Борис от вопроса не уходи. Так почему же к Думенке, едва прослышав про формирующийся корпус, со всего Юга, от Астрахани до Таганрога, живо потянулся конник?
          - Ну, потому, что и сами те бригады, Текучева да Лысенки…, я же и собирал… Хлопцы меня знали…
          - Это на первый взгляд. А по сути? – Комфронта, все так же слегка улыбаясь, пристально вглядывался в бледное, исхудавшее лицо Бориса. Тот нахмурился, приостановился.
          - По сути… Народ потянулся туда, где воюют с умом, где порядок,  дисциплина… А где дисциплина, там и успех, меньше потерь, победа. Выжить можно. Выжить каждый хочет.
          - Вот! Ворошилов и Буденный теперь постараются переложить всю вину за упущенную победу на кого-нибудь, лишь бы отвести от себя… А ведь всем известно, в Новочеркасске, занятом Думенко, такой вакханалии нет! Там стоит боеспособная часть, а не шайка воров и насильников… Послушай, Борис,  - он в упор посмотрел на собеседника, - что там у тебя с твоими… недоброжелателями… В корпусе?
             Мокеич на минуту задумался, махнул рукой, мол, пустяки, сам разберусь. Потом все же отрывисто сказал:
            - Жлоба... Хочет  опять в дамки. С дивизией не справился, да… ему и бригада явно не по зубам... Но сдружился с Климом. Метит  на мое место. Не дай Бог! Он угробит  корпус в первом же серьезном деле. Нешто ж они… не понимают?! Потом... Пескарев, политком Горской… Я ево отчебучил за разграбление цистерны спирта в Качалино, на станции… Иду, а он прет  с чайником спирта, пьян, как собака. Надо было бы… Шлепнуть на месте… Потом, начполитотдела дивизии… Ананьин, я ево не пустил на корпус, не тот он человек, мелковат душой… Бойца своево и то, знаете… побаивается… То же, затаил топор за пазухой. Ну и… Карташов, нач. особого отдела корпуса – тому повсюду враги мерещатся, дай такому волю - родного отца укокошить, рука не дрогнеть. Никому не верит… Умом тронулся… А я ж… Не даю зря на роспыл. Все трое теперь пишуть, пишуть, пишуть… Сбились в кагал и кусають… То Троцкого ругал… То бывших офицеров привечаю… То всех комиссаров хочу убить… То самого товарища Ленина…
            - Эти шавки тебя  только кусают, Борис. А самые  матерые волчары, те…  с другого боку  к самому горлу уже твоему подобрались. Смотри! Кое-что из ихних сочинений и я слыхал, - Шорин  глубоко вздохнул и задумчиво посмотрел в темную даль, - ты  гляди в оба, Комсвокор! Паутина плетется нешутошная! Сеньку не посмеют тронуть, за ним сам  Коба  стоит… А вот у тебя опоры… Нет!
            - А… мои хлопцы? Не опора? – широко усмехнулся  Думенко, - ладно, Василий Иваныч! Ехать пора. Город гудит, кое – где еще стрельба. Там одних отставных казачьих генералов и полковников сидят сорок человек. Старики, а все же из – под колоды шипят. А… У меня там на хозяйстве один Блехерт…
            - А что этот новый военком, как его… Ми…
            - Микеладзе? - уже крепко пожимая на прощание руку Комфронта, оживился Думенко, - ничего, вроде как сошлись. Приятный мужик, меня в партию большевиков уговорил… Но хлопцы ево не любять. Не за него, за всех комиссаров и ево не любят. Народ у нас шебутной… Так что… Присмотр за ним… Пока нужон!
                Вечером Мокеич, принарядившись в новенький мундир, забрав с собою двух самых бедовых хлопцев из охраны, вдруг исчез куда-то. В первый раз не сказал Гришке, куда.
              - Тута у ево молодка завелася.., - по секрету шепнул, лукаво улыбаясь,  Шевкоплясов, - хучь и жидовочка, сучка, а кр-р-аси-вая, страсть! Не то, што ево Аська… Похоже, дело тут сурьезное. Он ее все уговариваеть… В обоз к нему ехать. Ну, дело молодое. Пошли, пройдемся по городу. С шестнадцатого года туточки не был. Абрамова давай с собой возьмем. Он в Ростове сроду не был.
           По Большой Садовой все дома буржуйские, высокие, богатые, красного кирпича, с балкончиками из белого мрамора, украшены лепными амурчиками да русалками. У Гришки от такой, никогда раньше не виданной красоты, всю дорогу рот не закрывается, так по сторонам головой и вертит!  Окна наглухо скрыты крашенными резными ставнями, подъезды то же. Редко робко прошмыгнет какой-нибудь  штатский или закутанная под самые глаза старуха с ведром. Слева то и дело между крышами да голыми ветлами мелькают -переливаются  золотом купола Невского Собора, а впереди, над станцией и пристанью -  заслонили пол-неба черные тяжелые дымы, раздаются глухие взрывы и веселая патронная трескотня  – белые, уходя поспешно, подожгли множественные эшелоны и баржи с топливом, боеприпасами, армейским имуществом, продовольствием.
             С  Садовой повернули наверх, по Столыпинскому  проспекту, дошли до узенькой, заснеженной Скобелевской. На углу,  вокруг громадного винного магазина - множество бойцов и спешенных конников, одетых кто во что, а кто и почти ни во что, все поголовно пьяные вдрызг, поют песни, остервенело ругаются, кто-то что-то делит, кто-то сцепился в драке, те разнимают, те хохочут, тот сидит и плачет, развесив сопли, тот, поджав ноги , беспробудно  спит прямо на снегу, под стеной, тот рядом мочится, покачиваясь и упершись рукой в ту же стену.           Повсюду стоит мат-перемат, где-то весело наяривает гармошка, вокруг валяются массы винных бутылок, какая-то богатая посуда, рваная одежда, затоптанная в снег, какие-то разломанные ящики, бочки, разбросана жирная селедка, сухари, консервы, разломанная дорогая мебель, кучи иного хлама, горят костры и в морозном воздухе стоит плотный тяжелый запах дыма вперемешку с сладкими винными парами. Три красноармейца в шинелях и папахах,  с сумрачными лицами, с винтовками с примкнутыми штыками молча стоят невдалеке и, изредка переговариваясь, сосредоточенно наблюдают за происходящим. Григорий Кириллович, поправив папаху,  решительно направился к ним:
            - Шо тут делается, бойцы?
            - А ты, товарищ,  хто будешь?
            - Мы из корпуса Думенки, я – Шевкопляс, а он – Остапенко…
            - Слыхали.., - взгляд  старшего, пожилого бойца, потеплел и он не спеша, все время искоса посматривая в сторону солдатского пиршества, упавшим голосом виновато проговорил:
            - А мы из тридцать третьей дивизии, вот, охраняем винные склады…
            - Как же вы их охраняете, когда они уже… Выпиты и разграблены? – горько усмехнулся  Абрамов.
            - Эт точно. Да хто ж против Первой Конной-то пойдет? – другой боец, помоложе, с свежей багровой ссадиной  поперек лба, горько усмехнулся, - они нас туточки за малым в расход не пустили… Хорошо вон, Жорке, земляк попался!
    Жорка с упавшим видом сидит под кирпичной стеной и, раскачиваясь и причитая что – то жалобное,  держит на весу туго забинтованную руку повыше запястья.
              - Ранен? Почему не в лазарете? – строго спросил Абрамов.
              - Так ево тот же земляк и приложил. Отправлю. Как смена придет.
                Пошли дальше, по Скобелевской. По правой стороне улицы в красивом двухэтажном особнячке с островерхой крышей  в виде шахматной доски, с двумя четырехугольными башнями по бокам, с вычурными окнами и распахнутыми настежь высокими деревянными воротами  дворика гремел из патефона вальс,  раздавались смех и отрывистые выкрики.
                - Штраус…, - горько улыбнулся Абрамов, - король вальса… А интересно, кто там…
            …- «Од-но-клас-сное  жен-ское учи-ли-ще  То-ка-рева», - водя по воздуху пальцем, прочел по складам вывеску Гришка и, обернувшись, нахально улыбнулся:
           - Заглянем, што ль? Женское!
           - Тама теперя из баб… Одни мыши, небось, бегають, - душевно расхохотался Шевкоплясов, лихо подкручивая усики, - а што? И зайдем! Ох, и Гриня!..
                Абрамов нахмурился и отчего-то положил свою белую длинную ладонь на черный кобур своего револьвера.
        В расшитой дубом узкой прихожей остро воняло мочой и поперек прохода лежал в луже ничком человек в одном грязном исподнем и что-то мычал, как теленок, слабо стуча сжатым кулаком по каменному полу. Не обойти, пришлось его перешагнуть.
              В просторной круглой зале накурено – хоть ты топор вешай! Кругом на полу в беспорядке стоят десятки разнокалиберных бутылей. На каменной плитке пола горит костер, на костре подвешен на козлах большой закопченный казан, он шипит и парует, а вокруг сидят люди в заношенных шинелях с красными башлыками, оживленно что-то обсуждают. Вошедших не заметили и Гришка, уже не раз стрелянный своими же, тихонько свистнул, на всякий случай обе поднявши руки. Но никто и не обернулся. Сквозь тьму да синеватый дым костра проступила  вдруг у  противоположной  стены кивающая лысая конская морда, увитая цветными лентами. Из темного угла лились невидимые звуки вальса Штрауса.
                … - Объихалы мы ти танкы… А шо нам?! Побиглы  вэрхы по городу. Ны - дэ- ны кого…  По цему ж, прошпекту … Большому… Кругом – тьма! Билякив вроди як нымае. Колы - бач! А в одном доми, та таком здоровом, шо и крышу  ны выдно, огни горять, музыка грымыть, як на твоей свадьби! Ну, кажу, хлопци, кой хто нас сегодня  и ны ждэ! Заскочим?! Ану, с конэй! – конник, огромного роста, что сразу бросилось в глаза, в одной гимнастерке с расстегнутым воротом  и новенькой полковничьей каракулевой папахе, увлеченно рассказывал окружившим его красноармейцам , широко жестикулируя руками.
               Думенковцы тихонько опустились на пол тут же, Шевкопляс тихо положил свою широкую ладонь на плечо подскочившего было бойца, ладно, мол, свои…
             - Заходымо, а нас чоловик сто будэ. Пиднимаимся на вэрх, а якыйся дурачок с пидносом та полотенцом , та попэрэк дорогы, нам туды низ-зя! Кажэ! Там, кажэ… Господа ахвицеры празнують Рожество! Твою мать!.. Ах ты, бисова душа-а-а… Ну, Савка Голоднык из мого эскадрона ему башку тут же и снис шашкою, так и покотылася по ступенькам, як той гарбуз! – тут он расхохотался чистым душевным смехом, покачивая большой головой и оглядывая окружающих, - а той пиднос, та слидом! 
             Заметив чужих, резко умолк, насторожился, поднялся, незаметно вынул револьвер:
             - Хто таки будытэ?!
             - Корпуса Думенки… Конники. Давай, дальше бреши, - Шевкопляс прилег на бок и миролюбиво оглядел сидящих бойцов, - мы, браток, такую ж кашу в Новочеркасске наблюдали. Не ждал и нас беляк!
             -Ты сам ны брышы… А цэ правда, було… Ага… Заходымо мы у ту залу. А там!.. Чоловик пьятдысят охвыцерив вытанцовуе с своимы барышнямы! Пахнэ дикалоном, кругом на столах жратва та выпывка! Цвиточкы! А-ха-ха-ха-ха-а-а!.. А мы ж голодни!! Им ны до нас!
                - А хвамилия твоя?! – вдруг он умолк и повернулся  к Шевкоплясову, который оказался ближе всех, пронзительно вглядываясь в его лицо, но в слабом отблеске костра ничего не мог разглядеть.
                - Я начразведки Консвокора… Григорий Шевкопляс!
                - Шо?! – недоверчиво проговорил тот, - ты Шывкопляс? Ну, чув…  А щас мы подывымся, якый ты… Шывкопляс! – с этими словами здоровяк, так же сидя,  размахнулся и его огромный кулак пронесся над головой едва увернувшегося Шевкоплясова. В следующее мгновение он смачно, растопырив руки,  влетел лицом в расшитую дубом противоположную стену, отправленный туда мощным низовым ударом Григория Кирилловича. Револьвер выскочил из его не застегнутой кобуры  и с грохотом упал на каменный пол. Все вскочили, схватились за оружие. Пламя костра тревожно шевельнулось.
                - Сядьтэ, хлопци!.. Сядь! – здоровяк, поднявшись, зычно  всплюнул, отряхнулся, и, нахмурясь, повел сверкнувшими глазами поверх голов:
                - Цэ – истинно Шевкопляс, твою мать! Грыша, - утерев рукавом разбитый свой нос,  он поворотился всем своим громадным корпусом, - а  ты помныш, Грыша, як мы с тобою в Зимовныку позапрошлой зимой куренку пылы? Я с Гашуна, от Скыбы, Карпэнко моя хвамилия… Шо ш ты робыш, Грыша.., так прямо в сопатку и дав…, - и, склонив косматую голову, опустился на корточки, сочно зашмыгал носом.
                - Карпенко! Петя! Ах ты.., душа-а! Не признал! – Шевкоплясов, раскрыв от удивления рот,  подскочил, обнял здоровяка, сел, улыбаясь,  во все глаза его разглядывая, рядом.
                - Ты помныш, Грыша?..- Карпенко уже плакал навзрыд, как ребенок, прислонившись к плечу Шевкоплясова и утирая слезы рукавом, - а я тут… ось…, дывысь, Грыша, ради забавы… Жеребчика свого… женю…- и, уже сквозь слезы смеясь, говорил, почти шептал дальше:
             - У… Мыколы, та, ты его знав… Мыкытченка, тоже наш, с Хуторской… Кобылка загуляла… Тут бой идэ… Биляк с этажа пулеметом… бье, собака… А вона, сука, так и прыс-сыкуе, так и мор-гае!.. А Мыкола и кажэ: дай мини, Васька, твого пацана! Завыдем их сюды, - он обвел рукой залу, -та й… лоша  будэ! – он поднялся, подошел к увитой цветными лентами конской лысой морде, пригнул к лицу и смачно поцеловал. Погладил нежно по голой спинке носа, что-то шепнул. Сел:
              - Я кажу: давай! Тико, кажу, сватьба будэ пополам! А-ха-ха-ха-ха-а-а!... С тэбэ то же - куш!
             А вин каже, як жэ пополам…Так ты…
Один из бойцов вдруг очнулся и перебил Карпенка:
- Гришка! Дальше давай! Ну, зашли вы… Там барышни…Офи-це-ры…
- Шо? А… Да!..- он склонил голову, подумал один миг и продолжал, - А шо? Зайшлы! Дывлюсь, а кобуры у ахвыцерив пусти! Болтаются! Я тоди забрав у Хвэдькы «Льюис», та и шмальнув по - над головамы! Оны – в крык! Хто – куда! Охвицеры в викна! Бис-сова душа-а!.. Бабы пид столы! Кой хто, та на нас! С ножичкамы! А хлопци их, та штыкамы! Одын до мэнэ! Я его за шкирку, убывать ны став, та в викно! Кынув! У слид… пальнув трохы! - он снова приобнял Шевкоплясова, - а давай, Грыша, мы с тобою… Выпьемо, як раньше!
                Из большой мутной бутыли золотисто-коричневый дербентский коньяк мирно зажурчал по высоким бокалам для шампанского.
              - Кынувся я, як раньше, ще пры старом рыжыми, та дэ ж взять Батюшку? - Карпенко обвел мутными глазами окружающих.
              - Дэ? Кажу Мытьки, а ну, найды! А Мытька шо? Та чирыз пивчаса та й тягнэ попа за бороду! - он кивнул на висящий мешком на стене черный силуэт, на который никто вначале не обратил внимания.
              - Отказав! Ах ты, падла! Я, кажэ, ны можу венчать раба божьего… твого коня с рабой… Кобылою! Ибо воны есть… твари… неразумные, чи шо… Против Бога… Ны пишов! Тьфу!..- Карпенко смачно сплюнул и подтер рукавом усы, - так я его и… Вризав. А тоди и пыдвисыв. Хай повысыть! До высны… Кажу Мытьки, давай ще шукай мини Батюшку! Нада их винчать, чи ни?! - он вопросительно поглядел вокруг, - нада! Дэ хочь, быры, а попа давай!
             - А где ваш… Думенка?.. – вдруг поднял голову хмурый красноармеец из дальнего угла, - сам Думенка – где?
             -Та тута!.. – обрадованно раскрыл было рот раскрасневшийся Гришка, но Шевкоплясов, все еще рассматривая висящего под стеной мертвого священника,  его перебил:
            -Там, где положено. Ничего, жив-здоров. Што у вас тут, – он наклонился над казанком, - чую, картошечка!.. Со свежею… ба-ра-нин-ко-ю… Вот те хрест святой!... Баранина! – поднял он счастливые глаза.
            - Так… Цэ ж… Свайба ж… Ось и каравай, - опять расхохотался было Карпенко, но его бойцы, не отводя слезящихся от едкого дыма глаз от дымящегося казана,  сидели угрюмые с сумрачными усталыми лицами.
                - Свадьба, говоришь… Што-то невеселая она у тебя, - Шевкоплясов внимательно огляделся вокруг медленно привыкающими к полутьме глазами, - а где ж… Молодая? Невеста, говорю, где?
                При этом Гришка невольно вздрогнул и вспотел. Вспомнился ему вдруг покойный Лопатченко, его Невеста, живо встали перед глазами трое его детишек, прижимающихся к рыдающей навзрыд матери и сам он, Гришка, виновато мнущийся у порога осиротевшей Лопатченковой хатенки…
               - А… Молода щас дэсь… на Ольгинску идэ… , - глухо вздохнул Карпенко, - с курышковской брыгадой.  Може и пидхватыла, отбоя ны давала. Жыныху.
                - А давай, Петро, мы выпьем за наших…, кто уже лежит? В земле сырой?
               - Дило цэ святэ! Давай! Ты барышню хочиш? А твои хлопци? – он расплылся в улыбке, поднялся, махнул рукой, - ходим! Ходим-ходим…  У мэнэ е! У пидвали сыдять… С того ресторану дивкы! Покажыш рэвольвер, смурный такый станыш… , так сама ногы роскыдае! От  таки!
                При этих его словах Абрамов не выдержал, тяжело вздохнул, резко поднялся  и быстро пошел на выход. Через плечо грубо бросил:
              - Скоты!
             Шевкоплясов нахмурился,  поставил на место уже налитый стакан,  развел руками, дескать, извиняйте, начальство, пошел следом. Гриня кинулся было за ними следом, но тут  увидел у противоположной стены сидящего ничком еще одного священника во всем черном, склонившего на грудь свою темноволосую, но схваченную по краям белесой сединой  мокрую, ничем не покрытую голову.
              Он вдруг поднял воспаленные глаза и, всхлипывая,  умоляюще посмотрел Грине в лицо:
             - А ты… простишь… добрый человек? Хоть ты-ы… Святотатство!.. Венчать… Коня! Простишь?! Жить же!.. Хочется! Каждой твари… Прости-и-и!!. - и, протягивая сухие трясущиеся руки, привстав, вдруг кинулся к Гришке.
             Гриня опустил глаза и быстро пошел к выходу. Перед ним из небытия вдруг выросли округлые глаза того, другого  священника, в прошлом году  в Великокняжеской, которого он по пьянке запросто застрелил из-за его большого золотого креста…
              Вдруг кто-то схватил его за башлык, он обернулся, выстрелил наугад, наверняка… Батюшка, скривив тонкие  губы, разжал синеватые костистые пальцы и, выпустив башлык, мешком рухнул вниз.
              Жеребец с увитой лентами лысой мордой от выстрела сорвался с привязи и ринулся по зале, топча костер и опрокидывая в бешенстве людей… Из развязавшегося мешка, притороченного к его седлу, разлетались с металлическим звоном по каменному полу, сверкая желтым светом в отблесках гаснущего костра, золотые серьги, крестики, браслеты, диадемы и крупные турецкие перстни…
                Молча двинулись дальше. Свернули вниз, по Богатяновскому, чтобы поскорей выбраться из города и где-нибудь на хуторе, где есть хотя бы солома, приткнуться на ночлег. Гришке все мерещились безумные глаза того молодого батюшки и, чтобы как-то отвлечься от тяжелых думок, он вдруг неожиданно для самого себя спросил, обращаясь к Шевкоплясову:
                - Григорий Кириллович, ну а вот… Бог… Есть? Али брешуть  попы?
            Тот с минуту молчал, тихо посапывая и думая о своем. Затем сухо сказал, глядя в белую мутную степь и не поворачивая головы:
          - Видно, есть, Григорий. Слухай, што я тебе расскажу. Вот нас с браткой, а мы близнята, вместе на фронт призвали. Разлучать не стали, направили в одну часть… Ну и в Галиции, неподалеку от Перемышля, в четырнадцатом году как-то вызвался брат мой Иван в охотники, в тыл к австриякам. Пошли. Пять человек. Сутки – нету. Двое, трое – нету! Спаси, Господь… Дожди льють… Я уже по братке и панихидку хотел заказать нашему батюшке полковому. Ага. Сидю раз в карауле с пулеметом. Сон не идеть, все по брату горюю. Поглядываю. Туман, до зори. Глядь – идуть цепью. Прямо на нас пруть! Хто? Ну, известно хто – австрияки в ранний час решили нас пощупать. А не видно ж ничево, неясные тени и - все. Ну, я целик на «Максимке» настроил, и меня наш поручик по спине ладошкой щелк! Давай, мол, вали их! И только я палец на гашетку положил, а на ствол, прямо на мушку, птичка садится! Малая такая, птаха полевая, цветастая. Вроде нашего вьюнка… Фьють, фьють! Фьють-фьють!.. Я стволом повел, не слетаеть, плутовка! Я «кыш-кыш!» Не-а! Я горсточку глины в нее – сидит, зараза, как заговоренная: фьють-фьють! Вдруг слышим, оттудова, ма-а-атушки-светы! - голос брата моего, Ивана:
         - Хлопцы, свои! Хлопцы, не стреляйте…
         А то, оказывается, наши пропавшие пластуны гонят перед собой пленных австрийцов. Вот так вот… А ить я бы, не разобравшись, срезал бы их всех одной очередью. И брата в их числе. Птаха малая, выходить, не дала… Вот ты и… думай.
       - Живой?
       - Хто? – не понял Григорий Кириллович.
       - Ну, брат твой? – доселе всю дорогу угрюмо молчавший Абрамов, немного повернулся в седле.
       - Убило, - равнодушно ответил Шевкоплясов, - через месяц.
И, помолчав, добавил:
       - И два дня.
                Напротив старой тюрьмы вся Бардаковка, уходящая влево, несмотря на крепенький морозец и поздний час,  забита разношерстным народом, гражданские суетятся вперемешку с красноармейцами, то злобно ругаясь, то от души хохоча, деловито растаскивают  имущество дорогих борделей, процветавших здесь  издавна и до самых последних дней.
                - Туточки все чинно-благородно… було, - усмехаясь себе в усы, нарушил тягостное молчание Григорий Кириллович, с живым блеском в глазах рассматривая окрестные невысокие, но красивые красные домики, - при старом-то режиме. Босявок портовых сюды строго – сама полиция не пущала. Да-а-а…  Девочки тута тусовались чистенькие, манерные… От тюрьмы сперва самые дорогие бардачки шли, вона они, разукрашены стоять. За пять рублей… эге! Такую фифу можно было… гм… гм… Тово…
                - А ты тут што делал, при царском-то режиме? – Гришка с нарочито серьезной миной раскрыл рот в предвкушении долгого рассказа.
                - А на  Парамоновских складах грузчиком пахал… Дело давнее, молодое… Был я тады, хлопцы,  самым, што ни на есть, сознательным… ростовским пролетарием! – громко рассмеялся Шевкоплясов, оглядываясь вокруг, словно ища знакомых.
                - Пролетарии, дядя Гриша, за двадцать копеек все по грязным клоповникам пробавлялись, поближе к Нахичевани…, - весело заметил один из конников, приподнявшись в седле  и, вытянув шею, всматриваясь вперед, - в субботу выкатишься, бывало, из кабака: - Извозчик, сук-кин ты сын! Полтинник, собака! А ну, гони на Бардаковскую! А там, как тот жеребец в стойле… А за перегородкой мастеровой какой потеет, али солдатик… Двадцать копеек извозчик, двадцать и баба… Хучь потрепанная изрядно, да зато дешевая… И ить… Веселые иной раз попадалися!.. Не в пример нонешним… Я ить туточки тоже…, хе-хе-хе,  тоже… плотничал до войны. Да на набережную бегал, баржи хлебом грузить. По августу-месяцу.
                На высоком фонарном столбе, скорбно свесив  на грудь простоволосую голову,  мешком висела крупная женщина в разодранной дорогой шубе и отчего-то босая. Растрепанные седоватые ее волосы робко шевелил  налетающий с реки легкий ветерок. Иссиня-черное крупное ее лицо, давно окаменевшее на морозе, выражало нестерпимую муку в глубоком оскале чуть приоткрытого беззубого рта. Неподалеку присел на пень молодой очкастый красноармеец, щелкая семечки и положа карабин на колени.
           - Хто такая? – подъехал Гришка, равнодушно кивнув на повешенную, -антирес имею!..
           - Да Бурычиха, ее тута все знают… Вона ее заведение. Папироску дашь? – и, смачно прикуривая от поданной Гришкой спички, добавил простодушно:
          - Дур-ра старая! Не согласилася с товарищем Красниченком, што проституция…, ети ее,  и в бок, и в гроб… энто есть… пережиток проклятого прошлого… Орала туточки на весь околоток…, што, - тут он воровито оглянулся, втянул голову  в плечи и почти до шепота  понизил голос, - советская, мол, власть, энто…, ну, вроде как… ненадолго…, - он выпрямился и уже громче добавил:
              - А ее, мол,  заведеньице… В Ростове… було, есть и… будет, то - исть, насовсем, ети ее… На штыки полезла… за свое. Ну, товарищ Красниченка и велел ее повесить. Дур-р-ра!.. – и злобно сплюнул в сторону.

                На другой день Думенко прислал вестового с приказом немедля трогать в расположение Штакора, в Новочеркасск, а сам он прибудет бронепоездом через пару дней…
          Мело, крутило колючие снежные вихри  еще с вечера, уныло завывало всю ночь, а на заре стала вьюга еще злее. Снег повалил густой и мохнатый, слепил,  забивал лошадям глаза и ноздри.
          Гришка, опасаясь всерьез в такую пургу быть унесенным бог знает куда, зацепился поводом за луку седла вороного абрамовского мерина, старого и спокойного, но его жеребчик и сам отчего-то присмирел и, только изредка всхрапывая, послушно топал вслед широкозадой шевкоплясовой рыжей кобыле.
        Выбрались из города уже перед полуднем. Где-то впереди и справа за сплошной снежной стеной, глухо ухали, часто и раскатно тяжелые орудия. Решили правиться в сторону Ольгинской, по слухам, отбитой у белых еще вчера. Туда вела хорошо утоптанная широкая дорога. Но вскоре им встретились  телеги с раненными красноармейцами, поспешно направляющиеся в город,  и те рассказали, что хутор Старомахинский и сама Ольгинская, еще с утра бывшие за красными, теперь уже наверняка опять в руках у казаков. Так как оборонять их там уже некому. Все бегут в Ростов обратно, бросая орудия… Во всяком случае, высоты между станицей Ольгинской, станицей Хомутовской и хутором Злодейским точно за противником и там малочисленные части Шестнадцатой дивизии и Первой Конной бьются уже с трех сторон в окружении казачьих корпусов, так что лучше взять левее, вдоль насыпи, по старой дороге. Там хоть тоже можно нарваться на казачьи разъезды, но все ж спокойнее.
Посоветовавшись, так и порешили. Да и сама насыпь, густо поросшая обледенелым кустарником,  хоть как-то спасет от бьющего справа колючего восточного бурана.
         Часа через три остановились, свернувши к разъезду, дать отдых лошадям и малость перекусить самим. Едва спешились и ослабили  подпруги, как где-то недалеко, впереди, сквозь тоскливый вой  ветра, дробно ударила пулеметная очередь. Пули весело звенькнули по кирпичной кладке будки смотрителя путей. Конники  отскочили от греха от той будки.
       Через минуту из снежной круговерти плавно вынырнул тупой, заложенный мешками с песком, нос бронепоезда. Засыпанный налипшим снегом,  он тихо, как призрак,  прошелестел мимо и так же тихо растворился опять в метели, глухо постукивая колесными парами на стыках.
            - Товарищ Наштакор…, - Гришка, едва все стихло,  исподлобья взглянул в заметно посеревшее лицо Абрамова, - вот такой вопрос… в башке засел… А што энто такое… «ге…ге-мон»?
            Абрамов отвел отчего-то  глаза, задумался на миг, затем сказал тихо, едва слышно за слабым воем ветра:
          - Это, Григорий, как я думаю… Тот бессловесный раб, через которого некая… Темная сила правит другими… Миллионами бесправных рабов.
         - Рабочие это, Гриша, рабочие, рабочий класс, - добродушно добавил, отчего-то тепло усмехнувшись, Шевкоплясов, - они и есть власть, закон революции!
                Гришка удовлетворенно кивнул, хотя так ничего и не разобрал, но больше ничего не спрашивал. Но тут же твердо решил  отчего-то, что непременно теперь назовет Гегемоном этого своего нового придурковатого жеребца. Что б все спрашивали!
          Метель  ближе к полудню  стала спадать. Шедшая впереди рыжая шевкоплясовская кобыла вдруг уперлась в снег передними своими  копытами, захрапела, насторожила уши, поведя вправо круглыми лиловыми глазами. Гришка сдернул с плеча карабин, его спутники то же дружно звякнули затворами. Все замерли, пристально, сквозь снегопад, всматриваясь вперед.
                Из серо-молочной снеговерти  впереди вдруг показался одинокий силуэт бело-рыжей приземистой лошадки, устало шагающей навстречу, запряженной в небольшие широкие сани. За заиндевелыми и парующими после недавнего долгого бега впалыми боками лошадки было пока не разглядеть, есть ли кто в санях.
                Гришка передернул затвор карабина и пустил Гегемона рысью, оставляя спутников позади и быстро приближаясь. Сани остановились. Дальше, за ними,  зимняя дорога была пуста, только изредка осыпался сверкающим стеклянным дождем иней с тронутых птицами ветвей деревьев.
               И едва он,  приблизившись почти вплотную, с мимолетным облегчением рассмотрел под кожухами едва заметное раскрасневшееся молодое женское лицо, как тут же, невольно вздрогнул и  оторопел… Лицо то было ему…  Вроде как знакомо! 
            Во рту у него пересохло. Гришка тут же узнал это лицо и невольно отшатнулся: в него холодно и пристально глядели те самые большие серые глаза, которые он увидел в тот майский  день, в прошлом году, когда, беззаботно  напевая похабную уличную песенку, он важно прошел мимо казаков во дворе штаба в Великокняжеской. Но тогда ее взгляд был спокойным, свысока-надменным, а полные чувственные губы слегка играли в легкой снисходительной улыбке … Теперь же эти глаза, несколько сузившись,  были холодны и выражали только строгую решимость…
      Гришка, вспотев, как старый мерин на пашне, подсознательно поддавшись первой же мелькнувшей в голове мысли, уже повел было стволом  карабина, но вдруг его взгляд уперся в черную револьверную дырку, из-под потертой дерюги верно и неотразимо смотрящую прямо в него холодным и немигающим глазом верной смерти.

                Глава седьмая

                … Коридор  длинный-предлинный, потолки светлые и высокие, откуда-то с боков и сверху льется мягкий розовый легкий свет. Сквозь него пронизывают пространство теплые красные, зеленые и оранжевые лучи. Слышен, но как бы из глубины, из пустоты  обычный гулкий шум госпитальной палаты: тоскливые, просящие голоса, шаркающие шаги, звон медного таза, хлопанье дверей, приглушенный хохот, где-то заунывно поют в два голоса, сердитая ругань, чей-то резкий кашель с надрывом… Но этот шум какой-то совсем глухой, потусторонний, идущий откуда-то снизу, из глубины, как из-под земли. Он где-то там, сзади, за нею, он гонится, он почти настигает, но не догоняет ее…
             Ольга в своем белом халате, закрытом до самого подбородка,  с большим красным крестом на груди привычно и легко идет по этому коридору, она спешит, мягко скользит между рядами коек, к ней тянутся, ее хватают, пытаются ухватить чьи-то многие дрожащие желтые руки, но она упорно идет и идет вперед, не дыша, не оглядываясь, к какой-то пока неведомой и ей самой цели…
 «Иди – и ты придешь…, иди – и ты придешь!»
             Она наклоняется над лежащим  на кровати молоденьким солдатиком, его худенькое рязанское курносое лицо бело-бело, как саван, ни кровинки, только огромные полудетские глаза с мольбой из безмятежной синевы удивленно глядят прямо в нее, в упор, глубоко, в самую суть ее… Его желтая сухая ладонь, чуть подрагивая,  вдруг ложится на ее запястье, обжигая совсем не кожу, а нечто гораздо глубже лежащее в ее сущности, его потрескавшиеся губы безмолвно, едва заметно шевелятся и Ольга среди гама и гула палаты вдруг явственно  слышит его низкий свистящий шепот:
            - Се-ст-ра-а-а… Сес-тра-а… Напиши-те… Хрис-та… ради-и-и… Напи-ши-те… Строч-ку… Ма-ту-шке… У-мо-ляю-ю… Се-ст-ра-а-а… Ма-ма-нь-ке-е-е… Хоть стро-ч-ку… Стро-че-ч-ку… Хрис-та…
          Ольга подымает невесть откуда взявшуюся медную кружку, не чувствует совершенно веса ее, думая, что она пуста, она заглядывает вовнутрь и видит качающуюся в ней прозрачную воду, подносит к горящим губам солдатика и медленно, по капельке, вливает живительную влагу ему в едва открытый дрожащий рот.
                Он закрывает глаза, пьет, ровно дыша, но вдруг его лицо искажает гримаса ужаса, оно покрывается крупными каплями пота, вытягивается, щеки мелко дрожат, а изо рта, ноздрей, ушей и снова распахнувшихся больших глаз солдатика  выливается редкими струями обратно горячая, парующая, кипящая… Кровь!..
               Ольга в страхе отдергивает руку с кружкою, и выплескивает воду из нее на свой белоснежный халат, вода прожигает его, как кислота, и Ольга в ужасе видит, что та же кровь, что льется из солдата, стекает теперь тонкими ручейками и с ее халата, неотвратимо  и грубо заливая его белизну и сверху вниз   окрашивая его в пурпурно-красный горячий цвет.
              Она в отчаянии оглядывается, ноги ее дрожат, она силится крикнуть, позвать на помощь хоть кого-нибудь, растерянно озирается она по сторонам, но вокруг никого уже нет, ни солдатика, ни ровных рядов кроватей, ни стен, ни потолков, никого и ничего нет!
            И только в воздухе все еще висит эхом все тот же умоляющий, тоскливый, рвущийся из пробитого навылет германской пулеметной пулею легкого слабый юношеский голос, медленно угасая и тихо удаляясь в вечность:
          - Сес-тра-а-а… Се-стра-а-а… Хрис-та… ра-ди… Сест-ра-а… Сест-ра…
        … И, вдруг осознавши, что уже совсем пришла в себя, она все еще боится открыть глаза. Страх никак не проходит, глубокий, животный, невиданный ею никогда раньше страх, страх  темноты, страх неизвестности и он пока еще черным плащом висит над нею, он еще частит ее дыхание, сковывает в пустой немоте ее сухие губы, он еще пока довлеет над нею, властвует и пересиливает  чувство простого любопытства…
       Ольга незаметно пошевелила рукой под одеялом, дернула ногой, потерла ею о лодыжку другой ноги. И это простое осязание обычной сухой теплой постели разом приземлило ее, вырвало наконец из оков ее страшного сна, придало ей некоторую уверенность. Дрогнувшей ладонью она провела по своему выпуклому  животу и тут же почувствовала по всему телу тяжкую, сковывающую движения и такую болезненную ломоту.
            Лицо… Оно склонилось над нею, оно постепенно теряет свою размытость, оно принимает черты. Черты знакомые, где-то уже встречавшиеся, но так безнадежно позабытые…
            Пышные усы немного приподнимаются, толстые губы лица растягиваются в улыбке, он ладонью проводит в явном смущении по курчавым густым черным волосам…
           Ольга вдруг совершенно еще бессознательно, едва слышно, но уже довольно твердо шепчет  первое, что вдруг приходит ей на ум:
          - Ш-ш… Ш-табс… капи-тан… Оле-ша. Глеб… Мат-веич?..- и, еще шире раскрыв глаза, с трудом  пытается улыбнуться.
          - Оля!.. Оля!! Так точно-с!.. Слава те, Господи… Я так рад… Так рад… А мы уж думали… Э-эх! Игнатовна! – поворачиваясь, радостно кричит в глубину хаты Олеша и сквозь резкий скрип двери Ольга слышит сердитый старушечий голос:
             - Ну, и пошто шумишь, казачок? Ох-хо-хо-о-о… Пошто молодицу тревожишь! Аль не видишь, брюхатенькая она… Выдь - ка в сени… Касатик… Нам прибраться надобно.
         Потом Ольга, прикрыв глаза,  с ложечки малыми глотками пила наваристый куриный бульон, который, едва слышно причитая и поминутно крестясь,  подавала  своими красными крючковатыми пальцами Игнатовна. Тем временем Олеша, иногда по-мальчишески захлебываясь, иногда умолкая, чтобы подобрать нужное слово, тихо рассказывал, как по просьбе Владимира, который сам не смог ее найти в неразберихе и хаосе отступления Донской армии от Новочеркасска, он с тремя верными казаками из той же «волчьей сотни» несколько дней шел по ее следам от хутора к хутору, от станицы к станице…
              - Узнали, что ваш госпиталь захвачен бригадой красной Шестой дивизии… В трех верстах от Нахичевани, в степи наткнулись на почти замерзшего пьяного красноармейца, допросили, оказался из той же бригады… Дали еще спирту, отогрели его. Он рассказал, что знал: две сестры милосердия после жутких надругательств были, якобы,  красными повешены наутро… Третьей, вроде как… Беременной  удалось ночью бежать. Ах, Оленька! – поздно спохватился Глеб, когда она при этом известии о мучительной гибели двойняшек вдруг побледнела и затряслась в рыданиях, уткнувшись лицом в простынь, - уж… простите, ради Бога, меня дурака! Виноват, простите… На войне… Какая уж тут … этика?..

                На Ольгу, совершенно закоченевшую и уже едва подававшую признаки жизни,  наткнулся дед Мирон,  муж Игнатовны, утречком по морозцу поехавший к стогу позапрошлогодней соломы набрать для подстилки в катушок. Чудом, здорово рискуя, он  из-под самого носа буденовского разъезда вывез ее, стонущую в беспамятстве,  на хутор под кучей прелой соломы. Красноконники, нагнавшие  деда Мирона  уже на околице, у колодезного журавля, почти уже было и проехали мимо на парующих от долгого бега лошадях,  когда один из них, краснорожий,  с хитроватым прищуром раскосых глаз калмык, подъехавши вплотную, вдруг ковырнул холодно сверкнувшей пикой солому:
            - Куда ты… Гнилой солома… везешь, старик… Гнилой солома давать… Э-хе-хе-хе-е-е… Кобыла не можно… Кирдык  твой кобыла будет!..
            И, тонким голосом расхохотавшись,  пригнувшись к мохнатой гриве  рыжей монгольской лошадки, на рысях погнал за удаляющимся разъездом. А оцепеневший дед Мирон, разинувши рот, долгим взглядом провожал удалявшегося калмыка, все крестясь и одними губами беззвучно благодаря Бога за спасение…
              Последние трое суток Ольга  была в беспамятстве и Игнатовна, все это время не отходившая от ее постели,  все боялась, как бы не случился у нее выкидыш. Но, слава Господу, обошлось.
               - Красно-армейца.., - Ольга вдруг сомкнула губы и медленно подняла еще воспаленные веки, - того… Отпустили, Глеб?..
        Олеша молча опустил глаза. Что он мог ответить? Отпустить на все четыре стороны того красного бойца, который до утра доберется до своих и тут же, едва проспавшись,  доложит командованию, что какая-то белогвардейская группа усиленно разыскивает по степи да еще и по красным тылам, с большим риском,  какую-то сестру милосердия… Даже никому и в голову бы не пришло! Застрелили, конечно.
        - А что с него взять, - чуть замешкавшись, пряча глаза, соврал Глеб, - дали хорошенько плеток да и отпустили.
                Ехать решили немедля, в ночь, ибо фронт теперь быстро отходил на юг, да и установилась тихая, чуть морозная погода, только редкий колючий снежок сыпался из черноты неба, хотя и с ночи, и днем накануне мело так, что впереди на аршин ничего было не видать. Едва тонкий остроносый месяц, поминутно скрываясь в низких, быстро проносящихся рваных серо-лиловых тучах,  поднялся повыше, стали седлать. Ольгу осторожно усадили в глубокие, выкупленные вместе с кобылой  у старика старые сани, хорошо укутавши и укрывши старыми холстами. Глеб вдруг отчего-то помрачнел и, наскоро зарядив барабан желтыми тупорылыми патронами,  протянул ей револьвер.
              - Ну куды… Куды…, - испуганно заголосила  было Игнатовна, кутаясь в шаль, - куды вы ее повезете… Ну, пущай бы туточки и… Рожала… Авось, и обошлось бы, Христос милостивый…
              Видя, как Олеша, привязавши своего  гнедого жеребчика  к облучку саней и сдернувши «Льюис» с приторочки, тоже лезет в сани, дед Мирон, высокий, осанистый,  укоризненно покачал головой и  усмехнулся в густые седые усы:
             - Ты, милок, вроде как на ярмарку собрался… Ить давно воюете, а простых делов, стало быть,  и не ведаете…
             - А что такое, дед Мирон?
             - Теперя, мил человек, энто и не просто санки… А огневая позиция! - он хлопнул своей ладонью в потертой голице по широкому стволу пулемета, - и ты надысь, едва  стрельнешь  отселя разок, как вас с тут же и разнесут в щепки…   Слазь. Пущай барышня сама править, кобылка энта смирная. А вам, стало быть, надобно держаться от ей подале. Один спереди. С полверсты. А те, вроде как и позади.
        Присели на дорожку. Старик, вроде как невзначай, заговорил тихо, неловко почесывая в бороде:
        - В святой сочельник наехали на хуторок … Цельный полк! Все начисто обожрали. Даже кору с акаций. А ихний комиссар, стало быть,  у меня заночевал. Сперва ничево, повечеряли с ним, чем бог послал. А потом он и говорит:
        «Вот ты, старик, энтот хутор хорошо обустроил. И мельница, стало быть, и амбары, и хлева… Мы теперича будем на таких хуторках коммунии свои зачинать!»
             А я ему и говорю: а хто энто… Стало быть, мы?
        «Да вся наибеднейшая беднота с окрестных хуторов да станиц!», - ответствует.
       А я, старый дурак, опять лезу на рожон: а как же они, стало быть, говорю, будут вам энту самую коммунию зачинать, коли они оттого и наибеднейшие, што ничего, окромя как цельными днями под лопухами почивать и не умеють? И не хотять! И вот энтот молоденький иудей в очках, комиссаришка-то, мне  спокойненько так, как будто бы просто, огоньку попросил:
        « А мы заставим! Мы, стало быть, мировую… леворуцию теперь с русским мужиком учиняем! И пущай, говорить, хучь весь народец-то рассейский поляжеть – а и не жалко ево ради такого велик-кова дела!»
         - Так-то, кавалер! – старик вздохнул, кряхтя,  медленно поднялся, глубоко нахлобучивая на голову,  надел свой треух, высморкался, проговорил хриплым полушепотом, как заклинание:
         - Возвертайтесь, Христа ради! Не бросайте!.. Не гневите Господа-Бога! Большая народу, стало быть… Теперя беда будет!.. - и, протянувши обратно Глебу  мятые «платовки», накануне полученные за кобылу, заметно прихрамывая, медленно побрел к гумну.
             Олеша глубоко вздохнул, тронул шпорой теплый бок жеребца и, не оборачиваясь, сорвался сразу за воротами в намет.
                Сперва правились строго на юго-запад, в сторону Батайска. Изредка где-то впереди сердито, раскатисто  и тяжело гудели орудийные залпы и вспыхивали размытые всполохи. Мороз крепчал и около полуночи неожиданно поднялся резкий восточный ветер, повалил крупными хлопьями снег, поднялась колючая степная метель. Лошади в глубоком снегу стали выбиваться из сил и пришлось свернуть в небольшой овраг, сверху поросший густыми зарослями дикого терновника. Там было заметно тише. Спутники Олеши положили заинденевших коней на снег, сами прилегли, свернувшись, под их теплые брюха. Ольга под заунывный вой тягучей степной метели, укрыв  лицо шалью, задремала так, чуть – чуть, одним глазом, по старой фронтовой привычке.
         Глеб вызвался в караул первым. Он выпряг из саней и кобылку, привязавши ее к толстому терновому суку. Она тут же, довольно похрапывая и  радостно задирая верхнюю губу, стала жадно скусывать его темные, еще зеленые,  молодые побеги.
            Над их головами, где-то в темной выси небес  с низким гулом в белой круговерти свистел-хохотал  дикий степной ветер, быстро заметая их глубокие следы.
                Отдохнувшие кони, несмотря на снег по щиколотку, резво неслись по ослепительной спокойной степи. Только свежие заячьи да робкие лисьи следы, петляя и скрещиваясь,  порою нарушали ее девственную чистоту.
     Ольга задумчиво осматривала, насколько это было возможно, пустынные холмистые окрестности нижнего Задонья. Изредка проступали впереди неясные очертания какого-нибудь хуторка в обрамлении высоких голых тополей и тогда путники забирали в сторону, обходя его от греха подальше. Неглубокие степные речушки, напрочь занесенные снегом и узнаваемые только лишь по серым камышовым зарослям, иной раз ложились на их пути и тогда кто-нибудь из казаков спешивался, брал под уздцы Ольгину лошадь и осторожно, чтобы не угодить в полынью,  переводил ее на противоположный, едва различимый берег. Ближе к полдню вдруг резко и сердито заухали где-то недалеко и справа трехдюймовки.
          Кобылка в санях стала уставать и вскоре пошла шагом, обдавая Ольгу кислым приторным паром. Мокрая узкая спина ее покрылась мелкими капельками зеленого пота. Глеб снял голицу с левой руки и вгляделся в зеркальце компаса. Стрелка показывала строго назад.
        - На юг слишком уклонились! Эх!.. Ну, ничего. Сделаем привал и тронемся, забирая вправо. А то аж на Кущевку выскочим!
              - А што… И неплохо бы, - усмехнулся один из казаков, - оно так спокойнее… Кубань-матушка. Давай, командир, на Кущевку, а?
        - Молча-а-ать! - вдруг вызверился на него Глеб, оскалив зубы и сверкнув глазами, - ты, Семенов,  … Кобылой своей командуй! В Кущевку ему захотелось!.. Кубань уже есть твоя Кущевка! Куда дальше прикажешь… драпать?.. В Грузию или... в Турцию к Кемалю?!
        Тот молча отвернулся.
        Едва спешились и ослабили подпруги, едва достали из переметных сум нехитрую снедь, отпущенную в дорогу щедрым дедом Мироном, как вдали и сзади вынырнули из белого степного горизонта малыми темными точками несколько всадников. Они скоро приближались, вырастая в размерах.
                - Наметом идут… Человек десять… Конная разведка. По нашему следу идут.., неспроста, - тревожно проговорил Глеб, рассматривая их в бинокль, - свои? Красные? – и вдруг  твердо, но спокойно сказал, не оборачиваясь:
- Это… Красные! Оля, гони! Пока тебя не видно! Бери чуть правее! Под кручу…  По руслу реки!.. А там в камыши забейся! Мы… Тебя догоним!
И, подскочив к лошадке, стегнул ее плетью.
                Казаки, едва Ольга с санями  скрылась в спасительную балочку, разлетелись в стороны, охватывая приближающихся красноармейцев  в полукольцо: Олеша с пулеметом слева, остальные его спутники справа.
Глеб хорошо знал, как срабатывала такая тактика: столкнувшись с внезапным ураганным огнем с разных сторон, ошеломленный противник думает, что попал в западню, окружен многочисленным отрядом и начинает отход. Или прекращает преследование, спешивается и занимает оборону.
          Развернув разгоряченного жеребца мордой к быстро приближающимся красным, накрутив потуже на руку повод, Глеб длинной очередью с ходу повалил двоих передовых всадников. Только копыта лошадей промелькнули в сияющей на утреннем солнце  снежной пыли. Перекинул пулемет на спину, пригнулся к гриве, погнал коня в белую степь, вроде как уходя от погони. За спиной слышались сухие частые щелчки выстрелов казаков с противоположной стороны.
         Красные вначале опешили, смешались  в снежной круговерти и повернули было назад. Глеб на полном скаку осадил  жеребца и, ведя непрерывный огонь,  бросился в погоню. Едва различимые с противоположной стороны, казаки тоже, ведя сильную стрельбу, разворачивали своих коней.
     С трудом  сдерживая хрипящего жеребца, Глеб перекинул на левую руку теплый ствол «Льюиса» и дал еще раз длинную очередь вслед уходящим красным, поднял голову, перевел дух, всмотрелся вдаль и… Похолодел.
               Разрастаясь на полгоризонта и уже стремительно охватывая их с трех сторон,  в полной тишине с недалеких белых бугров  неотвратимо шла прямо на них, быстро увеличиваясь в размерах, как тяжелая ливневая туча, густая  конная лава.
             Теперь  до них долетел уже тяжелый гул тысяч копыт по мерзлой снежной целине.
              Они  спешились с горячих, гарцующих лошадей, навек прощаясь, молча обнялись, снявши  заснеженные  папахи. Сбросили бурки и на ярком утреннем солнце разом сверкнули золотом погоны и боевые ордена. Достали нательные кресты и поцеловали их, тут же обратно бережно спрятав на груди.      Перекрестившись, вскочили на мокрых  парующих коней, встали спиной друг к другу, разом выхватили из ножен и подняли над головами блестящие  клинки.
             - Гос-с-поди-и!.. Ибо… В руци Твои предаю Дух мой!
             - Степан! Семенов!  - хрипло и отрывисто бросил Глеб, глубоко всматриваясь в темное лицо одного из спутников, - прости за… Слово бранное!..
               Казак лет тридцати с мокрым черным чубом из-под косматой папахи поднял к небу глаза и вдруг тихо-тихо запел мягким теплым голосом:
              - Че-е-рный во-о-рон, друг ты мой зале-е-тный,
              Где-е ле-тал так дале-ко-о-о...- и, развернувшись в седле, слабо усмехнулся, сказал твердо, но не глядя в глаза:
             - Што там, Глеб! Ничево! Оно ить.., и слово бранное…, иной раз, на поле брани… Кубыть не грех! Бог простить!..
                Лава с неясным гулом и топотом сотен копыт, холодно блестя на морозном воздухе сверкающими клинками и наконечниками многих пик, быстро приближалась… Сонная заснеженная степь  вдруг  очнулась и мелко задрожала под  своей девственной ледяной белизной. Глеб поднял кверху глаза, сощурился. В чистом чуть синеватом небе  высоко-высоко одиноко кружил над ними едва заметный пестрый степной стервятник.
              Глеб отбросил в сторону теперь уже ненужный пулемет и, радостно улыбаясь,  точно принял передового конника на свой клинок. Увернулся от пики и, перехватив шашку в левую руку, снес полголовы другому… Выхватил револьвер и в упор выстрелил в набегающих  третьего и четвертого… Краем глаза заметил поникшего на пике Степана… И в этот момент яркая, ослепительная вспышка лопнула в его сознании, затмила перед ним белый свет и он, чувствуя еще один короткий миг как что-то нестерпимо горячее, острое и твердое пронизало его всего, от макушки и до пят, ахнул, судорожно вытянулся и провалился в черную бездонную пустоту.
                Стервятник в поднебесье вдруг яростно забил, затрепыхал крыльями и голосисто заклекотал. Много в последний год летал он над пожарищами, над пыльными, покрытыми тифозными трупами долгими степными шляхами, над горестными полями кровавых битв, много раз видел он, как праведные души убиенных воинов бледными  теплыми лучиками покидали их остывающие тела и легко возносились в вечность… Но тут вдруг четыре мощных луча, переливаясь всеми цветами ранней летней радуги, ударили ввысь и, переплетясь, как братья, быстро ушли в бездонную холодную синь  широкого донского неба.
                И никак не мог понять своим острым птичьим умом тот одинокий степной стервятник, за что же там, далеко внизу, на благодатной, щедро дающей тепло, пищу и воду земле, эти глупые, жестокие, озверевшие  люди называют его хищником. Он никогда не убивал своих единокровных братьев, не рвал их на куски и не пил их теплую кровь…
                Ольга, часто погоняя свою быстро вспотевшую кобылку,  какое-то время еще слышала позади в пустой степи сухой перестук то пулеметных, то винтовочных выстрелов. Свернувши в неглубокую, занесенную снегом почти по колено балочку, она держала все время по ее дну; балочка постепенно углублялась, ширилась и незаметно превратилась в сухое русло безымянной степной речки, по пологим берегам поросшей сухими зарослями едва качающегося высоченного камыша.
                Позади вдруг все затихло. Лошадь, часто отфыркиваясь, мелко подрагивая мокрой спиной и боками,  с хрустом пошла сквозь камыши усталым мелким шагом. Впереди  холодная белая равнина неясно сливалась с мутным и неразличимым глазу тяжелым горизонтом.
                Солнце внезапно скрылось. Потянувшаяся вдоль засыпанных снегом берегов ленивая колючая поземка тут же заносила одинокий  санный след.
       Ольга остановила кобылу, потуже намотала вожжи на облучок, с трудом, отбросив дерюги, придерживая живот, осторожно выбралась из саней.  Вынула револьвер, взвела курок. Прислушалась сквозь сиплое дыхание лошади. Тихонько пошла, руками раздвигая качающиеся камыши и всматриваясь вперед.
               Выйдя из зарослей, тревожно осмотрелась. В послеполуденном зимнем воздухе висела немая морозная тишина. Медленно падал легкий мохнатый снег, вяло засыпая след ее саней. Никого. Тяжкое, тревожное предчувствие теперь овладело ею и, постоявши еще с полчаса, она поняла, что уже ни Олеша и никто из казаков, наверное,  никогда не догонят ее…
                Кобылка, коротконогая и тощеватая, хоть и отдохнувшая, с трудом вытащила сани на забитый глубоким снегом берег и, храпя и отфыркиваясь, пошла мелкой рысцой по белой равнине. Ольга держала на вынырнувшее опять неяркое январское солнце, которое уже быстро катилось к западу.
               Вдалеке показалась насыпь, едва заметно возвышавшаяся над сверкающей серо-белой равниной. Вдоль нее, вначале редкие и хилые, а затем рослые и раскидистые пошли деревья, акации вперемешку с кривыми дубками и дикими кленами, сверкающие толстыми обледеневшими ветвями. Между ними  неширокая дорожка была притоптана многими конскими копытами и петлял свежий санный след.
            Орудийные раскаты за ее спиной как-то незаметно умолкли. Вокруг стояло белое, ничем не нарушаемое, безмолвие. Только редкие гортанные вскрики одиноких ворон порой  нарушали его. Холодное солнце уже коснулось горизонта. Мороз крепчал, стал забираться под закомевшие дерюги и ее колени стали зябнуть. Ольга пустила лошадь шагом и, потеплее укрывшись, стала от усталости дремать. И только холодная рукоятка револьвера, ледяным прикосновением обжигающая ладонь, да многолетняя привычка не давали ей уснуть глубоким сном.
             Вдруг кобыла резко попридержала шаг, подняла голову  и настороженно повела заинденевшими мохнатыми  ушами, негромко заржала, чувствуя где-то рядом   чужих лошадей.
             Из-за поворота вдалеке показались несколько конных, они остановились и, постоявши с минуту, тронулись ей навстречу. Ольга напряглась, невольно вжалась в сани, сбросив голицу, взвела пальцем холодный курок револьвера.
Один из конных, опережая остальных, пустил коня рысью и стал быстро приближаться, держа на весу короткий кавалерийский карабин. Что-то чуть знакомое, но давно забытое, затерявшееся в круговерти тысяч встреченных ею человеческих лиц и пережитых событий, вдруг промелькнуло перед Ольгой.    Всадник в трех шагах от саней остановился, щурясь на скупом закатном солнце и всматриваясь, и вдруг немое удивление, если не ужас, исказили его красное от мороза и скачки лицо.
       Несколько мгновений  он молча рассматривал Ольгу, отчего-то пугливо озираясь и искоса  виновато поглядывая на приближающихся своих спутников. Его молодой жеребец  нетерпеливо топтался на снегу, выпуская из раздувающихся ноздрей клубы мутного пара и он с трудом сдерживал его. Наконец он, совершенно приблизившись, перебросив карабин на спину и наклонясь еще поближе,  низким дрогнувшим голосом бросил:
            - Ты... Это… Кре… Крестинская? - и потому, как лицо Ольги вытянулось  от удивления и округлились ее глаза, ошеломленный Гришка понял, что не ошибся.
        -Ты… Пистолетик-то... убери. И... Делай все, как я скажу! Иначе пропадешь!.. - сурово вполголоса прошипел он, снова воровито поглядывая в сторону быстро приближающихся своих спутников.
                Неторопливым шагом их заинденевшие кони  уже поравнялись с санями и Шевкоплясов, повернувшись всем корпусом к Гришке, громко  пробасил, без особого  интереса рассматривая Ольгу:
               - Што, Григорий... Вижу… Никак опять..., хе-хе-хе..., какую свою знакомицу повстречал? У тебя ж, соколик ясный, в кажном хуторе... Ха-ха-ха… Жена! В кажном закутке - по дитю!
             И, незлобно расхохотавшись, шушукаясь, конники проехали мимо, искоса разглядывая Ольгу и изредка перебрасываясь нескромными шуточками.
           Выждавши, когда они достаточно отдалились, Гришка, искоса поглядывая в  напряженное лицо  Ольги, спешился, набросил повод на облучок саней, и, свесив ноги в новеньких валенках, примостился на дерюги. Молча взял из ее рук вожжи и слегка стегнул кобылу по парующей спине, разворачиваясь вслед удаляющимся всадникам. Сквозь хруст снега под полозьями  проговорил твердо:
            - Там… Впереди полно... Наших. Ну, красных. Туда не суйся! Там тебе верная смерть. В лучшем случае выкинуть из санок, на мороз, а санки заберуть в какой-нибудь обоз. А то и..., - он робко заглянул Ольге в строгие немигающие глаза, - дюже обидят... Как бабу.
             - Откуда Вы... взялись? - едва справившись с сильным волнением, с усилием выдавила Ольга, наконец вспомнившая Гришку, тот майский день, когда она впервые увидела это запоминающееся лицо, отвернувшись и глядя куда-то вдаль.
            Гришка какое-то время молча правил санями, усмехнулся, ибо ему опять пришелся на память  тот же теплый майский день, когда он, почти уже миновавши казаков, с интересом и презрением  уставившихся на него, как на диво, услыхал краем уха:
          - Ишь... Кра-ля. Полковника свово  поджидаеть... Хрестинсково… Жена! Эх! Хорошо же воевать с женкой под боком...
         - Я-то... Понятно откудова... Я тута..., энто…, вроде как… воюю. А вот ты... Лазутчица? - он с легкой простоватой ухмылкой робко смерил строгое и осунувшееся лицо Ольги.
               Она долго молчала, прикрыв глаза. Потом, как очнувшись, резко спросила, не поворачивая головы:
           - Куда Вы... Меня теперь? Сдадите в свое… Че-ка?
            Гришка, полыхая внутри,  вздохнул и  слабо усмехнулся. За те несколько минут ее молчания под мерное поскрипывание саней он уже все решил.      Пришедшая из глубин сознания простая и правильная мысль вдруг смутила и обожгла его, но, скоро справившись с волнением, он тут же принял ее и решил действовать именно так. Никуда он ее не отпустит, он теперь будет ее беречь, как самого себя. Он с облегчением вдруг понял, что отныне, по воле случая,  в его руках против Крестинского у него есть большой козырь. И тот, зная, что его жена в руках у Григория, если так придется, никогда не допустит, чтобы в Че-ка узнали, кто же на самом деле служит у Думенки в ординарцах. Спалит, разорвет и... Съест бумаги, касающиеся агента Григория Остапенко!.. Иначе никогда больше любимую жену не увидит! Ну, а если... Все повернется наоборот... То тогда… Полковник по-царски отблагодарит Григория за спасение любимой супруги от железных лап чекистов.
         Он повернул к Ольге уже совсем спокойное лицо, ( «…Красивая, чертовка!»), слабо улыбнулся:
        - Ты… Вот што… Ты… Побудешь со мной первое время. В обозе. Скажешься..., - он нагловато ухмыльнулся, - невеста, мол. Григория Остапенко. А… Остапенкову бабу никто не посмееть... Тронуть! А там... Видно будет!
               Она снова впала в горькие раздумья. Кобылка, всхрапывая на подъемах, резво бежала по утоптанной дороге, равномерно выпуская из ноздрей пар. Ее узкая спина покрылась мелким инеем, а мокрые бока паровали и подрагивали. После того, как невесть куда пропали Олеша с казаками, а скорее всего - погибли, она и сама понимала, что вряд ли теперь уцелеет и прорвется к своим. И вот - спасение. Или?.. Кто же он, этот молодой красноармеец, повстречавшийся ей в тот майский день у штаба, под ласково шелестящими  каштанами, когда она нетерпеливо поджидала Владимира со службы? Ну, раз он был там, то... Он, видимо,  не враг. И... Он знает Владимира! Наверное, не обидит. Ей стало легче, она несколько воспряла духом, повернула лицо и, с некоторым интересом рассматривая небритые Гришкины  темные щеки, сказала просто:
           - Я ведь... Беременна. Рожать в лето... Куда же мне... с  тобой… В обоз-то?
          Гришка присвистнул и задумался. И вправду, негоже ей вести походную жизнь с... Брюхом. Пристроить в Новочеркасске куда-нибудь на постой? А вдруг город опять отобьют белые? Или сама сбежит? Была золотая рыбка в сетях, да только хвостом мелькнула... Не-ет. Он вдруг вспомнил, что сразу после возвращения из Ростова собирался отправить своим кой-какие подарки, взятые из буржуйского добра в городе. Несколько тюков и чемоданов с барахлом да целый воз харчей уже были им заготовлены в укромном местечке. Надо поторапливаться, а то треплются в Полештакоре, что скоро бросят их на Маныч, через Константиновку...
          - Што за баба, Григорий? - на привале, в тесном  дворике  мужского монастыря с интересом кивнул на сани Шевкоплясов, разогнувшись от расчищаемого им копыта своей кобылы и держа в руке скребок, - аль на дороге... Ты у нее... Так и  не выпросил, Гриня? И теперя в Штакор тянешь? Смотри, там есть такие хлопцы, што…  Мигом ее у тебя... Обгуляють!
               - Двоюродная сестра моей Саньки она, Григорий Кириллович, - хмуро пробурчал Гришка, виновато отводя глаза, - брюхатая, а поперлась в дорогу, дура, насилу отговорил... К себе на хутор теперь вот... Отправлю, - уже тверже добавил он вдруг сам себе усмехнулся, решив, что именно так теперь  и сделает.
            - Што-то морда у ей... Дюже ж благородная, - снова  склонившись  над распластанным кобыльим копытом, сумрачно проворчал  себе в усы Шевкоплясов, - ой, смотри - не забалуй, Гриша...
            На следующее утро, едва несмелое январское солнце лениво оторвалось от горизонта, с трудом, за ради Христа, выпросив у Абрамова двоих надежных красноармейцев для сопровождения, Гришка, заменивши уставшую кобылку на крепкого пахотного мерина, отправил Ольгу  к Панкрату Кузьмичу на жительство, передавши ему короткое письмо с теми же бойцами. Там он, после обычных поклонов всем родным, назвал ее женой своего недавно пропавшего без вести лучшего товарища и просил приютить и сберечь до его возвращения. Мерина и сани Гришка велел красноармейцам тоже оставить дома, в подарок бате, Панкрату Кузьмичу, а самим возвращаться в часть с каким-нибудь обозом.
К вечеру того же дня Блехерт, вызвав Гришку к себе, приказал немедля взять командирские сани, конвойный десяток и двигаться на станцию встречать прибывающего бронепоездом Комсвокора.

                Глава восьмая

                Мело, пуржило в том  холодном январе. По-волчьи  - люто и тоскливо  выли над угрюмой степью долгими морозными ночами колючие верховые ветра. От беспокойных  берегов Хопра и Медведицы и до самых дальних заливных низовьев Маныча сутки напролет тянулась с безумным хохотом вихрастая метелица, забивая гривы, косматые морды и глаза лошадей, пронизывая насквозь короткие кавалерийские шинели конников. Из казахских заволжских степей, не встречая никакой преграды на своем пути, перелетали те ветра  могучую, но скованную немыми льдами великую Волгу, носились в небесах, как бесы, вырвавшиеся из ада,  по всему нижнему Задонью, а с юго-востока каждый день после полудня впрягался им в подмогу  вначале робкий, но затем лютый и беспощадный до самых тусклых  степных зорь, колючий, как сухая головка будяка, «калмык».
               Красные конные дивизии, росчерком штабного пера брошенные на глубокий охват противника, от Раздорской и Константиновской  и на Кагальницкую - Мечетинскую шли на восток, на ледяной ветер  медленно, местами по грудь утопая в глубоких слежавшихся снегах, их покрытые инеем,  нестройные колонны двигались тяжело, попеременно меняли авангард на арьергард, ибо кони, даже самые выносливые, не выдерживали в голове колонны больше часа.
                Конь внезапно храпел, удивленно таращил круглые глаза, становился, упирался,  падал на передние колени и медленно, словно напоследок давая своему всаднику возможность соскочить с седла, тяжело валился набок. Мелкая острая поземка тут же присыпала его еще теплый круп, укутывала снежными портянками неподвижные копыта, застилала белой пеленой еще слабо подрагивающую шею и бока. Перерезав подпругу, всадник забирал седло и, подхватив шашку в ножнах, особо  не мешкая, цеплялся  под мат-перемат сердитого возницы на первую же мимо проходящую повозку.
                Но все одно – по пути их движения все дороги были напрочь забиты  окоченевшими трупами людей и лошадей, разбитыми бричками, перевернутыми санями со сломанными полозьями, брошенными орудиями без замков, кучами снарядных ящиков  и  орудийными передками.  Постороннему взгляду открывалась печальная, небрежно укрытая белым саваном, унылая картина: там  возвышается заколевший круп лошади с рыжим выпуклым боком, виднеющимся из-под смерзшегося инея,  там торчит из-под снега почерневшая ладонь, тут из разбитого сапога виднеются такие - же иссиня-черные мертвые пальцы ноги. Свежих покойников проходящие мимо живые тут же обдирали догола, засовывая себе в потертые сидоры и переметные сумы вместе с их обмундированием и нательным бельем и тучи копошащихся в нем вшей и страшная эпидемия тифа, выкосившая в прошлом году ряды обеих армий почище пулеметов, снова  набирала свою смертоносную силу, весело готовясь к кровавой  летней жатве.
                Первая Конная армия, потерявшая драгоценные несколько первых январских дней на разграблении Ростова и Нахичевани и тем самым, как и предупреждал комфронта В.И. Шорин, позволившая донским и кубанским корпусам белых перегруппироваться и сосредоточиться на  самых выгодных для них  позициях, не достигла удачи на Батайском направлении, жестоко отброшенная донскими казачьими корпусами за Дон,  и Буденный, виновато доложивший по прямому проводу об этом в штаб Кавказского фронта   тому же Шорину, тут же, самоуверенно ручаясь за успех,  предложил новый план, по которому следовало атаковать противника из района Константиновской в направлении на юго-запад, вдоль левого берега Маныча до Торговой, а там наступать  вдоль  железной дороги Царицын – Тихорецкая. Шорин по ряду объективных причин с этими предложениями упорно не соглашался, настаивая на первоначальном плане решительного натиска на Батайск. Тогда Буденный и Ворошилов подключили Главнокомандующего советскими вооруженными силами Каменева, обвиняя Шорина во вредительстве, требуя его немедленного отстранения от командования и Каменев, по-видимому, под влиянием Сталина, несколько расширив и уточнив их план, поддержал его.
             Новый замысел советского командования сводился к тому, что 8-я армия под командованием Ворошилова, усиленная двумя стрелковыми дивизиями Первой Конной армии, должна была своими непрерывными действиями сковывать противника на занимаемом ею фронте, перед Батайском, а войскам Буденного, присоединившим к себе в оперативное подчинение Второй сводный корпус Думенко и 21-ю стрелковую дивизию из 9-ой армии ставилась задача прорвать фронт противника на нижнем Маныче и коротким ударом на Мечетинскую охватить все войска белых от устья Маныча и до Азова.
              Комфронта Шорин, неодинаково относившийся к бездарному, но хитрому и коварному Семену Буденному и умному, но строптивому и без поддержки в Реввоенсовете Республики Борису Думенко и хорошо понимавший, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет, ибо нельзя в данный момент подчинять, пусть даже на время,  второго первому, несколько изменил этот план. Он приказал им действовать на Маныче каждому самостоятельно с целью выхода на железнодорожную ветку Батайск – Торговая:  Конармии Буденного прорвать фронт белых в районе хутора Мало-Западненского и наступать в направлении  линии Кагальницкая – Хомутовская, а Конкорпусу Думенко  ударить в районе хуторов Ефремов – Веселый и брать станицу Мечетинская. В случае успеха красные перерезали эту железную дорогу на участке не менее двадцати пяти верст, от Кагальника до Мечетки, рассекая единый фронт белых и разрывая сообщение между Добровольческим корпусом и Донской армией с запада и Кавказской армией, сосредоточившейся к тому моменту под натиском советской 10-й армии за рекой Сал.

                Еще с вечера вдруг заметно потеплело, мороз спал, снег быстро посерел и стал скользким и тяжелым. Ранним утром чуть приморозило, но надоевшего всем многонедельного ветра нынче уже не было. Медленно из-за уходящих за горизонт тяжелых туч поднималось скупое зимнее солнце.    Комсвокор  улыбнулся чему-то своему, сбросил на снег бурку, небольшого роста, крепкий, жилистый, схватившись лишь за оплетенную кожей луку, с земли резво запрыгнул в седло. Панорама всхрапнула, заплясала на месте, немного попятилась назад, поводя в стороны пугливыми лиловыми зрачками.
       Абрамов только что доложил, что связь с бригадой Жлобы полностью потеряна, а посыльные не возвращаются. Остальные части, согласно ранее отданным приказам, готовы к выдвижению, ждут сигнала.
             - А што слышно от… Семена? – Думенко иронично улыбнулся, но эта улыбка вышла какой-то кислой и натянутой.
            - Выжидает. К сожалению, нет никаких признаков, что Первая Конная будет введена в бой сегодня, как сказано в приказе Комфронта, - Абрамов слегка нахмурился, на его озабоченном  продолговатом лице мелькнула слабая тень сомнения,  - все примеряются, где же им переправляться через Маныч… Буденный со штабом находится  в Богаевке, его дивизии по хуторам Елкин и Хохлатовский рассредоточены, комсостав сидит и… Беспечно веселится по теплым хатам…
           « Неужто Сеня задумал попридержать атаку? Зачем? Што б меня за Манычем… Павлов с потрохами… Сожрал? Не может быть! Ведь и ему тогда далеко не уйти!..» - роем кружились в голове тревожные мысли. Борис их отгонял, пробовал  думать о другом, о сегодняшнем наступлении, но все опять сводилось к одному и тому же… «Нешто ж он опять хочеть показать Москве, какой дурак – Шорин? Так и Тухачевский ничего нового не придумал…»
          Да-а-а… Разошлися пути-дорожки с Семеном. Теперь уже навсегда! А ведь до ранения были друзьями-соратниками. Сенька, не будь дурак, оказался и тут оборотистым да смекалистым. А как он хитер! Как и раньше в Питере, где объезжал лошадей офицерам да все деньгу на собственный конный заводик копил. А потом? Едва избрался в Совет в Великокняжеской – тут же пролез в земком. Читать – то едва умеет, а землицу делить уже горазд! Все еще надеялся, небось, отгрести себе под конный завод поболее землицы-то… Пастбища да зимовники… Не получилось. Большевики быстро придушили вчерашних союзников-эсеров и… Пошла русская бойня. Да только такие, как Сенька не теряются! И тут он - уже другой капиталец сколотил… На будущее. Завел дружбу с Ворошиловым да Щаденкой… Сталину друг. Самому Ленину письма шлет. Ох, и пройдоха! А ведь как командир… Думать вообще не умеет. Его заманить  в котел легче, чем в харчевню кота голодного… За флангами никогда не смотрит… Чуть встретил отпор – загнул фланги! Плевать ему на соседей… А Ворошилов? Тупица! Ему и полком-то командовать не по плечу!  Его ведь не просто так Троцкий в конце позапрошлого года прогнал  от командования Десятой армии! И Жлобу выкинул из Стальной дивизии… Тогда Борис воспрянул духом: дураков  в командовании все ж поменьше стало… А теперь? Да вот они, опять собрались вокруг… Кто их собрал? Сталин.
                - Гришка! Григорий, твою мамашу… На всю дивизию!..
        Гришка выскочил из сеней штаба, что-то дожевывая  на ходу и быстро напяливая на бритую голову новенькую серую мерлушковую папаху.
           - Што-то не видать… Этово… Куда-то пропал политком. Найди. Раз взялся комиссарить – впереди должон быть. В севодняшнем деле. А ево не видать. Найди, кузнец, - он пристально всмотрелся в простецкое румяное лицо Гришки, чуть задержав взгляд на папахе с блестящей металлической звездочкой, - живого или… Мертвого, а найди! Я в Третью бригаду.
                Второй сводный напротив  хуторов Верхний Хомутец, Таловый и Поздеев рано утром перешел на мелких рысях множеством колонн едва замерзший Маныч и, сосредоточившись  на его правом, наглухо заметенном январскими метелями берегу, умело развернулся широкой лавой в атаку.       Думенко выбрал для себя Третью кавбригаду не зря. Нет, комбриг Терещенко был на своем месте. Просто по левому флангу третьей должна была идти бригада Жлобы, но она внезапно ночью накануне наступления ушла, растворилась в степи, исчезла с исходной позиции. И пришлось на ходу растягивать фронт атаки Третьей на всю полосу наступления.
                Деникинская агентура в красных штабах сработала на редкость удачно: думенковскую лаву в трех-четырех верстах от Маныча ждала почти вся артиллерия Донской армии, установленная в голой степи на прямую наводку и заряженная смертоносной картечью. Костры жечь запрещалось, чтобы не выдать расположение батарей, и канониры, выплясывая на крепком морозе, чтобы хоть малость согреться, и в хвост и в гриву ругали думенковцев, которые все не показывались, а командиры беспокойно поглядывали в молчаливую белую степь через английские бинокли.
       Если бы в тот же день и час озеро Маныч в отведенном ей приказом Шорина месте, несколько верст выше по течению,  перешла бы и Первая Конная, то эта вся артиллерия наверняка попала бы в руки Красной армии. Но этого не случилось и атакующие думенковские кавполки с ходу попали под ураганный шрапнельный огонь трехдюймовок, сотен пулеметов, неся чудовищные потери и на острие атаки  стихийно ломая свой строй. Вскоре они, выбросив вперед несколько десятков уцелевших пулеметов,  стали отступать в сторону хутора Талового и тут  обнаружили у себя на хвосте настигающий их горячим наметом  многочисленный  авангард 4-го казачьего корпуса генерала Павлова.
                Когда вдруг в полной тишине где-то недалеко за Манычем оглушительно загрохотала артиллерия и редкие снаряды с воющим перелетом стали рваться по ослепительному белому полю, Гришка скоро нырнул на Гегемоне в неглубокую степную балочку, до середины занесенную снегом. Жеребчик задышал чаще, местами проваливаясь по самую грудь. В балочке впереди и пониже виднелись густые заросли дикого терновника, из которых едва заметный поднимался сиреневый дымок. Дальше открывалась белая, утоптанная тысячами конских копыт, пустая  равнина неподвижного под  крепким льдом Маныча, чуть желтоватая от свежего конского навоза.
               Гришка сразу узнал этих бойцов, они были все хохлы, ездовые из артдивизиона бригады Жлобы, плененные поздней декабрьской ночью  еще на подходе к станции Лихая и тут же, как артприслуга, без лишних разговоров, мобилизованные на службу в  Второй Сводный корпус.  А знал их Гриня потому, что они со штабными вначале отобрали у этих артиллеристов, как у пленных,  новенькие английские меховые сапоги, а затем через каких-то полчаса, после нагоняя от Мокеича, сердито возмущаясь, вернули те самые сапоги,  уже как строевым бойцам артдивизиона бригады товарища Жлобы…     Гриня сам, в знак примерения, носил им тогда две четверти забористого свекличного самогону.
            Бойцы в парующих мокрых шинелях, негромко переговариваясь, тесно уселись на толстом бревне вокруг небольшого костерка, подогревая, по-видимому, обед в банках тушенки. Шестидюймовая гаубица, вся залепленная мокрым снегом, завалилась набок поодаль, ниже, провалившись по самую ось под лед узкими немецкими железными колесами. Выпряженные  гнедые лошади, со шлеями на мощных шеях, паруя широкими крупами, были привязаны тут же.  Винтовки с примкнутыми штыками пирамидкой стояли чуть в сторонке.
              - Здорово ночевали, хлопцы!..- Гриня соскочил с мерина, широко улыбнулся, присаживаясь на корточки рядом, протягивая озябшие пальцы к огню, - о! И ты, Панас, тута!
                В тот день, в прошлом году, когда он, Гришка, носил хохлам – артиллеристам примирительный магарыч, они с этим Панасом пропьянствовали до самого утра, тягаясь, кто кого перепьет.
 - Вы давно туточки стоите? А вы часом не видали тут политкома корпуса? Грузина? Веселый… Такой? Сказывали люди, по льду пошел… Наверх?
               - Та дэ я динусь… - Панас удивленно вскинул густые белесые брови, присмотрелся, - А…, так цэ ты, Грышка. И тоби ны хварать!
- Исты будыш? А то сидай! - один из ездовых, темнолицый пожилой мужик, сидящий с краю, малость отодвинулся, слегка кивнувши на край бревна и протягивая Грине мелкую ложку.
              -Та не-е… Не хочу! - Гриня, продолжая приветливо улыбаться, отчего-то пошевелил тонким прутиком желтое шипящее кострище, вокруг которого аппетитно шкварчала в банках французская тушенка,  - так што, не проходил?
             - Та… був. Тикы вин… Якыйсь ны вэсэлый, шось… Морда побыта… Мокрый увэсь. Як будто, за ным чорты гналыся… На шо вин тоби сдався? – Панас все же пододвинул поближе к Гришке шипящую баночку, - ишь, сказав! Так… Шо вин наробыв?
               - Может он… Сказал… Што? – Гришка зачерпнул полную ложку дымящейся рисовой каши, потом другую и еще.
               -Та ни, - пожилой сморщил широкий лоб, потер его толстой ладонью, -туды пишов.  У вэрх. А шо?
                И он махнул рукой на запад, вверх по течению, в сторону позиций Первой Конной.
                Гриня уже был в седле. Когда Мокеич приказал найти политкома, живого или мертвого, он на ходу поспрашивал у хлопцев и те ему сказали по секрету, что накануне ночью во Второй бригаде случилась пьяная буча, Микеладзе сильно побили за какую-то глупость, чуть не пристрелили…
                Одинокий след петлял, то теряясь на голом щербатом льду, то порой глубоко проваливаясь в тяжелый сероватый  снег. Было видно, что человек шел неуверенно, из последних сил, отхаркивая кровавую юшку, часто присаживаясь для отдыха.  Где-то слева поверху стоял протяжный отдаленный грохот батарей. Налетающий легкий ветерок порой приносил из степи едва слышную в воздухе приторную пороховую гарь. И над головой невысоко плыли тяжелые  – то ли тучи, то ли косматые дымы. Наконец, за излучиной, скрытой присевшим береговым сугробом, далеко впереди на ослепительной глади озера зачернела одинокая фигурка. Гришка пришпорил порядком вспотевшего Гегемона, тот тут же сорвался в крупную рысь.
                Человек, заметив быстро приближающегося всадника, повернулся и безвольно упал в снег. Гришка уже приблизился на несколько шагов, привстал в седле:
               - Свои! Не стреляй!
               - А-а-а… Ты, Гры-го-рый…, - раздался слабый голос политкома, он сел, тяжело дыша, зачерпнул горсть снега:
              - Нэ-чэм… Мнэ стрелят… Забра-ли. Су-ки.
Гришка спешился, сощурившись, пристально поглядел по сторонам, присел на корточки рядом. Стало вдруг очень тихо. Лицо Микеладзе представляло собой сплошное кровавое месиво, нос сломан, правый глаз затянут синеватым набоем,  левый слезился.
               - Ты зачем… Поперся во Вторую? – Гришка пододвинулся ближе, торопливо озираясь, - тебе ж  вчера Комсвокор не велел… Никуда отлучаться?.. До конца дела?..
              Политком вытянул вперед трясущиеся ладони, всхлипнул, размазывая по разбитому лицу слезы:
              - Пэ-скарев… Сказал… мнэ…, што там… Пэрэд боем…  Вэсь штаб хочет… Вступит в Ве-Ка-Пэ…Бэ, - он тяжко вздохнул, отхаркнул тягучую кровавую слизь, склонил голову еще ниже. Густые его черные волосы схватила местами засохшая уже кровавая паутина.
             Гришка присвистнул, быстро соображая, что к чему. Пескарев, выходит, просто заманил политкома во Вторую бригаду. Резко поднялся, оглянулся по сторонам, тихо спросил:
               - А сам-то  Пескарев… Где?
               - Нэ… знаю. Сбежал, ка-неч-но… Убей  ты… Мэ-ня, Гри-го-рый… Убей… Нэ хочу жит… Нэт правды… Нэт никому уже у меня … Веры!..
             Гришка опешил, но тут же взял себя в руки, резко поднялся, нагловато усмехнулся, сплюнул, помрачнел, еще раз осмотрелся вокруг. Нигде никого не было. Установилась тяжкая гнетущая тишина. Случай, которого он давно ждал, случай, который он все думал – думал и никак не мог надумать, теперь сам, сам  так просто ему представился.
             Медленно с мягким свистом вынул шашку из ножен и уверенно, как привык за долгие годы войны, по-казачьи, с протягом,  рубанул поникшего политкома со спины под шею. Папаха слетела, тот  со стоном повалился набок, влажно хрипя и щедро окропляя снег горячими ярко-красными струями.      Выждав, пока он затих, Гришка спокойно вытер клинок, вложил его в ножны, приставил Браунинг  к голому узкому затылку Микеладзе, накрыл его папахой и выстрелил. Выстрел резким ударом  ушел в небо и тут же вернулся глухим эхом, отскочив от пологих заснеженных берегов Маныча. Гегемон, к стрельбе привыкший,  отчего-то вздрогнул и, поднявши гривастую голову, трубно заржал, оглядывая окрестности и беспокойно поводя ушами.
                «Все! Все, товарищ Смилга… Все! Все, полковник Крестинский, все! Сполнил… Сполнил ваш…», - яростно пришпоривая конские бока, подумал Гришка, переходя в скорый намет. Перед тем, как повернуть за излучину, остановился, развернул разгоряченного жеребца, поднял бинокль.
             Повалил теперь мелкий колючий снежок, стало завьюживать и сквозь густую белую сыпь  различил Гриня вдалеке, где он только что оставил труп политкома, одинокие и едва заметные то ли сани, то ли подводу. Постоял еще с минуту и тронулся дальше мелкой рысью.
                Около девяти часов утра свежий авангард Четвертого Донского корпуса настиг отходящие к Манычу,  уставшие и сильно поредевшие части корпуса Думенко и завязал с ними ожесточенные бои в районе хуторов Верхний Хомутец, Процыков, Поздеев. Если до хутора Талового красные, неся большие потери,  еще как-то организованно отступали, то от хутора Процыков они уже в беспорядке побежали, бросая раненных, пулеметы, артиллерию, лошадей и боеприпасы. Только у Веселого  Думенко  удалось организовать оборону, выставив с южной стороны хутора несколько артдивизионов трехдюймовок. Но, ввиду отсутствия пехотного прикрытия батарей,  казаки легко обошли их с флангов и опрокинули в Маныч. Остатки Сводного корпуса  беспорядочно бросились через реку, но теперь лед не выдержал, хотя перед этим стояли сильные морозы. И большое количество конников, упряжек, орудий, пулеметов ушли под лед. А те, кто уходил вдоль Маныча, на хутор Солоный, неумолимо настигались и рубились свежими силами донских казаков. Вся дорога вплоть до Солоного была обильно полита кровью, усеяна трупами красноармейцев, лошадей, разбитыми повозками и санями, зарядными ящиками и прочим имуществом.
               К вечеру уже поднималась лютая степная метель и сама природа бережно укрывала белым саваном остывающие трупы еще утром живых, молодых  и бодрых красных бойцов и конников.
         Буденный, хладнокровно выждав, пока все конные части корпуса Павлова не ввязались в бой с отступающими и истекающими кровью думенковцами, только к вечеру следующего дня беспрепятственно переправился через Маныч и с ходу всеми своими силами – тремя конными дивизиями - атаковал Седьмую Донскую пешую дивизию, после упорного трехчасового боя эта дивизия отошла на Усманов и Пустошкин,  оставив буденовцам  хутор Мало-Западенский. В тот же день, к вечеру, при поддержке 4-й кавдивизии Конармии 21-я советская дивизия вошла с фронта в станицу Манычская.
                На другой день  уже к восьми утра Командующий Донской армией генерал Сидорин, не смея трогать 4-й Донской корпус, добивающий  на левом берегу реки истекающие кровью войска Думенко, для атаки на Буденного перебросил в его резерв Кубанскую и Терскую дивизии генерала Агоева. На подступах к хутору Поздеев подошедшая на рысях 9-я Донская Конная дивизия была тут же отброшена Буденным на четыре версты от Веселого. Его 6-я кавдивизия, усиленная переметнувшейся ночью от Думенки бригадой Жлобы, прочно  закрепилась в этом хуторе, заняв круговую оборону, а тем временем уже к девяти утра следовавшие за нею 4-я и 11-я кавдивизии были внезапно атакованы, изрублены  и рассеяны по степи мощным фланговым ударом 10-й Донской конной дивизии.
                Теперь уже и буденовцы,  до шести тысяч всадников, еще вчера утром так предательски подставившие под удар и бросившие на произвол судьбы своих соратников – корпус Думенко,  смятые стремительным ударом донцов, в беспорядке бросая  раненных, лошадей и орудия, бросились в панике бежать к хутору Платову, к  восточной окраине  Пресного лимана, к  спасительным переправам через Маныч. Одних орудий было брошено более двадцати. И только быстро спускающиеся зимние сумерки, да шедшая им навстречу со стороны хутора Федулов  6-я кавдивизия Тимошенко, к вечеру все же выбитая из Веселого донцами 4-й конной дивизии, спасли теперь уже и самого Буденного от полного разгрома.
                В просторной хате бывшего помещика Пешванова столько комнат и приделов, что хватило разместить весь Полештарм Первой Конной, да еще и для политкомов осталось место. А што, пущай погреются… Лишь бы не курили, сволочи, да не орали пьяные песни. Буденный не любит, когда накурено, хотя сам иной раз и не прочь «сгубыть цыгарку». Так и теперь.  Командарм вышел на невысокое деревянное крыльцо, потоптался, покряхтел, закурил и тут же отбросил папиросу в хорошо утоптанный  снег. Настроения не было, хоть плач. Как же хорошо все пошло, по его плану, еще вчера… Приказ Комфронта на переподчинение ему, Буденному,  бригады Жлобы – самой боеспособной у Думенки – уже лежит в портфеле. А Думенко никем предательски не извещен и эта бригада в полном составе ночью покинула Борю.  А утром ослабленный корпус Думенко, выполняя приказ того же Шорина, бросился через едва замерзший Маныч на казаков Донского корпуса. А Семен, якобы так и не найдя подходящего места для переправы, задержал выступление Первой Конной. Казаки должны были не просто набить морду Борьке, а просто утопить его в Маныче! Это когда конница идет через лед по плану, не спеша, замеряя толщину льда, соблюдая дистанцию и интервалы между всадниками, лед держит. А когда ее гонят к переправе и она в беспорядке, всем скопом выскакивает на неокрепший лед… Семен лукаво усмехнулся в густые усы. Так-то, в общем, вчера и получилось. Но Буденный  надеялся, что и казакам от Борьки  хорошо достанется. А он, перейдя Маныч сегодня после полудня, свежими силами добьет донцов и погонит их, изрубив по всей степи аж до Кагальника, как и по плану было… А из Кагальника отобъет победную телеграмму товарищу Сталину… И даже товарищу Ленину! Эх! Но эти сраные думенковцы… Семен нахмурился, резко сплюнул через резное деревянное перило. Погубили весь замысел! Не растрепали во встречном бою отборные части казаков, а сами бесславно побежали через лед. А тут еще Сидорин, быстро оценив обстановку, усилил Донской корпус двумя свежими кавдивизиями, сволочь. А Семен сегодня чуть не угробил и Тимоху, и Митьку Жлобу… Эх, беда… Не получилось. Надо еще раз просить Клима и Сталина, пусть уберут этого… Шорина. Иначе конец, иначе, где-нибудь беляки так подловят Первую Конную, што и костей не соберешь! Семен с сумрачным лицом еще раз достал из золотого портсигара папироску, задумчиво повертел ее в толстых пальцах, с силой отбросил в снег и вошел в дом, держа портсигар в руке.
                …Думки опять лезут не те… Сперва, еще утром, пришли известия, што Думенко отброшен на исходные позиции и потерял всю артиллерию. Што ж… Может, оно и к лучшему. Семен хотел отдать приказ тут же на переход Маныча, да решил еще подождать. Эх, дурак! Славы захотел… А когда осмелился, то белые уже перегруппировались и он тут же получил по мордасам…
              Эх, а ведь как он хорошо все задумал, после поражения под Батайском! И Сталин поддержал… Отошли бы к Константиновской, отдохнули, оттуда через Веселый ударили на Торговую, от нее пустили вперед бронепоезда, по флангам у них бросили бы свежие кавдивизии… Пехота на платформах. И на Тихорецкую! Кубанцы при таком раскладе тут же и бросили бы донцов, кинулись свои семьи защищать! Пленные таких задумок и не скрывают… Ну и все: руби их потом по частям. Ан нет, Шорину все Батайск подавай! Тьфу!! Золотопогонная сволочь… Говорят, вместо него уже назначен Тухачевский.
            Вошел весь присыпанный затвердевшим снегом раскрасневшийся Тюленев. Молча бросил на табурет  такие же обледеневшие голицы. Достал из-за пазухи планшет, вынул из него карту-пятиверстку, так же молча ткнул куда-то пальцем:
             - Утром Тимошенко… Отбросил их Девятую кондивизию вот сюда, версты на четыре к югу от Веселого. И крепко трепанул. Пленных полторы тысячи пригнал.  Сам заперся в Веселом, выставил орудия на прямую и пулеметы. Забыл, Тимоха, што он… Не один! А 11-ю и 4-ю наши дивизии в голой степи подставил под удар… Все!! Нету дивизий.
                Семен прикрыл глаза под мохнатыми бровями. Вот так же и его, наверное, будут костерить у нового Комфронта, Тухачевского… При разборе провалившейся операции. Подставил, дескать, Думенку, мерзавец. Не выручил… Не справился… А хто он такой, этот выскочка-прапорщик? Три недели повоевал, три года в плену отсиделся! А поди ж ты, уже и в командующие пролез.
               -… Потеряно нами около шести тысяч консостава и восемнадцать орудий.  Гнали до самого  хутора Федулова. Несколько полков полностью вырублены…- Тюленев запнулся и замолчал, отойдя к окну.
            - Завтра, чую я… Опять Комфронта  нас пошлеть через Маныч. Я ево знаю. Шорин  в начале месяца  под Ольгинкой да Батайской нас всех чуть не положил… И этот… Туда же. Ты, Тюленев,  завтра… Умирать приготовился?
            - С четырнадцатого года приготовился, Семен Константинович.
            - Э-эх!.. Ты погляди на ево… Он приготовился! – укоризненно передразнил Буденный, - а сам и не знаеть, где помреть… Городовиков-то хоть… Живой?
            - Вроде, живой. Вырвался и ушел в степь.
            - Калмык, он и есть калмык. Ладно, не морочь мене голову, иди.
            Буденный прилег боком на обитый толстым драпом диван и устало закрыл глаза. Горе одно с главным командованием. Хоть Троцкий, хоть Каменев… Они ж не военные! И не знают многого. Гоняют армию и его, Буденного, как мальчишку на побегушках. А Конармия,  это прежде всего –конь! И ему отдых и восстановление сил надобно. Человек – тот перетерпит иной раз. Конь – нет! Попал малый камушек под стрелку – ты ево вынь, копыто подправь, дай затянуться, а потом гони коня дальше! Прогнал сутки – дай те же сутки на роздых!
              Как мальчишку гоняють… В дальнем и туманном детстве и ранней юности, у купца Яцкина, его, Сеньку, гоняли то же. Ох, и гоняли ж! Как твоего бобика! Но там порядок был и чин. Как же – с! Купец первой гильдии! Как же юный голодранец Сенька Буденный мечтал когда-нибудь стать таким же – богатым и самоуверенным. Семен, хоть и молод был, а  не только купеческий дом  прибирал да бегал с поручениями. Он товары в лавку привозил, там и набрался смекалки да коммерческой хватки, характер закалил. Копеечке цену узнал. Копить и экономить научился.
           А потом довелось поработать и у кузнеца в помощниках. Вот, было времечко! Юному Сеньке всегда нравилось наблюдать, как гнется под могучим молотом крепкая железная полоса, доведенная до красного каления. Красного каления… А ведь и Россия – матушка нынче, как та полоса… Ведь, так же и ее довели  царь с министрами  до последней черты и гнется она, бедная, теперя в дугу, харкая кровавой юшкой, под  безжалостным молотобойцем… А што теперя выйдет из этого? Да, поживем-увидим…
             Семен усмехнулся, довольный этому своему неожиданному философскому заключению, привстал, сел на диване. Поискал глазами гармошку, вдруг захотелось забыть все и ка-ак врезать плясовую! Што б стекла в штабе затряслись! Потолки заходились! И душа понеслась!
                Вошел румяный ординарец, вытянулся, как сукин сын, выпалил, как на духу:
              - Товарищ командарм! Там к Вам просится политком  Пескарев. Привез на санях зарубленного политкома корпуса Думенки Микеладзе.
                Мохнатые брови Буденного мигом взлетели на широкий мужичий лоб:
             - Хто ево зарубил? Казаки? И… На кой он… Мне?
             - Пескарев утверждает, что Микеладзе зарублен… Думенковцами!
            С Семена накатившая от воспоминаний сонная благодать как той мухой  слетела. Мысли  его скоро закрутились. Он вскочил, засуетился, застегивая дрожащими пальцами  китель:
           - Во-он оно што… Так, так, так… А ну! Давай ево сюды! Скорей-скорей-скорей… И… И… Жлобу найди! Где б ни был! Срочно!.. Э-ге-е…
                Гришка гнал коня рысью, перейти в намет не давал глубокий снег. Вдруг впереди и совсем близко жахнула шестидюймовка. « Видать, вытянули пушечку хохлы… Заскочить к ним да пожрать, што ль? Эх, хороша ж у них тушеночка!..»
             В животе вдруг, в такт мыслям, громко, с хохотом  заурчало, накатил приступ голода. Вот уже показалась темным пятном в белой мути и терновая рощица. Гаубица ухнула опять, тяжело ударивши кнутом по барабанным перепонкам. Гришка различил ее силуэт теперь гораздо выше, на бугре и с удивлением увидел, что ее ствол направлен назад и бьет она теперь через Маныч, в направлении хутора Процыков, где находился еще утром ихний штаб.
               « …Подурели они тута, што ли? Перепилися?!!»
           Он спешился, накинул Гегемону на передние ноги  ременное путо. Тот тут же, слегка похрапывая от удовольствия,  стал хватать свежий снежок толстыми своими губами. Вынул револьвер, вывалял в снегу папаху и, пригибаясь промеж гребней береговых сугробов, пробрался поближе, пока не видимый с позиции.  Всмотрелся и ахнул: те же хохлы-артиллеристы,  деловито суетясь у орудия, слали теперь снаряд за снарядом на хутор Процыков, а в нескольких шагах от гаубицы крупнотелый казачий офицер в коротком белом полушубке, такой же белой мохнатой папахе, не отрывая глаз от окуляров стереотрубы, зычно подавал им команды на наводку. На том самом толстом бревне сидели теперь трое вражеских солдат в запыленных снегом долгополых шинелях с красными башлыками и, усиленно жестикулируя, о чем-то спорили.
           Он скатился под гребень сугроба, ползком вернулся к Гегемону, вынул из подсумка две гранаты. Вернулся обратно. Стараясь не угодить в ящик со снарядами, метнул одну за другой гранаты к орудию. Тут же, вжавши голову в ворот кожуха,  покатился под горку.
             Два взрыва, один за другим, разметали прислугу по позиции.
              Быстро поднявшись, едва разошелся дым, со спокойным лицом из револьвера застрелил раненого офицера и одного из солдат, еще подававшего признаки жизни.
- Грыша… Грыша – а- а…
Гришка обернулся, всматриваясь сквозь еще не осевшую снежную пыль.
                Панас, в изодранной шинели, с трудом таща свое крупное тело, полз прямо на него, волоча по снегу свои перебитые ноги. Кровавый след, щедро напитывая мокрый снег, тянулся за ним. Лицо его было перекошено от боли, округлившиеся глаза смотрели в Гришку с мольбой и страхом:
               - Гры… Ша… Нас накрыло, ма… мабуть! Грыша, спасы мене… Хрыстом… Богом… просю… Грыша… Ны бросай…
                Гришка встал прямо над его головой, огляделся по сторонам, навел револьвер:
- Суки вы продажные, хохлы. Сучья тебе и смерть, Панас!
          Одинокий выстрел раздался над притихшей степью. Панас, раскинув в стороны широкие мужичьи ладони,  уткнулся в окровавленный снег лицом и больше не шевелился.
                «Вот, сук-кины дети!.. Своих же молотить?!... А я… Рази ж… не таков? Эх, судьба наша… И не видать пока… и ни конца, ни края… А где ж теперя будуть… Наши?» - роем надоедливой мошкары под стук копыт Гегемона носились в его голове тяжелые, нехорошие мысли. И нехорошо, гадко  становилось на его душе, хоть и вроде бы дело сделано, Микеладзе убит и - камень с плеч! А што ж теперь… Мокеич? А ничего! Простят! Што ему? Орденоносцу? Первой шашке Республики? Вот он теперь разгонит по всей степи казаков, да и снова – в героях!»
                И, весьма довольный собою, лукаво усмехаясь, он все сильнее  пришпоривал быстро мокреющего Гегемона. Тушенка, шесть банок, найденная на позиции хохлов, грубо топорщилась из переметной сумки.

                Пескарев был сильно растерян и явно пьян. Он вскочил с табурета, нахмурил брови, выпучил свои круглые глаза и подобострастно, по-унтерски вытянулся, когда в комнату быстро вошел сам Буденный.
                - Сядь! – он с явным интересом уставился в раскрасневшееся широкое лицо политкома и сам присел напротив, не снимая папахи и полушубка. С полминуты помолчал, отрывисто спросил:
               - Што у вас… Там получилось? Говори! Только не бреши мене, а то как собаку… Повесю!
                Тот опустил голову, обиженно засопел:
              -Микеладзе во Вторую бригаду поперся. Говорит, буду накануне операции… Агитировать конников в партию. А какая им партия, они уже три дня пьют, как свиньи. Всех баб по окрестным хуторам… Пере… лапошили. Я… я отговаривал ево, а он, он… А он… Уперся! Пошли. Завели речь… А они… Они нас стали бить!
               - Не бреши, сук-кин сын! - Буденный резко поднялся, его широкоскулое  лицо налилось краснотой, большим и указательным пальцами он схватил Пескарева за гладкий бритый подбородок и твердо  уставился ему прямо в глаза, - да ежели б тебя… Наши хлопцы отмутузили… Тьфу! Где… труп  Микеладзе? Показывай!
                Они вышли на двор, подошли к уже выпряженным саням, Пескарев дрожащими руками откинул мокрую шинель от распухшего синего лица покойника. Редкие снежинки, искрясь на заходящем солнце,  мягко ложились на его впалые щеки и крупный заостренный нос и уже не таяли.
              - Вот ево – били! – твердо сказал Буденный и показал толстым пальцем на почерневшее разваленное лицо политкома корпуса, - а ты…, сучий потрох, мене брешешь и будешь… Теперя… Повешен!
                Пескарев вдруг затрясся всем телом и, закатив глаза,  мешком повалился в снег, зарыдал как баба и ползал, ползал, хрипя и давясь слезами, усердно обнимая руками начищенные сапоги Командарма и смачно целуя их хромированную кожу:
                - Не убивай! Товарищ Буденный!.. Не убивай! Това… Помилуй!.. Я все… Все скажу-у-у!.. Прости-и… Я все… Ска-жу-у!.. Только не… Убивай… Христа ради-и-и!.. Скаж-у-у!..
                Дюжий часовой красноармеец спокойно отставил заштыкованную винтовку к стене сарая и рывком за шиворот поднял политкома, встряхнул и смачно врезал ему ладонью по щекам. Тот умолк, вытер кулаками слезы.
              - Ты мене не просто… Всю правду скажешь, - Буденный, приторно улыбаясь, всматривался в поникшего Пескарева, - ты мене, голуба, сядешь и напишешь усе, як оно було…
                В комнате Пескареву дали стакан водки. Он через минуту пришел в себя, успокоился, заметно повеселел, взял в руку карандаш. Хмурый Буденный молча стоял у окна, морща лоб и, видимо, мучительно раздумывая. Наконец, он тихо, но твердо произнес, не поворачивая головы:
              - Пиши. Командующему… Первой Конной армии… товарищу Буденному. Написал? Ага…
Пиши далее… Докладываю Вам, товарищ Буденный, што… в Конном корпусе Думенко… Тайно действуеть, гм…, банда. Она хватаеть… По ночам самых активных большевиков…, расстреливаеть их, а трупы кидаеть в прорубь на Маныче! Гм, гм…, - Буденный, весьма довольный собой, лихо подкрутил пышные усы, прошелся по комнате, мягко ступая по ковру, - пиши дальше, собака. Банда эта… Пиши!! Банда эта всячески поощряется самим Думенко. Есть? Во-от. Вчера ночью… Новый комиссар корпуса… Товарищ Миколадзе был так же схвачен ими и вместе с другими большевиками  и мною и уведен на Маныч. Во-от, - Буденный опять неспешно прошелся по комнате, поскрипывая на половицах, - те… Бандиты долго водили нас по льду, разыскивали прорубь. Но ее найти не удалося. Написал, брехун? – Буденный зловеще усмехнулся одними краями рта, - ну-ну… Из-за выпавшего накануне обильного снегопада. И тогда они нас… Раздели до нижнево белья и дали по нам залп из… Винтов… ок. И, посчитавши усех нас… Убитыми, они ушли. Я… Был ранен легко и потому остался жив. Пришел в расположение части, взял сани и отыскал труп Миколадзе и привез ево прямо в штаб Первой Конной, так как больше веры в Думенку у мене нет. Вот. Докладываю Вам то же, што…, - Буденный снова на минуту задумался, слегка морща широкий лоб, - штаб корпуса Думенки укомплектован почти увесь… Бывшими офицерами, присланными из Главного штаба Красной Армии или же… Взятыми в плен и идеть такой… Слух, што… комсвокор Думенко хочеть увести корпус к белым и… Только и ждеть для сего подходящево момента. Написал? А ну, дай! – и Семен почти вырвал из-под носа вспотевшего Пескарева  убористо исписанный карандашом лист, поднес к окну, стал, шевеля губами, медленно читать. Его широкое лицо при этом медленно светлело и расплывалось в довольной улыбке.
                -Товарищ Буденный! Беда! Донесение от начдива - одиннадцать! – начштаба почти ворвался в комнату с листком в руке, но Командарм, не отрываясь от торопливой и малоразборчивой пескаревской писанины, только махнул рукой, отстань, мол, не до тебя!
           Тот, зная крутой нрав Буденного, не разворачиваясь, отступил в сени и тихо прикрыл за собой дверь.
              С весьма довольным видом Буденный открыл дверцу шкафчика на стене и, достав оттуда бутылку коньяка, налил полстакана и рывком опрокинул себе в рот, крякнул, вытер усы, наклонился над Пескаревым:
             - Пиши еще это. Усе командиры в корпусе, пиши, за исключением Начштакора Абрамова, являются противниками коммунистического строя и… Большой руки антисемиты. Они постоянно утверждають, што коммунисты ничево не смогуть дать рабочим и крестьянам, а што в скором времени придеть сила, которая будеть бить и… Деникина и коммунистов. Когда Думенко получил за невыполнение приказа выговор от командования  Юго - Восточново фронта, то он… С ругательствами сорвал с себе… Свой  революционный орден и швырнул ево в угол, при сем он кричал, што от жида Троцкова получил, а с ним еще придется… Воевать. Э-хе-хе. В корпусе… Пиши! В корпусе обычным явлением стали пьянство, массовые мародерства и гм, изнасилования… Пленных сестер милосердия и молодых женщин в… Занимаемых хуторах и станицах. Все, хватить! Подпишись: гм, ну-у.., допустим, Кравцов. Или не… Не так… Подпишись ты правильно: Пескарев. Политком  Горской бригады.
                После того, как  морально сломанный Пескарев на следующий день как следует отоспался, ему, по приказу Буденного, дали взвод красноармейцев, сани и он лично повез  окоченевший труп зарубленного Микеладзе в Новочеркасск к члену Реввоенсовета Юго-Восточного фронта Белобородову, где снова изложил и лично подтвердил свое с Буденным сочинение и совершенно справедливо заявил, что политком корпуса был зверски убит «штабными Думенки» .
              А. Г. Белобородов навсегда прославился тем, что, будучи в июле 1918 года  Председателем Уральского облисполкома санкционировал расстрел семьи последнего русского царя в Екатеринбурге, а в апреле следующего года руководил кровавым подавлением Вешенского восстания и у него на столе уже лежал доклад члена РВС Девятой армии Анисимова: «… Думенко –определенный Махно и не сегодня, так завтра он постарается повернуть штыки… Подтверждают Жлоба и другие… Считаю необходимым немедленно арестовать его при помощи Жлобы… Через некоторое время будет поздно, он наверняка выступит. Поговаривают о соединении с Буденным… »
                На еще теплый труп легендарного Комсвокора, в позапрошлом году первым поднявшего тихое Приманычье на борьбу за Советскую власть,  уже слетались в предвкушении кровавого пира голодные степные коршуны.
                Изрубленный в кровь картечью трехдюймовок, рассеянный по заснеженной степи матерыми и злыми казаками, корпус Думенко, отброшенный еще в первый день операции за Маныч, был небоеспособен, сам Думенко ускакал со штабом в Константиновку, а Буденный, своими корыстными устремлениями или обычной своей глупостью погубивший и старого боевого товарища и всю операцию, еще несколько дней из теплого штаба безуспешно гнал и гнал конармейцев и конницу в бесплодные атаки, на пулеметы и под немилосердную шрапнель белых, но каждый раз, натыкаясь на стойкость казаков Четвертого Донского корпуса, откатывался назад, неся чудовищные потери, пока не выдохся окончательно.
                Гришка несколько суток бродил голодный по скорбной, растерзанной боями, покрытой черными воронками от снарядов и замерзшими трупами степи, ночевал под унылый голодный вой волков стоя, с поводом отощавшего Гегемона на запястье одной и с зажатым револьвером в другой руке, скрываясь на ночлег  в дальних стогах или крайних хатах, забитых тифозными, но так и не смог найти свой штаб.
           Как-то провалился он в глубокий сон, приткнувшись к теплому боку Гегемона и отчего-то приснился ему покойный Лопата, весь темно - синий, скованный, а глаза живые:
            - Все дуракуешь, Гришка? Ну, дуракуй, дуракуй…
             Рассказывали разное: что Думенко теперь ускакал в Константиновку, поклявшись при первой же встрече с Сенькой снести тому голову, что от Второго корпуса остались только ошметки и что Буденный и сам, положивши по обеим берегам Маныча добрую половину Конармии, потерявши всю артиллерию, тоже уже ушел восвояси… Он уже хотел бросить к едрени фени все и сорваться домой, к семье и к  той чудной женщине с большими серыми глазами, имени которой он так и не узнал, но о которой теперь отчего-то он  вспоминал и думал, думал  каждый день и каждую ночь.
             Наконец, он случайно прибился к изрядно потрепанной и на крупных рысях отходящей от Маныча бригаде Четвертой дивизии Первой конной, раньше воевавшей под началом Думенки и где некоторые конники его, Гришку, еще помнили, как лихого рубаку, гуляку  и бесшабашного трепача.  И с той бригадой он отошел на станицу Великокняжескую, туда, где уже скоро два года, как  безмолвно лежали и тлели в сырой земле и друг его Лопатченко, и убитый им  в подвале контрразведки комполка Гаврилов.

                Глава девятая

                Ночи стояли тихие, безмятежные,  уже по-весеннему теплые. Кряжистые белоголовые вершины Главного Кавказского хребта становились ярко-алыми при первых же лучах восходящего солнца. Безветренный и кристально-чистый воздух был наполнен густым духом сухих прошлогодних трав, выше простиралась обворожительная панорама окрестных гор на фоне яркого с самого утра синего неба. Глубокая и до жути холодная речка Пшик, мирно бурлящая между мрачных отвесных скал, принимала в себя многочисленные горные ручьи, такие необычные и совершенно разные: серные – испускают над собою желтоватые пары; сверкают легкой голубизной - нефтяные, а еще попадаются ржаво-красные, медные, а есть и ртутные…
              Владимир решил проверить услышанное вчера от одного черкеса и с мальчишеским азартом сунул медный пятак в воду. Тут же вынул и изумился: темная медная монетка вмиг стала как серебряная и радостно засверкала всеми гранями на солнце!
             Он с неподдельным любопытством повертел ее в пальцах, довольно и простодушно усмехнулся. Какая благодать! И не верится, что вокруг идет кровавая бойня русских с русскими  и уже разворачивается у всех  на глазах  агония многотысячной, упавшей духом и еще вчера вполне боеспособной  армии…
             - Сотник Ткаченко! – Владимир бросил пятак в воду, резко поднялся, одел фуражку и осмотрелся, ища глазами помощника.
                Вокруг, на едва зазеленевшей лужайке, расположились казаки-кубанцы, занятые с утра кто чем.
             -Туточкы… я, Ваше благородия, вже иду! – седоватый пожилой казак в новом, но уже изрядно потертом чекмене, краснолицый, громадного роста, на ходу надевая потерявшую края выгоревшую фуражку, грузно приблизился и, чуть поклонившись, отдал честь.
           - Сотник, я же просил Вас… Не употреблять это «Ваше благородие»! Называйте меня просто: господин полковник. « Благородия» давно отменили!
          - Вы… Выноват! Совсим вжэ памьять отшыбло… Слухаюсь!
           Владимир помолчал, внимательно всматриваясь в широкое краснощекое, обрамленное аккуратной седоватой бородой,  несколько полноватое лицо сотника, что придавало ему некую обманчивую припухлость. При первом их знакомстве, в середине февраля, после памятного боя при Кавказской, когда сотника рекомендовал Крестинскому прежний командир полка, убывающий в Кисловодск на лечение от возвратного тифа, эта краснощекость сыграла ему плохую услугу, ибо Владимир решил, что тот просто пьян. И тут же решил подыскать себе другого помощника, отослав Ткаченко в сотню. А оказалось, что сотник, человек строгих правил и даже слишком для военного человека набожный, совершенно не употребляет спиртное. Но зато курит, как твой паровоз… Владимир тогда перед строем извинился, да тот и не обиделся, добродушно махнул рукой: привык, мол, чего уж  там…
                - Сотник, доложитесь о численном составе полка. Дайте потери при занятии села… э-э, Садовое. И подайте мне списки казаков, оставшихся по домам в станицах за последнюю неделю.
             Ткаченко нахмурился, потупил глаза, неловко достал из широкого нагрудного кармана изрядно выгоревшей на солнце, заношенной, но чистой солдатской гимнастерки вчетверо сложенный листок.
            - Значиться так… На сегодняшний дэнь в строю полка стоять… Шестьсот девяносто тры шашки, семьсот семьдесят конского состава, двадцать тры «максыма» на линейках и семнадцать «Люисив»… При соби, на прыторочки..,  - сотник запнулся, виновато отвел глаза, принизил басовитый голос, - пры занятии Садового вбыто шысть чоловик… Уси у голову. Мабуть, був тамочкы снайпер.
             Владимир, отмечающий в своем блокноте, медленно поднял глаза:
            - Вечером накануне было пять?..
            - Так шо… Сотнык Старыцкий вмэр… ночью. Вот и спысок, Ваше…, выноват, господин полковник…Трыдцать годков в строю… Прывык, однако.
            Владимир углубился в список. Почерк у сотника старомодный, с витиеватыми окончаниями слов, широкими черточками над согласными, но довольно разборчивый. Выходило, что ушли из полка сорок семь человек, в основном жители станицы Хадыженской и прилегающих к ней станиц и хуторов. Ушли с личным оружием, не доверяя пропаганде красных о прощении и примирении. Интересно, как они уже завтра будут встречать у себя в хозяйствах те же продотряды? Как встретятся с теми, с которыми еще вчера дрались, не жалея жизни? Те точно не простят! Опять – кровь, война! Тогда зачем было уходить?
                - Еще есть  желающие дезе… Покинуть часть? – глухо выдохнул Владимир, ловя себя на сиюминутной мысли, что у него чуть не сорвалось слово «дезертировать» и помрачнел.
                - Так шо и… вроди, бильш нэмае, господын полковнык. А куды? Туточки, за перевалом, кроме цего села - уже ны наши, козацки  зэмли. Та и.., -он вздохнул, печально усмехнулся, поскреб в широком затылке, - чого там гриха таить, в полку  осталыся вси  ти, кому от большевикив, ежели там… шо… то прощения - и ны жды! Ны будэ!
                Владимир отпустил сотника, вошел в свою  небольшую палатку, прилег на топчан из сухой кукурузной соломы, покрытой шинелью и, положа голову на сцепленные ладони,  устало прикрыл воспаленные глаза. С двух ночи он лично проверял караулы, а потом уже уснуть больше не смог. Бессонница в последние недели одолевала, несмотря на постоянную дикую усталость от беспрерывного похода и неожиданных  стычек с «зелеными» и другими разномастными бандами. По слухам, за ними, за всей этой многотысячной массой отступающего белого воинства, следует всего одна пехотная дивизия Красной армии, да и та отстала где-то в предгорьях.
              Он  не мог спокойно ни жить, ни спать  еще с того солнечного  январского дня, когда по личному приказанию генерала Деникина  был командирован в штаб Донской армии с официальным предписанием содействовать работе их контрразведки, а на самом деле – установить тайную слежку за генералом Сидориным, ибо Деникин, да и отчасти – Романовский, оба  всерьез опасались, что умный, честный, энергичный и прямолинейный генерал вполне склонен, как и его начштаба Кельчевский, к сепаратным переговорам с красным командованием, в частности с опальным комкором Думенко о совместном выступлении и против белых, и против красных для создания независимой Донской республики. Идея и дух такой республики давно уже витали в умах многих трезвомыслящих людей как в штабах, так и в частях и Главнокомандующему это было хорошо известно.
            Но с первого же дня нахождения в штабе Донской армии Владимир проникся сначала обычным человеческим уважением к строгому к подчиненным и простому в быту Сидорину, а затем, совершенно  незаметно для самого себя, стал уважать его, как честного, толкового и решительного командира. В отличие от Деникина, по старорежимной традиции безоглядно наводнившего свой штаб сотнями никчемных  и не нужных должностей, а, следовательно, и лиц офицерского звания, рекомендованных теми или иными влиятельными особами, Сидорин, едва вступив  в командование, тут же за счет резкого сокращения аппарата штабов   доукомплектовал заметно поредевшие пехотные подразделения, разогнал, не взирая на личности и звания тысячи бездельников в аксельбантах  по полевым частям, в сырые окопы и на замерзшие позиции. Тем самым, генерал, разумеется, нажил себе и тысячи врагов и недоброжелателей, включая и самого Деникина. Но в лице Крестинского он нашел себе естественного союзника.
             И не случайно Владимир, оказавшись в самом пекле боев под Кавказской, где Донской корпус пленил две красные дивизии со всем комсоставом, не желая больше возвращаться в осиное гнездо штаба, попросился в строй.
             Какая там контрразведка, если уже стало просто - некому воевать?
             И тяжким камнем день и ночь давила на грудь Владимира полная неизвестность о судьбе Ольги. Когда она, беременная,  уходила в тыловой госпиталь под Богучаром ( господи, а ведь еще прошлым летом там был глубокий тыл!), он смирился только потому, что в те дни всеобщей эйфории от успехов на фронте у всех как-то незаметно притупилось естественное на войне чувство опасности, да и что он, офицер,  мог возразить ей, дочери павшего за Родину офицера… А потом, в неразберихе и хаосе осенне-зимнего отступления, порой бегства, когда все перемешалось, когда часто  было непонятно, где фронт, а где еще тыл, он совершенно потерял ее из виду. Какие мучительные были те недели! Сколько он ее искал! Да, собственно, и командировка в Донскую армию была для него ни чем иным, как попыткой во что бы то ни стало найти ее. В начале января, перед  Батайском, на раскисшей дамбе, запруженной бегущими из Ростова тысячами угрюмых людей, обезумевших лошадей, заваленных барахлом повозок, утопающих в грязи, среди гула тысяч глоток, злобного окопного мата, ожесточенных потасовок, под мокрым снегом   вдруг увидел он серое, невероятно  исхудавшее,  но такое  родное лицо Глеба, в поводу тянувшего за собой свою не расседланную кобылу, мокрой плеткой  расчищая им обоим путь. 
            Обнялись в сторонке, немного поговорили. Глеб рассказал, что теперь воюет в «волчьей сотне» и, хотя он здорово спешил, но все ж не забыл расспросить и об Ольге и Владимир с горечью рассказал другу обо всем, что знал. А знал немного: санитарная часть, в которой она служила, несколько дней назад под Ольгинской попала в окружение Шестой дивизии Первой конной армии и – все! больше ничего. Глеб, переменившись в лице, живо блестя глазами и сокрушенно качая головой, тут же  пообещал помочь в поисках. С тем и расстались.
             Где же они теперь, верная жена и старый добрый товарищ? Живы ли? И доведется ли с ними еще свидеться на этом свете?
             Еще позавчера в Хадыженской соединились, наконец, оба Кубанские с 4-м Донским корпусом, а так же отряды генерала Букретова. Радость встречи боевых товарищей, прошедших бок о бок тягостными дорогами войны, была омрачена известием о захвате «зелеными» всех баз снабжения и войсковых складов. В полках нет ни хлеба для казаков, ни фуража для лошадей. На станции народу – тьма! Военные вперемешку с гражданскими, рев, окопный перемат, повсюду  множество детей, женщин  и стариков. Владимир  все искал в толпе знакомые лица, но тщетно!
              Прошел вдруг слух, что грузины, опасаясь разозлить большевиков, отказались пропускать на свою землю отходящие казачьи корпуса. Рассказывали так же, что и Врангель из Крыма не спешит присылать пароходы за ними.
             В то же время некоторые осторожно шептались, что большевики, готовясь к войне с панской Польшей, объявили амнистию казакам и командирам  на условии немедленного вступления их в Красную армию.
В полк вчера прибыл лично генерал Науменко, командир Второго Кубанского корпуса. Владимир ранее не раз встречался с ним в штабе Деникина.  Разговорились. После поражения под Егорлыкской в корпусе начались шатания, кубанские казаки замитинговали, обвиняя донцов, потерявших свою землю,  в трусости и во всех смертных грехах и стали массово уходить в родные станицы, корпус стал таять на глазах, так же, как и корпус генерала Топоркова.
           - Эх… Когда в товарищах согласья нет…, - тяжко вздохнул Науменко и отрешенно махнул рукой.
          - А сейчас полки Шкуро и Маркевича очищают от «зеленых» Туапсинский район для подошедших корпусов и Вам, Владимир Николаевич, со своим полком надлежит сегодня же перейти Гойтхский перевал, затем повернуть на север, выбить «зеленых» с Лысой горы и, спустившись вниз, занять село Садовое для обеспечения правого фланга Шкуро, - генерал еще немного подумал и закончил:
       -Там закрепитесь и ждите новых распоряжений. И учтите, что обстановка меняется быстро!
                Перевал у Лысой горы не покрыт никакой растительностью, даже нет кустарника, поэтому и называется тоже «лысым». К вечеру прошли Гойтхский перевал, ночь провели в мокром снегу, на Лысой горе. Едва робко показался лимонный край громадного в этих местах солнца, стали спускаться, постепенно втягиваясь в причудливый тоннель из огромных разлапистых лиственных деревьев – вековых дубов и лип, косматой горной сосны и приторно пахучей пихты. Дух хвойного леса давил на грудь, теплом расползаясь по телу.
          Вдруг впереди затрещали выстрелы. Это шедшая впереди конная разведка наткнулась на противника. Владимир остановил обоз, спешил две сотни казаков и бросил их  в атаку, прикрываясь кустарником. Враг вел огонь из дремучего леса, оставаясь невидимым.
                - Як добре б було… Так шо… сюды… та парочку трехдюймовок!.. - подъехавший  Ткаченко задумчиво разгладил свои седые свисающие усищи, внимательно следя за сверкающими в чаще огоньками винтовочных выстрелов,            - шоб пугнуть бы их с тылу, откынуть от ричкы…
                - Прикажите третьей и четвертой сотням так же спешиться и обойти село, не открывая огонь, с фланга, вдоль ручья.
                Вскоре село было занято. Противник разношерстной толпой, опасаясь окружения, схлынул вниз, к подножию перевала. Сельцо, как и все горные селения, небольшое, но богатое. Ненасытные волны Гражданской войны, по-видимому, до сегодняшнего дня обходили его стороной. Местные жители ушли, село опустело. Казаки не нашли ни одного живого человека и только за околицей, в зарослях сухой прошлогодней травы обнаружился труп, лежащий лицом вниз. Пуля на излете догнала его со спины.
              Препятствовать голодным и злым казакам было бесполезно. Владимир, наблюдая, как они с воодушевлением растаскивают из небольших скирдочек, опоясавших село, душистое луговое сено, распорядился уже вдогонку накормить досыта людей и лошадей. Сам же ушел в свою палатку, приказав другому помощнику, хорунжему Распекайло, выставить усиленное охранение.
                Через час вошел, неловко втиснувшись в палатку, довольный Ткаченко. Присел на пень, доставая портсигар и живо блестя глазами:
               - Так шо, господын полковнык… Уси хлопцы сыти и довольни. Распыкало караулы выставыв, сам остався старшым наряда. Докладую: в амбарах повни закрома кукурузы в качанах,  хлопци и консостав кормять, и переметни сумкы набывають. В хатках есть и мука, гарна наша… Кубанска била мука, и хлиб, и брынза, и яйца… И ще… Багато усякой жратвы. Хлопци завырнулы гурт, двадцать шисть голов, так шо будымо и с молочко-о-м, -довольно рассмеялся сотник, покачивая головой и хитро щурясь мелкими блестящими глазками за крупными красными щеками.
                - А что… Арака? Имеется? – Владимир, улыбнувшись одними уголками губ,  искоса строго взглянул в довольное лицо сотника.
               - Та… Пока ны найшлы… Так…  Хто ж такэ добро бросае?.. - хитровато усмехнулся Ткаченко, смачно закуривая папиросу.
               - Санчасть… Устроили? – Владимир с равнодушным видом отвел глаза в сторону. Сотник, неловко пряча в усы хитроватую улыбочку, сказал уже потише, едва косясь на входной полог палатки:
              - А то!.. Туточки воны, рядушком с Вамы… Вызвать, чи шо?
  Владимир вздохнул. Задумался. Поднял воспаленные глаза:
            - Не надо… Я… Сам позову. Идите, сотник.
              И уже строже добавил:
             - А с мародерством… Надо кончать, господин сотник!
             - Тю-ю-ю… Та якэ ж цэ мародэрство? – Ткаченко поднял удивленные глаза и весьма довольный  поднялся, откинул полог палатки, - мародэрство, Владымыр Мыколаевыч, цэ як из рук вырывають. А тут брошено добро. Як же его и ны… Пиднять?
                Владимир, едва ушел сотник, отвернулся к стенке палатки и устало закрыл глаза. Все в полку давно уже знали о его связи с Татьяной, фельдшером  санчасти. Она была на пять лет старше, муж ее погиб еще на Стоходе, двое детей  оставались с ее матерью где-то в Курской губернии. Они сошлись почти сразу же по его прибытии в полк, под Кавказской, в дни затишья, просто, по-крестьянски, в пахнущем мышами стогу  соломы, сошлись  с какой-то дикой, животной страстью, с безоглядной и слепой  молодой жаждой, а потом встречались то урывками, то, если случалось затишье, оставались наедине на целый день или ночь. Танюша отдавалась своей поздней любви страстно, безоглядно, бескорыстно… И Владимир в ее объятиях забывал обо всем на свете, его давно зачерствевшая душа в эти минуты отходила, оживала, наливалась теплом.
            Они находили друг в друге то, что так нужно любому человеку, то, без чего нельзя человеку, находили то, что когда – то было, но незаметно растерялось на трудных дорогах войны да и было вовсе не нужно на войне: искренность, доброту, жалость… Да-да, именно – жалость! Она много рассказывала о своей той, прежней, мирной жизни, а он с упоением слушал, слушал…
             Он любил ее низкий грудной голос, ее манеру улыбаться так, робко, исподволь, одними краешками полноватых чувственных губ… Любил, как она пела: нежно, душевно, так хорошо, так естественно, ее голос журчал, лился тихо-тихо, как первая капель, как робкий лесной ручеек. Любил он ее нежную, как у ребенка,  кожу, ее округлые плечи и чуть полноватые руки с короткими полудетскими пальцами, ее тонкую шею с неизменно прилегающим завитком волос. Оставаясь наедине, они с упоением наслаждались друг другом. И всегда говорили, говорили, говорили…
             Порой ему становилось стыдно за себя перед Ольгой, такой далекой и неосязаемой теперь Ольгой, и тогда он ненавидел и презирал себя, его душа стонала и металась и ему тогда казалось, что  уже не найдет покоя она теперь никогда. В такие минуты душевной слабости ему становилось страшно, страшно оттого, что вот он, такой интеллигентный, порядочный человек, не сломленный военным лихолетьем, но… Такой внутри слабый, неверный, ненадежный, рыхлый, командует  теперь целой  тысячей людей, водит их в бой, ночует с ними под открытым небом, пьет  с ними одну воду из ручья, дышит одним воздухом и они верят ему и доверяют свои жизни…
       А где-то на этой дрожащей от топота миллионов  обезумевших коней земле есть человек, женщина, некогда им страстно любимая, носящая под сердцем его ребенка, которую он так легкомысленно теперь забыл, предал и которой он теперь совершенно, совершенно  не достоин…
                Где-то очень далеко ударил вдруг винтовочный выстрел и в обрушенной сонной тишине, уже поближе к стоянке, глухо и сердито захохотала в горном лесу ночная птица.
                Татьяна откинула шинель, села на топчане, свесив голые ноги, простоволосая, пахнущая парным женским теплом, до боли естественная, безумно красивая. Слабый язычок свечки в углу едва заколыхался и размытые тени заметались по тусклым зеленоватым стенкам палатки. Русые ее локоны рассыпались по спине, легкими волнами побежали по ее розовым плечам.    Положила подбородок  на локоть руки, а локоть на поджатое колено и своими слегка раскосыми заблестевшими глазами тоскливо уставилась на свечку:
              - Ой, то не ве-чер, то не ве-е-чер,
Ой, мне ма-лым – мало спа-ло-ось…,
…Мне малым – мало спа-ло-о-ось,
Ой, да во сне привиде-ло-ось… Ой!
            Она вдруг умолкла, глубоко вздохнула, сомкнула полные губы и томно прикрыла повлажневшие глаза. Владимир, лежа на спине с закрытыми глазами,  тихо попросил:
           - А… дальше?.. Такая хорошая песня. Спой ты мне…, Танюша, дальше…
          Она еще с минуту помолчала. Потом так же очень тихо произнесла по слогам:
           - Дальше? А-а… Даль-ше… Ни-че-го… Ни-че-го! - и, повернувшись к нему раскрасневшимся лицом, легким жестом ладони откинула упавший на высокую грудь локон, резко поднялась, набросила на плечи халатик, и, не поворачивая головы, тихо сказала в пустоту:
            - Завтра я…, мы с Анфисой… Уходим, Володя.
             Он долго молчал. Он в последние дни часто думал и давно знал, что когда – то так и будет. Ибо идти самому и тянуть и ее в тот тупик, в ту пропасть неизвестности было нельзя.
             Молча поднялся. И, уже одевшись, застегивая портупею, взявшись за полог палатки, виновато  взглянул ей в лицо:
           - Куда?
           - А… Вниз. Все. Не хочу в… Грузию. И… Никуда не хочу.  Анфиса…, у нее в этой станице тетка. Пока поживу у них. А потом… Буду, Володенька,  пробираться к своим… К детям. Душа болит. Как пойдут… Поезда.
Голос ее задрожал, сбился:
         - Ты… Ведь отпустишь… Меня?
         Владимир шумно вздохнул, молча кивнул  и выскользнул из палатки. Серело робкое утро. Он шел по лесной тропинке и не чувствовал ног под собою. И когда его узнал и окликнул часовой, он ответил, а потом тут же засомневался, ответил он или нет и ответил еще раз.
           Едва над темным лесом, густо покрывающим вершину перевала, заметались робкие всполохи ранней несмелой зари, стал вдруг накрапывать холодный мелкий дождик.
                Рано утром следующего дня вестовой привез приказ от генерала немедленно вернуться назад, по той же дороге и расположиться лагерем с восточной стороны перевала, при штабе своего корпуса.
             Казаки, нехотя седлая исхудавших коней, не желая покидать богатый хутор, вслух роптали и грозились бросить полк.
            - А вы тут шо…, станышнычкы, зимовать собыралыся? – ворчал Ткаченко, не подавая виду, что он и сам того же мнения.
                Изредка срывались с мутной высоты одинокие мохнатые снежинки. Не достигая земли, они таяли и, сверкая  крупными каплями падали на изумрудные травы. В природе было холодно и тоскливо.
               Прощаясь у подножия почти отвесного ущелья, на краю притихшей станицы, Татьяна, опустив глаза,  взявши руку Владимира в свою маленькую теплую  ладонь, едва слышно шепнула:
            - В Старом Осколе… Улица Вишневая… Напротив аптеки Шляпкиной.  Я тебя, Володя… Никогда… не забуду. А ты… Ты теперь мой навеки. Бог даст… Приходи. Всегда.
       И, не оборачиваясь, дробно стуча каблучками по булыжной мостовой, быстро пошла вниз, к вокзалу, куда уже ушли и Анфиса, так же переодетая в гражданское, и еще несколько человек казаков.
             Владимир отчего-то долго и неотвязно смотрел ей вслед, пока она не скрылась за косым набеленным углом первой станичной мазанки. А потом, тупо уставившись куда-то вдаль, в никуда, выше станичных крыш, выше голых еще ветел и акаций, в серое низкое небо, еще долго стоял, стоял, не шевелясь, ни о чем не думая и почти не дыша.
                Он невольно поймал себя на том, что так холодно и так бесконечно одиноко ему еще никогда не было.

                Четвертый Донской Конный корпус медленно, бескрайней  колонной по три, целый день проходил мимо по узкой, стесненной отвесной скалой справа и глубоким обрывом слева, горной  дороге. Бородатые казаки, все крупнотелые, осанистые, с сумрачными лицами, погруженные в свои невеселые думы, молча проезжали мимо на таких-же крупных дончаках, запыленных, усталых и понурых.
            Владимир с сотником Ткаченко и прибившимся к ним в станице, невесть откуда взявшимся, но сразу узнавшим его в разношерстной толпе поручиком Сашей Белецким, служившим в оперативном отделе у Сидорина, где и они и познакомились, сверху целый день равнодушно наблюдали  это угрюмое прохождение отступающих корпусов. Они установили станковый пулемет на уступе скалы, обустроив позицию так, чтобы держать под обстрелом весь участок дороги, от ее изгиба на севере и до ее поворота на юге.
                Вчера вечером генерал Науменко, даже не поинтересовавшись, какими еще силами обладает его полк, приказал Владимиру организовать прикрытие отходящих колонн до наступления темноты сегодняшнего дня.
От еще вчера вполне боеспособного полка само известие о том, что атаман Букретов ведет уже с красным командованием переговоры о сдаче,  сегодня не оставило почти ничего: полсотни казаков да три десятка пехоты. Крестинский расположил свои пулеметные заставы вдоль шоссе на подъеме Гойтхского перевала так, чтобы прикрыть ими отход как можно большего числа колонн. Но красные, судя по всему,  и не думали преследовать их.
                - Эх! Какая же сила идет! – Белецкий, по-мальчишески взобравшись на громадный валун повыше позиции,  блестящими глазами восхищенно провожал колонну за колонной, - вот бы собрать эти войска в кулак и…
            - Займитесь этим хотя бы Вы, дорогой поручик, - Крестинский, печально улыбаясь, тоже неотрывно рассматривал идущие мерным усталым шагом сотни, - и я могу, если хотите,  дать вам секретные сведения о силах красных, стоящих с той стороны фронта. Одна дивизия пехоты.
             - Да ну-у-у?..- Белецкий от изумления раскрыл рот и вытаращил глаза и чуть не свалился с валуна, - а где ж их конные армии? Буденный? Ду… Думенко?
             - Ну, Буденный, по слухам, еще в Майкопе получил приказ двигаться на север, обратно в Ростов. Там его комиссары окультурят и бросят, как мы полагаем, против Пилсудского. Ну, а Думенко… По слухам, он… В том же Ростове, в Богатяновской тюрьме сидит. Жлоба, друг Буденного,  теперь командует его Вторым корпусом.
            - Та шо Вы?! – теперь встрепенулся и повернул голову Ткаченко, до этого беззаботно игравший   сделанным им тряпичным чертиком, - шо ж вин наробыв… Такого? Думэнко? Хто ж его посадыв?! Та вин же…- и, всплеснув руками, сплюнул.
                Владимир слегка заулыбался, пряча слабую улыбку в уже густые неухоженные усы. Задумался.
                Деникин в конце февраля, уже в Тихорецкой, узнавши об аресте чекистами славного комкора, тут же вызвал Крестинского и, не скрывая радости, как старого доброго друга, по-отечески приобнял, усадил в кресло, подал бокал вина, сам сел напротив:
               - Вы знаете, подполковник, а ведь я поначалу, если хотите, не верил в благоприятный исход Вашей операции. По устранению легендарного комкора Думенко. Как приятно в эти тяжкие дни получить хоть одну хорошую новость! Вы знаете, я на радостях даже дал Керенскому телеграмму с благодарностью за этот арест! Эх! Хоть бы за него не вступился сам Ленин, как за Миронова в свое время…
                - Думаю, что не вступится. Не тот момент. Да ему просто могут и не доложить. Сталин, говорят, прикрываясь трогательной заботой о его здоровье, тщательно теперь фильтрует всю информацию для Вождя.
                - А что Троцкий?
                - А Троцкий на Думенку настолько обижен, что я бы не удивился, если бы он так же, как и мы, не желал для этого строптивого комкора лютой смерти. В стане красных с каждой их победой возрастают и их разногласия.
                - М-да… Не избежали в свое время этих явлений и мы,  - задумчиво проговорил Деникин, протирая платком слезящиеся глаза, - к сожалению… Я вот, ничего не могу поделать с… Тиком. А Вас я теперь должен поздравить с повышением, господин полковник!
                Больше Владимир ни разу не встречался с Главнокомандующим.
       Ближе к обеду лениво потянулся на перевал Мамантовский корпус. Его восемнадцать тысяч казаков проходили мимо заставы до самых сумерек. Они, не в пример донцам, шумно обсуждали только что пришедшие новости о капитуляции армии. То и дело раздавались резкие выкрики то с требованием продолжения борьбы, то с проклятиями в адрес командования, продавшего красным еще готовые драться войска…  Один казачок, вахмистр, среднего роста, в запыленной черкеске и изрядно поношенной бурке, спешился напротив заставы, быстро поднялся наверх, придерживая рукой темляк  шашки,  приветливо поздоровался, просто, по-гражданскому, словно не замечая полковничьих погон Владимира:
                - Доброго здоровьичка, хлопци! А ну, хто дасть табачку… Сыроткам?
           Ткаченко, сурово взглянувши на него, было поднялся, чтобы одернуть, но Крестинский едва заметным жестом остановил его, дескать, не надо, сотник.       Раскрыл портсигар, добродушно рассматривая темное и заросшее трехдневной щетиной лицо казака:
            - Куда идете, братцы-казаки? С такой-то силой можно б и… На Кубань вернуться…
             Казачок, наскоро прикуривая, быстро помрачнел, сказал тихо:
- Та вже и так… Половына по домам розбрылыся… А шо? Мы, козакы,  жэнымся рано, в осемнадцать годов. И у большынства вже диты пидрослы… Диток кормыть треба! Та и сев скоро… Сами мы ще тут… А думкы… Души наши вжэ там, по ридным станычкам…
                Быстро стемнело в окружающих горах, потянуло из ущелий острым холодком и уже в полной темноте прошли опять в почти не нарушаемой  тишине несколько полков Черкесской Конной дивизии. Едва показался их авангард, горячий, нервный, на пляшущих лошадях терских пород, в необычных мундирах и своих  черкесках, как  Ткаченко, лукаво ухмыльнувшись в свои густые усы,  сдернул со станины пулемет и опустил его на дно позиции:
             - Ци хлопци таки… Дурни! Ныхай воны проходють с мыром…
            Наутро, едва рассвело и длинные косые тени от быстро восходящего солнца легли на запыленную  и опустевшую дорогу, с заваленными мусором и конским навозом уже зеленеющими обочинами, Владимир, передавши командование остатками полка сотнику Ткаченко, поскакал вниз, в Адлер, узнать обстановку и когда прибудут корабли из Крыма.
                На рейде недалеко от скалистого берега застыл на матово-черных волнах громадный пароход, весь битком набитый казаками.
               - Вот что я Вам скажу, мой дорогой полковник, - Дрейлинг, начштаба всех войск, скопившихся на побережье от Сочи до Адлера, отведя Владимира в сторону, как-то уже совсем по-граждански положил ему руку на плечо:
             - Наше положение катастрофическое! Строевых частей числится сегодня сорок семь тысяч, а продовольствия у нас всего на день-два… Потому и заключено перемирие с красной Девятой армией. Оттянуть время! Ждем транспорты с Крыма, подойдут со дня на день… Хотя… А не желаете ли и Вы поприсутствовать на совещании? Милости прошу через.., - он мельком взглянул на наручные  часы, - час тринадцать!
               Владимир расположился на стуле, но не за столом, а несколько в сторонке, у стены  и с любопытством разглядывал присутствующих. Очень многих он знал не понаслышке. Он с удовлетворением заметил сидящих рядом генералов Четвертого Донского корпуса Секретева и Голубинцева, на полутонах что-то горячо обсуждающих меж собой, а так же генералов Шифнера и Сидоренко от кубанских корпусов. Несколько полковников так же были ему знакомы.
                Букретов, небольшого роста, с опущенными плечами, поднялся весь багровый, тупо глядя в какие-то листки и не подымая глаз, нервно забубнил, как семинарист на экзамене:
              - Господа, Кубанская армия находится в тяжелом положении… Командование красных… Через посредство генерала Морозова, который возглавляет наши арьергардные части, предложило нам мир… Полковник Дрейлинг теперь нам доложит обо всем.
              Дрейлинг, сухой, высокий, остроносый,  и напротив, совершенно спокойный, своим низким бархатным голосом начал читать:
                - Условия красных. Первое. Гарантируется свобода всем сдавшимся, за исключением уголовных преступников…, которые подлежат суду революционного трибунала…
            - Интересно, что красные понимают под этими «уголовными преступниками»? - тут же раздалась чья-то нетерпеливая реплика из зала.
           - Да… Один Бог их знает, - задумчиво пробормотал  Дрейлинг и продолжал:
           - Второе. И это уже интересно, господа! Вот, послушайте. Гм, гм… Гарантируется освобождение от всякого преследования всем сдавшимся, искренне раскаявшимся в своем проступке и выразившим желание… Искупить свою вину перед революцией… Поступлением в ряды Красной армии и… принятием активного участия в войне против Польши, посягнувшей, господа, на исконно русские территории!
           - Простите, господин полковник… Это что – условия капитуляции? – Секретев удивленно обвел зал строгими глазами, возвысил голос,  - иначе, как понимать все это?.. Перед нами горстка пехоты красных… Конармия ушла на Ростов… Лично я ничего не понимаю!.. Ну, надо драться… Идти на Кубань… Травы для конницы уже поднялись. Кубань, господа… Она никогда не примет продразверстку… Врангель ударит на Мариуполь из Крыма, соединимся в Ростове… Пользуясь тем, что  Пилсудский вот - вот  должен надолго сковать главные силы красных…
            - Пилсудский? Он Вам что – то должен? Пилсудский… Который уже оказал неоценимую услугу красным в деле нашего… Поражения?! Не смешите нас… И… Разрешите, генерал, я… Все же  продолжу? – сильно побледневший Дрейлинг нервно теребил в руке листки, - или Вам дальше… Уже не интересно?
Секретев отрешенно взмахнул рукой и сел, опустив глаза.
            - Третье. Инициаторам и руководителям восстаний… Свобода не гарантируется… Четвертое. Все личное огнестрельное оружие, шашки и кинжалы… подлежат сдаче! … Пятое. Содействие возвращению на родину будет оказано всем… Ну, это касается, я полагаю, донских казаков… Шестое. Гарантируется неприкосновенность личности всем… Интересно, как это они понимают?.. Седьмое… Условия будут нарушенными, если… Если хоть один человек… Будет пропущен в Грузию или уедет в Крым, господа! И… на ответ они нам отводят… Двенадцать часов, господа!
И… Вот тут подписи: командующий Девятой армией… Василенко и член… Военно-революционного совета… Ону-чин! Да! – Дрейлинг достал еще листок, поднес к свету, - вот получено только что еще разъяснение: всем, добровольно сдавшим оружие гарантируются жизнь и свобода… Казакам разрешается разъехаться по домам… Господа, я полагаю, по всем правилам Военного совета, сперва надо дать слово младшему из нас, полковнику  Крестинскому, командиру полка кубанцев. Он хорошо знает настроения казаков изнутри и его мнение будет очень полезно…
               Владимир, совершенно неожиданно услыхавши свое имя, резко поднялся, слегка поклонился, хладнокровно обвел присутствующих офицеров и генералов спокойным взглядом:
            - Господа, я совершенно согласен с генералом  Секретевым в том, что в перспективе нельзя прекращать борьбу и… Оставлять свой народ на милость безбожных большевиков. Но я против нашего движения на Кубань. У меня в полку за последние две-три недели ушли три четверти состава, все местные… Войдя на Кубань, наши корпуса растают. Весна, а они, казаки, как ты не крути, все - крестьяне… Война-войной, а хлеб сеять надо! Я считаю, необходимо с оружием в руках пробить грузинскую границу и в где-то районе между Сухумом и Поти, организовав глухую оборону,  ждать суда из Крыма… Пополнив армию Врангеля, летом общими силами ударить навстречу полякам, в тыл красным… Избрать дирекцию в направлении Брест-Литовска, гася революционные настроения в Донбассе и отсекая от Советов относительно враждебную большевикам Украину. Но сначала надо пропустить на запад Первую Конную и другие войска Тухачевского. В Европу, в любом случае, их пока не пустят, побьют… А мы с востока займемся их остатками. Потеряв уголь и хлеб, Ленин долго не продержится. У него не так много времени, его все равно погубит продразверстка…
         В зале раздался одобрительный шум многих голосов, многие приветливо закивали головой и с интересом рассматривали Владимира. Тот, несколько смутившись, поклонился и опустился на стул.
                Наконец, наступила тишина. Букретов, внимательно глядя в лицо Владимиру, тихо сказал:
        - Пилсудский имеет эсеровское прошлое и по тому же делу, что и казненный братец Ульянова, отсидел пять лет в Сибири. Ему, господин полковник,  социалисты даже ближе, чем «реакционные», как он выражается, Деникин с покойным Колчаком. Может быть  он, теперь щедро обласканный англичанами, с большевиками никогда не помирится, но и бить их пока здорово не станет… Ленин еще два года назад на весь мир объявил о независимости Польши и Финляндии. А Деникин… Пока ни то, ни се… В конце-концов Версаль он не подписывал! Кроме того, им, всей Европе… Выгоднее Россия под гнетом большевиков, слабая, гниющая, умирающая. А не та, которая… Была и… Может еще быть.
                Он развернулся к остальному залу и уже увереннее закончил:
           - Нет, нет, господа… Вы… Неправильно поняли… О сдаче армии пока не может быть и речи! Наша сегодняшняя цель – это насколько возможно затянуть переговоры с красными… Пока не подойдут суда из Крыма.
              Он виновато обвел глазами зал, остановившись на генерале Шифнер – Маркевиче:
             - А Вы что скажете, генерал?
             Шифнер, пожилой генерал, с резкими морщинами поперек широкого лба, произнося раздельно каждое слово, с напряженным спокойствием и не обращаясь ни к кому, не подымаясь, заговорил тихо и при этом четко выделяя окончания слов:
            - Что я скажу. Война окончена, господа! И надо отдавать себе отчет в том, что мы, - он медленно обвел глазами всех, - проиграли эту войну! Денег и снарядов нет. Союзники – колеблются: поддерживать ли нас или уже налаживать отношения с… Большевиками? Да-да, господа! Врангель в Крыму нас, как очевидно, не особенно ждет: ему своих бы прокормить! Нам же теперь вести в неизвестность десятки тысяч казаков – это преступление! Поймите, но людей губить нельзя. Он прав, - генерал отыскал глазами Крестинского, одобрительно кивнул ему, - казаки  народ простой и им совершенно непонятен весь пафос Белой идеи. Они - те же крестьяне, и теперь, весной, вполне понятна их тяга к земле… И они должны кормить нашу…, - он поперхнулся на слове, слегка закашлялся, -  или уже не нашу, но… эту  страну. И по отношению к ним весьма и весьма осторожный Ленин  пока никаких  особых репрессий не начнет… Офицерам в эти туманные заверения, конечно, верить нельзя, они должны уехать. Но все же… Наш священный долг, как старших начальников, как можно больше спасти людей. Не считаясь ни с чем, господа! А Крым… Это ловушка еще похлеще той, в которой мы теперь оказались, дай только время… И тем, кто уже там, условия сдачи завтра будут гораздо более суровы, чем нам сегодня… - генерал резко поднялся, устремив взгляд куда-то поверх голов, - надо капитулировать, господа! Это для всех нас… Наилучший исход.
             Он тяжело опустился на стул,  достал белоснежный платок и размашисто вытер выступившие на багровом лбу крупные капли пота.
        Зал взорвался гулом неодобрения. Побледневший Дрейлинг  неуверенно попросил всех остепениться и, когда присутствующие притихли, он  со скорбным лицом, но  стальным голосом повторил, что цель переговоров с красными не капитуляция, а только выиграть время, пока не придут транспорты из Крыма…
        - Не знаю, как Морозов… Я сам красным не верю… И… и  в переговорах я играю только техническую роль… И ни за что не останусь здесь, уеду в Грузию или Крым!
                За окнами спустилась темная южная ночь. С окрестных гор то и дело раздавались то одиночные винтовочные выстрелы, то стучали короткие пулеметные очереди. Владимир решил не рисковать и остаться ночевать в штабе, кое-как примостившись на трех стульях в подсобке телеграфской. Там, вопреки обыкновению, было тепло, сумрачно и тихо. Он положил под голову планшет, укрылся уже успевшей подсохнуть шинелью и тут же провалился в глухой сон.
            Под утро его бесцеремонно разбудил голос полковника Скрябина, немного знакомого ему еще по недолгой службе в красном Генштабе:
         - Эй! Вставайте, полковник, для вас новости неутешительные! Но есть и хорошие: могу угостить отменным коньяком. Так Вам что сперва: новости или коньяк? – и расхохотался чистым молодым смехом.
        - Давайте Ваши… Нехорошие новости, - резко поднявшийся Владимир потер ладонью шершавое от свежей щетины лицо, решительно прогоняя остатки сна, - авось, переживем…
        - Тогда нате Вам. Ночью на Букретова получены от большевиков разъяснения условий нашей… Капитуляции. Так вот, читаю: «Первое. Все лица, которые производили без суда и следствия всякие расстрелы, грабежи и насилия, а так же офицерство, ранее состоявшее на службе в рядах Красной армии и добровольно перешедшее на сторону войск командования южной России, считаются уголовными преступниками»… Мы с Вами, дорогой полковник, как ни крути, а для них уголовники!
           - А Вы питали какие-то иллюзии? – Крестинский поднял воспаленные глаза,  слегка  усмехнувшись. Но улыбка получилась горькой.
         Скрябин, сделавши глубокий глоток из блестящей овальной фляжки, крякнул и то же помрачнел:
        - Но! Им же еще воевать и воевать… Их же никто не оставит в покое! Неужели они запросто… Погубят тысячи боевых офицеров?
                Владимир, застегивая на ходу портупею, обернулся уже в дверях, в упор бросив взгляд в румяное лицо Скрябину:
           - Может, и не погубят. Пока. Пока не поднимутся тысячи уже ихних, молодых и идейных командиров. А потом все равно рано или поздно офицеров они перестреляют. У нас на Руси кто старое помянет, тому глаз вон. А кто забудет, тому – оба!
                Спустившись в опустевший штаб, он с удивлением узнал, что и Букретов, и Дрейлинг, и остальные генералы и полковники, так ожесточенно еще вчера на совещании осуждавшие генерала Шифнера за его пораженчество, призывавшие драться до последней капли крови, сегодня бросили остатки войск, госпитали, беженцев и уехали на пароходе в Батум.
                Шестьдесят тысяч голодающих, испуганных людей  по всем многочисленным окрестностям Адлера, по скотским сараям, по шалашам в лесных трущобах, по ущельям и развороченным вагонам на искореженных путях вмиг оказались  оставленными на произвол судьбы в наивном ожидании теперь уже призрачных пароходов из Крыма.
                Вслед за ним спустился дежурный молоденький телеграфист с заспанным, каким-то девическим, покрытым  мелкими веснушками  круглым лицом:
            - Господин полковник… Вот, не знаю кому и передать, - и неловко протянул Владимиру длинную желтую ленту, - приказ от генерала Морозова… С передовой.
                «Чудеса! Штаб разбежался, а фронт еще держится, - вдруг неприятно мелькнуло у Крестинского в голове, - обычно-то  все бывает как раз наоборот».
                Морозов кратко извещал о том, что уже завтра, двадцать второго апреля, на границу Грузии пройдет батальон красной пехоты для занятия пограничных постов. В приказном порядке генерал требовал от частей все оружие: орудия, винтовки, пулеметы и даже револьверы сложить по обочинам дороги. При этом он особо уточнял, что винтовки должны быть  оставлены в «козлах», а орудия и пулеметы выставить в ряды и казакам никак не находиться рядом. Казакам разрешалось оставить при себе только холодное оружие, а офицерам – револьверы. Особо подчеркивалось, что во избежание недоразумений, всем чинам снять погоны. Боевые ордена прошлой Великой войны разрешалось не снимать.
                - Ну, вот и… все! – Владимир глубоко вздохнул, присел на скамью у штаба, задумался. Телеграфист мялся, не уходил.
            - Что-то еще, подпрапорщик?
            - Разрешите вопрос, господин полковник! – голос его задрожал, он слегка смутился, покраснел и опустил глаза, - когда же прибудут… За нами всеми… Пароходы из Крыма?
            - Вас как зовут, юноша?
            - Владимиром… А что?
            - Так вот, тезка Володя… Ты очень молод… Надо тебе жить, понял? Ты… Не делай глупостей, погоны свои… Сними, не бойся и при первой же встрече с красными скажи, что ты опытный телеграфист. Им штабные всегда нужны. И особенно ваш брат, связисты. Да! Этот приказ от Морозова размножить и по возможности всеми доступными способами немедленно передать по крупным частям. Там внутри полковник Скрябин, скажи Крестинский просил развезти с гонцами по частям. А там... Как Бог даст! - и торопливо тронул коня, уже на ходу застегивая на подбородке ремешок фуражки.
                Пронесся над шумными казачьими биваками холодным дуновением ветра слух: красные идут!
               Казаки, галдя и перекликаясь,  густо усыпали восточные склоны горы, обрамляющей шоссе. Среди них почти уже не было видно офицерских фуражек. Кто снял вместе с погонами, с нестерпимой болью в душе и слезами отчаянья в глазах, кто тихо ушел ночью, не желая сдаваться, кто просто покончил жизнь, не пережив позора и осознав всю тщетность жестокой трехлетней братоубийственной  борьбы.
               Владимир, едва он по прибытии в полк объявил приказ Морозова о сдаче красным, сам остановился перед тяжелым нравственным выбором. Он взобрался повыше на гребень горы и сидел на громадном и гладком от времени валуне, раздумывая  в одиночестве. Горькие, тяжкие  мысли неотступно преследовали его. Он будто бы теперь оказался в глубоком лабиринте, коридор его все сужался и сужался, свет в нем становился все сумрачнее и сумрачнее, будто ты идешь по густому лесу, углубляясь в темную чащу. И не было перед ним ни света впереди, ни одной спасительной тропинки из этого лабиринта.
           Господи, дай мне сил пережить все это!.. Еще в октябре-ноябре прошлого года для трезвых умов стало уже очевидным поражение в войне, когда пала кривая линия фронта от Киева и Курска, через Орел и Воронеж, Касторную до Царицына. На тот момент Красная армия почти разделалась с Юденичем на северо-западе, наступавшим на Петроград, а так же с северными армиями генерала Миллера, напиравшими от Мурмана и Архангельска. Отброшены были уже далеко в глубины Сибири войска адмирала Колчака, сам Верховный правитель погиб… Тогда пришла очередь и Советская Россия  повернулась всей своей новой мощью на юг, против Деникина. Большевики деловито наладили производство оружия и боеприпасов, их мобилизационные усилия оказались на порядок выше, чем в Белых армиях… Было совершенно очевидно, что эта война проиграна, что она давно осточертела не только простым пахарям-казакам, но и высшему составу, совершенно запутавшемуся в своих амбициях и заблуждениях. А Пилсудский? Стал исподтишка занимать исконно русские земли вслед уходящим войскам Германии, терзаемой своей революцией… Думал отхватить у слабой Совдепии украинский уголь и кусок чернозема до самого Дона… Но как только Деникин взял Орел – тут же прекратил давить на красных, понял, сукин сын, чем пахнет для него победа Русской армии. Отменой решений Версаля и новым Венским конгрессом! Ну ничего, большевики его теперь ни за что не оставят в покое. Они все равно будут стремиться установить свою власть как минимум в границах бывшей Империи.
А что же теперь?
               Владимир достал кисет, свернул «козью ножку». Закурил, нервно теребя мизинцем дымящий край.
          Победили те, кто оказался сильней, жестче и… Умней. Подумать только! У них в Донской или Добровольческой армии любой казак мог без особого труда покинуть строй и вернуться в родную станицу в самый разгар боев. Так получилось прошлой осенью за Воронежем, когда донцы стали массово отказываться идти дальше, так же и кубанцы после поражения под Егорлыкской толпами  схлынули по домам. Безрассудство? Или естественная усталость от шестилетней войны? У красных совершенно другая армия. Она только строится, но на совершенно противоположных началах. Там в части под предлогом проведения линии партии большевиков настойчиво продвигаются комиссары, так называемые политкомы… А за ними неотвратимо, осторожно, принюхиваясь, как матерая волчица,  идет ЧеКа. И незаметно пронизывает всю армию до последнего взвода, до самого последнего обозного солдата своими незримыми нитями контроля и управления. Пехотные части прошли этот этап еще в восемнадцатом-девятнадцатом годах, а вот с кавалерией произошла заминка, пришлось убирать наиболее строптивых и независимых командиров, таких, как Миронов или Думенко… Думенко… Конечно, его теперь расстреляют. Повесят на него все: и Манычский разгром и нетерпимость к политкомам. Что ж, каждому - свое. Интересно, а где теперь Григорий?.. Если он цел.
             - О-ох! Уф-ф… Ваше благо… Тьфу!.. Просты, Хосс-поди!.. Волнуюсь, як та дивка пырыд венцом! –Ткаченко взобрался на валун и незаметно подошел сбоку, припадая на ногу и страдая стариковской одышкой от резкого подъема наверх. Он был без папахи и налетающий теплый ветерок едва заметно шевелил его седой и заметно отросший чуб.
            - Козачкы наши тут… Любопытствують малость…, - виновато произнес он, глядя куда-то в сторону, - господын полковнык, розрышить обратыться?
            - Да-да, пожалуйста, - Владимир, совсем уже как-то по-граждански, невесело улыбнулся сотнику и поднялся с валуна, - вот, что-то… Мысли все лезут… Какие-то…
           - Владимир Мыколаевыч! А Вы… Будытэ з намы чи як?
           - Я буду с вами до конца, сотник! – совершенно неожиданно для себя тихо, но твердо проговорил Владимир и добавил, всматриваясь в туманную морскую даль:
           - Смотрите, а ведь «Бештау» уже нет на рейде!
           Но Ткаченко уже быстро спускался с пригорка, усмехаясь в усы и повторяя себе под нос:
           - С намы! До кинца! А я… Знав, я знав… Значить, з намы… Ага… Ну, тоди я пишов…
                Владимир отбросил окурок, сбежал  вниз, приказал казакам построиться при оружии и со знаменем полка. Медленно обошел застывший немногочисленный строй, всматриваясь в строгие и пасмурные лица, стараясь заглянуть в глаза каждому. Подал команду:
             - По-о-олк! Смирно!.. Казаки! Пришел страшный для всего Белого движения Судный час… Мы волею Божьей сегодня прекращаем борьбу! Прекращаем не потому, что… Мы слабы, нет! Прекращаем затем, чтобы перестала, наконец, литься православная русская кровь. Хватит! Мы уходим, но… Уходим непокоренные, с развернутым знаменем, хоть и без оружия…
Даст Бог, братья-казаки, и на нашей родной земле еще воскреснут и свобода, и правда, и честь… Мы честно бились за Отечество и тут нас упрекнуть не в чем… - Владимир сурово оглядел загорелые лица соратников, - и память о нас, братцы, все равно останется в душе народа. А Россию Бог не оставит! Из любых великих испытаний она всегда выходила только окрепшей к вящему ужасу своих врагов.
           Что хочется мне еще  сказать вам еще напоследок, братцы, - Владимир склонил голову, снял мятую фуражку, его лицо покрыл сумрак и только глаза блестели в свете взошедшей полной луны, - мы оставляем на поругание… Безбожным большевикам не только наш бедный православный народ. Мы оставляем им и множество безымянных могил наших братьев, беззаветно павших в нашей… Борьбе. Братцы-казаки! Приходите же вы, кто останется живой, на эти могилы и поминайте их, ушедших в вечность, за нашу поруганную Родину, добрым словом… Кисметом – простым, но гордым станет ваша долгая память для этих безымянных могил!
             Казаки стояли тихо, с суровыми лицами, как перед могилой, низко опустивши свои непокрытые головы.
             Братцы-казаки! – Владимир  поднял глаза  и строго оглядел замерший строй от края до края и вдруг, неожиданно для себя, несколько стушевался, сжал в руке фуражку  и понизил голос:
           -Ну что ж, братцы… Выступаем в поход, в последний наш поход. И… Дай нам Бог сил пережить и это! - он глубоко вздохнул, перекрестился, снял с себя портупею с кобуром, отцепил шашку и бросил оружие на обочину и все казаки в полной тишине  тут же последовали его примеру.

            « Ой, при лу-не при луне-е-е,
При широком по-о-ле,
При зна-ако-мом  та-бу-не-е-е
Конь гулял на во-о-ле!
При знакомом табуне-е-е
Конь гулял на во-о-ле!..» - вдруг резанула слух и вырвалась из-за горбатой горы лихая песня из трех-четырех молодых глоток и пошла-полетела над притихшими окрестностями, слабым размытым эхом возвращаясь из дальних розовых низин.
             Передовой отряд красноармейского батальона показался из-за поворота.
Конницы было немного, не больше взвода. Они все как на подбор молодые, с залихватскими чубами из-под фуражек, в новенькой летней форме и с пылающими на груди у каждого красными бантами на нетерпеливо гарцующих конях, все с веселыми румяными лицами как ни в чем ни бывало проехали мимо растерявшихся, безоружных, в расстегнутых черкесках и заношенных бешметах,   растрепанных папахах , тысяч матерых казаков, еще вчера внушавших животный ужас таким конным частям красных.
             Затем из-за поворота показалась нестройная, по четверо в ряд,  колонна пехоты. Красноармейцы в выцветших гимнастерках русского образца, в запыленных обмотках поверх  запыленных изношенных ботинок  угрюмо, не глядя на казаков, шли тяжелым усталым шагом с винтовками по-походному.
          - Эх, братцы-казачки-и-и… Видали, какие ваньки нас победили… И каким ванькам мы… Сдались? – один из казаков, злобно сплюнув в пыль, сел на придорожный валун, раскачиваясь и обхватив чубатую голову своими красными жилистыми ладонями.

                Прошло в томительном ожидании еще несколько дней. Солнце всходило все дальше к северу за немой синей горой, роняя косматые тени на пустынную дорогу и отвесные придорожные голые овраги. Отощавшие и озлобившиеся казаки выпрашивали пищу у изредка проходящих мимо в сторону грузинской границы красноармейских частей. Никаких кораблей из Крыма не было, лишь изредка на горизонте в дрожащем мареве появлялись черные дымы союзных эсминцев. Но близко к берегу они не подходили, видимо опасаясь огня тяжелой артиллерии красных.
          Многие из казаков, истосковавшись по дому и подобравши свое брошенное на обочину оружие, уходили из расположения частей по ночам, не прощаясь, неслышно растворяясь в темноте. Остатки полка таяли на глазах. Крестинскому то же начинала надоедать эта неизвестность, хандра и бездеятельность.
                - Это Вы… будете… Начальник… этих казаков? – невысокого роста, пожилой рябоватый командир снизу с интересом всматривался в исхудалое лицо Владимира, уже обрамленное неухоженной чеховской бородкой, - сдайте мне, пожалуйста,  Ваши револьвер и бинокль.
              - Я был… э-э-э… Начальник у казаков, - грустно поправил его Крестинский, ставя ударение на слове «был» и глядя поверх его головы в полевой фуражке старого образца, снимая портупею с кобурой нагана, и уже твердо добавил:
            - А теперь уже нет. А вот бинокль я Вам не отдам. Это частная собственность, не оружие. Я его купил…
              - Э-э, нет… Бинокль  есть предмет военный! Он нужен армии, не хуже пулемета. Наша Красная армия очень нуждается в биноклях, так что сдайте. А в нас Вы и не сумлевайтесь! Я сам из унтеров и службу знаю! У нас порядок! Давайте, пожалуйста, - и  он протянул, безмятежно улыбаясь, обе руки к Владимиру. Аккуратно уложив трофеи в большой деревянный ящик на телеге, опять повернулся к Крестинскому:
             - Вот, где-то я Вас уже встречал…. А вот где? Запамятовал! А ведь, встречал…
             - Я Вас не помню, - сердито и холодно ответил тот и отвернулся. Казаки молча проходили мимо, зло сверкая глазами на заросших щетиной лицах и сбрасывая свое оружие под телегу. Некоторые, незаметно кивнув Владимиру, тут же уходили. Им было разрешено отправляться по своим станицам. Ткаченко подошел последним, швырнул в придорожную пыль шашку, присел рядом на завалинку, достал свой неизменный кисет, протянул Крестинскому:
            - А Вы зараз… Куды, Владымыр Мыколаич? Айда з намы, в Лабынскую? Прыютым, шо там…
            Владимир усмехнулся, слегка кивнул под телегу:
          - Шашка-то… не Ваша, сотник. Драгунская.
         Тот воровито оглянулся по сторонам, сощурился, зашептал, наклоняясь к самому уху полковника:
          - Стану я им свою шашку отдавать… Ага! Она в мэнэ ще от дида. Добра шашка! С турэцкой сабли пырыкована! Я всю свою збрую в надежном мисти схороныв. Бог дасть, ще сгодытся!
                И, помолчав, нетерпеливо ударил ладонями по своим коленям и спросил еще раз:
            - Так шо… З намы?
         Теперь уже Владимир, перейдя на полушепот, заговорил, стараясь не вызывать подозрений у того простоватого рябого командира красных:
        - Нельзя мне, Ткаченко… Я служил в Красной армии, в восемнадцатом году. Я теперь для них предатель и… Уголовник. Опознают – тут же в расход пустят. Я вот вас, до последнего человека… Определю, а там… Буду в Крым пробиваться. У меня другой путь. А тебе спасибо, сотник… За все спасибо! И… Храни теперь вас Господь, казаки…
                К вечеру дорога опустела. Ткаченко, с сумрачным лицом молча обнявши Владимира, ушел самым последним из его полка. Молоденькие стриженные красноармейцы, по-видимому из свежего мобилизованного пополнения, еще не нюхавшего пороху, деловито суетясь, грузили горы винтовок и кавалерийских карабинов на телеги, порой внимательно, по складам, читая надписи на сверкающих клинках шашек:
           «… Вра-гу стра-шна… Ца-рю по-кор-на!», - а-ха-ха-ха-а!.. Был царь, да весь и вышел!
          «Без ну-жды не выни-май, без сла-вы не вкла-ды-вай!» - а-ха-ха-ха!!! О-хо-хо-хо-о-о!.. О - е - ей! Держите меня, братцы! Без нужды-ы-ы!..
     « За ве-ру, Ца-ря и О-те-чес- тво!» - и хохотали, кривлялись, дурачились, совсем как дети. Тогда рябой командир, всплеснув руками,  сердито покрикивал на них:
          - Должиков! А ну, дурак,  полож ее на место! Ишь, игрушку нашел! Попался б ты под нее… Где-нибудь… На Маныче… Не шутил бы, небось, теперя!..
          Наконец, он захлопнул свой блокнот, всунул обмусоленный карандаш за обшлаг буденовки, ловко запрыгнул на последнюю телегу, и та с пронзительным лязгом сухих ступиц тронулась мимо  одиноко теперь сидящего на обочине Крестинского. Рябой вдруг положил руку на плечо вознице, подвода остановилась:
              - Я смотрю, Вы хороший командир… Раз Вас казачки уважали и терпели до последнего. Давайте к нам, в Красную армию! Вашему брату теперь амнистия… Нам в борьбе с поляками и вообще, мировым капиталом, много надо хороших командиров! А?
            Владимир угрюмо молчал, будто бы не слыша, что-то рисуя прутиком по мелкой белой дорожной пыли.
          - Ну, как хотите… А все-таки, где ж я Вас встречал-то?..
                Когда стих где-то внизу скрип удалившейся подводы, он решительно отбросил прутик и не спеша стал подниматься наверх. В укромном месте, почти на вершине склона, из-под  неприметного камня, он достал кобур с револьвером, кавалерийский карабин, подсумки с патронами, вещмешок с новой полевой  солдатской формой и новыми пехотными сапогами. Отчего-то тут же вспомнился ему Гришка, отобравший у него те, добротные остроносые кавалерийские сапоги той самой вьюжной ночью в голой сальской степи в начале позапрошлого года. Да-а-а… Всего-то  пара лет с небольшим, а сколько событий, сколько потерь… И… Где теперь ты, Григорий?
                Вышла из – за темного леса громадная южная луна, желтоглазая, чуть уже ущербная, и своим мягким синеватым светом нежно раскрасила окрестности, бросая острые длинные тени по опустевшим ущельям и оврагам.    Немая, звенящая, тягостная  тишина повисла вокруг.
               Владимир впервые за много лет ощутил себя таким одиноким и всеми покинутым… Жизнь его показалась ему теперь такой глупой, бесцельной и совершенно никчемной. Борьба, тяжелая, кровопролитная борьба  окончена, господа, и победа, увы, не за нами… Столько пролито крови, сколько принесено жертв, но его страна, в которой он родился, которую он так любил, за которую он без колебаний отдал бы жизнь еще там, в вонючих болотах под Гумбиненом, сделала свой страшный, неизменный и пока совсем непонятный ему выбор. Она, нищая, окровавленная, голодная, но гордая и сильная уже  пошла, пошла каким – то  своим,  другим, никому неведомым  путем. Безумная, как опьяненная свободой рабыня, у самых ворот распахнувшейся темницы она гневно отринула старого своего Бога и у нее теперь новая, слепая и бесчеловечная вера и новый, безжалостный бог, его зовут Ленин. Умрет Ленин, придет новый бог… Умрет и тот, явится новый… Боги теперь стали смертны. Уж такая эта вера… Русь, несчастная наша Россия, ты опять скатилась к дикому, кровавому, преодоленному почти тысячу лет назад, но отнюдь не забытому, все еще горящему в крови твоей – примитивному своему язычеству! Или, может быть, ты…  Спасаешься в нем? И начинаешь все с начала? Господи, благослови, спаси и помилуй этот народ!
                Где-то совсем рядом, внизу, в темном туманном ущелье вдруг одиноко, низко и дико  завыла голодная волчица.
        Владимир медленно поднял голову, всмотрелся в бесконечное, мерцающее тысячами огоньков, черное южное небо. На востоке тонкой темной кисеей висели едва заметные легкие ночные облака. Стожары, сверкая, искрясь,  переливаясь  россыпями голубоватых алмазов, раскинулись гигантской легкой шалью через всю Вселенную,  легко и незримо уходя на север. Где-то там, за тысячу верст, осталась в неведомом краю его Оля. С его сыном или дочерью. Уж, поди, годик малышке… Душа подсказывала ему всегда и теперь, что они живы, уцелели в этом аду на земле… Но… Где? Где их теперь искать? Где, где ты,  тот уголок земли… Но ему теперь, конечно,  туда нет дороги! И никогда уже не будет…
              А Татьяна? Дома уже, конечно, с детишками.
          Наверное, уже устроилась где-нибудь в больничке, при какой-нибудь станции… В своем Старом Осколе… Владимир закрыл глаза и живо себе представил, как по вечерам она устало приходит домой, открывает калитку во дворике на улице напротив аптеки мадам Шляпкиной,  а детишки радостно бегут ей навстречу, перегоняя и перекрикивая друг дружку…
             «Приходи… всегда. Мой навек. Буду ждать тебя…»
            «Нет, не приду я Таня. Там уже чужие. Чужие!»
           Дыхание его остановилось, томная нега расстелилась по всей груди, как от рюмки коньяка. Он дрожащими пальцами расстегнул крючки кителя.
Полный тупик. Тьма. Конец.
             Он оглянулся на море, дохнувшее вдруг легким прохладным бризом, скрытое ночным мраком. Ни одного огонька… Пришло вдруг на ум гумилевское, к месту или нет:
          - Нет! умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще…

              Он поднялся, усмехнулся, оправился,  поправил фуражку, вынул из кобура револьвер, крутанул барабан, выбросил один тупорылый желтый патрон. Перекрестился, закрыл глаза и приставил дуло к мокрому виску. Сухими губами стал считать. На счет «три» привычно задержал дыхание и плавно нажал на спуск.
                Добрые, бездонные, какие-то лучистые  человеческие глаза, в обрамлении глубоких старческих морщин на желтом неживом лице, тепло смотрящие в упор, разом ослепили его и тут же неведомая никогда раньше благодать прошла теплой волной по всему его телу. Старик в длинной до самых пят белой-белой  одежде с едва заметной улыбкой на одних уголках губ слабо приподнял тонкую сухую руку, приветствуя его. Другой рукой он поднял посох и, нахмурившись,  решительно указал им куда-то вдаль и вниз. Владимир перевел взгляд туда, куда указывал посох. В полной тишине увидел он явственно летящие  по заснеженной степи одинокие сани, затем его взору предстали  и зашумели льющиеся с бездонного неба потоки воды, беспрестанный блеск молний,  стоящую в ночной степи одинокую  телегу и под нею он явственно различил двоих сидящих женщин, склонившихся и тесно прижавшихся друг к дружке под мокрой холстиной. Они о чем-то тихо и откровенно говорили. Он ничего не слышал, но он все чувствовал и все понимал.
              И то, что раньше, еще с минуту назад,  было наглухо скрыто от него черным мраком  тяжкой неизвестности, стало теперь вдруг таким явным и неоспоримым: она жива, она живет и она где-то ходит по этой земле…
        Все это произошло за какие-то доли секунды, за космически малый миг, но четко отложилось в его сознании как откровение, как вспышка, как озарение…
            Но действие уже опередило мысль. Палец  привычно обнял холодный спусковой крючок нагана.
                Сухой щелчок оглушительно разнесся по мирно спящей вершине Синей горы. Волчица на полутоне оборвала вой  и пропала  во мраке.
    Глаза старика тоже сощурились и растворились в Вечности.
Через полминуты он тяжело, всей грудью, выдохнул, оторвал револьверное дуло  от виска, как-то устало, обреченно свесив онемевшие ладони рук,  присел на еще теплый валун, посидел немного, вложил револьвер обратно,  спокойно одел портупею и, осторожно обходя косматые можжевеловые заросли, стал подниматься на перевал, держа свой путь на юг, на табачный хутор одного знакомого ему старого грека, приткнувшийся с той стороны горы, верстах в пяти-шести.

                Глава десятая

                Пришла в притихшее, опустевшее Приманычье  невеселая весна двадцатого года, незаметно сошли посеревшие разом снега с равнин и неглубоких балок, отшумели, блестя белой пеной  холодные талые воды, робко зазеленела избитая, истоптанная тысячами конских копыт и тележных колес, голая сальская  степь.
       Лютая и безжалостная гражданская война, всю долгую зиму восемнадцатого и двадцатого годов горячими кровавыми волнами проходившая по этой степи то на север,  то на восток, то на запад, скрипя тысячами обозных телег и  раскатно удаляясь  ночным грохотом канонады,  ушла, наконец, на юг, в темные предгорья Кавказа и к далеким черноморским берегам.
         Старики, подростки  да бабы ранними  морозными зорьками, наглухо заперевши по покосившимся без мужичьего пригляда хатенкам детишек, от греха подальше, ходили по ближним заимкам да пашням - местам былых боев и стычек, вокруг хуторов да станиц, собирая брошенное оружие, боеприпасы, а так же объеденные лисицами,  закомевшие трупы убитых. Не разбирались: красные или белые, клали в одну могилу, лишь бы успеть до тепла и не дать зависнуть над селениями приторному запаху разложения человеческой плоти. Ставили православный крест, читали молитву… Спешили управиться до первых мух, ибо природным своим крестьянским умом знали: полетят по теплу насекомые, собираясь роями на мертвечине и понесут на еще пока уцелевших людишек новую заразу, пойдет опять гулять, косить свою страшную жатву  проклятый брюшной тиф!
                А земля томно млела под теплым апрельским солнышком, кисейно паруя по морозным зорям и ласково маня к себе давно истосковавшиеся по пашне крестьянские руки. Опустошенные неумолимыми продотрядами до последнего зернышка в беззащитных теперь хуторах закрома зияли черной пустотой, предрекая народу - уже теперь - скорый и лютый голод. Выкошенная войной и тифом, изможденная взаимной злобой, некогда богатая  мужицкая страна не знала, чем уже сегодня накормить своих детей.
                Панкрат Кузьмич, когда сразу после Святок веселые красноармейцы вдруг привезли щедрые Гришкины подарки, несказанно обрадовался и самому  враз привалившему ему  такому богатству, и тому, как красноармейцы уважительно называли его сына « наш Григорий Панкратыч велел…» Он радостно бегал по двору, суетился, распоряжаясь, что куда вносить и чего куда класть, между делом расспрашивая бойцов как там его Григорий справляется, а так же о положении на фронте и когда же будет конец проклятой войне.       Красноармейцы неловко отшучивались, таская в пристройку серые мешки с английской мукой и яркие ящики с французской тушенкой и беспокойно поглядывая по сторонам:
            - А што, папаша, беляки сюды еще иной раз… Не заглядають?
            - Та…, был казачий разъезд, - Кузьмич почесал пятерней черный свой затылок, - третьево дня, кажись… На Молодыка… Попросили водицы… Напоили коней… Та й… пропали. А што… Григория мово… В командиры еще не произвели?
             - Будет твой Григорий, старик, еще и генералом! Высок-кого полета птаха! – добродушно смеялись красноармейцы, радостно угощаясь поднесенным Кузьмичом пшеничным самогоном, - ты на сивуху, небось, весь свой хлеб перегнал, што б Советской власти не достался!..
                - А без ее, проклятой, ни одна власть не протянеть! – простодушно отшучивался Кузьмич.
                Бабы, старая разрумянившаяся Тереньтьевна и сияющая  Александра с чуть заметно  выпиравшим из-под застиранной кофточки животом, весело щебеча, вертелись наперебой перед небольшим зеркалом, примеряя дорогие цветастые платки, когда в переднюю широко распахнулась вдруг дверь и беззаботно улыбающийся Кузьмич ввел Ольгу, в нерешительности остановившуюся на пороге:
              - Милости просим… Гм…Гм… Вот, бабоньки… Гриня-то  наш… Велел приютить энту голубушку…Свово товарища…, на хронте пропавшево, супругу, - он неловко придвинул ей стул, - милости просим, барышня! - он достал из-под обшлага тулупа два небольших конверта, - Лександра, вот письмо от ево… Тебе – особо, да-а…  А вот письмецо и для нас… - и он искоса, сверкнув глазом,  хмуро взглянул на Терентьевну, так и застывшую с открытым на полуслове ртом.
                Установилась в комнате тишина, только в растопленной печи в передней весело трещали дрова. Да шумели у себя на половине дети, разбирая отцовы подарки да конфеты.
                - Меня зовут… Ольга, - наконец тихо произнесла гостья, опустив глаза, - да вы не волнуйтесь, мне бы… Мне бы у вас  вот только, - и она положила ладонь на уже заметный даже под пальто живот, - родить, а там я… Сама, как-нибудь…
                Терентьевна прикрыла наконец рот ладошкой, нахмурилась  и картинно всплеснула руками:
             - Как-нибудь!.. Та што ж мы… Нехристи какие… Оно и понятно-то…, - и очень серьезно взглянула на невестку:
             - Ждали мы одново ягня… К Покровам. А теперя и… Другое ягнятко нам Бог даеть… Ничево, сдюжим! Када будеть-то?
                Александра переменилась лицом, прижала Гришкино письмо к груди, опустила голову  и молча ушла к себе.
             Ольга проводила ее взглядом и тихо сказала:
              - К Троице…
                Шли дни, недели. Навалились обычные весенние заботы. Панкрат Кузьмич теперь редко разжигал горнушку: работы почти не стало, сеять было нечем, разве что кому подправить серпок, литовку, или ножик сковать, обручи стянуть  или там еще какую мелочь…
          - Ой дурра-а-ак старый, - все корил он себя, вспоминая свою недавнюю поездку на станцию, укоризненно качая головой и почесывая в бороде, - чуть Богу не преставился… Усе работника ему хотелося… А на кой он теперя, работник-то? Лишний рот за столом. Тьфу! Дурак старый, из ума выжил.
                Ольга потихоньку вживалась в их бесхитростный крестьянский быт, каждый день  делая для себя все новые открытия. Ее спокойный,  покладистый и не злобливый  характер, умение ладить и всегда  найти ниточку для продолжения общения, ее умение делать многое, что так нужно в сельской жизни: шить, вязать, лечить болячки, стряпать, ее образованность,  но при этом и полное отсутствие в ней обычной интеллигентской спеси и надменности, ее необычная для барышни простота и душевная доброта – как-то незаметно, но быстро сделали ее своей в этой семье. И только Александра порой выходила от себя с красными от слез глазами, пряча взгляд и отмалчиваясь на расспросы свекрови.
                Зная своего сына, как облупленного, Кузьмич, лежа без сна долгими ночами, ворочался, вздыхал и все недоумевал:
              - Энто што ж за товарищ у ево такой… Што б вот так… Нате вам, кормите еще один рот! Ох, што-то туточки… Неладно! Ох, кобелина-а-а… Та рази ж можно… Господи, прости и помилуй нас, грешных…
             Терентьевна иной раз, грубо  толкая его под бок, с жаром шептала едва слышно:
            - Живот-то у ей… каков!.. Один в один, какой был у Саньки с Петюней. Не наш он, часом? Што ж теперя будет - то, Панкрат? О-хо-хо-о-о… Прости нас грешников и помилуй, заступница… Пресвятая Богородица…
                Кроме Гришкиного подарка – смирного купеческого мерина, лошадей на хуторе ни у кого уже не осталось. Не осталось даже волов. Их мобилизовали и красные и белые и без лишних разговоров. Кузьмич чесал только затылок: ну как на нем средь бела дня можно землицу ковырять? Ведь отнимут! Сами продотрядовцы не увидят, так люди «добрые» им завсегда подскажут…  Народец стал мелок, завистлив… Люди, соседи раньше, до войны, слова дурного за глаза сказать не смели, а теперь… Нищета и голод обозлили людей, сделали свое гиблое дело. Зависть и подлость так и лезут, так и лезут…  А чему тут завидовать? У Кузьмича ртов  куча, а работников двое, его левая рука и его правая рука!  Да Петюня. Малец еще совсем.               
          А тут еще… Комбеды обещают часть выявленного у зажитошных хлеба отдавать тем, кто их выдаст… А голод, знамо дело,  не тетка… Да и знал Кузьмич, что у многих соседей давно подтачивал душу ненасытный червячок зависти к его нажитому тяжким трудом многих лет в горячей кузне достатку…    Прямо не скажут, а вот исподтишка укусят, донесут.
               Глубокими лунными ночами, поближе к полуночи, накинув боронку на широкую спину мерина, тайком, как те тати, ныряли Кузьмич с Санькой  и Ольгой в близкую балочку, а уже по ней тихо выбирались на дальнюю заимку,  скрытую от посторонних глаз. С горем пополам, посеяли-таки немного  овса да жита. Да оставили на прокорм  самую малость. Авось, Бог даст, да и уляжется эта проклятая война до лета… Возвернется Гришка, скосим.  Людей на хуторе тоже стало почти не видать, только почерневшие, опустившие острые плечи  угрюмые бабы, да тощая и робкая ребятня. Да мужики: двое одноногих, на деревяшках скачуть, один слепой да один безрукий…  Андрюшка, едва оклемался от тифа, тут же попал под очередную мобилизацию в Красную армию.
                - Парко ныне, девоньки-и…, - Панкрат Кузьмич остановил мокрого усталого мерина, сделавши последний круг по пашне, - никак, дождик собирается.
                И наклонился над постромками, отцепляя забитую мокрыми черными комьями боронку.
                Вдруг сверкнула в темноте первая весенняя молния, далеко осветивши притихшие окрестности своим голубоватым светом, а со степи послышался шум быстро приближающегося дождя.
           Пока торопливо шли через только что заволоченную заимку, пустился холодный  ночной ливень. Бабы в мокрых кофтенках  с визгом нырнули под телегу, сели, стуча зубами и тесно прижавшись  друг к дружке, укрывшись тяжелым рядном. Панкрат Кузьмич, накинув путо на передние, толстые и  чулкастые ноги мерина, неподалеку раскинул свой кожух над кустиками терновника,  уселся, подобравши под себя ноги в сапогах и не сводя глаз с коня.       Тот, не смотря на потоки холодной воды с черного неба,  равнодушно щипал молодую травку, лишь при ближних ударах грома тревожно поднимая свою гривастую голову и беспокойно прядя ушами.
            Гроза вскоре утихла, откатываясь по балке вниз, на дальние заимки. Ливень лил, как из ведра, наполняя ночь холодом и тоской. Ольга вдруг охнула и ее теплое плечо мелко задрожало.
            - Што, никак… Сучить  дите…  ножками? – Александра  положила ей теплую ладонь на плечо и, повернувшись лицом и заглядывая прямо в глаза с  усилием выдавила из себя, кивнувши на выпуклый живот:
            - Не боись. Такое бываеть. Ты вот…
             Она глубоко, по – бабьи жалостно, вздохнула и, сквозь проблески молнии,  всмотрелась в мокрое лицо Ольги и положила ладонь на ее ладони:
         - Скажи ты мне правду, Оля… Скажи, как на духу… Не томи ты… мою  душечку… И Бога не гневи! Гришкин?
                В свете беспрестанно блестящих молний ее лицо, обрамленное мокрыми волосами, было спокойно, только заблестевшие глаза выдавали крайнее волнение.
                Ольга  долго молчала, только раз вздохнула тяжко. Дождь стал мельчать, стихать и с темных низин потянуло прохладой, острыми языками заползающей под мокрую одежду. Где-то шумели, скатываясь со степи по склонам балки скоротечные  дождевые ручьи. Ольга взяла в свою ладонь маленькую ладонь Александры, прижала к груди:
                - Саша, Сашенька… Ты… Ради Христа, ты поверь мне… Никогда бы… Ты слышишь, никогда бы не пришла я к вам… Если бы это было так. Никогда, ты слышишь?! Мой ребенок – он… От моего мужа, Саша. Муж мой, офицер, белый офицер, и я не знаю, что с ним и где он теперь… А твой… Григорий, он… Он даже не знает, как меня и зовут! Уж так получилось… Зачем он отправил меня к вам… Кажется, он знал моего мужа. Судьба… Война, она сводит людей и разводит… Ну и… Пожалел, наверное, хотя ему это мало… На него это мало похоже. И прошу тебя, не спрашивай больше… Ничего. И не переживай! Тебе нельзя переживать! А… Я у вас… Ненадолго, вот все, что пока я могу обещать тебе.
              - Та нет… Ничево, живи, - разом повеселевшая Александра сняла с головы мокрый платок и стала его выжимать, - мы люди бедные, простые… А ахвицеров нынче, сказывали люди, красные тоже на службу беруть… Так што… Ты тоже… Не горюй. Найдеть, коли захочеть…
                Шли недели. Зашелковилась, заиграла на солнышке бирюзой молодая яровая рожь на заимке. Кузьмич ходил туда поглядеть поздно, уже на закате, чтоб возвращаться в темноте. Вернулся довольный:
               - Ничево, растеть хлебушко, слава те Хосподи… Токо край малость притоптан конными. А так взошла, родимая… Жалко, три десятинки всего.
                Как-то уже на Страстной, ближе к зорьке, где-то на окраине затявкали вдруг собаки,  завыл истошно и кобель во дворе, как-то тревожно заржал в своем закутке мерин. В конюшне Кузьмич его давно не держал - от греха подальше. Было ж указание от новой власти всех лошадей сдать по мобилизации. А закуток, он вроде как неприметный, так, катушок, в землю врос, камышом старым крыт, прикинешь на глаз – никак не войдет туда даже небольшой конек. Да только Кузьмич в нем еще с осени на два локтя землю снял, заглубил пол, устлал яму толстым слоем курая и сухой соломы, подправил кровлю. Сложил мешки с посевным зерном, накрыл дерном. А когда отсеялись, стал туда ставить мерина. Днем туда - ни-ни, строго всем запретил. Кормил – поил ночью, навоз выносил за гумно и тут же прикапывал.
          - Ни-чево-о… Тесно, што ж… Зато ево там овод не тронеть… Не затростится в лето…
              Густой тяжелый туман заволок все вокруг, руку протяни – и не видать ладонь. Кузьмич, накинув на плечи старую кацавейку,  в одном исподнем вышел за жердяные ворота, всматриваясь  сонными глазами в мутный сумрак.  Вроде послышался где-то впереди скрип телеги. Потом все стихло. Скоро озябнув от зоревой свежести, незлобно прицыкнул на кобеля, вернулся в дом.
         Только улегся, кряхтя от обхватившей поясницу немочи, настойчиво застучала в окошко в передней чья-то легкая рука. Терентьевна, откинув застиранную занавеску, глухо охнула, узнавши в смутном силуэте соседку :
            - Фекла…, ты што ль?.. Што тебе? – и, накинув шаль поверх исподницы, нырнула в сени, плотно притворивши дверь. Через минуту она вернулась, испуганно крестясь, устало опустилась на скамью, свесила по коленям сухие морщинистые руки:
                - Дождалися… Комуняки пожаловали… Лютують!.. Трусять усе до нитки. Зерно шукають. Ох-хо-хо-хо… Беда-беда-а-а  на нашу головушку-у-у, - и со стоном кинулась в угол под икону в большой посеребренной ризнице, стала на колени:
           - Гос-споди-и-и, иже еси на небеси… та пресвятая дева Мария-я-я… Помилуй нас, грешны-ы-ых… Спаси и сохрани-и-и… От окаянных…
           - Цыц, дур-ра! – Кузьмич быстро уже одевался, сноровисто наматывая на ступни застиранные бязевые портянки, тоже поминутно крестясь и отчего-то озираясь по сторонам, - голосишь, што по покойникам… Скажи бабам…, - он коротко кивнул на дверь Санькиной половины, -  што б… Сидели мне тихо! При детишках! И…  Не высовывалися! – и, нахмурившись, погрозил пальцем.
                Едва выглянул со двора – а они - вот они, катят на двух бричках!
              - Стой, дядя! – рослый усатый комиссар, довольно молодой,  в заношенной кожаной тужурке ловко спрыгнул с телеги, поправил фуражку с большой красной звездой, шагнул Кузьмичу навстречу, указывая ему в грудь пальцем, - ты будешь… Кузнец Панкрат Остапенко?
                - Я…, он и есть, - виновато свесил руки Кузьмич и исподлобья все ж пытливо взглянул военному в узковатые белесые глаза, - сработать чего, али еще… Што?
               - Мы, дядя, и сами кого хошь… Сработаем! – вдруг рассмеялся тот, широко скалясь крупным зубатым ртом. Красноармейцы в коротких шинелях с невозмутимыми  сумрачными лицами и винтовками на весу молча проходили мимо них во двор.
              - Ты отчего, страдалец, излишки хлеба не сдал по разверстке? Или тебе уж и жисть… Не дорога? – тепло подмигивая сквозь добрую улыбку, подкрутил свисающий редкий ус комиссар, бегло оглядывая подворье.
                - Так ить… Нету.
           Кузьмич угрюмо молчал, склонив в землю подрагивающую седую голову.
                - Значит, нету, говоришь? А люди-то сказывали… Врешь, папашка, – продолжая добродушно улыбаться, еще тише сказал комиссар и вдруг с силой ударил Кузьмича кулаком в лицо. Тот отлетел и ударился затылком о забор.
                - Говор-р-ри, где ты скрыл хлеб, скоти-на !!! – и, еще пару раз с остервенением пнув носком сапога скорчившегося старика под ребра, комиссар прошел в распахнутые красноармейцем ворота. Телеги со скрипом въехали во двор. Там уже в крик голосила Терентьевна, пытаясь оттащить  руками бойца, сбивающего прикладом винтовки замок с амбара и рвался с цепи на чужаков кобель. Красноармеец что-то злобно орал на нее матом, оборачиваясь и грозя прикладом. Крепко сработанные петли все не поддавались. Боец неожиданно перехватил винтовку и, почти не целясь, выстрелил в собаку. Пес подскочил, пронзительно взвизгнул и покатился по земле, судорожно суча лапами и окропляя молодую травку черной кровью.
             Терентьевна, вдруг умолкла,  расширившимися глазами проводила кровавящего пса и устало опустилась на землю там же, где и стояла, свесив беспомощно жилистые руки, простоволосая и поникшая.
                Не найдя в ссыпном амбаре ничего, продотрядовцы кинулись искать теперь подвал. Вывели во двор Ольгу с Александрой. Та прижимала к коленям перепуганных детишек. Кузьмич с заплывшим лицом, держась за бок, в одном измазанном исподнем, придерживаясь за низенький дощатый заборчик, приблизился к ним и стал, полусогнувшись, впереди, как бы закрывая их собой.
            - Гляжу… Зажился ты на этом свете. Пошли, папаша, со мной за амбар! – сидящий на старом пне комиссар достал из массивного деревянного кобура большой черный револьвер и, миролюбиво улыбаясь,  равнодушно добавил, - я тебя тама щас… Шлепну. Ты тут, говорят,  посевную  устроил… А народу в городах просто… Жрать нечего!.. Тебя я расстреляю. А вон к ей, - он показал длинным стволом на сидящую на земле Терентьевну, - может, память и вернется… Куда вы остальной хлеб дели. Ведь не могли ж… Все в поле, в землю зарыть! Карпенко! – он отыскал глазами молодого курносого бойца в косматой черкеске, - прими!
               Качаясь, как от сон-травы, слабой рукой перекрестив баб с детишками, Панкрат Кузьмич, дрожа всем сухим телом и сцепив зубы, отрешенно махнув рукой,  поплелся к амбару, склонив окровавленную голову.
                Ольга, вдруг схвативши за ручонки хнычущих детей, босая и простоволосая, порывисто вышла вперед, быстро подошла к комиссару и, пронзительно глядя ему в глаза сипло сказала:
                - А вот их… Их!!! Чем кормить прикажете?! Чтобы они… Не умерли с голоду… И дождались своего отца… Который воюет в вашей же… Красной армии! В больших командирах ходит!
                Комиссар вмиг посерьезнел, поднялся, отчего-то поправил мятую фуражку,  вплотную подошел к Ольге, удивленно рассматривая ее с головы до ног:
               - А ты кто такая… будешь?! А?! Ты… На мужичку-то не больно похожа…
                Ольга смутилась, на миг опустила глаза, не зная что сказать. Но тут же нашлась и гордо вскинула голову:
              - Я… Григория Остапенко, помощника при самом…  Красном командире Думенке… Жена! А это вот – его дети! А он, - она кивнула на скрючившегося Кузьмича, - его родной… Отец!
                Комиссар враз побагровел, сквозь зубы сплюнул, продолжая сверлить Ольгу холодным ненавистным взглядом, молча бросил револьвер в кобур.
                Он был явно смущен. Он, комиссар Веселовского продотряда товарищ Скоркин, уже давно знал из приказа по фронту, а так же из фронтовой газеты о том, чего не знали и не могли знать в этом глухом степном углу Гришкины домашние: что знаменитый комкор Думенко со всем своим штабом арестован и дожидается революционного суда в ростовской Богатяновской тюрьме. А всезнающая  солдатская молва от бригады к бригаде, от обоза к обозу еще раньше, как быстрый степной ветер,  разнесла по войскам эти вести. И, хотя политкомы, наслышанные про острую думенковскую неприязнь к ихнему брату, тут же принялись дружно и с невероятным воодушевлением разъяснять бойцам в своих частях всю, на их взгляд, правильность и необходимость  этого ареста, Скоркин видел и не раз, с какой глухой тоской, а иной раз и с открытой злобой  относились сами красноармейцы к таким известиям, особенно те, кто когда-то служил под началом легендарного Комкора. Приказ по фронту гласил, что Думенко арестован  за то, что хотел, якобы,  увести  свой корпус к белым. И, зная особенности текущего момента, многие понимали, что вероятно, он теперь будет расстрелян… Но связываться пока с думенковцами товарищу Скоркину очень не хотелось… А вдруг их помилуют, как когда-то Миронова? И тогда… Ведь за такое… Они ж пощады не знают! Они ж и под землей его тогда найдут и голову снимут. Всему отряду снимут! Живьем закопают!
             Он тяжко вздохнул, поправил еще раз фуражку, и, глядя куда-то вдаль, тихо и грустно сказал:
           - Карпенко! Отставить. Поворачивай оглобли! – и вдруг взревел, как бык:
- Повор-р-рачивай оглобли,  твою мать!!! Валим отселя! Смотреть же надо!!

                Неторопливо, совсем уже по-мирному, дружно оглашая зеленеющие окрестности веселым клекотом,   проплыли в туманные заволжские дали многочисленные косяки белых гусей да вертких казарок. Степь быстро оживала, обласканная теплыми лучами щедрого южного солнца. Вокруг хуторка пашни, еще в прошлом огненном году с великими трудами все ж вспаханные да посеянные, теперь быстро покрывались ярко-зеленым налетом молодого осота,  веселой порослью  толстого будяка да приставучей растопырки.
              Кузьмич уже третью неделю не вставал с постели, Ольга, осторожно прощупавши все косточки старика,  не велела. Сломанные ребра заживали у него  мучительно долго, острой болью отзываясь на каждый глубокий вздох, на каждое движение руки или шеи. Он кряхтел ночами, громко и кроваво отхаркивался  и страшно совестился, когда приходилось проситься по нужде:
                - Э-эх, проклятые!.. Накажи вас Господь… До чего ж довели человека… Тут рабочие руки надобны, а я… Валяюсь, как  гнилая колода.  Тьфу!..
                Оставленное от посева на прокорм зерно, так и не найденное Скоркинским продотрядом,  скоро стало кончаться и настали серые голодные дни. Почерневший и высохший  как пень, Кузьмич, сцепив зубы, стал пробовать ходить, держась тощими, как прутики,  руками за стены.
                Вода из потертого бурдюка, тихо журча, льется, пропадая,  как в саму преисподнюю, в черный провал  округлой суслячьей норки. Норка эта жилая, хожалая, края, подернутые молодой травкой, зализаны, присохшие. Панкрат Кузьмич, согнувшись  в три погибели,  стоя на коленях, льет воду экономно,  тонкой струйкой, до запруды далеко бегать, а он пока – не ходок. Внучок, Петька, тот все хорохорится, да мал еще, не допрет полный курдюк водицы на подъем-то.
Наконец, сверкнули, неумолимо приближаясь к свету, два округлых коричневых глазка.
          Тут уже расторопный Петюня берет дело в свои руки: большим и указательным пальцами ловко подхватывает  всплывшего зверька за шкирку позади вертлявой серой головки и бросает в холстяной мешочек:
             - Э-эх! Этот тяжеленький… Жирный!
             - Ничево, внучок, оно в самый раз… Приварок. Нынче. Надо б нам с тобой на завтре, - страдая от одышки воркует Панкрат Кузьмич, - на самой зорьке, в Свиной омут сбегать. Там карасики теперя… Трутся, бери их, стервецов,  голыми руками.
             - Не пойду я…, - сердито отвечает Петька, виновато пряча глаза.
             - Отчего же, внучек? Карасики, те…
             - А там Степка с Михой на той неделе мертвяка выловили… С шашкой и наганом! – воровито озираясь, тихо говорит Петюня  и уже совсем по-взрослому добавляет, уперев тонкую руку в бок, - и на кой мене энто?
             - Та ну! И куды ж.., - Кузьмич аж присел, крестясь и разминая желтоватой ладошкой  полупустой курдюк, - они наган-то дели?
            - Брешеть по улице Миха, - Петька наклоняется к самому дедову уху и шепчет с тонкой хрипотцой, - што той мертвяк… Наган-то… Дюже ж крепко в руке держить!.. Не вырвешь! Страсть!
                На той стороне неширокой речки – разбежалась в зеленеющей траве молодая дубовая рощица. Вечерами она ласково шумит на майских теплых ветрах, а на зорьке заливается в ее ветвях голосистый соловей.
                Оставляя уже здорово брюхатую Ольгу на хозяйстве, да при Терентьевне, тронувшейся рассудком после разверстки, Александра с дочкой шли через мосток тереть кору. Ее потом добавляли к старой ржаной  муке и пекли из нее сухие горьковатые  лепешки. Натерев пол-плошки преловатой коры, шли к полудню на ватных ногах обратно. Клавка, сжимая слабой ладошкой суховатую ладонь матери, легко семенила следом и все допытывалась:
                - Ма-а… Ну, ма-а…  А отчего наш папка до дому не едеть?
                - Воюеть, доча… Воюеть. За бедных, за правду бьеться…
                - А… какая она… Правда? И… на што она нам… Нам бы папку…
                Терентьевна сохла, как столетняя ветла, целыми днями сидела, слегка раскачиваясь на полстине, тихо и неразборчиво бормотала молитвы и почти ничего не ела. Узнавала только Клавочку, когда та, приластившись, подносила к ее растрескавшимся губам жестяную кружку с водой:
               - Бабу-лечка… На… Испей водицы, бабу-лечка…
            Та отрешенно качала головой и ласково гладила внучку по русой головке:
               -Христа продали… За рупь… Сук-кины дети-и-и… А што ж теперя-то?... И-и-и-и-и…
                А то вдруг низким голосом заводила тихонько, раскачиваясь и изредка всхлипывая:
                - Иван-ка…, ты Иванка-а-а… Руба-ш-ка - вышиван-ка-а-а… О-ох!..
                Вы-сокый, та стром-кый… Вы-со-кый та стром-кый,
                Ще й на… боро-ди ям-ка-а-а… И-и-и…
             Внезапно умолвкнув, она вдруг отстраняла от себя притихшую Клавочку, становилась на колени, начинала истово креститься и бить поклоны.

                Горячее майское солнышко уже клонилось к закату и прохладные длинные тени легли на изрядно прогретую за день землю. Клавочка сидела на крыльце флигеля и, сосредоточенно нахмурив лобик, перебирала принесенные из степи лозоревые цветки и ярко-фиолетовые петушки. Рыжий лохматый кот нетерпеливо терся об ее тоненькие, кривенькие, обутые в заношенные онучи, ножки.
               « Эх, деточка, внучечка-а-а…, - вдруг подумалось Кузьмичу, - да што ж я… не справил бы тебе новые башмачки? И справил бы… Да где ж их ноне взять-то… Новые башмачки? Беда… Беда… Разор-то какой!»
                Он тяжко вздохнул, проглотил сухой комок, повернулся на брех соседской собаки. Заскрипели за калиткой чьи – то сапоги. Кто-то осторожно стукнул в ворота. Кузьмич встрепенулся, поднялся кряхтя и держась за бок, ковыляя, медленно пошел открыть.
              В воротах стоял, криво усмехаясь, в своей старой синей кацавейке Еремей Бирюк, почитай что одногодок. Человеку незнакомому больше напоминал Еремей старинного русского купца, чем пахотного, от сохи, мужика. Осанистый, с седой курчавой бородой, спадающей на толстый круглый живот, он ходил медленно, важно, щуря по сторонам хитрющие маленькие глаза. Но, присмотревшись или разговорившись с ним, можно было увидеть в этих глазах все таки больше природного крестьянского ума, нежели потаенной купеческой хитрости.  Белый картуз, которые всегда носили богатые приказчики, неизменно носимый и им, выдавал в нем человека, весьма склонного к чистоте и во всем строгому порядку. Щедро нагуталиненные кожаные сапоги дореволюционного фасона, скрипящие на всю улицу, всегда выдавали именно его, когда он шел. Жил Еремей на Песчанке, был умен, работящ, к земле придатен, еще до войны забрал с тремя сыновьями дальние целинные залежи, выкопали землянки, застолбили хутор, стали богатеть.  А потом… Старшего убило еще в начале войны, остались двое детишек. Средний был под Перемышлем в пластунах - и вовсе пропал, пойдя в поиск. Ни одной весточки… В плену или убитый, без вести - и все! Младшего, едва исполнилось семнадцать годков,  мобилизовали в прошлом году, был раненый под Касторной, попал в госпиталь, да там и умер от сыпняка… С тех пор Еремей, слывший среди хуторян крепким духом и веселым нравом, почернел, затих, стал угрюм и молчалив. Хуторок его зарос густыми будяками, крыши времянок прогнили и провалились, а залежи, с таким трудом поднятые пароконным плугом, снова ушли в целину.

             - Зайтить-то… Можно, хозяин? – качнул он заметно отрощенной курчавой седой бородой, сощурив глаза, - не прогонишь… Годка, Панкратушка?
             - Отчего ж… Входи, годок, милости просим, - Кузьмич тепло заулыбался, коснувшись ладонью руки гостя, - давно не видать тебя… Не хворый бывал? Присядь-ка.., - он суетливо смахнул рукавом заношенного сюртука запыленную скамейку.
                Еремей присел, рассматривая облупленный повалившийся забор, потом повернул голову внутрь двора, отчего-то задержался  глазами на закутке, важно провел ладонью по бороде, помолчал с минуту. Затем степенно повернулся к Кузьмичу, примостившемуся напротив:
                - Дело есть, Панкраша… Тока ты… Ты, брат, не сердись и не спеши с ответом, обмозгуй усе как следоваеть… От Гришки твово… Есть какие вести?
               Он неспешно достал из кармана кацавейки потертый кисет, свернул цыгарку и долго слюнявил ее, словно о чем-то раздумывая. Пустил сизый сладковатый дымок самосада, вздохнул глубоко, улыбнулся грустно и скупо, скользнув взглядом по играющей с котом Клавочке, и, в упор глядя Кузьмичу в глаза, заговорил тихо и неторопливо:
                - Ты, Панкрат… так и дальше, - он кивнул в сторону Клавочки, -собираеся поститься… И детишков вон… Сусликами да сырой макухой… кормить? Так ты и до Рождества не дотянешь… И их погубишь, и себя…
                - У их… папка имеется, - Кузьмич не мог понять, к чему клонит гость, - вот, возвернется вскорости, та  и…
                - И што?.. Вагон хлеба припреть? – слегка усмехнулся Еремей, скривив тонкие губы, - так продотрядовцы тут же ево и отнимуть… Тебе мало, как товарищ  Скоркин наведался… Пса пристрелили, оно и ладно, она животина, тварь божия и безответная… Так ить и тебя ж за малым… В расход не пустили! Обошлось?
                - Больше не придуть… Твой Скоркин.
                - Он не мой… В другой раз придеть… Не Скоркин. А какой-нибудь… Настоящий, злой  коммуняка. Все вытряхнеть! До нитки обереть… И тебя в гроб уложить.
                -Ты не темни, Ерема… Мы с тобой по молодости в одной шайке… По девкам бегали, - Кузьмич криво ухмыльнулся, качнул головой, - иной раз вместе и по мордасам… Получали… К чему клонишь? Говори, и так на душе тяжко…
                Еремей поднялся, отбросил окурок, одернул подхваченную тонким пояском новую сатиновую рубашку:
                - А  дело у меня такое, Панкрат. Я ить тебя, можно сказать, сватать пришел. Мы - сорок пять душ порешили тут вот… Как-то гуртом выживать. Так оно поспособнее… Будеть.  В прошлую субботу порешили усе… Свели на одну усадьбу,  все, хто што имееть… Набралося шесть коровок, три вола, одиннадцать голов гулевого скота, сто две овечки, три козы, да десяток свиней. Да вот беда…
                - Ты никак меня в свою коммуну  агитируешь, Ерема? – живо встрепенулся Кузьмич, выкатив глаза и скривив от удивления рот, - та ты ж… Сам же… Единолично жил до войны?..
    - … Да вот беда, - чуть тише невозмутимо продолжал тот, - нету у нас ни одного коня… И нету свово кузнеца. А нас ить, Панкрат, на обчественном  учете состоят пять ходов, три немецких лобогрейки, хорошие, небитые, пять плужков да две скоропашки…, - он пальцами почесал раскладистую бороду, сощурился, - имеем и жатку, и веялку, и боронки… Даже водовозку Игнат Мотыль приволок.
                - Постой, постой… Это который… Мотыль, - оживился Панкрат, - не тот самый, што в тринадцатом годе на ярмарке новые портки прожег?
                - Он самый и есть, - тепло заулыбался Еремей, - у нас, годок, и землицы аккурат двести десятин… А вот тягла… Мало, считай, нема. А твой меринок… - он хитровато покосился на покосившийся закуток, - в самый раз нам, то есть обчеству, и… Пришелся бы!
                Кузьмич помрачнел. Вот ведь! Как ни скрывал коня, а поди ж ты… Э-эх! Шила в мешке не утаишь… Он искоса виновато глянул на Еремея:
                - У нас едоков густо, а мужиков… Пусто. Я…, - он тяжко вздохнул, -почитай, што калека… Три бабы, да двое деток. К зиме и все четверо будут. И на кой мы вам? Лишние рты в зиму...
                Гость усмехнулся в густые белые усы, прошелся взад-вперед по молодой травке, притворно  любуясь ее шелковым блеском:
                - Дело всем найдеться… У нас, годок, кады усе в поле, те бабы, хто с приварком, - за детишками глядять. В новой Зайцевой хате мы… Зайцева помнишь? Мануфактурщика? Так мы тама… Ну… Навроде детского приюта  соорудили. Там детишкам хучь и тюря, да тюря та - с коровьим масличком… Молочко да яичко, э-хе-хе…, - он хитро прищурился, - те две заимки, по дальней балочке, што ты втихаря посеял… Продотряды у тебя в аккурат усе отберуть, только смолоти. А нас не тронуть, мы - коммуна, у нас даже печать своя имеется, мы и налог осилим, да и себе на прокорм кой-чево останется…
                Он провел темной ладонью по широкой окладистой бороде, усмехнулся, сощурив глаза:
                - А што касаемо… Был я и единолишником… Так то в добрые, жирные  годы, годок. А ноне… Нам гуртом надо держаться. Не выжить, с голодухи повымрем порозь-то… Так што с заимкой - то?..
                Панкрат Кузьмич стушевался, скис. Эх! Уже и про заимку все известно хуторянам…
              - А-а… А как же я буду…
              - А ты не будешь… Ты, Панкрат, как и завсегда, растапливай свою горнушку, да и трудись на обчество… Нам кузнец до зарезу нужон! Плужки разношены, скоропашка, как три войны прошла… Лобогрейки перетянуть надо, а то мы, надысь, и десятину ими  не уберем… Молотобоя тебе пришлю, паренька Параскевы Маругиной… Пятнадцать годков, а… Жилист, смекалист… Ладно, пойду я. А ты, годок, долго не раздумывай, некогда нам. Да и вам не резон!
                На крыльцо вдруг выскочил в одной заношенной рубашонке Петька, в руке веник, да и давай гонять рыжего кота! Тот вокруг крыльца мечется, далеко не убегает… Следом увязалась и Клавочка:
             -Не тр-р-онь мово кота, ирод прокля-тый!..
             - А што ж он, кот твой, мою пышку-то  унес!..
              Кузьмич устало опустился на скамью, склонил седую голову, из-под густых бровей тоскливо любуясь внуками. Вдруг крупная стариковская слеза, сверкнув на миг, покатилась по его дряблой морщинистой щеке. Он резко смахнул ее, поднялся и угрюмо поковылял в притихшую на вечерней зорьке степь.
                На другое утро, когда косые лучи майского солнышка робко метнулись через зеленеющий косогор, быстро наполняя мир своим скупым теплом, над притихшим хутором, будя и старого и малого,  весело и надсадно поплыл давно забытый, но знакомый каждому мирный перестук кузнечных молотков:
             - Дзинь-бум-м, дзинь-бум-м! Дзинь-бум-м…



                Глава одиннадцатая

                Ущербный месяц еще зацепился за старые ветлы на Старой Оторвановке, а широкая майская заря уже вовсю заливала теплом каменные мостовые Большой Садовой, пыльные мостки на пристанях, сонные туманистые луга на Левобережье, пробуждая мир призывным клекотом гулевых перепелов, когда  Шестая дивизия, запыленная,  истрепанная многоверстным переходом, гулко цокая тысячами подков по  еще сонной Богатяновке, по четверо в ряд, вступала  в притихший и заметно опустевший Ростов.
            До дурмана пахло цветущей почти в каждом дворе, за каменной кладкой или почерневшим частоколом, сиренью. Хлопцы, взопревшие от крови, пороха и похода,  привыкшие к скудным запахам степи, жадно втягивали ноздрями эти пьянящие ароматы, вертя головами и украдкой силясь разглядеть в неплотно прикрытых занавесками окнах хоть какую да никакую дивчину.
         Гришка с удивлением рассматривал и не узнавал в одночасье переменившийся город. Купола громадного Невского собора, так удивившие его еще в январе, теперь как-то потускнели и стали гораздо ниже. Большой проспект завален мусором, обломками мебели, грязным тряпьем, битым стеклом, голые деревья лениво покрывались скупой листвой, ибо еще зимой были они порублены шрапнелью… На улице – ни души. Гришка растерянно поискал глазами и вдруг заметил низенького мужичка, шустро юркнувшего в темный узенький переулок.
             - Куды, Остапенко! По городу не расползаться! – строго вслед окликнул комэск Горюнов. Нешто ж глаза у ево на затылке?
             - По малой нужде я! Не в седло ж мочиться…, - нарочито сонно и сердито отозвался Гришка и, завернув за угол, соскочил с Гегемона, правой рукой  ловко  ухватил за шиворот почти уже скрывшегося за низенькой щербатой дверью мужика:
              - Стой, дядя!... Цыц мне!.. А то… Зар-ре-жу-у…
                Тот вытаращил лупатые белесые глаза, вытянул ноги в брезентовых штанах, безвольно обвис  и часто-часто заморгал, быстро покрываясь крупным холодным потом.
               - Так! А ну… отвечай бы-стр-ро…,- Гришка торопливо оглянулся и крепче сжал ворот мужичьей кацавейки, - где тута… У вас есть… Богатяновская тюрьма?
                Тот удивился еще больше, раскрыл перекошенный рот  и продолжал молча блымать вытаращенными глазами, мелко тряся синеющими от страха губами.
               - Та ты што… Немой, падла?! Убью!..- злобно зашипел Гришка и, быстро вынув из сабельных ножен штык,  приставил его к горлу мужичка.
                - Та-та-та… ма!..Та-ма! Христа ради!.. На… Наверх… С версту! Помилуй… Не губи, господин казак…, - жалобно заскулил тот.
                Гегемон неожиданно всхрапнул, дернул за повод.  На углу показалась темная фигура всадника. Гришка отпустил мужичка, с силой втолкнув его в проем двери, бросил штык обратно, ловко расстегнул ширинку и, глуповато насвистывая плясовую, невозмутимо стал мочиться в подворотню.
                - Мародерствовать, грабить трудовой народ, Григорий?! – эскадронный круто осадил своего жеребца аккурат над головой Гришки, -э-эх! Знаем мы вас, думенковских…
                - А вы…, с-сенькины, - не смолчал Гриня, - вы што…  Нешто ж вы лучше ?!.
                - Я т-те дам! Трепло-то… закрой!.. А ну… Быстро в строй!
                Раскачиваясь  как пьяный, Гришка, не оборачиваясь, безразлично пробормотал глухо:
                - Дай хоть поссать спокойно, командир…
                Полк расположился в Александровке, вдоль кривой рабочей улочки с покосившимися и обшарпанными домишками путейских, с закопченными трубами и под зацветающими  громадными акациями. Коноводы отвели кончасть, конники, от нечего делать, галдели, и,  собираясь в толпы, живо и злобно обсуждали последний приказ из Полештарма:
               - Ишь, замашки!..  Генеральские… Парад ему вздумалось… Ты накормил бы сперва бойца… Одел - обул…
               - Да-а-а… Энто тебе не Мокеич… Тот сам будеть голодный, а своему бойцу - коннику кусок хлеба завсегда раздобудеть!
               - В тюрьме теперя твой… Мокеич! Брешуть люди… Из окошка ореть, чтоб выручали!
               - Но-но! Ты… Не задирай, сопля вонючая! А то мигом … Башку снесу!
               - А што я?.. Сам видал! Вчерась повезли в пропарку  исподнее, мимо тюряги и ехали. Окошко евонное… На втором этаже, а он, страдалец, так  прямо руки и тянеть из-за решетки… Так и тянеть…
                - Коням роздых нужон… Опять же, отощали с перехода. А ему парад подавай! Э-эх, микитка…
                - Э-эх, Сеня-я… Дурилка. Одни усы.
                Гришка походил-походил, потоптался-потоптался и, виновато улыбаясь, положил ладонь на плечо комэска, наскоро штопавшего в тенечке  лопнувшую подушку седла:
               - Ты тово..., командир! Не серчай, ежели чево… Погорячился… я. А?
               - Ох, хитрее-е-ец! - не отрываясь от шитья усмехнулся тот, перекусывая желтым кривым зубом суровую нить и качнув седой косматой головой, - подлизывается, как кот нашкодивший. Ну, чего тебе? Говори ср-разу, не люблю!
               - Да братка… Меньшой наш… Ага. Тута, в госпитале. Лежить, на излечении. Дозволь сбегать? А ну, как помреть? Христа ради…, - и тут же его лицо перекосила гримаса тяжкого, непреодолимого  страдания, - я ить на часок… Дюже я тебя… Просю. А я те…
                - Брешешь, - безразлично сказал комэск, силясь невидящими уже вблизи глазами вдеть в швайку новую дратву, - ты ж как-то трепался, што один ты у батька… Кузнеца-то… К бабе, небось, приспичило…- с укоризной вяло прохарчал комэск.
                - Так не мой же он братка, - невозмутимо врал дальше Гриня, разом переходя на полушепот, - он супружницы моей, Саньки, брат… Меньшой. Ага… В одной хате, почитай, жили… Клопов гоняли. Родня-я… Пусти, командир, Христом - богом просю… Помреть, помреть  ведь, сиротинушка-а-а, - и, ловко перехватив из руки комэска швайку, мигом вдел в нее нить.
                - Черт с тобой, валяй уже, иуда! – всплеснув руками, отмахнулся комэск, чуть оторвавшись от шитья, - но смотр-ри мне! Ежели што… Пр-ристрелю! – и поднес к отшатнувшемуся Гришкиному носу здоровенный красный жилистый кулак.
                Чтобы не скрипели сапоги, Гришка с полчаса тер их густым вонючим гуталином, пока кожа не раскисла и не размякла. Оделся неприметно, кроме золота, ножа и «Браунинга» под мышку, ничего лишнего не взял.
        Тюремная стена  из узкого красного кирпича, местами покрытая рыжими плешинами многолетних мхов, длинной килой вытянулась вдоль прямой,  пыльной  и неширокой улицы. Множественные арочные окна первого этажа были наглухо заложены свежей кирпичной кладкой. С противоположной стороны в некоторых местах огромные каштаны перебросили свои полуголые еще ветки прямо на карниз второго этажа тюрьмы. По карнизу с карабином наизготовку неторопливо прохаживался молоденький часовой-китаец. В лучах заходящего солнца его желтое осунувшееся лицо казалось багрово-красным. Он свободной рукой отчаянно отбивался от наседающих мух и лениво поглядывал вниз, на проходящих по улице красноармейцев, редких, торопящихся куда-то всадников, пронзительно скрипящие подводы.
                «Ишь ты!.. Анти-ресует-ся, паршивец узкоглазый!» - тихо присвистнул Гришка, заметив, как китаец, отложивши карабин в сторону,  шустро придвинулся к самому краю карниза и вытянул худую бронзовую шею, когда улицу быстро перебежала, вертя задком,  крупнотелая босая девка с ведром.
           Прошло с полчаса. Стало быстро темнеть, улица опустела. Часового никто не менял. Он уже теперь тихо сидел на краешке карниза, прикрывши и без того глаза – щелки, положивши карабин на  колени и неторопливо щелкая семечки.
                Та же самая деваха, в накинутой на плечи легкой цветастой шали, вальяжно  раскачивая ядреными бедрами, лениво шла теперь вдоль увитого плющом забора, за которым притаился Гришка. И, едва та поравнялась, он, неожиданно обхватив ее сзади,  резко завлек  за заборчик, сильно прижавши к себе и плотно закрыв дрожащий ее рот ладонью:
                - А-ах!.. И-и-и…
                - Тихо, дур-р-ра! Убью! Гм… А ну… Гляди-ка, што я… Те припас…, -и, вынув из кармана гимнастерки, поднес к ее пылающему лицу крупный золотой турецкий перстень  с камушком, - нравится, што ль?..
                Деваха опять замычала и нетерпеливо повела округлыми бабьими плечами: пусти, мол. Гриня разжал ладонь и развернул ее к себе. Совсем не девичьи ядреные груди с выпирающими сосками бойко колыхались под ее узковатой сатиновой кофточкой. Она перевела дух, кисло усмехнулась, искоса взглянула Грине в глаза и зажала ладошкой его ладонь с перстнем:
              - А ты часом… Не заразный?.., - и, опустив глаза, уже покорно пролепетала, - што, прям тута меня и… Будешь?..
                - Слухай сюды!.., - Гришка, воровито озираясь,  искоса поглядывая на ее заманчивые прелести, быстро заговорил хриплым шепотом, очень близко приблизившись к лицу девахи, - мне твоя любовь пока не надобна… Чуешь?! У меня беда… У меня… товарищ тута… Гибнеть… Ты вот што..., - он обхватил за щеки и резко повернул ее лицо на тюремный карниз, где сгорбившись сидел часовой китаец, - ты видишь тово паренька? Ты мне ево… Отвлеки малость!.. Ну, там, пройдись близехонько, задком своим поверти, титьками потряси, плечиками поводи… Туды-сюды… Будто бы ждешь кого… Ну, што б он, нехристь, на тебя запал… Повелся. Минутку-две… А потом сунь ему под нос его паршивый дулю и… Пропади!
                - А…а… Ежели он меня… застрелит?! – пугливо прошептала девка, округлив глаза и прикрывая рот ладошкой.
                - Не боись.., - Гришка блеснул вороненым боком «Браунинга», - я туточки буду! Он тока винтарь подыметь – так и сдохнеть,  собака,  у мене… на месте! Все поняла? На! – и со сладкой усмешкой протянул тускло сверкающий в полутьме перстень.
                Перемахнув по ветке старого каштана на тюремный карниз, Гришка присел и махнул рукой разинувшей рот девке: давай, мол! Иди!..
                И когда часовой, таращась во все глаза на невесть откуда взявшуюся красивую молодую бабу, недвусмысленно улыбавшуюся именно ему снизу, перегнулся через край карниза, протягивая руки и что-то живо лепеча на своем тарабарском языке, Гришка тенью прошмыгнул позади него мимо, скрывшись в первом попавшемся темном проеме.
                Спустившись по железной лесенке в узкий холодный коридор, он замер, прислушиваясь. Было тихо. В нос ударил резкий застоявшийся запах неволи, запах страха, запах человеческого пота, махорки и людских испражнений.
               В конце коридора тускло горела единственная керосинка. Где-то во внутреннем дворике тюрьмы мирно ржали кони и изредка лениво лаяли собаки. Гришка, по-кошачьи крадучись, бесшумно спустился вниз, на первый этаж. По обеим сторонам коридора из темноты выступали  ржавые железные двери камер с узенькими зарешеченными проемами окошек. Коридор был пуст. Громадная серая крыса, принюхиваясь и вертя юркой головкой, смело приближалась вдоль стены к замершему за выступом стены в темноте Гришке. Он поднял ногу и ударом каблука раздавил ей голову. Неожиданно робкий луч света блеснул в противоположном конце коридора и послышались мерные шаркающие шаги. Гришка всей спиной плотно прижался к холодной сырой стене, медленно вынимая из-за сапога нож. Одинокая низенькая фигура в островерхом шишаке с коптящим факелом в руке быстро приближалась, отбрасывая впереди себя громадную качающуюся тень. Крыса под ногами у Гришки конвульсивно извивалась, попискивая, тряся длинным хвостом и теребя лапками.
             Когда охранник поравнялся с застывшим за выступом Гришкой, тот легким движением сапога выбросил труп крысы прямо перед ним. Он отшатнулся, пристально всматриваясь в полумрак, а затем, убедившись, что это всего лишь крыса, нагнулся и в этот момент Гриня крепко захватил его сзади, зажавши рот и приставив нож лезвием к горлу:
                - Где тута… Сидить… Думенко?! Говор-ри, падла, а то зар-реж-жу!.. – прошипел он в ярости, выворачивая за спину его какую-то короткую руку. Тот замычал, пытаясь освободиться и вдруг больно укусил Гриню за палец. Гришка ахнул, присел  и со злости ударил его ножом в сердце. Выронил щуплое обмякшее тело из рук, поднял коптящий факел:
                - Та што ж они… Одних китайцов… при тюрьме держат-то… Своим… у их доверия, што ль  нету…
                Обшарил труп, нащупал на поясе тяжелую связку ключей:
               - Покорно благодарю, косоглазенький!..
             Первая открытая им камера оказалась пустой. Сморщившись от затхлого кисловатого духа, Гришка хотел было ее уже запереть обратно, да сообразил втолкнуть в темный проем ее еще теплый труп китайца. Запер, ключ переложил в карман, чтоб не путаться. Отпирая следующие двери, нож все же держал наготове, мало ли что…
             Арестанты в сырых, вонючих камерах в основном были городские, то купец, то профессор. Гришка торопился, свое лицо старался не светить, быстро спрашивал и тут же запирал дверь обратно.
              - Думенко… Ну, слыхал. Он  в самой крайней хате чалится. Ты че, с воли? – носатый щуплый паренек, весь в лохмотьях, явно из ростовских урок, быстро сообразив, что к чему, сильно ухватился за Гришкин рукав, - выручи, братишка! Мне тута край! Век тя не забуду… Служить рабом… Буду!
                Гришка уже сжал в потной ладони было нож, но этот такой напористый паренек ему чем – то понравился, он тут же передумал, усмехнулся:
               - А со мной… пойдешь, моргалик? Мне как раз... Такой… и… Нужон. Што ты можешь… Делать?
               - А то! Все! - оживился тот, сбиваясь и сипло дыша от счастья, - та я ж с низовых, с Нахаловки… Ножички кидаю… Пролезу в любую дырку… Ты и не думай, дядя!.. Я ить… Не кодло какое… Гад буду! Лопатнички не режем, -захлебывался паренек, - у честных фраеров… Ты не кипишуй, дядя! Мы вентергопники, ребятки шалые, но с понятиями!..
              - Пролезет он, - криво усмехнулся Гришка, - а што ж отсюда-то не вылез, страдалец? Так… Ты… Точно, слыхал… Где тута сидить… Думенко, командир? – Гришка насупился, - я к нему в гости зашел.
              - Командир?... Знаем, как же-с… Так ты за им? Он в одиночке чалится… Исполнения ждет… А они тута усе по правой стороне, одиночки-то…  Пошли! – твердо сказал паренек и протянул на ходу щуплую ладонь, - Панкрат! А… Што?
            - Ишь ты…, - качнул головой Гриня, подталкивая его из камеры, - иди-иди! Батя у мене – Панкрат, вот што!
                Ржавая, ободранная и давно некрашеная дверь лениво отворилась с противным скрипом. Отблеск от факела вырвал из мрака щуплую фигуру бодро поднявшегося с топчана человека во френче. Он повернул на свет длинное изможденное лицо, поднял подбородок:
             - Што… Все?..
              Гришка невольно вздрогнул от такого знакомого и родного голоса. Кинул факел Панкрату, бросился в камеру. Крепко обнял своего командира и, шмыгая, как мальчишка, носом, прохрипел:
              - Я за тобой, Мокеич! Э-эх!.. Давай, скорее… Собирайся!
           Тот несколько отстранился, в полумраке камеры долго и пристально  всматриваясь в Гришкино лицо. Легкая страдальческая улыбка промелькнула вдруг на его тонких губах:
              -Ты што… Ты… Откудова тут, кузнец?! Ты куда пропал на Маныче?
              - Да так… шел мимо. Дай-ка я, думаю, зайду к Мокеичу! Авось… И  не прогонить! – выпалил, часто моргая влажными глазами и по-мальчишески улыбаясь до самых ушей,  Гришка. Он повернул голову к застывшему в дверях Панкрату, сказал нарочито начальственным голосом:
              - Што там… Тихо?
            Думенко свесил руки,  устало присел на край низенького топчана, опустил голову, заговорил чуть слышно:
               - Ты хоть знаешь, балда… куды ты влез? Тебе ж отсюдова… Живым не выйти! Тут же…- резко взмахнул он растопыренной ладонью.
               Гришка присел рядом, на холодный щербатый пол:
             - А што мне, Мокеич? Плевать! Я своих не бросаю! Я тогда на Маныче по приказу твоему… кинулся искать Микеладзе… А ево уже… Отвезли в штаб Буденного. Подобрали мертвого. Ну, а… Ладно, потом!
            Он резко поднялся, заулыбался, выглянул в темное узкое окошко камеры:
            - Я тама пошалил малость.  Ты… Командир, собирайся, давай! Пока узкоглазые свово ключника не кинулись…
                Борис молчал, тяжело о чем-то размышляя. Наконец, повернулся к Гришке:
            - А ты, Григорий… С какими теперь?
            - Ну, с какими… Известно, с нашими… В Шестой дивизии служу, у Тимохи… Под Сенькой… Я ить тогда…
            - Понятно. И тебя пока никто из них… Не трогает? Странно дюже, странно… А меня ты, Гриша… Куды зовешь? – хрипло перебил его Комсвокор, сузив глаза и пристально всматриваясь в его напряженное лицо.
            Гришка задумался, поник головой. Отблески факела качались, выхватывая из темноты камеры то малюсенький дощатый стол, то склонившие головы две фигуры, сидящие один подле другого. Думенко, хорошо изучивший Гришкин характер и все его повадки, а так же крайне удивленный проникновением  его в особо охраняемую китайцами тюрьму, стал подозревать, что через Гришку его чекисты просто провоцируют на побег, чтобы пристрелить при попытке бегства и тем самым показать всем его сторонникам в корпусе, что расстреливать, его, дескать, никто и не собирался, да вот, он пошел на побег и был убит китайской охраной.
                Склонив голову, он молчал и искоса поглядывал на Гришкино новенькое обмундирование и его вполне упитанный вид. Гришка вдруг очнулся:
                - Да к Маслаку в бригаду, вот куды! Он тебя в обиду не дасть… Он знаешь, как Сеню отшил?! А хошь…, - Гришка запнулся, отвел глаза, тупо упершись взглядом в заскорузлую дверь, - я тебя… Сведу… К …
                - Ты и к ним вхожий? Не – а… Туда – не пойду! – резко перебил его Думенко, вздохнул глубоко, отвернулся к стене, упершись кулаками в щербатый кирпич, - эх… Што там Маслак… Перегнуть рано или поздно через колено и ево… Я, Гриша… Письмо самому… товарищу Ленину написал. Он же мне, помнишь… Перед самым моим ранением… За Великокняжескую… благодарность и привет… Объявлял. Неужто, позабыл?..- Мокеич поднял живо блеснувшие глаза, - а суд… Ну присудили нам… Высшую меру. А какое за нами преступление? А?! Што дураков да трусов – ихних политкомов - не привечали? Так правильно и делали! И, помянешь ты, Григорий мое слово – придет тот час, когда их запросто наладят из армии! А мы… Ждем ответа! Там сам Знаменский хлопочет… Я думаю, простит меня, Ильич… Там и Егоров… Да и Сталин меня ценит. А ежели, к примеру, мы с тобой сейчас… Скроемся… Ну… Куды нам идти-то? В банду какую? Против советской власти? – он поднялся с топчана, встал против Гришки, - против той власти, за какую я… Два года шашку в ножны не кидал? С коня не слезал? За какую я… Женку свою, мать детей моих, отдал? Отца родного… Отдал? – он сел, уронил голову, уперев ладонью в высокий лоб. Потом вдруг порывисто вскочил, сжал ладонями виски, безвольно опустил руки. И уже спокойно проговорил:
            - Опять же… А мои штабные? Мишка Абрамов, Блехерт, Марк Колпаченок… Серега Кравченко?.. Я ж их… Не брошу, Гриша, и ты хорошо это знаешь!..
           - А… они-то где? Заберем и их, - решительно и спокойно сказал Гришка, поднимаясь с пола.
           - Сидели со мной… До приговора. А теперь… В том крыле, наверное. Туда ты не пробьешься. Там нынче латыши заступили. Это тебе не китайцы! Только шума наделаешь, да и… Себя погубишь. А у тебя сколько.., - Комсвокор слабо улыбнулся, неловко щурясь, - детишек-то дома?
                Гришка опустил голову, как не слыхал, сказал задумчиво:
           - Не жди ты от них пощады, Мокеич! Ты теперя неугоден… Никому! Ни красным… Ни белым… Ни… серым!.. Уж я-то знаю… Пойдем, Христом-богом просю тебя! Уйдем за Волгу, а там…
                - Кто теперь командуеть… Моим… Сводным корпусом? – отвлеченно спросил Думенко, опустив голову, прохаживаясь по камере.
                - Известно, кто… Жлоба! Кто тебя бросил на Маныче? Тот и командует теперя. Они ж с Сеней…
                - Знаю! – отрешенно махнул рукой Комсвокор, - ему б я и кобылу больную не доверил… Угробить он хлопцев… В первом же серьезном деле… Положить, почем зря… Это он меня… Арестовывал. В Богаевке.
                У Гришки и глаза на лоб полезли:
                - Он?! Ну… Ну… Сволочь! Убью при… первом же случае!
                - Не горячись, как двухлеток… Они ево и сами… , - хрипло, очень тихо заговорил Комсвокор, - убьють. Как ево время придеть… Да ево… Белобородов прислал. Тут и Сенька… То же… Не поддержал, старые обиды припомнил. Поймали момент, суки… Когда моей Второй бригады не было в станице. Нашли одново дурня, Федотку Тучина, да ты ево знаешь… Приказали ему. А он, лиса, не будь дурак, перекинул тот приказ какому-то комэску… Из Таманского полка. Окружили, спешились, зашли человек десять и… Шевкоплясов в момент схватился было за «Льюис»… Та… Я не дал… Своих валить?.. Верил, все обойдется. В подлость не верил, Гриша… Верил в правду. И справедливость.
        За окошком камеры в темноте, где – то под карнизом, заухал, заголосил сыч. В ответ лениво забрехали собаки в окрестных двориках.
                - Какая там она теперя… У нас… Правда, Мокеич! – возвысил голос Гришка, - как ее не было, так и нету… Волчары кругом, куды ни глянь и грызуть один одного, не давятся.… А они… Пускай тока тронут они… Тебя! Я найду их… Всех, Мокеич. Найду! Зарою! Передушу, как цыплят…, - у Гришки вдруг сорвался голос, перехватило дух, дикой птицей в клетке забилось внутрях сердце. Ему стало больно на душе и отчего-то показалось, что видит он теперь Мокеича в последний раз. Где-то наверху раздался шорох, гулко ударила железная дверь, послышались глухие отдаленные голоса.
                - Голубка сизая… иной раз.., - Мокеич криво и грустно усмехнулся, - к решетке подлетает. Вечером, на заходе солнышка… Сядеть, клювик почистить и воркуеть, воркуеть. Нежно так… И мне круглым своим глазком прямо в глаза все смотрится, смотрится… А потом взмахнет крыльцом, да и пропала… Может, это… Марфушка моя ? Меня к себе зазываеть? Ить… Сколько ждала она меня с войны, бабье горе свое одна мыкала…, а я ведь… Так и не вернулся… К ней… С войны-то. Эх! Жизня ты моя, растоптанная!.. На, - Мокеич глубоко вздохнул, поднял голову и бережно протянул Гришке вчетверо сложенные листки, - Аське моей… передай. При случае… Ежели што… Скажи, просил, просил, мол, Боря у тебя  прощения, Ася… За все.
             
               Он поднялся, одернул гимнастерку, бережно вложил письмо в нагрудный карман френча, бросил быстрый взгляд на дверь, сказал твердо:
            - Мокеич!.. Хватить  тужить! Пошли! Христом-богом просю! Чую я… Пропадешь ведь!
                Думенко отвернулся к щербатой, багровой в отблеске прыгающего факельного огня, стене. Спросил задумчиво, тихо, равнодушно:
              - Кто Микеладзе… Прикончил? Часом… Не ты, Гриша?..
              Гришка осекся, опустил плечи, задрожал всем телом. Молчал, путаясь в мыслях, изнутри горя адским огнем.
             - Прощаю. Ежели ты. Нешто не понятно? Стреляли  в политкома… Метили в меня… Им повод был нужон. Я зла не держу, Григорий. Не ты, так другие бы… Так уж сложилось, што… Я у всех поперек горлянки… Не их я поля ягода. Ни Сталин, ни Троцкий… Ни Деникин! Я волю, правду  люблю!.. А за меня ты, Гриша, никогда не думай. Я все одно не жилец на белом свете. Болезни проклятые… Не жалел себя за власть Советов. И те миллионы наших, што полегли, тоже себя не пожалели! А выходит, што никакой власти Советов и не предвидится. Это уже видно. Будет власть партии, большевиков, Григорий. А если сила, не имеющая против себя другой силы, правит одна, то… И сама она сгниет и страну погубит!
               Он развернулся, положил сухую жесткую ладонь на плечо Гришки, горько улыбнулся:
                - Прощай, друг. Никогда и ничего не бойся.  Никогда и ничего! Скажи хлопцам… Лихом не поминайте меня… Иди, Гриша. Иди. Попадешь, не ровен час в подвал к китайцам… А там… То в мешок вшивый зашьють… То мошонку вывернуть, да присыпять солью… Все! Иди!
                Тихая майская ночь уже выбросила на черные, слегка подернутые легкими белесыми облаками небеса тысячи тускло мерцающих звезд. Чистый ночной  воздух после противной затхлости тюремного коридора резко ударил в голову. Город уже мирно спал и лишь редкие огоньки тлели то там, то там. Гришка ухмыльнулся, жадно втянул ноздрями свежую струю, поправил фуражку и широко шагнул навстречу подскочившему сонному китайцу, рыкнул жестким командирским тоном, грозя указательным пальцем и указывая рукой на замершего за спиной Митрофана:
              - Спишь, падла ты желторылая?! Пр-рист-ре-лю-ю!.. Молча-а-ать!! Этот… Со мной! Пропустить! – и хлопнул ладошкой по пустой кобуре нагана, хмурясь и равнодушно направляясь по карнизу к лестнице.
            Онемевший часовой, часто хлопая глазами, еще долго стоял навытяжку, пока этот грозный и злой красный командир совсем не скрылся из виду.
                Загодя напоенные кони,  зычно отфыркиваясь, нетерпеливо топтались в плотных парадных шеренгах, отбиваясь распушенными метелками хвостов от наседающих с самого утра беспощадных слепней и изредка роняя на искрящуюся росистую молодую траву ипподрома мелкие клочья белой пены.  Пахло терпким конским потом, свежим навозом  и хорошо прогуталиненной сапожной кожей.   Комэски резко покрикивали на нарушавших строй.
Посреди ипподрома высилась наскоро сбитая из свежих  желтых досок трибуна, к которой на рысях приближались Ворошилов и Буденный. Несколько поодаль вслед им неслись во весь опор еще несколько десятков всадников в островерхих краснозвездых шишаках. На самой трибуне, изнывая от необычной для мая -месяца жары, толпилось несколько штатских. Заиграл оркестр и его бьющие в перепонки низкие басы тяжело повисли над ипподромом. Фронтовые лошади, привыкшие в большинстве своем к громам канонады, близким разрывам шрапнели, пулеметной трескотне – вдруг навострили уши и округлили глаза, на некоторое время позабыв о наседающих оводах.
        Придерживая левой рукой эфесы казачьих шашек, Ворошилов и Буденный неспешно поднялись на трибуну. Ее тут же окружили плотным двойным кольцом конники эскадрона охраны.
                - Ишь как Сенька-то… За свои яйца опасается, - злобно процедил сквозь зубы стоящий в соседнем ряду молодой конник, сплюнув и сверкнув глазами, - цельный полк… латышни… за собой таскаеть…
                - Знаю я ево и батька и мамашу. Добрые, хорошие люди. А в ково он такой… Бог ево знаеть!
                - Он раньше лучше был, проще. Скурвился, с комиссарами спутался.
                Гришка обернулся, беспокойно поискал глазами Митрофана. Тот, неумело держась в седле, притулился в последней шеренге полка. Гнедая старая кобыла под ним, с трудом, за царский червонец,  раздобытая Гришкой в ветлазарете, смирно опустив голову, невозмутимо дремала в строю. Митрофан, потеряв повод, широко расставив ноги,  грубо  вдетые в стремена, по-детски полураскрыв рот, с нескрываемым любопытством оглядывал окружающих и всматривался в сторону трибуны.
             « Эх! Пролетарий… на коне… Хоть бы не прозевал… мой сигнал, босота ты ростовская…», - мелькнуло у Григория в голове. В памяти вдруг всплыли слова Крестинского там, в Торговой, когда он… Когда его… «… Мы с тобой, Григорий, все будем теперь делать так, что… Большевики этого героического комдива и сами прикончат… У него для этого врагов предостаточно! Один Буденный, не раз поротый по его приказу, чего стоит!»
              - Ну не-ет… Ну нет, с-суки! – скрипнув зубами, яростно  прошептал Гришка, насупившись, наливаясь густой краснотой и  темнея глазами, - не отдам я ноне вам… Нашего Мокеича! Ни тебе, полковник… Ни тебе, Сенька!.. Шиш вам, а не наш… Комсвокор!
            -Ты што, Гришка…, вроде как… псалмы читаешь? – толкнул его в бок сосед по строю, щурясь от солнца и глуповато оскаляясь, - так тебе тады в церкву надо, а не на… Наш  революционный парад!
                -… И наш революционный долг, наша прямая обязанность – дать решительный и последний бой мир-р-овому капиталу уже на его полях, на польских полях битвы! – Буденный, весьма довольный собой, умолк и лихо подкрутил громадные пушистые усы, - и мы, красные конники, сломавшие хребет и Краснову, и …
              - А ну-у-у!!! Хорош!! Хорош дурку гнать, Сенька! – вдруг раздался откуда-то сзади зычный молодой голос, - ты лучше скажи хлопцам, где энто наш… Думенка?!
               Буденный на полуслове умолк. Тысячи голов вздрогнули и разом повернулись на этот голос.
                Гришка, едва умолк Панкрат, тут же малость пригнулся к гриве Гегемона и подхватил еще сильнее:
              - Долой с трибуны брехуна – Сеньку! Долой!! Ты Думенку посадил! Долой!!! За што посадил, сука?!
                Ряды разом качнулись, расстроились. Заржали тревожно лошади. Волна недовольного гомона прошла по бригадам и полкам. Ипподром зашумел, то тут,  то там стали раздаваться возгласы:
                - Ты, Сенька, не трепайся! Скажи правду людям!..
                - Барыню играй, собака! Кончить бы тя на месте!.. За што ты, падла, Думенку жидам сдал!
                - Где Борис?! Давай сюды Бориса!
                - Без Думенки на поляков не пойдем! Думенку давай! Думенку!!
                - Идем на Богатяновку! Там он!
                - Бей жидов! Бей, ети вашу ма-а-ать!.. Вали комиссаров! Долой с трибуны, кур-р-вы продажные!
                - На Богатяновку!!. Даешь… Богатяновку!!
                - Масл-а-ак! Твою м… мать!!! Веди на Богатяновку!
                Трибуна мигом опустела.
             Ряды оцепления неожиданно раздвинулись и выехал на белом жеребце красный, как рак, насупившийся Буденный. Он неторопливым шагом пустил коня прямо на волнующиеся ряды. Охрана латышей, в новеньких фуражках и до сияния начищенных сапогах, держа ладони на темляках шашек, двинулась было вслед. Семен, не оборачиваясь, протянул растопыренную ладонь правой руки назад:
                - Стоять! Я сам.
                Он медленно, с трудом сдерживая гарцующего жеребца,  молча теперь продвигался вдоль качающихся, орущих и беснующихся рядов, из-под густых бровей хмуро и пристально вглядываясь в искаженные злобой лица конников. Многих он хорошо знал, прошел с ними тысячи степных верст побед и поражений. Наконец, он натянул поводья напротив тучного, с выпирающим животом, широколицего командира в белой короткой кубанке:
                - Што ж ты… молчишь, Маслак? Угомони… своих хлопцев!
            Маслак тронул повод, выехал из ряда, приблизился к Буденному на две руки, и, не отводя сердитого взгляда, рыкнул ему в лицо своим громовым басом:
                - И скажу! – он лихо развернулся корпусом коня к притихшим теперь рядам,  привстал на стременах, сдернул с крупной седеющей головы белоснежную кубанку:
                - Слухай сюды, братва… Слухайте хлопцы мои и… боевые товарищи!! Я вам ноне скажу, вот што…
                Он вдруг запнулся и развернулся к Семену, впившись колючими узкими глазами в его красное лицо:
                - Брехать тут, перед хлопцами я… Не буду, Сенька!! Кому тут брехать?! Ему?!!
 - он указал плетью на молодого конника, крайнего с правого фланга строя.
             - Так он только под Егорлыцкой троих казаков зарубил и троих на пику поднял! Или ему?!!
         Он махнул в сторону еще одного, едва ведневшегося из – за гнедой гривы кобылы.
             - Так они с «Максима» вдвоем перед собой три сотни казаков положили на Маныче зимой, вместе с консоставом положили, спасли Четвертую дивизию!!
         Он медленно развернулся опять к скорбно молчащему Буденному. Сплюнул в молодую травку:
                - Тебя, сук-кина сына, Борис еще в восемнадцатом годе… Считай, што вынул из петли! Та тебя б… Поповские казачки-и-и… Размазали б по степу! И калмыки твои не помогли б! Ежели б он тебе, дураку … Не протянул свою руку! А сколько раз потом… Он тебя спасал?! А тут… Тут же стоять не барышни, не институточки!! – он протянул руку в сторону волнующихся, но уже заметно притихших рядов, - тут те, хто сам усе и видел и знаеть! Первые партизаны тут! И тебя, Сеня,  знають, как облупленного!
                Буденный, как провинившийся семинарист, замер, низко опустив голову, играя желваками, исподлобья злобно косясь на Маслака. Тот же спокойно продолжал:
                -Ты, Сенька, отплатил за энто самой гнусной подлостью Думенке! Чужое решил себе прибрать! Ты эти замашки брось! – он погрозил пальцем, как учитель школьнику, - чужие дела себе притулять! Ишь, царек вылупился! Мы Николашку скинули, а заместо одного царя теперь от такие, - он ткнул указательным пальцем в поникшую фигуру Семена, - царьки кругом повелезали! И творять, што хочуть! Губять лучших людей! Не выйдеть!!
                - Слазь с коня, Сенька! – крикнули с первых рядов.
                - Иди отселя, пока ты есть… Живой!
                -Та што на ево глядеть-то?! Маслак, дай команду! - раздались нестройные злобные голоса. Где – то щелкнули винтовочные затворы.   Большинство конников застыли, понуро опустив головы. Только трубно всхрапывали, нетерпеливо переминаясь и отбиваясь от наседающих оводов, лошади. С ближних трибун ипподрома вдруг взмыли ввысь сотни разномастных голубей, веселыми каруселями разлетаясь по окрестностям.
                - Дурак ты, Маслак..., - тихо сказал Буденный, долго и тоскливо всматриваясь в голубеющее майское небо,- ну, куды прешь?.. Свою башку потеряешь, черт с тобой… А вот хлопцев погубишь почем зря… Ведь сотрем… Што… Неужто Миронова позабыли? Мало нам крови?..,- и, повернувшись к качающимся гудящим рядам, зычно крикнул:
                - Братва! Хлопцы! А теперь слухай сюды!! Вот я перед вами… Весь!! Как тот самый Христос. Хучь стреляйте в мене, хучь зарубите. Што скажу!  С Думенкой ревтрибунал обойдется по справедливости! Невинных у нас не карають! Он попросил помилования и он теперь ждеть помилования.
                Маслак, не подавая виду и строго всматриваясь в разгоряченные лица,  проехался вдоль рядов своей бригады. Поднял правую руку:
                - Тихо!! Вот што я скажу. Сейчас мы идем под стены тюрьмы. Нехай нам выведуть Бориса! Ему там видней. Как он сам порешить, так оно и выйдеть!! Скажет Мокеич – пойду с вами, хлопцы, – Маслак похлопал рукой по загривку жеребца, - вот мой конь, садись, дорогой наш Комсвокор, веди нас на проклятую Польшу! – он протянул громадную руку на запад, - ну, а скажеть… Ежели он скажеть нам, што, мол… Буду дожидаться помилования, – так тому и буть, хлопцы! Ему там видней!
                Кавбригады, блестя оружием и живо обсуждая сегодняшние события, в колонну по три всадника уже вытягивались шумной лентой вдоль пыльной улицы, направляясь вниз, в сторону тюрьмы Богатяновки.
                - Ай, да комбриг, ай да Маслак! Ить в самое яблочко сказал! – слышались негромкие разговоры.
                Буденный куда-то незаметно и скоро пропал с ипподрома.
                В тишине тюремного коридора вдруг раздались и стали быстро приближаться гулкие торопливые шаги множества сапог. Голубка встревоженно подняла головку и, когда снаружи звонко лязгнул запор, вспорхнула от  решетки. Борис тяжело вздохнул, стал тщательно наматывать портянки.
           «Неужто средь бела дня… в роспыл поведуть…?» - мелькнула черной вороной нехорошая мысль.
                Буденный, разгоряченный скачкой, красный, потный, весь запыленный, пахнущий конским потом,  шагнул в полумрак  камеры, молча встал посреди, сипло дыша, пытливо всматриваясь в лицо Бориса, продолжающего невозмутимо и не спеша наматывать портянки. Наконец он вдел ноги в сапоги, поднялся, сказал строго, как прежде:
                - Ты… за мной, Семен?
                Тот стушевался, виновато опустил голову, заговорил глухо, голос его дрожал:
             - Так… Замитинговали, парад сорвали. Маслак ведеть две бригады сюды…
             - Зачем?
             - Эх! Будто и не знаешь… Их же тута не сахарком… Пулеметами угощать стануть… Выйди, утихомирь своих… дураков! – и, сощурившись, хотел сказать помягче, но помягче не получилось - процедил сквозь зубы:
             - Егоров с твоим письмом… Третьи сутки сидить в приемной Ленина… Иосиф тоже против  скорого суда… Тут на месте Знаменский за тебя хлопочеть… Авось… Выберемся, Боря… Утихомирь хлопцев! Не доводи до греха…
              Думенко слабо улыбнулся, взял с крючка френч, повертел в руках, кинул на топчан:
              - Уже не выберусь. Они вон… Даже самово Пархоменку расстреляли… А он… В большевиках  раньше, чем Сталин. А я те хто? Там не та контора, – отвернулся к стене, поднял голову, сказал твердо:
             - Ладно. Расхристанным арестантом, без ремня и фуражки – не пойду на люди. Я, Семен,  командир для их и другово они меня не увидять! А вот… Из-за решетки – скажу… Што б не митинговали. Пока.
                Гришка все время прижимался вплотную к тюремной набеленной стене, насколько позволял выпуклый бок Гегемона. Задирал голову, прислушивался, авось  обзовется на карнизе Мокеич. Многоголосая толпа конников гудела, раздавались призывы разнести Богатяновку к едрени фени.        Уже в конце улицы показалась батарея трехдюймовок, прислуга посыпалась с передков, деловито разворачивая и готовя пушки к стрельбе.
             По карнизу не спеша прохаживались несколько охранников-латышей, держа карабины наизготовку и с немым ужасом поглядывая на орудия в конце улицы.
              Из проема низкой двери, в которую еще прошлой ночью Гришка так ювелирно пробрался за спиной конвойного китайца, показался высокий длинноносый латыш в фуражке и длинной пехотной шинели. За ним вынырнул щупленький китаец, пытливо озиравшийся по сторонам, украдкой осматривая тысячи прихлынувших к стенам конармейцев.
                Гришка вначале не придал значения их появлению, все его внимание теперь было приковано к тюремным зарешеченным окнам, когда Панкрат, отиравшийся тут же, рядом,  вдруг неожиданно хлопнул его по плечу:
          - Гляди, Григорий… Зуб даю! А ведь энто тот самый китаец! От… падла!
Гришка поднял голову повыше и увидел, что и долговязый латыш, и щупленький китаец смотрят в упор теперь прямо на него и китаец, испуганно поглядывая по сторонам,  показывает на него скрюченным своим пальцем.
             Гришка опустил голову,  дернул повод и стал быстро продираться сквозь гомонящую и храпящую толпу прочь. Панкрат тронулся было за ним, но он сделал ему знак: отстань, мол, затаись!
                Свернув с Богатяновского спуска налево, в первый попавшийся узенький темный переулок, он пришпорил жеребца, держа к Нахичевани. Но вдруг  всей спиной почувствовал позади опасность. Оглянувшись, похолодел: его уже догоняли четверо конных в чекистских фуражках и с карабинами на весу. Гришка истово ударил шпорами в бок Гегемона… Впереди, в самом конце переулка, замаячили еще несколько конных, разворачивая лошадей поперек улицы.
            Гришка растерянно осмотрелся. Все двери наглухо заперты, окна тоже, да и высоко… Дернешься – зарубят, и патроны не станут тратить! Эх, пропадай моя душа…
        Всадники, сквозь гулкий цокот копыт, неумолимо приближались, едва сдерживая  гарцующих лошадей.
                Он спешился, отчего-то ласково потрепал Гегемона за гриву, глубоко вздохнул, скинул ножны, отбросил в сторону наган, усмехнулся, ибо он в первый раз в своей жизни поднял руки, и, так же нагловато улыбаясь,  медленно побрел навстречу насторожившимся чекистам. В его душе отчего-то совсем не было ни волнения, ни страха. Наоборот, было непонятное ощущение наконец-то сброшенного с груди тяжелого стопудового камня.
                Длинноносый  латыш вдруг оторвался от протокола, резко повернул седеющую лысоватую голову на тихий шорох из мрачного подвального угла, опустив на нос круглые очки, пристально всмотрелся в темень. Громадная подвальная крыса, блестя маленькими круглыми глазками, невозмутимо прошмыгнула вдоль покрытой рыжеватыми мхами стены и юркнула в щель между загорбатившимися щербатыми плитами  пола.
         - Что-о… та-ам… такое-е… Что эт-то такое-е? - с сильным прибалтийским акцентом спросил чекист громким полушепотом. Затем он развернулся, пружинисто вскочил, сделал шаг к Гришке, висящему на дыбе, поднял за мокрый чуб его поникшую голову, совсем незлобно зашипел:
             - Ты… Са-а-чем шел к Ту-умен-ке-е? Кто-о по-ослал те-пя? Мас – ла - а -коф? Рома-аноф-ский? Ос-фа-аг?! Го-фо-ри-и! - он повернулся к отворившейся с грохотом железной двери и вдруг его и так продолговатое лицо вытянулось от изумления. Конвойный латыш вышколенно щелкнул каблуками и замер, нахмурив брови. Следователь то же поднялся, вышел из-за стола, теребя в тонких гимназических пальцах короткий химический карандаш.
              В подвал быстро вошел высокий моложавый человек с очень русскими чертами бледного худощавого лица в потертой кожаной тужурке без портупеи. Он молча устало присел на скамью, снял фуражку, изумительно белоснежным платком вытер острый вспотевший затылок. Брезгливо поморщился, оглядывая черные потолки и стены, ощущая затхлость и вонь пытошной. С минуту он внимательно рассматривал побитого, почерневшего, поникшего на дыбе с вывернутыми за спину руками Гришку. Сделал следователю знак рукой:
            - Снимите.
           Свалившегося на плиты пола обмякшего Гришку усадили на табурет, плеснули в разбитое в кровь лицо холодной водой. Он очнулся, медленно поднял мутные, наполненные кровью,  дрожащие глаза. Конвойные встали с боков, удерживая его, здорово ослабевшего после побоев, за плечи в разодранной гимнастерке.
            Незнакомец, поднявшись и приблизившись к самому лицу Гришки,  заговорил тихим бархатным голосом, больше подходящим для доброго школьного учителя, ласково отчитывающего провинившегося, нерадивого ученика:
           - Ну что же ты, Григорий… Выпустить государственного преступника Думенко пытался… Китайских товарищей порезал… Ну как же ты? Вот… Пустить бы тебя в расход вместе со всей вашей… Шайкой. Да уж больно высокие у тебя, дурака,  в Москве, в Вэ-Че-Ка покровители… Неожиданно нашлись.
                Он замолчал, еще пристальнее впиваясь колючим и цепким взглядом в красные Гришкины глаза. Тот вымученно усмехнулся,  с трудом разомкнул растрескавшиеся губы, зло сплюнул красной юшкой:
              - У дурака… Высоких… покрови-телей… не бываеть…
               Незнакомец скривил тонкие губы в кислой улыбке:
              - Не дерзи, Григорий… Смерть… Смерть-то от тебя только малый-малый шажок сделала. И стоит. Ждет. Но мы - то то же… Не лаптями щи хлебаем, Григорий! Мы у твоих… Высоких покровителей добились разрешения все-таки проверить тебя… Еще раз! Ну, оступился, это бывает. Пройдешь нашу проверку – будешь жить, будешь радоваться солнышку  и дальше служить делу партии большевиков. А не выдержишь, так не обессудь…, - он резко повернулся к следователю, сказал твердым, железным голосом:
                - Отмыть. Причесать. Накормить, чтоб у него… Рука не дрогнула!  Выдать новое обмундирование. Но пока содержать в одиночной камере. Да… В той, что жандармы держали для купеческого сословия.
                - Пу-дет испол-нено, то-фарищ Пело-поро-дов! – вытянулся в тщедушную струнку следователь, провожая слащавым взглядом быстро выходящего из подвала члена Реввоенсовета.
                Белобородов налил два полных граненых стакана, выложил на стол два больших красных яблока, пристально всмотрелся в глаза Гришки. Тот взгляда не отвел и глядел прямо, не мигая, как змея. Ссадины на его лице уже затянулись жесткой коркой, багровый шрам от плетки, через всю шею, виднелся из - за воротника новенькой гимнастерки.
                - А ты не прост, Григорий… Что ты за человек… Такие как ты редко долго по земле ходят. Но такие, как ты… Если выживают… Имеют большое будущее, - он откинулся на спинку стула, закурил папиросу, поискал глазами, куда деть спичку и, не найдя пепельницу, привычно положил еще дымящую спичку  себе в карман френча, - и твой Комсвокор… Тоже не прост. Я сразу же после ареста его допросил, еще в расположении Первой бригады, перед их переброской в Шахты. И вот что понял: таких нельзя пускать дальше. Они рано или поздно погубят нашу революцию. Русская революция, Гриша, это совсем не французская революция! Тут мужик, папаша которого в крепостных еще ходил. Вам что, свободу, равенство, братство? Нако-ся, выкуси! – он сладко выдохнул табачный дым и с остервенением помахал перед Гришкиным носом фигой, - не дождетесь!.. У нас – для вас - только хомут! Ваш привычный хомут! Нет-нет, - он заговорил вдруг с воодушевлением, - вот если бы революция свершилась бы только в Питере да на Москве-матушке… То - да! Она и пошла бы по европейскому пути: и свобода, и равенство. И братство. Но есть еще, Григорий, и остальная Русь! А ее, родимую, только совсем недавно из крепости отпустили! Мой дед еще на барина крепость тянул и оброк платил… Да и твой, небось, то же! Ну какая там… Нам, рабам, де-мо-кра-тия! – он отрешенно махнул рукой, несколько задумался, - ладно. У меня дело к тебе, Григорий Остапов. Но сперва… а давай, выпьем. Выпьем с горя, где же кружка, а?! Чай, не каждый день с членами Реввоенсовета ты пьешь, Григорий!
               Гришка молча выпил, и глазом не моргнул, повертел в руке яблоко, закусывать не стал, бережно положил обратно. Болело ребро где-то в глубине груди и при повороте головы трещала, как рассохшееся колесо брички, вся шея. Крутили руки. Но самое больное, это то, что ныла и свербела бешенной кошкой душа.
                Выждавши, пока у Белобородова влажно заблестели глаза, отвел глаза и спросил буднично, как будто - который час:
               - А зачем же… Именно меня-то… в расстрельную команду? Это… Што б убить Думенку… Наповал… Сперва вроде… Душевно? А потом уж и… пулей?
                Лицо Белобородова дрогнуло, вытянулось, он изумленно заморгал белесыми глазами:
            - Ишь ты… Соображаешь! - он от неожиданности приподнялся, но тут же снова присел, - правильно, но… Ну, а про себя ты… не забыл? Тебе ж как то надо… Перед Революцией - то… Реабилитироваться, а? Тебе ж это… Как экзамен… На всю оставшуюся жизнь?
             - Да што там, товарищ Белобородов… я, - от выпитого стакана водки тепло покатилось по всему телу, боли немного притупились, Гришка осмелел, отрешенно махнул рукой, склонил голову, задумался, - я ить… невелика птица. Меня вы вот сейчас шлепнете и… Никто и не спросить, куды, мол,  делся такой-то…  А вот совесть… Ее куды потом деть-то?
             - Ты, Григорий, про совесть пока забудь. Не то ныне время! – товарищ Белобородов нетерпеливо взглянул на часы, поднялся, поправил полы френча, одел фуражку, - тут… Нашу революцию спасать надо! Совесть – дело поповское, мещанское, Гриша! А они все – против власти трудового народа. Иди вон в те двери, - он показал рукой на полуприкрытую дверь, - и сиди там тихо, как голодный кот перед норкой! Тут сейчас приедут такие люди, что… Решать, как быть с твоим Думенкой. А тебя мы позовем, если потребуешься.
                У Буденного  густые  темные брови вдруг полезли кверху, когда в комнату робко вошел Гришка. Лицо его стало еще краснее, он злобно усмехнулся, сокрушенно покачал головой. Обернувшись к Белобородову, ткнул в сторону Гришки толстым пальцем:
           - Этот? Не, не годится.
           - Почему, Семен Михайлович?
           - Да… не годиться, и шабаш! – громогласно выпалил Буденный и  пристально уставился Гришке будто бы в самую душу, сверля его насквозь своими маленькими колючими зрачками, - ворон ворону глаз не выклюеть, а волчонок на матерого сроду… Не кинеться.
                Установилась мертвая тишина. Гришка, вытянувшись, стоял поодаль. Длинные черные тени молча сидящих напротив людей добрались до самых его ног… Он чувствовал, как дрожат у него лодыжки. «Узнал, небось… Сенька… Узна-а-ал», - мелькнула холодная мысль. Вспомнилось, как тогда, сразу по занятии Ростова, на совещании в штабе Буденный коротко бросил Мокеичу:
             - Твой… дурачок? - и кивнул, усмехаясь, в сторону примостившегося на полу радостного Гришки.
             Наконец, из темного угла глухо отозвался невысокий человек в кожаной тужурке с аккуратными черными усиками:
             - А если, Семен, этот волчара уже… Красной юшкой давится? Его тогда и шакалы грызть починают! – он резко поднялся, подошел к Гришке, зачем-то взялся рукой за портупею, чуть притянул к себе, пристально  вглядываясь в его лицо, - ничего… Самый момент… Из  этого волчонка… да… Нашего… красного волкодава вылепить!..
               Среди сидящих за столом  чекистов раздались редкие смешки. Только Буденный оставался хмур. Он так же хмуро пробасил, глядя в пол перед собой:
            - Ну, гляди, Клим… Гляди. Как бы он не в те глотки потом… Не впился!
            - Идите, Григорий! – поднялся Белобородов, - ждите за дверью. Вы… Подходите для исполнения приговора выездной сессии Ревтрибунала Республики… По делу Думенко.
                Едва за Гришкой закрылась дверь, Буденный, весь багровый, подскочил к Белобородову с перекошенным злобой лицом:
                - Што… Што… Ты… Сашко… Троцкому, как та шлюха… подмахиваешь?! Он же губить… Нас у сех… по очереди! Ведь, те ж самые обвинения… Што и Думенке! И пьянки… И мародерство… И бабы… Все… можно и любому из нас… Пришить?
               - Семе-е-ен! – Ворошилов повысил голос, - сядь! Сядь, говорю!.. Вот получен отказ. Отказ, - он развернул бумагу, поднес ее ближе к свету, - отказ ВЦИКа на его прошение о помиловании. Что Знаменский от имени Донисполкома отправлял. Знаменский звонил даже Ленину. Говорят, сам Ильич сказал, что… Мы не можем больше щадить занесенную на нас руку. Прошло то время! Хватит нам одного Миронова, Сеня. Или… Не тебе его потом пришлось… вылавливать?
                Буденный молча отошел, но не сел на табурет, а продолжал стоя пристально смотреть в узкое пыльное окно, обиженно сопя.
               - Ну и, наконец, последний вопрос, товарищи, - Белобородов, как ни в чем ни бывало, быстро оглядел присутствующих, - нужно теперь определиться: когда и где приведем приговор. Какие будут мнения?
               - Ночью. Только ночью и без посторонних глаз, - Ворошилов тревожно оглянулся по сторонам, хотя в комнате кроме них никого не было, - иначе… все может быть. Положение в бригадах Конармии очень неспокойное. Отобьют Думенку и уйдут на все четыре стороны!
           - Принято. Где – вот и второй вопрос.
           - Да на кладбище выкопать яму и… той же ночью.., - отозвался кто-то из чекистов.
           - Нельзя на городском кладбище… Могилы тоже глаза имеют… На другой же день пойдут кривотолки, а на третий день все узнают…- Ворошилов устало вздохнул, вытер платком потный лоб, вопросительно взглянул в сторону Буденного, - Ты, вот што. Ты не дуйся, Семен. Понимаем, жаль боевого товарища. Но он уже свернул не туда! И нам… Не надо оставлять эту занозу в нашей спине. Да и… поздно! Что посоветуешь?
             Буденный хмуро молчал, блестя глазами и изредка топорща густые усы.
            - Да в любую балку! Хоть в Кизитеринку… Хоть в Безымянку, - отозвался, выдвинувшись из темного угла,  до того не проронивший ни слова Тучин. На его худощавом лице под жидкими прямыми усиками блеснула злорадная улыбка:
           - Мало нам места, што ль… Закопаем!
           - Ну, раз сам комендант Реввоентрибунала фронта, - Белобородов мельком взглянул в карманные часы, поднялся, собирая со стола бумаги , -подвел черту… Под нашим совещанием. То ему и поручим! И не забудьте про главного исполнителя, товарищ Тучин!
       - Сделаем! Знаю я одно место…
             Вечером, уже в сумерках, в тяжелой и смердящей тюремной духоте ударила вдруг над затихшим городом первая майская гроза. Посыпался с неба мелкий скупой дождик и в отблесках частых молний высокие казенные дома на Богатяновке казались темными немыми громадинами, закрывшими весь белый свет. И, едва поутихли, теряясь где-то над притихшей Нахичеванью,  последние раскаты грома, по железной крыше первого этажа, по молодой листве старых каштанов и акаций, по белой от пыли мостовой дробно застучали первые уже крупные капли долгожданного ливня. В окно сквозь решетку пахнуло сыростью, дышать сразу стало легче.
              Борис накинул на плечи шинель, подошел к окну. Долго стоял и смотрел в радостно шумящую ночным дождем  темень. Дышал полной грудью, гнал прочь тяжелые думки. Старался думать об Аське, ее нежности, ее верности… Хоть бы ее не тронули эти… Искал, но не находил подходящего слова. Как красновская контрразведка замучила его Марфушку… Отца… Но те – понятно, они лютые враги. Но эти-то?! Хуже врагов оказались. Исподтишка, со спины ударили, гады… Может, и прав был Сенька, надо было держаться их с Ворошиловым? Так они ж тупицы, бездари… Как же ходить-то  под такими? Как выполнять глупые, безумные приказы?!
            Он отошел от окна, прилег на топчан. Дождь постепенно стал стихать, удаляясь в темноту. Дохнул в окошко прохладный ночной ветерок. Где-то внизу, на станции свистнул два раза паровоз. По булыжной мостовой гулко процокали копыта патрульных всадников.
            Косматые тучи медленно уходили на восток. Ночное небо быстро прочистилось  и вскоре полная ясная луна встала над городом и стала заливать все вокруг голубоватым спокойным светом.
              Тихонько, медленно, чтобы не шуметь на весь коридор, пошла снаружи со скрежетом  дверная  задвижка.
                Отпирают. Не хотят шума. Значит, вот оно. И час пришел.
        А может?.. Опять Григорий?
                Комсвокор встал, одернул френч, повернулся к медленно отворяющейся двери. Смерть – так в лицо! Могут и прямо тут кончить. Как царя с семейством. Раз за дело взялся сам товарищ Белобородов…
                Вошли трое дюжих и высоких, в одних гимнастерках. Бледный лунный свет скупо выхватил из темноты их хмурые незнакомые лица. У одного в руке карабин наготове, у другого - тонкая горная веревка, успел заметить он.
Неужто повесить хотят? Эх, своло…
              Тот, первый, резко поднял приклад и его тыльной стороной вдруг ударил стоящего перед ним исхудавшего узника прямо в лоб.
               Часовой китаец сверху увидел, как в стоящую во внутреннем дворике тюрьмы небольшую подводу, окруженную четырьмя конными латышами, положили что-то, завернутое в рогожу. Эту подводу он заметил и раньше, еще с вечера и удивился, отчего это у нее колеса обмотаны толстым слоем тряпья? Он вначале даже  немного придвинулся к краю карниза, чтобы рассмотреть все получше, но вдруг все сообразив, отшатнулся и отошел, равнодушно рассматривая громадную, только что ставшую над спящим городом, желтую, как он сам, луну.
                Телега тихо тронулась по еще мокрой от прошедшего дождя блестящей булыжной мостовой, конные, вставши по бокам по двое, двинулись следом тоже.
               - Куды править, Федот? – раздался в потемках глухой голос возницы.
               - В Кизитеринскую балку. Под насыпью. Там есть карьер… при этом… Как ево? А! При кирпичном заводе. Туды и держи.
              Прошел уже битый час, как ушли красноармейцы. Лопаты они сложили в ближайший кустарник:
                - Нынче же этих ахвицериков и зарывать, упокой, Господи их грешные души… И на кой же лопаты туды-сюды  таскать-то? - рассудил пожилой боец, как видно, старшой.
                Гришка отошел от свежей траншеи, смахнул с сапога ком тяжелой мокрой глины, осмотрелся и в ровном свете луны ясно увидел, как с косогора тихо-тихо, как призрак,  спускается одинокая телега с одним только охранником да возницей, примостившимися на соломе.
                « - А где ж… сам… Мокеич?» – он сжал мигом пересохшие губы и еще пристальнее всматривался позади подводы, но там больше никого не было.
« Небось, связали, да под солому. Боятся хлопцев, курвы… Ничево… Ничево, -он загадочно подмигнул и лукаво улыбнулся, осмотрелся по сторонам,  коротко  оглядел темные окрестности карьера. Пусто, только поросшие редким диким терновником  глиняные уступы мирно отбрасывают длинные черные тени.
            « Ничево… Этих двоих я и так… Кончу, без шума. Уйдем по энтим самым балкам. Пересидим в плавнях недели две, пока все  устаканится… А там… » - радостно забилась в его груди  ожившая вдруг надежда.
                Подвода остановилась и грузный Тучин молодцевато спрыгнул на землю, тщательно отряхивая широкое кавалерийское галифе. Большой деревянный кобур «Маузера» с портупеей остался лежать на соломе. Возница, намотавши вожжи на облучок, отошел за свежий глиняный холмик по малой нужде.
                - Ну што, Григорий… Ты готов? – Федот беззаботно отвернулся к телеге, взялся за портупею, - эх, хороша ж ночка! Скидай, брат,  солому, та-ам он… На, - он, так же, не оборачиваясь, деловито достал из подводы  короткий кавалерийский карабин, - из энтой пушки… Ты ево нынче и стрельнешь.
Помолчав, добавил равнодушно:
        - Их.
               Гришка что - то хмыкнул в ответ, сжал в ладони холодную рукоятку кинжала, чуть придвинулся к широкой спине Тучина...
                И вдруг где-то совсем - совсем  близко, наверху, над головой,  недовольно всхрапнула лошадь. Гришка от неожиданности вздрогнул, обернулся, поднял глаза… И похолодел.
              В мертвенном голубовато - холодном свете луны, по всему краю карьера, безжалостно  возвышаясь над ними, замерли цепью конные, человек сорок. Их длинные колышущиеся тени ложились через весь карьер и упирались в его отвесный черный противоположный берег. Из-за глиняной кучи вышел возница и, молча отцепив от подводы мятое ведро, пошел вниз, к обширной луже на дне карьера.
                На широкоскулом темном лице Тучина под поникшими усиками мелькнула скупая улыбка:
                - Што ты… стоишь? Как пень? Берись, говорю…
                Внутри все оборвалось, провалилось, раскаленными щипцами запекло под лопаткой, сперло дых… До чего ж ты легок, Мокеич…
             Тучин ловко распорол рогожу. Он за плечи, пылающий огнем Гришка - за ноги - положили на мокрую землю обмякшее, как неживое тело. Руки за спиной связаны. На лбу – возвышается громадный свежий синяк, запеклась кровь через все лицо… Во рту - грязный кляп.
                - Давай! – Тучин повернулся к вознице с ведром. Тот аккуратно плеснул холодной водой в худое, но теперь неестественно распухшее лицо приговоренного.
                Веки у Думенко  дрогнули, он слабо застонал…
               Сверху скоро спускались двое, ведя еще кого-то под руки. Гришка теперь едва  узнал в нем Блехерта. Его лицо, такое прежде умное и одухотворенное, теперь было темно - синим от многодневных, тяжких побоев.
                Очнувшегося и едва держащегося на ногах Думенко и Блехерта, мужественно поднявшего разбитый подбородок, развязали, поставили на край могилы. Блехерт усмехнулся, лихо подкрутил тонкие средневековые усики, ухватил рукой Мокеича, чтобы тот не упал.
               - Может… Есть што сказать… Напоследок? - спокойно и негромко спросил Тучин, глядя куда-то в темную пустоту и немного отходя назад.
               - Кончайте поскорее ваш… спектакль, - бодро сказал Блехерт и повернул лицо к своему командиру.
             Тот с трудом поднял разбитое лицо, выдавил тихо:
               - Добивайте… уже.
               Луна, ярко освещая окрестности, теперь оказалась у Гришки за спиной. Его лицо скрыла черная тень. «Можеть, и не узнають… Можеть, и не…»
               Тучин повернулся к стоящему поодаль Гришке, чуть заметно кивнул и отступил еще назад. Гришка медлил, поджилки его мелко тряслись, он сжал до боли в ладонях карабин и медленно поднял ствол. Навел в грудь Блехерту, тот все так же презрительно усмехаясь, смотрел куда-то вдаль, на громадную луну, поверх голов.
             …Пуля сшибла его в могилу, только мелькнули подошвы сапог. Гришка, не опуская ствол, снова навел карабин…
               « Не бегай ты, касатик…… Сделал свово комиссара?  Ну и ладненько…» - вдруг из какой-то далекой, долгой, провальной ямы памяти ударили ему в голову слова того самого старого казака с черной окладистой бородой. В позапрошлом году, в штабе у белых… Когда он выскочил из подвала… От Гаврилова.
                - Смотри, не промахнись, кузнец…, - вдруг явственно услыхал он очень слабый, такой знакомый  голос…
               От неожиданности он вздрогнул, палец сам дернул холодный спусковой крючок.
                Эхо от выстрела с диким хохотом покатилось по старой широкой балке, многократно повторяясь в глухой черноте короткой майской ночи.          Гришка еще миг постоял, не открывая глаз и не дыша.
                Тучин молча встал на край могилы и, широко расставив ноги в высоких яловых сапогах, не целясь,  навскидку, выстрелил вниз еще два раза.
         Гришка аккуратно положил карабин на мокрую молодую траву, поискал что-то желтыми в блеске луны глазами  и вдруг, резко  схвативши мятое ведро стал взахлеб пить мутную, скрипящую на зубах, вонючую карьерную воду.   Отбросил пустое ведро, обвел всех пустыми безумными глазами и быстро полез наверх карьера, цепляясь за колючую поросль старого терновника, раздирая в кровь ладони,  в противоположную сторону, под железнодорожную насыпь.
          Двое  чекистов, спешившись, двинулись было за ним. Тучин спокойно поднял руку:
               - Не надо. Он теперь и так наш. Придет. Сам.
И, повернувшись к вознице, слабо махнул рукой:
                - Засыпайте!
               Гришка, размазывая по лицу слезы с кровью, в судорогах катался по молодой траве, ломая ногти, впивался в сырую землю пальцами, грыз ее зубами и выл, выл по-волчьи, выл сдавленно, хрипло, бессильно… Вырвал из-под мышки «Браунинг», дрожащей рукой вставил в рот, взвел курок… Едва закрыл глаза, затаил дыхание – встала вдруг перед ним, как наяву - Санька с детишками… Взревел от бессилия, отбросил в ярости пистолет далеко в траву.
              Потом он еще долго сидел на мокром склоне, обхватив колени измазанными карьерной глиной руками, раскачиваясь и неподвижно уставившись выцветшими, ничего невидящими глазами  на тихо катящийся во мраке майской ночи  далекий желток  такой холодной и уже чуть ущербной  луны.

                Глава двенадцатая

               - К калмыкам, в буруны уходить надоть… Там скроемся, у ихних богатых зайсанов,  по кочевьям пересидим  энту зиму, - Конарь, щуплый, остроносый, с худощавым рябоватым  лицом, в громадной бараньей папахе и синем казачьем чекмене с серебряными галунами подбросил в костер сухого степного буркуна, зажег от полыхнувшего пламени лучину, поднес к папиросе, закурил, выпуская темноватый терпкий дым, - оно-то можно бы рвануть и к Сычу…, или в Теберду, к этому… как ево… Хво… Хво…
- Фостикову, - поправил его Владимир, задумчиво всматриваясь в пламя.
- Во-во, к ему. Да тока я ево войску и пару месяцев не даю. Развалят, как пить дать, распотрошат  ево красные… Рази теперя в большие войски можно собираться? Та упаси тя Бог. Найдут… Окружат и придушат. И еще и спасибочки  вам прискажуть, за то, што сами в кучу и собралися, гы-гы-гы…
       Он поковырял прутиком в жарище,  обнажая бок крупной запеченной картофелины. Вынул прутик, заострил пальцами его обгорелый конец, проткнул ее черный бок.
              - Рано! Пущай еще малость попечется. Теперя надоть малыми силами их бить. Мелкая блошка, она злей кусаеть… И ждать, ждать.  Народец-то, ох как обижен Советами! Ведь все выгребли!.. К весне голод будет - не в пример нонешнему. Поднимется, народец-то… А тута и… мы. А ну, Шило, - он повернулся к угрюмо сидящему чуть в сторонке человеку в изодранном бараньем тулупе, с покладистой черной бородой на полгруди, - расскажи-ка  ты нам… А мы послухаем… Што тама комиссары в твоем хуторе учинили.
              Тот очнулся, склонил косматую голову еще ниже, вздохнул глубоко и тяжко. В тусклом отблеске костра на его темном, обросшем щетиной лице, из темноты злобно сверкнули глаза. Глухо заговорил:
             - Приехал новый предревкома… Из Самары, путейский. Нашего Крысина - под зад мешалкой. Услали кудысь. Чтоб, значить, за своих хуторян и заступиться было некому. А тот новый… Собрал коло себя всю босоту, бродяг, пьяниц, конокрадов да прочих лодырей. Стал платить им деньги. Стали они называться у их… энти… Милиция.
               - На кой? От нас, што ль,  отбиваться? - обозвался кто-то из казаков.
                - Та не… Про вас тада и не слыхать-то было. Это они, што б  народ обобрать. Обошли все подворья, все обнюхали, всюду пролезли проклятые. Переписали у хуторских все, што еще уцелело от войны: хлеб в ссыпных амбарах, кормовое зерно, сено… Лошадей, скотину, птицу до последней курицы. Даже пчел.
               - И собак? - пошутил Конарь, ловко выкатывая кочережкой черные спекшиеся картофелины из мерцающего жара.
               - Собак по всему хутору они перестреляли, суки, кады иш-шо  по дворам шлындали, што б не лаяли. Во-от…
               - На тебе картошечку. Пожуй с устатку. Шкворень, отпусти ему малость соли.
               - Оставили людишкам на прокорм самую малость…, - продолжал Шило, обжигаясь дымящейся картофелиной, - ну…  А на остальное добро наложили запрет! Не брать, мол, энто теперя народное имущество, мол… И шабаш! К пасхе стали они, нехристи, вывозить все это. Вот тута и взвыл волком народ-то! Пришли ко мне на гумно. А я… Телушку-годовичка  зарезал, да в погребку и засолил. Детишков-то у меня трое, и каждому хучь кусочек, а дай… Так залезли в погребку и забрали ту телушку, та еще и пригрозились: за укрывательство в другой раз в роспыл пойдешь! А Федота Рукавишникова за то, што не давал им мешок муки - тут же на гумне при детишках и стрельнули. Женку ево… Всем табуном всю ночь… Мяли. На зоре пошла повесилась в конюшне. А то – сестренка моя… Меньшая.
                Шило порывисто отвернулся, зычно высморкался в темень, провел широкой ладонью по темному лицу.
               - И што ж вы… Мужиков среди вас нету, што ль?..
               - Есть, - Шило поднялся, вынул из-под полы кожуха обрез винтовки, - я той же ночкой удавил ихнево часового и… Вот энтой самой штуковиной и порешил их, сук-киных детей… Всех пятерых. И к вам. Уж лучше никакой власти, чем такая.
              Конарь глубоко вздохнул:
              - Што ж… Дело энто… известное. Я сам… С Сургучевым сошелся в Серафимовке… Поначалу - поверил им. А они выгребли у меня из амбара все, до нитки, - он с нагловатой усмешкой обвел сидящих у костра, - у меня! У Левки Конаря!!
                Выступили на ранней колючей зорьке, правясь на юго-восток. Конарь держал Владимира все время рядом: тот вел отряд по карте. Пошли по глубоким степным балкам, уже серебрящимся от буйного ковыльного цвета. Кой-где попадались навстречу спешащие на пашню мужики и чаще - бабы. Отощавшие без хозяйского глаза волы, косматые, остроребрые, с трудом передвигая ноги и силясь на ходу ухватить хотя бы клок изумрудной в росе травы, уныло тянули то плуг-пароконку, то разбитую бричку, усыпанную бабами и ребятишками. Конарь никого не трогал, полушутя-полусерьезно приглашая  присоединиться к своей шайке. Мужики плевались и сердито отворачивались, а бабы иной раз истово стыдили:
              -И не наобрыдло вам, как тати, скитаться? Вертайтеся уже к своим женкам та детишкам, ироды!..
           Владимир задумался, вороной жеребчик-трехлеток  под ним игриво цеплялся к кобылкам.
           - Эге-е-е… Эге-ге!.. - вдруг присвистнул Конарь, приподнявшись на стременах и пристально всматриваясь в мелькнувшую далеко впереди фигуру всадника. Тот пришпорил было коня навстречу отряду, но вдруг резко развернулся и пошел наметом вдоль балки, низко пригибаясь к трепающейся конской гриве.
             - Буркун, Тимоха!! Шкабак! Мыкола! - не оборачиваясь крикнул Конарь с каким-то живым, веселым азартом, - прижимайте ево к балке! Там дальше пойдет болотце… Деваться ему тута некуды… А мы… вроде как отстали. А сами через бугор ему наперехват зайдем! Н-но-о-о! Не стреляя-я-ять, живьем мне ево брать, собаку! - уже сорвавшись в галоп яростно прокричал он.
                Всадник в выцветшей солдатской гимнастерке мелькает далеко впереди… Он поминутно оборачивается, целясь из револьвера и оскаляя  молодые белые зубы из-под густых рыжих усов. У него сваливается фуражка, катясь и подпрыгивая по траве, и Владимир ясно видит большую красную звездочку на широком малиновом  околыше.
                « Милиционер… Не иначе… Не будет ему пощады от Конаря!..»
            Ударил одинокий выстрел и лошадь милиционера кубырем пошла оземь… Он подскочил и бросился бежать, сбрасывая на бегу шашку с ножнами. Скрылся вдруг из виду.
             Разгоряченные погоней по степи, поднимая клубы пыли,  кони закружили всадников вокруг сруба старого колодца, под горкой сложенного из дикого камня.
              - Тута он!.. Некуды ему больше деться!
              - Буркун! А ну, заглянь во внуря!
              - Сам заглянь, дурак. Дарю тебе ево пулю!
              - Та кинуть туды гранатку, та й… Шабаш!..
                Соскочив с разгоряченного скачкой коня, Конарь неспешно подошел к срубу, криво ухмыляясь  и слегка пошатываясь.  Черные узловатые мужицкие пальцы цепко держались за верхние, горячие от полуденного солнца, рыжие камни сруба.  Конарь вложил свой наган в кобур, устало присел рядом. Вздохнул глубоко. Положил ладонь на черные пальцы одной руки, стал ее любовно разглаживать:
          - Што ж ты, Ефимка… Бегал – бегал от меня… А теперя… Ты… От Левки Конаря в колодезе решил… Схорониться? Аль не люб я тебе? Вылазь, милок, поболтать нам надобно…
          - Не, Левка!.. Не вылезу! - глухо раздалось из колодца, - уж лучше я утопну, чем к тебе на поклон…
          - Ду-урак ты, Ефим… А  ить мы ж стобой… Нешто ж не помнишь? По девкам вместе бегали… А? Ты Анютку помнишь? Гы – гы - гы… Слухай… Может ты б… Пожил бы еще? - он пальцем поманил к себе Буркуна и  тот, спешившись, приблизился к колодцу и вынул из ножен узкую  драгунскую шашку.
           -  Так не пойдешь?
           - Иди ты… в жопу, шакал паршивый!..
           - Так што мне передать твоей… овдовевшей Авдотье? - Конарь встал, на его рябом лице заиграл багровый румянец, - напоследок?! Я ить наведаюсь к ней.
           - А скажи, чтоб к пасхе яйца красила! Я прибуду… Разговляться!
           - Ну-ну… - он коротко взмахнул ладонью, - руби, Буркун!
            Ефимовы пальцы горохом разлетелись по шелковой майской траве, в провальной глубине колодца раздался тяжелый всплеск упавшего тела. Буркун, добродушно улыбаясь, протер пучком молодой травки  чуть окровавленную шашку и бросил ее в ножны, расстегнул потертый подсумок и достал ручную гранату. Конарь, кинув строгий взгляд в его сторону, зло процедил сквозь зубы:
                - Положь обратно, дурило! Она тебе еще пригодится! - и, повернувшись к отряду, замершему на остывающих потных лошадях, весело прицыкнул:
               - А ну, хлопцы! Разбирай-ка  энтот сруб!.. Да в колодец ево, в колодец!! Хорони… Народную милицию!
                Шли на рысях по старым балкам и оврагам целый день, обходя лиманы и солончаки. Дневку Конарь не разрешил, опасаясь преследования конной милиции. Спешились только тогда, когда громадная полная луна стала посреди темно-синего неба. Стало светло, как днем. У ручья, тихо журчащего под мирной степной балкой, напоили  уже остывших коней.    Стреножили, пустили их в попас. Развели огонь. Шкворень, полноватый, кривоногий, добродушный рыжеусый великан из константиновских казачков, вынул из мешка сухую баранью тушку и, разрубив шашкой ее на куски, сложил в казан. Кто-то принес несколько картофелин, кто-то вынул из сидора пару пучков зеленого лука. Залили родниковой водой, стали варить шулюм.
            - Эх! А соли-то и не-етути! – виновато загоревал Шкворень, шумно втягивая носом приятный аромат.
           - Как так нет? А энто… што? - Шило бережно развернул чистую тряпицу, высыпал соль в казан, - я запасливый… Соль, она нынче што золото…
                На третьи сутки скорого перехода  по сияющей майским разноцветьем  степи они, наконец, соединились с Маслаком. После ухода из Первой Конной от Буденного, тот сидел в своем хуторе Полстяном, ел, пил и ничего знать не хотел про Советы. Всерьез  разругавшись с Советской властью после бесславного польского похода, когда по явной дурости командования в польский плен были загнаны и сгинули там  десятки тысяч конников и красноармейцев, такие, как он разуверились в правоте большевиков, перестреляли в своих частях комиссаров и, сколотив банды, разбрелись по всему Югу страны, до дна наслаждаясь наконец-то наступившей свободой.                Маслак много пил, иной раз сам себе наигрывал тоску на потрепанной гармонике и тихо плакался ей же:
                - Промаш-ка вышла… Эх, промашка! Не туды повернули большевички… Где ты, Борис?! Где ты-ы-ы… Това-рыщ на-аш?..
                Теплыми майскими ночами он вдруг просыпался, выпивал полведра рассолу,  проверял сам караулы и молча аккуратно резал каждого малость придремавшего часового. Резал не на всю глотку, а так, наполовину, чтоб продлить его земные муки… И, когда тот еще корчился кругами на траве в смертной тоске, влажно хрипя и окропляя ее струями черной крови, Маслак с суровым каменным лицом показывал толстым кривым пальцем: вот так будет с каждым!..
             Выпив в горячке еще полчетверти куренки, приказывал до утра тихо похоронить этого «честного бойца» и молча заваливался спать в глубокой и глухой надежде уже больше никогда не проснуться.  Хлопцы, выставив из окон покосившихся, крытых старым камышом,  полстяновских хатенок многочисленные стволы пулеметов, взахлеб хлебали ту же куренку, тискали по дальним катухам веселых солдаток,  зорко следили за горизонтом  и под страхом смерти не могли  шуметь, пока сам Маслак спит. Красные отряды Скибы маячили вокруг, становились то в Мокром Гашуне, то на Хуторской, то в  Курячей балке, то на Тавричанке, а то и на Савоськином хуторке, высылали пешую и конную разведку, но не смели подойти и на три версты, опасаясь знаменитого, хитрого, воевавшего под самим Думенкой,  комбрига Маслака. А он, не веря уже никому, не зная, куда идти дальше, то ли на поклон к калмыкам, то ли на Астрахань, а там морем в Персию, звал к себе каждую ночь свежих молодок, щедро одаривал их большими турецкими перстнями да серьгами, кутил с шпанководом Скороходовым, на свой лад казнил и миловал мужиков из окрестных хуторов.
              - Эй, Масла-а-ак! – кричали из глубины туманной степи близко подползавшие красные партизаны-разведчики, - выходи, брат,  на переговоры! Ты ж наш… рубака! Красный командир, Маслак! Выходи, советская власть тебя помилует! Масла-а-ак!!
              - А вы хто будете, рубаки?!
              - Мы красные партизаны товарища Скибы!.. Да ты ево знаешь!.. Маслак, не дури!! Выходи, дурак,  тебя помилують!..
              - Уже одново помиловали… В Кизитериновской балке лежит прикопанный, - тяжко вздыхал Маслак, смахивая то ли пот, то ли слезу с густого уса, - веры вам у меня нету, с-суки вы… Продажные. А ну - к, Митрошка, - грузно поворачивался он к застывшему у целика пулеметчику, -сыпони-ка им трошки…
                И гулкая длинная очередь «Максима»  будила еще дремавшую в зоревой истоме широкую манычскую степь, поднимая в камышовых дебрях сонных стрепетов и куропаток и уходила, аукаясь гулким эхом в непроглядную темень ночи.
                Два раза приходил к нему Кравцов - староста Казанской церкви:
                - Окстись, неразумный! Мало кровушки пролил?! Хорош губить рабов Христа...
                - Это ты, штоль, людишки брешуть, самого царя-Николашку охранял? - поднимал тяжелые после чумной куренки да всеношной бабьей  ласки веки Маслак, - а теперя што – никак в попы подался?
               - Я! - не робея, твердо отвечал Кравцов, - и кровь проливал за Рассею так же, как и ты...
               - Ты ко мне...- хлебнувши рассолу и переборов икоту противную, перебивал его Маслак, - уже два раза являлся. Придешь еще раз - повешу, как пащенка. Иди с миром пока. И звонарю Филатке строго накажи - будеть еще раз маячить под окошком - голову отрежу.
                - Григорий Савельич! Тута к тебе… гости… Звать, што ль?..- часовой в мокрой косматой папахе слегка и робко приоткрыл дверь.
                - Хто такие?! – Маслак, грузный, одутловатый,  поднял голову, отбросил с широких голых колен старый плед, вынул раздутые от пара ступни из медного таза, - я никаких … Гостей не жду… Нынче.
                Конарь, щерясь беззубым ртом,  вошел в хату  первым, перед тем положа свой револьвер на громадный, крытый зеленым сукном сундук в сенях, Владимир следом.
                - Энтот, - Маслак вдруг указал толстым пальцем в темное лицо Крестинскому, - ахвицерик. А энтот… Эге… Никак… Ко… Конарь? – Маслак аж приподнялся, широко ухмыляясь, - а ну… бр-рысь отседова! – повернулся он к едреной распатланной девахе, в одной исподнице стоящей с полотенцем за его могучими плечами, - и… Стол накрой, я ноне… гулять буду!
                Та, сердито опустивши голову, тут же, вильнув широким раздобревшим задом,  скрылась за цветастой занавесью.
                - Ты што, Лева… Живой еще?
                - Как видишь, - Конарь лукаво усмехнулся, присаживаясь на край замызганного топчана, с недоверием и любопытством рассматривая Маслака.
                -  Я то што… - он нарочито безучастно зевнул, вытянул короткие ноги в запыленных яловых остроносых сапогах, - я-то живой… А вот как ты… От Че – ка … ушел? Ты ж у Думенки… Первым комэска ходил?
                Маслак тяжело вздохнул, протянул молча руку к массивной бутыли, налил мутноватой куренкой стоящие рядком граненые стаканы:
                - Ну, ты то же… Нету уже ево… Мокеича нашево… Угробили, суки. Нешто ж не слыхал?
                - Слыха-а-ал, - Конарь поднял стакан, вдруг перекрестился и залпом вылил его в рот, крякнул, опять перекрестился на темные образа в углу, - а вот… Хто ж ево кончил-то… А?
                Маслак, молча наблюдая за Конарем, удивленно  выпучил громадные белесые глаза под мохнатыми всколоченными ресницами, выдавил тихо:
              - Известно хто… Че-ка. Брешуть людишки, и Сенька поспособствовал. Жлоба тоже участник.
              - Та не-е-е… Я говорю, ты хоть знаешь, хто из наших… застрелил Думенку? В Ростове?
                Маслак, быстро багровея, поднялся во весь свой богатырский рост, запахнувши полы широкого бухарского халата, босиком прошелся по хате, резко повернулся в пол-оборота:
               - Из… наших?!.. Хто?!
              Владимир, невольно слушая разговор, слегка повернулся лицом к Конарю и замер, затаив дыхание.
               - А Гришка, ево ординарец… Остапов, што ль… Ну, тот, што приказы по бригадам развозил да баб ему таскал… Помнишь? Мой хлопчик, из местных, тогда в оцеплении стоял. В Кизитериновской балке, в Нахичевани. Тама ж ево и прикопали… В Александровской слободке. Сказываеть тот самый хлопец, што Гришка после тово дела стрелялся и сам…
                Владимир от таких известий смутился, но виду не подал.
             Маслак сел на глинобитный пол, вытянул полные, жилистые, раздутые в коленях ноги, закинул большую  голову, влажно захрипел:
               - Найду, с-суку… Ох, и найду ж… Лютой смерти… Предам!.. Шкуру живьем сдер-ру!.. Жилы выну!
- Люди брешуть… - Конарь издевательски ухмыльнулся, - што… тот Гришка… Он теперь в Че - Ка служит. Так што, он и сам тебя ищет.
                Маслак опустил крупную голову, задумался. То, что его ищут конные при артиллерии отряды милиции и чекистов он и так знал. Знал и то, что уж теперь – то тот же Скиба уже сообщил, где его искать. Если рассудить трезво, то надо было спешно сниматься и уходить. Уходить… А куда? Через калмыков на Каспий? Так вертались уже оттудова. Сказывали, там уже не прорваться, повсюду по побережью стоят заградотряды красных. Вроде, как пограничную стражу формируют. А дальше, если даже и удастся пробиться к морю? В Персию? Так там таких, как они уже по берегу вылавливают местные ханы и отправляют в рабство по всей Азии и Африке. Уйти в Китай? Далеко. По пустыням и коней потерять и самим пропасть. Выход оставался один.
                Через минуту он повернулся к Конарю, скривился:
             - А ты, Конарь… Отчево  ты народ пугаешь? От из-за таких брехунков, как ты-ы…
            - А што?
            - А то… Ты себе гимнастерку прострелил? Прострелил. Сам! А потом ее и …напялил?  И што сказал? Конаря, мол, пуля боится! Да дур-р-рак ты, Лева… От гляди… Я сейчас, - он, покачиваясь,  поднял винтовку, навел онемевшему Конарю в голову, передернул затвор, - вот пальчиком… так… Слегка… надавлю-ю… и нету Конаря Левы! А? И уж… Моя-то  пулька ево… не побоится! Не отскочит!
               Конарь испуганно присел на глинобитный пол, тщедушно закрыл голову руками.
             - Не боись ты… Не стрельну я… пока, - Маслак довольно выпрямился, широко ухмыляясь в усы, - вот только народу не шуты гороховые ноне нужны… А умные вожаки, понял, Левка?
               - А на кой ему… вожаки? Ворон рази пугать? – Конарь, виновато скалясь, присел на замызганный табурет.
               - Ничево ты, Лева, не смыслишь… Народу теперя самый резон разобраться, што к чему, - Маслак тяжко вздохнул, открыл дверцу шкапчика, достал бутыль с мутноватой куренкой, налил до краев стаканы, - ему теперя, Лева,  в самый раз… Отличить коммунистов жидовских от истинных большевиков. Повернуть штыки… И мы, кр-расные драгуны… Долженствуем… повести…
                Владимир вышел из хаты, достал кисет. Майское многозвездное небо тяжелыми черными крыльями охватило этот небольшой хутор. Луна тихо встала ясным желтоватым кругом высоко над  косматыми дымами темно-синих туч, лениво протянувшихся с запада. Где-то на окраине хутора злобно лаяли собаки, на другом конце, под балкой, ухабисто наяривала фисгармонь, слышались пьяные крики и звонкий бабий визг.
             Владимир поднял глаза, перекрестился на луну.
            - Эх, язычники мы… Язычники! Где ты, вера наша?! Где ты, моя Родина, за которую я столько лет дрался? Что же… делать мне, Господи? Вразуми и благослови мя, Господи… Куда мне идти? Трудно дышать!..- прошептал он неожиданно для самого себя. Дрожащими пальцами расстегнул тугие петлицы кителя.
                Где-то там, в той стране, которая уже теперь потеряна навек, отрезана и отринута, остались и Татьяна, и Ольга, и, конечно, его сын… Или дочь, какая разница! А кто теперь он? Начштаба… Кого, какой части? Белобандитов, как говорят красные! У Левки… Конаря! Он, Владимир Крестинский, русский офицер, полковник, начальник отдела контрразведки штаба Вооруженных сил Юга России! Продолжает эту братоубийственную, уже повсюду затухающую,  бойню… Скитается по этим уже мирным степям вместе с простыми убийцами - разбойниками, которым уже даже русские бабы кричат, чтоб они убирались прочь… Им детишек рожать надо, а вы еще воюете… Сохрани и помилуй, Господи! Какая низость, какой позор…
              Владимир невольно ощутил, как рука открыла кобур револьвера. Он крутнул барабан, гильзы тускло сверкнули медяшками капсюлей… Эх, батюшка-царь Николай! Сколько ж ты наделал боеприпасов в шестнадцатом году! На всю смуту русскую хватило. И еще надолго останутся!
                А сколько горя ты принес народу русскому? Как началось еще на Ходынке, так и повелось…
          Он поднялся, вытер пальцами мокрые усы. Вложил твердой рукой револьвер обратно.
                « …Ты приходи, Володя… Я ждать тебя буду… Твоя навеки… » - вспомнились, засветились несмелым огоньком теплой надежды  последние слова Танюши. Такой родной и такой далекой, недосягаемой  теперь Танюши…
Эх! Пропади все! Наосточертело все! Надоела нескончаемая дорога, надоела кровь, что стала дешевле воды родниковой, надоел пустой треп… Надо все менять!
                Из флигеля раздавались визгливые пьяные голоса, играла, от души наяривала  веселая гармоника. Под уже зацветающими громадными акациями нетерпеливо ржали и били в землю копытами непоеные еще с полдня кони.
                « …Э-эх! Драгуны красные, ч-черт бы вас побрал!»
                Владимир взял ведро с плетня, пошел к колодцу. Полная и прозрачная луна тихо катилась над плывущими в темень черными ночными облаками. Где-то вдали робко тявкали собаки и выла далекая ночная птица.
           Вот он, красавец Булат. Жеребец самого Конаря. Трофей! Говорят, Конарь в двадцатом году под Егорлыкской пулей ссадил с него самого командира Терской дивизии… А впрочем, Левка горазд и приврать…
Жадно пьет студеную водицу Булат… Цедит смачно сквозь полные черные, чуть свисающие по краям губы. Зачем ты, братец, Булат, теперь Конарю? Покойникам кони не нужны… Застрелит его Маслак, это и ежу понятно. Двум волкам в одном логове не ужиться! Эх, была-не была!
              Конарь за все месяцы пребывания Крестинского в своей банде ни разу не обидел его ни бранным словом, на которые он был весьма горазд, ни делом. Очень часто Владимир выручал его советом в тактических вопросах, когда банда попадала в тяжелое положение. Дважды именно его помощь спасла их от неминуемого разгрома красными. И только один раз, поздно ночью, когда Крестинский вышел по нужде, а полупьяный Левка проверял караулы, они столкнулись нос к носу и тот злобно прошипел:
             - Гляди… Гляди, полковник! Задумаешь свалить, лучше сразу застрелись! Кожу сдерем и солью посыпем!
           Владимир медленно, все еще раздумывая, отвязал жеребца, спустился с ним вниз, в балку с едва журчащим робким ручьем в темных зарослях острой осоки, накинул повод на прибрежную вербу, вернулся в хату. В сенях висели седла, снял свое. Мимоходом заглянул в летницу, бросил в переметную сумку румяную паляницу хлеба.
             «Джигита прокормит дорога!» - он улыбнулся, ибо теперь уже все сомнения остались позади, мосты были сожжены и ему вспомнился этот персидский сказочный мотив.
              Булат, словно не чувствуя седока,  весело летел по ночной, покрытой качающимися седыми ковылями степи. Кобыла Владимира, хрипя и взвизгивая, то и дело настигала их сзади, пристегнутая поводом к луке седла. Полная пятнистая луна, голубовато освещая путь, неотступно летела следом.
                « На какой-нибудь полустанок севернее Ростова… Или, допустим, Новочеркасска… А там в любой вагон… Под сено, под уголь, под дрова… под что угодно!.. И до Курска. Дорога там одна, не промахнусь… В Старый Оскол! На улицу Вишневую, напротив аптеки Шляпкиной! К единственному в этой уже чужой стране теплому, родному человеку…»
       Туда, туда! Где чудная ночная песня низким грудным голосом, где игривый завиток волос на тонкой белой шее, где томная улыбка так, одними краешками  живых и чувственных губ, где полноватые руки с тонкими полудетскими пальчиками на твоей груди… И пусть между нами тысячи верст, пусть! Все пройду, все преодолею! Найду.
Я тебя найду!!
                Темными ночами уже неделю продвигался он вдоль низких камышастых берегов Маныча, меж заросших будяком да растопыркой мужицких полей, сиротливо раскинувшихся вдоль дороги, аккуратно обходил светящиеся редкими огоньками хутора, станички со злобно лающими по окраинам собаками. На прохладной зорьке, выбрав какую-нибудь сухую балочку,  спешивался, снимал седло, сушил потницу, поил и кормил коней травами, путая их крест-накрест, по-казачьи. Дремал в тени прибрежных верб и ракит, выставив револьвер на взводе и намотав повод Буяна на запястье.
              Однажды осенила мысль: столько народу он перевидел за эти кровавые годы, столько лиц и судеб прошло-промелькнуло перед ним… А вдруг… Узнает кто?..
           И он перестал брить подбородок и отпустил свои «штабные» усики пошире.
                Нудный ночной дождик моросил всю ночь. Хоть глаз выколи. Буян, сердито  похрапывая, уверенно идет по затопленной низине, сочно шлепая своими большими копытами по травам, утопающим в воде. Низкие темно-лиловые тучи наконец обнажили желтый серп уже ущербного месяца. Владимир чуть задремал в седле под мерный топот коня.
          Вдруг где-то впереди очень близко залаяла собака. Буян настороженно поднял голову,  повел острыми ушами. Владимир натянул повод, приподнялся на стременах. Серая скупая зорька тихо лилась по все еще сонной степи, весело сверкающей в свете пока  не пропавшего месяца мириадами капелек бирюзовой дождевой росы. Какое-то строение с возвышающейся над окрестностью каменной дымовой трубой темнело впереди, в низинке.  Втянув ноздрями тяжелый зоревой воздух с запахом сгоревшей окалины, он понял, что это, скорее всего,  кузница. Простая сельская кузница, какие есть повсюду. И, наверное, она теперь, когда все вокруг разорено войной,  пустая… Можно и передневать в ней… И лошадей укрыть можно…
               Ниже по течению речки тускло мелькали редкие желтые огоньки какого-то хутора.
              - Нет, опасно, - проговорил про себя Владимир, - ну, а вдруг… Сюда придет кто-то?
            Он уже хотел поворотить Буяна с тропинки, едва заметно вьющейся под копытами и ведущей прямо к кузнице. Однако какое – то ему совершенно непонятное, едва уловимое, но сильное и неотвратное  чувство вдруг овладело им. Что-то влекло его, манило в кузницу и он уверенно подстегнул коня.
Накинув повод на зализанный сук под старой разлапистой, начинающей уже зацветать акацией, Владимир осторожно стукнул пальцами в тусклое окошко кузнечной пристройки.
              - Ты, што ль, Олечка? – тут же раздался изнутри хриплый стариковский голос, - а… , по што ж ты… В такую рань-то?.. Постой, голуба, отопру…
              - Пусти бродягу на постой, дедушка, - Владимир  простецки улыбнулся вставшему на закопченном выщербленном пороге сгорбленному полусонному старику-кузнецу, - мне днем… Схорониться бы надобно. Я вреда тебе не сделаю, я далеко еду.
                Панкрат Кузьмич опустил узловатые руки, молча кивнул головой, пропуская незнакомца вовнутрь.
           Едва войдя и оглядевшись по сторонам, Владимир заметил едва краснеющий горн и понял, что кузница эта рабочая и вся его затея переждать тут день скорее всего теперь не выйдет.
          - Ты… Присядь, мил человек..., - Кузьмич с укромным любопытством, исподтишка внимательно разглядывал странного путника, - токо тута вон какое дело… Я б с нашим удовольством… Отчего ж не подсобить доброму человеку… Путь - то твой, ох, далекий! Вижу я - не хочешь ты с людишками встречаться, коли ночкой да под дождик… идешь. Спешишь, верно… Ну, это твое дело… И нас не касаемо… Так кузня-то… Энта коммунарская… А ить весна на дворе… Народишко-то сюды теперя… Цельными днями шастаеть…
           - Понимаю, дедушка, - глубоко вздохнул Владимир, опустив глаза, - я теперь уйду. А…, а вот… хлебца у тебя… Нельзя ли раздобыть… Уж прости ты меня, наглеца?..
               Панкрат Кузьмич согласно закивал головой, сноровисто повернулся к замусоленному шкапчику, висевшему на стене. Достал оттуда завернутую в чистую тряпицу краюху хлеба, хотел было отломить, но потом целиком протянул Владимиру:
               - Бери все, добрый человек. На здоровье и с Божией милостью. А то погоди малость… С восходом … эх-м…  Невестка моя, Оленька пожалуеть… Она у меня в коммунии кухарить… Та по санитарской части… Э-кхе-кхе… Молочка принесеть, правда козьево, сальца да лучка… Мне-то старику, такие припасы и ни к чему, энто я… Молотобоя свово подкармливаю… Парень-то здоров поесть! Да-а-а… А… А  он теперя, да в отлучке находится…  Подкрепишься в дорогу, чай все на одном скоромном перебиваешься? Ишь, отощал-то как…
            - Как здоровье твое, дедушка? – Владимир щипком аккуратно отломил краешек коврижки, бросил в рот, стал жадно жевать.
                Панкрат Кузьмич отметил про себя тонкие длинные пальцы и этот щипок, ну совсем так, как обычно отламывали хлеб благородные. Закряхтел, не подавая виду:
            - О-хо-хо-хо-о-о… Како - тако здоровье наше, мил человек? То в грудях сдавить… Вот намедни рука правая выскочила с суставы. Старый я конь, глубоко уже не вспашу… Так невестушка – то моя, Оленька… По санитарской части мастачка… Тут же и вправила ту суставу… Настрого наказала не подымать ничево, окромя кружки  водицы… А как тут не подымать-то? В кузне?  Так ты, мил человек, побудешь малость?
              Но Владимир, решивши, что лучше ему не дожидаться  невестку старика, ибо женщины болтливы и весть о его появлении может тут же разлететься по всему хутору, выпив воды из ковшика,  уже отворил скрипучую дверь:
             - И на том спасибо тебе, старик. Вовек тебя не забуду. И хочется молочка испить…- он грустно усмехнулся, - да нельзя мне… Задерживаться! Спешу я…
             - И куды ж ты поспешаешь, соколик?
             - Спешу я… Спешу туда, где меня ждут. Прощай, дедушка!
             - Сохрани и помилуй тебя Господь, мил человек, - тяжело вздохнул Кузьмич, из-под седых своих бровей  наблюдая, как всадник, быстро удаляясь,  уже растворяется в еще сумеречной утренней степной дали.
                А от просыпающегося хутора, едва разбуженного голосистым петушиным роскриком, из повисшей по-над сверкающей от росы глубокой балкой  кисеи розового туманца по направлению к кузне тем временем быстро приближалась тонкая, совсем не крестьянская, женская фигура с небольшим узелком в руке.
                Ольга уже больше года жила на хуторе у Остапенковых. Она вошла в крестьянскую жизнь, в их семью, в неприхотливый, бедный, но строгий быт просто и как-то незаметно. На Троицын день в самый канун Всеношной в прошлом году  она родила первенца-сына и дала ему имя своего отца – Николай. В том же прошлом году, на Покровах, она похоронила скончавшуюся во время родов Сашу – жену Григория. Выплакалась. Пока было немного молока, она кормила грудью обеих детей – и своего сына и сына Григория, давно уже не подававшего никаких вестей. И ему имя давал уже Панкрат Кузьмич, шепелявя беззубыми губами и крестясь на икону Николая-угодника:
             - А што тама у нас… Кузнецы от природы мы…, - и, махнувши рукой, сквозь слезы выдавил, - записывай, Кузьма, мол, Григорьев сын… Сиротка-а-а…
              И тихонько заунывно тужил себе под нос.
             Старших детишек, Петьку, разом повзрослевшего, с суровым, не по-детски  строгим лицом и Клавочку, исхудавшую до крайности, с распухшими от слез глазами, бережно посадив на подводу, увез в Песчанскую коммуну  молчаливый дядя Еремей, косматый, с неухоженной седой бородой. Раньше дети просто разбежались бы при виде такого страшного старика, а теперь они, провалившись в солому,  с безучастным видом прижались теснее брат к сестренке, да и поехали. Панкрат Кузьмич, в своем стареньком заношенном сюртуке, сгорбившись, держась за левую сторону груди, долго-долго  молча сидел в тени старой ветлы, безучастно глядя вдаль, на пыльную степную дорогу, по которой уже давно скрылась из виду Еремеева подвода.
За всеми домашними заботами, за недосыпанием ночи напролет то из-за крика детишек, то из-за помешавшейся рассудком после продотрядовского налета Терентьевны, то из-за дальних громов, а Бог его знает, что это: гроза первая или… Ольга вдруг ловила себя на мысли, что совсем, совсем забыла и думать о Владимире, о своей прошлой жизни вообще, о покойном отце,  о службе в Деникинской армии, о пленении, и лишь та большая голодная волчица, с белым от снега ощерившимся загривком, которая шла по ее следу той метельной январской ночью, на засыпанном голубым снегом поле боя, все виделась ей порою в ее коротких и чутких материнских полу-снах. Волчица мудрым и незлым взглядом долго смотрела ей вслед, а Ольга все  бежала, бежала, задыхаясь и выбиваясь из последних сил…
           А потом – то резкий крик Кузьмы, то тонкий, писклявый  голосок Коленьки быстро отгоняли и волчицу, и ее сон, и она, так привыкшая к полу-снам еще в московском госпитале, открывала тяжелые глаза и быстро подымала голову…
            В одной руке – крикливый, требовательный, сильно бьющий ножками и сжимающий кулачки Кузя Остапенко. В другой руке - спокойненький, тихий, часто улыбающийся Коленька Крестинский. Так и ходила, прикачивая обеих по комнатке до самой зари. Коля  чуть заквасится, захнычет – она обзовется, лукаво прищелкнет языком, пощекочет ему за ушком – тот во весь беззубый ротик заулыбается улыбочкой сладкой, безмятежной… А Кузя, тот помладше, тот не таков… Если что не так – будет орать злобно, глубокие глазки так и блестят полные слез, будет требовательно сучить широкими розовыми ножками, сжимая кулачки и мыча, как телок. Сунет она ему в рот пустышку он тут же выбросит ее, сердится  и плюется, как взрослый… Затихал вовсе не от пустышки, а так, внезапно, Бог его знает, от чего… Дед склепал для них широкую двойную люльку и Ольга порой часами качала, качала, пока не притихнут оба, такие разные.  А, чуть прикачавши, сама сонная, спешила во двор, выдоить козу, справиться по хозяйству.
           Только приклонит тяжелую голову, забудется коротким сном, из светелки вдруг подаст грубый голос Терентьевна:
          - Соседка… Соседка, Мотя, Мотя… Мотя… Ты мово Гриню не видала? А? Гриню… Мово… Сказывали бабы, побег к речке… А тама кручи… Не видала ты, Мотя?..
                Ольга уже подходила к кузнице, когда Владимир, пришпоривая Буяна, скорой рысью  уже уходил в просыпающуюся от ночного сна росистую степь. Его мысли теперь были заняты тем, где – бы остановиться на дневку, чтобы не наткнуться на людей.
           И даже, если бы он на скаку оглянулся напоследок, то вряд ли различил бы в легком туманце одинокую женскую фигурку, спешащую к кузнице.
Да и не узнал бы он издали в исхудавшей понурой крестьянке, тяжело бредущей под гору с узелочком в руке, свою Оленьку.
               Что есть - Судьба? Это то, что суждено каждому из нас свыше. И не миновать и не скрться.
               А что есть – Несудьба?
Никто не скажет. Но в каждой человеческой судьбе, пусть даже самой светлой, счастливой и удачной,  тонкой черной змейкой нет-нет, да и скользнет -промелькнет  змейкой и своя злая Несудьба. Бежит себе и бежит по первой траве весенний талый ручей, полнеет, ширится, набирает силу, собрался он из двух несмелых ручейков, заиграл, запел звонко под мартовским теплым солнышком ! Бежит, бурлит водицей талой! Но наткнется вдруг ручей этот на черный камушек и глядишь: раздвоился уже он на два рукава и побежали те два тонких и едва заметных рукава в разные стороны и пропали в изумрудной густой траве, и пошли каждый своим путем-дорожкою, уже никогда так и не встретившись… Так и люди порой.
                Судьба - Несудьба… Каждому своя.

                На два пуда овса и половину сухой бараньей тушки Владимир  на пустынном, будто вымершем  хуторе променял у осанистого и малоразговорчивого мужичка свою здорово отощавшую за недели непрестанного бега по степи кобылу.
                - А на кой она тебе, Ваше благородие? Токо в довесок! Скоро глядишь, совсем свалится! А ты, я глядю, дюже поспешаешь…
                - Откуда знаешь, что я, э-э-э… из офицеров? – недовольно спросил Крестинский.
                Мужичок с косматой рыжей бородой-лопатой и хитрющим прищуром туда-сюда забегавших узких глазенок только ухмыльнулся и простовато процедил сквозь зубы:
               - А у тебя, вашбродь,  походка-то… драгунская: правая рука наотмашь, левая… Будто бы как на темляке шашки лежить… Меня не проведешь, я, милок,  в армии с четырнадцатого года…
                Переправившись через реку вброд, взял чуть южнее и вот уже засветились, замерцали, судя по карте, желтые огоньки станицы Мечетинская.
                В Персияновке, на станции, стиснутой высокими буграми, лишь забрезжило прохладное майское утро, за полуразбитой мрачной водокачкой, он отдал повод Буяна довольному разъездному, а тот завел его в паровоз, стоящий  под парами, там хлопцы быстро сдернули с него мундир, накинули промасленную робу поммашиниста, дали в руки громадную лопату:
                - Сюды! Када открывается заслонка… Бери больше! Кидай дальше!
              И, оглушительно просвистев,  весело стронули длиннющий, черный, загруженный углем, состав.
               На Москву!
              - До самой станции Лихой не станем, так што, копошись, брат! Водичка, вон она, на пристенке в курдючке висит… Пей-не жалей…  от пуза!.. А с хлебушком… У нас похуже, брат.
                В Старом Осколе, вдоль приземистого разбитого перрона тянется громадный деревянный пакгауз, а на нем саженей на десять растянуто мокрое красное полотнище с желтыми охряными буквами:
                « Каждой контре – пуля в лобъ! ЧеКа не дремлетъ!»
               Состав остановился, тяжело дыша выпускаемыми из клапанов котлов  горячими парами. Теплый луч солнца, лениво показавшегося на востоке, ласково скользнул по блестящим рельсам, по товарняку, стоящему на первом пути и осветил ровным желтым светом гнутую кабинку паровоза.
            Владимир тяжело опустился на корточки и на минуту задумался. Старик-машинист, Евсей Евсеич, с которым за долгие дни пути он успел подружиться, толкнул его в плечо и, пряча усмешку в густых седых усах, проворчал:
             - Што, кавалер? Остаешься у  своей крали, али как? Или далее… В Елец и на Москву  с нами поедешь? Думай… Как оно, тебе сподручней. Хорошо думай!
                Владимир вскочил, засобирался. Приобнял и поблагодарил за все Евсеича и его помощника-мальчишку. Едва отстегнул помочи заношенной промасленной робы - Евсеич тут же нахмурился, и застегнул ему их обратно:
               -Так ступай… Оно надежнее. А хорохориться… Дома будешь, кавалер!
Владимир легко отодвинул жестяную дверь кабинки, оглядел пустой, в цветущих каштанах перрон, полной грудью вдохнул в себя тяжелый гаревой воздух старо - оскольской станции и спрыгнул вниз. Помахал промасленной кепкой медленно удаляющемуся паровозу, огляделся.
             Боже мой… Где-то тут, совсем уже рядом… Она!
            Сколько бед, сколько лишений, сколько тоски и глухой, безнадежной грусти… И вот, он здесь, он ходит под тем же небом и дышит тем же воздухом, что и она.
                Все!! Прощай, проклятая война! Прощай, оружие! Хватит! Надо жить и… Рожать детишек!
                Он торопливо пошел вдоль перрона, а когда он кончился, свернул по широкой тропинке вниз, в город, теряющийся в густых кронах кленов и каштанов, пошел вдоль низких приземистых хатенок путейских и рабочего люда. Напротив, в густой сосновой роще заливисто пели ранние беззаботные соловьи. Владимир вдруг подумал, что эти трели он не слыхал, а может, просто не слышал,  с самого четырнадцатого года, с того дня, когда их состав вот таким же ранним утром трогался на германский фронт со станции под Смоленском. Какой станции-то? Он шел и думал, думал  и все никак не мог вспомнить.
У редких прохожих, стараясь выглядеть и говорить попроще, он осторожно разузнал, где в городе искать аптеку Шляпкиной.
                - Володя!.. А… Вы ведь… Володя? – он невольно вздрогнул, а низенькая старушка в круглых очках и в выцветшем ситцевом платочке, с добрым улыбающимся лицом и удивительно молодым и низким, грудным, так до боли знакомым голосом, встретила его у распахнутой настежь заскорузлой деревянной калитки, с любопытством всматриваясь в него снизу вверх, - Вы знаете… я поражена! Ведь Танечка так верит, так верит, что однажды Вы придете… А я ей говорю, эх ты, эх ты, бедная, бедная  ты  Ассоль… Вы ведь читали последнюю повесть Грина? Ах, да… А Вы пришли… Удивительно! Не правда ли?.. А я вот все  высматриваю молочницу. Куда она запропастилась? Детям, знаете ли, молочко надо.
                Владимир опешил и стоял перед калиткой, неловко переминаясь с ноги на ногу. Ему было неловко за свой вид в этой замусоленной робе машиниста, за свой неожиданный приход и за то, что он теперь станет еще одним ртом в этой ее семье.
               - Только Вам, Володя, лучше сразу уйти.
               Старушка нахмурилась, поправила очки, поморщила узкий желтоватый лобик,  понизила голос и, опасливо оглядевшись по сторонам, почти зашептала:
- Ведь ей, моей дочери, тут на днях одна цыганка нагадала, что Вы к ней обязательно придете, но что она… Вас погубит! – и легко оттолкнула его тонкими ладонями обеих рук.
             Он смутился теперь еще больше. Отчего-то вспомнилась разноцветная, дышащая луком  цыганка, нагадавшая Романовскому: «Едва ступивши на чужбину… Примешь смерть!»
           - М-м… Никуда я теперь не уйду! Я люблю эту женщину, бабушка и… И будь, что будет! Где она?
           - Во-от уж… Бабушка… И вовсе не бабушка, - она надула тонкие старушьи губы, - Вам я не бабушка!! А… Агриппина Сергеевна! Между прочим… Дочь пол…, э-э-э, коллежского советника! Да-с!.. Ну, тогда… Идемте же, - уже примирительно заворковала она, опасливо оглянувшись вдоль улицы, увитой цветущими каштанами, - я Вас, Володя, пока чаем напою.
              - А… А как же молочница? – Владимир впервые за много месяцев испытал сладкую дрожь в ногах, - не прозеваете?
              - А она всегда сама стучится. Это я так, от нечего делать ее высматриваю.
                Все, все, что было с ним до сей минуты вдруг ушло, пропало, провалилось, как в бездну… Какая-то глухая, тяжелая дверь вдруг захлопнулась, дверь эта закрыла все-все, что было раньше, едва услыхал он, прихлебывая горячий чай, тихий  скрип двери и тот самый низкий, любимый и один на всем белом свете настойчивый голос:
             - Мама… Мама! А… Меня никто не спрашивал?
             - С чего это вдруг? – невозмутимо и несколько сердито ответила Агриппина Сергеевна, впустивши в сени Татьяну и запирая дверь на ключ.
              - Да так… С утра томится душа… Вся трясусь и мысли в голову лезут всякие… К чему бы?
                Она вошла в комнату, медленно спустила с головы косынку, безвольно опустила руки и вперилась в него томным, вопросительным взглядом, чуть приоткрыв свои пухлые губы и в удивлении расширив чуть раскосые глаза.
             Он поднялся, не отводя взгляда от этой милой раскосости, от этого тепла и нежности, он сделал шаг навстречу…
            Она приняла в теплую свою ладонь его шершавую руку  помощника машиниста, молча, пряча улыбку в ямочках пунцовых щек отвернулась и, не отпуская его, потянула за собою, повела прочь, из домика, вниз, в сад, в тысячи зеленых яблок, слив и груш, усыпавших склонившиеся до земли ветки, в чернеющие россыпи смородины, в треск кузнечиков и щебет неведомых и невидимых глазом птиц… Она так же молча и все быстрее и быстрее вела его в поле, сплошь усыпанное полевыми душистыми ромашками, наполненное голосистой музыкой  раннего лета, она ускорила шаги и вдруг сорвалась, побежала к речке, и он не отставал, не отпуская ее ладонь, она вдруг сбросила платье, и он сдернул ненавистную промасленную робу, они плюхнулись в зеленоватую квакающую прохладу тихой реки и плескались, и смеялись, и играли, как дети… И как будто бы и не было позади тяжелых верст двух войн, морей крови и тех мук нечеловеческих… Она была не здесь, на грешной земле, она теперь парила там, высоко – высоко, среди облаков,  в голубых летних небесах и небо это приняли и его, оно приняло их обоих. Потом она, вдруг приблизившись, прильнула к его губам долгим томным поцелуем и этим поцелуем она теперь опустилась  на  землю и привела его в рай земной и он ослеп от счастья и уже не видел ничего, кроме нее.
             И когда они насытились простым созерцанием друг друга, простыми прикосновеньями и полусловами, брошенными невзначай, вскользь, как будто бы… Не отводя горящего взгляда, она крепко ухватила его грубую ладонь и уверенно увлекла в качающуюся прибрежную зелень. Ветки томной вербы, низко склонившейся над водою, покачиваясь от стыда, молча сомкнулись за ними…
                Потом  они долго  сидели на шелковой траве, спина к спине и молча, с упоением, наслаждались только еще пока чуть-чуть надкушенным их райским яблоком…
             И ни он, ни она и не видели, и знать не знали и им было все равно: было то яблоко спелым или зеленым, белым или красным. Им было вместе хорошо, вот и все.
                Татьяна рассказала, что живут они очень скудно, как, впрочем и все, вот только немного помогает сводный ее брат, Макар, который служит где-то в «ихней милиции», что ли, она и сама толком не знает, да Макар особо на эту тему и не говорит ничего… Но пайки он получает исправно, носит матери и сестре крупы, муку, принесет еще иной раз то четверть меда, то фунт  масла.
                - Нет, ну мы, разумеется, догадываемся, откуда это… Но у меня дети, сам понимаешь. Я, Володя, попробую упросить его помочь тебе получить хоть какие-никакие документы, Володя… Ну, и с трудоустройством тоже.
            - А как же… так получилось, что… Брат он тебе сводный? – Владимир, слегка улыбаясь, спрашивал и спрашивал у нее всякую чепуху и слушал, слушал, слушал ее голос, наслаждаясь, как любимой сонатой,  каждым его оттенком, каждым полутоном, каждым его едва заметным звуком…
             - А это надо спросить у дочери титулярного советника-с! – беззаботно хохотала Татьяна, поводя распущенными волосами и щекоча ими его голую грудь, - уж больно горячие романы крутила с… Одним красивым… Пролетарием! Ну, а покойный папенька взял ее уже с Макаркой… А потом появилась и я…
             - Скажи ему, что я учитель… Арифметики или что-то в этом роде..., -улыбался Владимир, сладко прикрыв глаза, лежа головой на коленях ее и думая о чем-то своем, - а впрочем, все равно… Я так счастлив, Танюша… Что мы снова вместе. Так счастлив.
      Татьяна вдруг умолкла, задумалась. Будто бы налетела на нее неожиданным ветерком грусть. Владимир знал, что означает эта ее задумчивость так, ни с того ни с сего. И сразу предположил, что причиной могло стать то, о чем он и сам думал и не раз: как примут его ее дети, и примут ли вообще.
             - А где твои дети, Танюша? Почему ты им меня не представила?
Она слегка улыбнулась,  бросила мимолетный взгляд,  отвела глаза:
             - Интересно, в каком качестве я им тебя представлю… Они ведь уже не маленькие. И они знают, когда и где… Погиб их отец. В школе они, где же еще. Школу  у нас открыли еще с осени.
           Они молчали несколько минут, каждый думая о своем. Потом заговорил он, развернувшись к ней лицом и не отводя взгляда:
            - Я, Танюша, не знаю… Где теперь моя жена Ольга и жива ли она. Может, и жива. Я всегда в своих скитаниях молил Господа только об этом. Но люблю я тебя. Люблю! И… Твои дети станут… Во всяком случае, я постараюсь, чтобы они… Стали и моими! Ну, а если не получится… Тогда я, конечно, уйду. Никогда я не поставлю тебя перед выбором. Никогда!

                …- А я вот, Володька, так себе понимаю, - Макар, невысокий широкоплечий малый с залысинами на круглой стриженной голове, лениво гоняя языком во рту остатки обеда, раскинул по потертой спинке драпового дивана тяжелые мускулистые руки, вывалил живот, скрытый застиранной тельняшкой, ковырнул в зубах спичкой, сплюнул и сладко зевнул, - ты ведь на учителя никак не тянешь… Хоть ты и… Мужик или… хто там… моей любимой сестренки. Да-да! Ты – вылитый контрик, вот ты кто… Я на вашего брата во как насмотрелся! И речи ты ведешь… Неправильные. Контрреволюционные. Смотри у меня! – он, сладко потянувшись, деловито  погрозил Крестинскому кривым пальцем, как нашкодившему школьнику, - ежели што… Я не погляжу! Ты у меня по первой категории пойдешь! В порошок сотру! А пока… Я тебе вот выправлю бумажку… А там видно будет. Да, гляди, я те сапоги приволок. Во! Дарю! Цени – яловой кожи сапоги.
                Владимир молча вылавливал ложкой в супе мелкие кусочки картофелин, раздумывая о чем-то своем.
           - Слушай… Чего ты все время молчишь, а? – Макар, рывком опрокинув в рот третью рюмку,  возвысил голос, затуманенными глазами пристально уставился в упор, - а может ты… Задумал чего?
                - Ну что ты пристал к человеку! – вошедшая с улицы Агриппина Сергеевна всплеснула руками, - ну какие такие неправильные речи он вел? Да ты выди на толчок, потолкайся пять минут, вот там чего только не говорят! И что власти вашей грош цена, и что пробудет она год или два… А что же это такое? Брак отменить! Жены – общие! Детишки в приюты! Трудовые армии! – уже кричала она в полный голос, - нас-то с Татьяной, вы в какой трудовой полк запишете?!
                - Цыц Вы, мамаша! – Макар отчего-то виновато оглянулся и бросил взгляд  в полузашторенное окошко, выходящее на улицу, - то на толчке… А дома ты… помалкивай! Будет революции надо в полк – запишут и в полк!
                Владимир отложил ложку, поднялся и, глядя Макару прямо в раскрасневшееся лицо, тихо сказал:
               -Это, милейшая Агриппина Сергеевна, он имеет в виду… Я вчера  заметил, что нынешняя власть… Она никакая не народная… Ибо подлинной власти у народа отдельно взятой страны… в истории еще никогда не было и, наверное, еще до-о-лго не будет. Тем более, в России. Как бы народу не хотелось. Древние Афины? Рим? Демократия для одних держалась на рабстве других. Нынешняя Британия? Франция? Колонии, их грабеж, вот весь ответ. А Вы, Макар…
               - Наша пролетарская революция, - твердо, но обиженно проворчал Макар, - для того и делалась в Питере…
               - А Вы вот сами и ответили на вопрос, - Владимир примирительно улыбнулся, принялся полоскать свою миску, - ведь революция-то… пролетарская? И рабочие, пролетариат – гегемон ее, как выражается Троцкий? А ведь у нас, в России восемьдесят процентов населения – крестьяне, мужики… Это что, не народ? – он выдержал небольшую паузу и решительно продолжил, выделяя каждое слово:
             - У меня в моей роте в четырнадцатом году рабочих человек пять было, а остальные… Мужики от сохи да лучины.
              Макар, со скучающим видом рассматривавший большую серую муху на выбеленном потолке, вдруг вздрогнул, развернулся и широко раскрытыми глазами уставился на Владимира, будто видя его впервые:
             - Это… В какой - такой роте? А? – его рот раскрылся, сузившиеся зрачки выкатились из орбит  и он, не скрывая своего крайнего удивления от такого неожиданного открытия,  приглушенно - вкрадчиво заговорил, медленно подходя к Владимиру, - в какой-такой … Твоей роте?! Так ты у нас… в ротных командирах ходил? В четырнадцатом-то году… Когда ротами еще… Кадровые командовали? А-а-а… Я-то, дурак набитый, все думаю, что за птица этот Танькин… хахаль… Что-то уж больно не похож он на учителя арифметики… А-а-а… Так - так - так… Так ты из тех, битых, каковые разбежались от нашей Красной Армии по всей России? Ну-ну, - не отворачиваясь, будто бы ожидая удара, попятился он к двери, на ходу напяливая фуражку, - ну, тогда пошел я… А вы тут, - он провел ладонями рук перед собой, - побудьте… пока.
               Татьяна с багровым заплаканным лицом всю ночь металась по постели, горячо шептала, как в угаре:
              - Ну зачем…, ну зачем ты так… глупо выдал себя?.. Он же тебя завтра же… отведет в свое это проклятое… Гэ - Пе -У! О-о-о! Ты его не знаешь!.. Бож-же мо-о-ой!.. Прости и помилуй нас, грешных… Володень-ка-а-а…
            И, уткнувшись лицом в подушку, рыдала, чтоб не разбудить детей.
Владимир был бледен, он молча курил у настежь распахнутого окна, спокойно любуясь вдруг вышедшей из-за громадной раскидистой липы полной луной. Ее голубоватый свет тихо пролился в комнату, бросил мягкие тени на предметы, лицо Крестинского вдруг располосовали глубокие морщины и в этом лунном свете оно сделалось старым, страшным, библейски страдальческим:
              - Полная луна. К перемене погоды…
               - Что? Что-что? Луна? Погода? Боже мой, его волнует погода, когда его завтра поволокут…, - всплеснула руками Татьяна и уткнулась в мокрую подушку, обхватив раскосмаченную голову дрожащими ладонями.
              - Ты думаешь, что я… проговорился? Танюша, я ведь в прошлом… полковник Генштаба и нам не положено… болтать лишнее. Не-ет, тут все гораздо глубже. Я знал, что говорю.
                Он тяжело вздохнул, присел на краешек постели, ласково провел ладонью по ее волосам, голос его потеплел:
                - Я преднамеренно, ты слышишь! Преднамеренно сказал ему правду. Мне надоело лгать! Я не могу так… Ни одной минуты не могу, не то, что прожить так годы. Я знаю, что за мной придут с минуты на минуту. И я им там… В Че-Ка… Расскажу все. Ну, разумеется, кроме тебя. Про командование полком в Кубанской армии, про банду Конаря… Будь, что будет! В конце-концов, чем я лучше… Глеба? Он лег за Родину… Он уже Там. Ну, суждено мне умереть не от пули в бою, а на эшафоте… Так умру. Как русский офицер. Как сотни тысяч, уже ушедших… Туда… Но лгать… не могу больше. Ты знаешь, я… так верил, так надеялся…, что вот, вернусь к тебе, устроюсь, заживем, и ч-черт с ней, этой властью! Буду кидать себе уголь в топку, да и радоваться каждому прикосновению к… Тебе! Но-нет! Я уже давно заметил, что меня повели. Эти незнакомцы в доме, якобы друзья Макара, которых Агриппина Сергеевна сроду не видела, эти ночные приходы самого Макара, якобы за ломтем хлеба… Ты знаешь, большевики ведь сами в прошлом хорошие конспираторы и теперь, получив в руки всю власть… Они следить умеют и они загонят народ в такое… стойло, что…
                Он осекся, встал, подошел опять к окну. Не поворачивая головы, тихо продолжил:
                - Я в последние дни все думаю, ну, не можешь жить…, пойди да и удавись! Но нет! Нет! Уж лучше… принять пулю от врага. Ты знаешь, как-то, на Кавказе, уже после твоего отъезда, в дни краха Кубанской армии, я, в минуту душевной слабости, взвел курок и приставил револьвер к виску… Но он дал осечку! Совершенно новый револьвер и сухие патроны! И… Мне все равно. Лишь бы они не тронули тебя… Но Макар вас с матерью любит, как бы он не относился к дочери… Статского советника… И, надеюсь, в обиду не даст.
                - Что, что, что ты болтаешь! – страшно воскликнула Татьяна, простоволосая, рыдая и вцепившись костяшками пальцев в его плечи, - а… я? Я, которая так ждала тебя! Так верила! Так любила и… Люблю! Так…
                И она уткнулась в подушку, чтобы не будить детей и вся содрогаясь округлыми бабьими плечами.

                Через узкую щербатую щель между гнилыми, пахнущими болотной тиной досками надтрюмной пристройки, льется холодный ручеек соленого морского воздуха и виднеются почти на уровне глаз матовые серые волны Балтики. Сквозь радостные вскрики бакланов откуда-то спереди доносится густое ворчание буксира, за которым лениво, порой вздрагивая, как живая,  тащится их баржа, под завязку набитая «врагами народа и революции».      Крестинский попробовал расширить щель с благодатным воздухом ладонями – тщетно, дальше идет ржавая жестяная обивка некогда солидной зерновой баржи какого-то там товарищества…
               - Зря стараетесь, полковник, - прячет  горькую усмешку в густые усы есаул Задорожний, с которым сидели в одной камере последние четверо суток, - раньше для купечества кораблики дюже на совесть делали. Этот и на дне моря сто лет пролежит, а не сгниет…
              - А все мы уже через трое суток… растворимся в соленой водичке, как в кислоте, - какой-то незнакомый арестант, из тех, что чекисты впихнули в трюм в самый последний момент, протиснулся к щели и почти к самому лицу Владимира, - дайте, братцы, хоть  глоточек свежего воздуха!
              - Пропустите штабс-капитана! У него астма! Да пропустите же, черт вас побери!..
                Владимир чуть отодвинулся, давая штабс - капитану притиснуться к спасительной щели, устало прикрыл глаза. Ни сесть, ни тем более прилечь в темном, зловонном трюме было невозможно. Арестанты стояли плотными рядами и если кто-то, вдруг охнув и вздрогнув, опускался на пол, то подняться ему уже не было никакой возможности, ибо его место тут же занимали двое-трое других несчастных. Никто в трюме не знал куда их везут. Возникали предположения: то на Валаам, то в Кронштадт.
                - Да пустят они нас на дно, господа, да и дело с концом! – еще вчера вечером, когда только баржа тронулась, громко заявил весельчак-мичман, худющий, кожа да кости. Мичман ночью, чтобы скоротать время, рассказал, как он служил на «Новиках» и как ему вручил медаль лично адмирал Григорович. А вот фамилию его Владимир, как ни силился,  не мог вспомнить, да и не стал вспоминать. А к чему? Скорее всего, так и будет… Скоро здесь ни у кого не станет ни имен, ни фамилий.
                В его памяти все время всплывала тягостная картина той последней ночи в тесном домике Татьяны, тягучий дождик, нудно барабанивший в железную крышу, внезапный лай соседской собачонки, уже успевшей привязаться к нему, осторожный стук в дверь, под самое утро, робкий, не свой голос Макара: « - Мамаша, откройте, дело есть!» - и разом ввалившиеся в их спальню пять-шесть чекистов в револьверами наизготовку. Резкий свист плетки и вздувшийся багровый рубец на розовом плече Татьяны, бросившейся в порыве с кулаками на одного из них, мощный удар Макара, сваливший того, с плеткой: «Это сестренка моя, дурья твоя башка! Тронешь – убью!!» и спокойный, даже какой-то театральный баритон их старшего:
             - Проверим и твою сестренку, товарищ Макар. Раз пригрела этого врага Революции. Ежели не виновная - никто ее не тронет! А своево бить – нехорошо!
          На допросах его не били, не угрожали, спокойно, записывая его показания шаг за шагом,  выспрашивали все подробности его службы у белых, в штабе Деникина, в Кубанской армии, в банде Конаря. Следователь-немец, сам из бывших надзирателей местной тюрьмы, полноватый неуклюжий  коротышка, порой хмурил брови и по-бабьи тонким голосом  уверял Крестинского, что его, скорей всего амнистируют, а то и пошлют в Красную Армию, лишь бы он все подписывал и со всем соглашался.
              …- А куда они нас волокут-то? – глухо отозвался из темного угла чей-то простуженный голос.
                - Да просто, полковник, они захотели с нами разделаться побыстрей. У них еще несколько эшелонов нашего брата стоят на путях, места в тюрьмах надо же освобождать…
                - Утопят, что ли? А не проще ли перестрелять,  да и в овраг? - уже энергичней, но с прежним равнодушием,  возразил тот же голос с заметной простудной хрипотцой.
                В быстро темнеющем море тоскливо засвистел ветер, пошла крутая волна, старая баржа заскрипела и застонала еще громче. Ее стало раскачивать и швырять по сторонам, но в трюме стало немного легче дышать.
            - Эта посудина вот-вот развалится, господа…
            - Поскорей бы… Проще, конечно, было бы нас прикончить еще в кутузке… Не хочется рыбу кормить.
            - А вдруг здесь недалеко до берега, а?
            - Нет, не проще, мой юный друг!.. Не проще им нас… взять и перестрелять. Вы, корнет, плохо знаете большевиков. Те, что наверху, в столицах,  в  ихнем Совнаркоме, стрелять да вешать не боятся, они знают, что если что, они сбегут с награбленным золотом в любую страну. Где их, разумеется, примут!.. А здесь,  внизу, расстрелы совершают  только редкие идиоты, но таких среди них мало. Ну, а вдруг все повернется вспять? Кому тогда ответ держать?..
                Вдруг все затихли и повернули головы на этот голос. Владимиру он показался очень знакомым, слышанным где-то раньше и не раз. Но в подвальном вонючем сумраке трюма было не различить лица говорящего и только его широкая фигура смутно выделялась меж других арестантов.
               - А тут – вариант ведь беспроигрышный, господа. Ну, посадили партию осужденных на баржу, ну отправили… Для отбытия назначенного революционным судом наказания. Но вот беда, случился шторм! А ведь баржа была… старенькая. Ну и пошла ко дну. Титаник, и тот потонул. Что там спрашивать с этой развалюхи… Никто не виноват, мол… Интересно, как они… Сделают это… Откроют кингстоны, што ли?
                - Н-нет, господин полковник. Прошу прощения, мичман Зотов. Я в юности подрабатывал на таких посудинах. Нет на них никаких кингстонов. Они выгружаются в сухом доке, там на днище есть такие задвижки, они вдруг раздвигаются и зерно сыплется прямо в вагоны.
                - Вот и мы вдруг ка-ак посыплемся! Как горох!
                -Только на сырое дно Балтики… Весело.
                - Эх, неохота умирать без музыки, господа.
                - Нет-нет, господа, я все-таки не верю…
               Владимир, насколько это было возможно, чтобы не потерять место у спасительной щели, продвинулся несколько вперед и, до боли в глазах всматриваясь в сумрак трюма, с трудом узнал в грузном одутловатом человеке полковника Скрябина, с которым в последний раз виделся в агонизирующем штабе Кубанской армии весной позапрошлого года.
                - Эх, умыться бы водичкой ключевой, холодной…
                - Скоро умоемся. Все разом… И уверяю Вас – очень холодной.
                Владимир отвернулся. Вот, люди… Живые. Офицеры… Молодые и старые. Скоро, очень скоро они умрут. За две-три минуты все будет кончено. И это все понимают. И их семьи никогда не узнают, каким был конец у брата, сына, мужа, отца… И где он нашел свой последний… приют. А они, как ни в чем ни бывало, говорят, шутят, ерничают… Деловито, как купцы хорошую сделку, обсуждают способ, которым их… сегодня лишат жизни! Как будто едут на веселую морскую прогулку… Может, не верят в близкий конец? А может быть, многократно виденные ими на войне чужие смерти как-то притупили их инстинкт самосохранения, свели на нет то чувство обычного страха перед смертью, которое возникает у приговоренного к смерти перед окровавленным эшафотом, как перед чем-то страшным, болезненным и в то же время таинственным, непознанным?
                Владимиру вдруг пришлись на память слова покойного отца, который, уже будучи безнадежно больным человеком,  иной раз приговаривал, сидя в глубоком кресле и набивая голландским табаком свою неизменную трубку:
              «- Вот дождусь внуков от Володи… А… Тогда и помирать не страшно…» Увы, не дождался старик.
                - Мичман,  э-э-э… Зотов, если я не ошибся… Должен вас огорчить, мичман. Я своим старческим глазом все же заметил на этом заурядном буксире морское трехдюймовое орудие. И оно расчехленное, к Вашему сведению. Они просто отойдут от нашей посудины и врежут парочку бронебойных пониже ватерлинии… И не станут заморачиваться… Ржавыми задвижками. А… Баржа им не нужна. Зерна в России-матушке теперь долго не будет… Пустят ее на дно вместе с нами, господа. Ну и… Концы, как говорится, в воду.
          « …А может быть, она… спаслась? Жива? Вопреки всему… Вопреки любому здравому смыслу. И уже ходит где-то по этой, уже для меня чужой и неприкаянной земле такой маленький, маленький человечек, моя плоть и кровь… Мой след на земле. Господи, дай мне силы… »
                Какой-то человек, до крайности истощенный, с косматой бородой, в изодранном рубище вдруг с силой вцепился длинными черными пальцами в его рукав:
                - П-послу-шай-те… П-полковник… Черт Вас побери… Вы ведь служили в штабе… У Романовского?.. – он отпустил рукав и ощерился беззубой улыбкой со старческим провалом рта, - что… Плохо выгляжу? И беззубый?.. Э-хе-хе-хе-е… Выбиты зубки-то… Не присматривайтесь… Все равно не признаете… Кто я? Эх… Никто! Через минуту, или час, или два – кончится песок в наших часах, полковник… И Вы, и я и все они,  - он обвел окружающих тонкой рукой в рубище, - все станут… господа… Никто.
                И он вдруг расхохотался громко и взахлеб, порой сочно всхлипывая, как ребенок. Потом резко затих.
               - Кстати, друга Вашего, Романовского… Его ведь… Убили в Константинополе. Да-а-а… Как раз… В день прибытия… Когда они с Деникиным… Дали деру!.. Бросив армию… Еще готовую драться…
                У Владимира перехватило дух, он всем корпусом дернулся к незнакомцу, ухватил за всколоченные космы и приблизил к себе его изможденное лицо, изо всех сил силясь узнать его. Но как ни старался, не узнавал ни единой черты.
                - Не труди-и-тесь… Мы с Вами там, в штабе Сидорина… Порой так спорили… О путях России… И Вы, полковник, называли меня левым… А разве может быть … Левый…
      Отвратительный запах гниющей живой плоти от незнакомца заставил его отшатнуться и отступить назад.
           Владимир отвернулся, всматриваясь в полумрак позади. Там тоже тихо переговаривались:
              - И что… Сидорин? Правда ли, что он хотел…
              - Хотел бы, так сделал бы, - отрешенно махнул рукой широкоплечий высокий человек во френче, стоящий к нему спиной, - н-е-ет, это честный человек, полковник. Но он трезвый политик. И жалел солдата. И дрался за Россию. А не за свою мошну, как некоторые.
            Он помолчал, изредка кряхтя и давясь одышкой. Потом поднял на Владимира большие и светящиеся живым блеском глаза:
              - Не обращайте внимания… Ребра переломали… господа большевики. Кстати… Слащев, говорят, уже у… них. Сам вернулся. Читает курсы… Так что… он там. Получает паек от Совдепии. А мы… тут. А Вы знаете… Почему мы все здесь? – он вдруг привстал, с силой ухватился за локоть Крестинского и зашептал страстно, с жаром, как может шептать в горячке больной человек, порой захлебываясь и с трудом преодолевая приступы одышки:
            - А только потому, только лишь потому, дорогой полковник… Что наша матушка-Россия… шла-шла, вроде бы и божьей дорожкой шла… Ну, а потом… просто свернула и… дальше пошла своим путем… Определенным ей… свыше… Дальше, понимаете?.. Но по - своему… Своему пути! Предопределенному всей ее предыдущей историей!! А мы, как те дворовые шавки, от бессилия и по злобной своей натуре… Просто вцепились ей в подол… Ну, и… получили свое… Потому, что нас… Не поддержал народ! А против народа… нельзя-я… Нель-зя-я-я…
                Владимир уже не слушал его. Известие о генерале Романовском, такое неожиданное и такое беспощадное, вдруг затмило в его сознании все. В памяти вдруг всплыли те невысокие молодые каштаны, так ласково шелестевшие молодой листвой у них над головами там, в Тихорецкой, той радостной,  такой теперь далекой и недосягаемой и так скоро и безвозвратно ушедшей весной девятнадцатого года, тот душевный подъем, когда он выжил в тесной землянке старика, когда он снова встал в строй, когда рядом была Ольга, любимая, желанная, когда каждый вечер встречи с нею он ждал так томно, так трепетно… Та безмерно толстая, разящая луком цыганка, прилипшая к Романовскому: «…Дай, родненький, дай, красавчик… правду скажу… чистую правду… Придет твой час последний… И примешь ты его, Родину покинув и едва на чужбину ступив!» И в ответ безмятежный смех генерала: «-Ну вот… На чужбине смерть приму… А пока я в России, могу и цепь на пулеметы подымать!»
                Бородатый незнакомец, придвинувшись еще ближе, одной рукой навалившись на чью-то неподвижную спину в рваной солдатской гимнастерке, уже настойчиво теребил его за локоть, умоляюще глядя снизу своими огромными на тощем лице слезящимися глазами:
               -… а я Вам скажу!.. Скажу! Пропасть, непреодолимая пропасть между нами: фабрикантами, банкирами, военными, конторскими, приказчиками, учеными,  врачами… Да-да, и врачами… И – народом!
                - Да ведь Вы теперь и перечисляете как раз… Тоже народ , - спокойно возразил Владимир, в душе чуть сожалея о прерванных сладких воспоминаниях, - у того же  Деникина отец из крепостных, хоть и вышел в майоры, у Алексеева – из солдат был…
                - Нет!! Нет! Не путайте! Народ – это мужики. И мастеровые. И в армии, и в армии, то же самое! – он попытался навалиться на спину всей грудью, но она вдруг зашевелилась и откуда-то снизу раздался слабый дрожащий голос:
                - Идите вы к черту, философы сраные!.. Вы мне все лицо уже истоптали… Сдохнем все скоро… Молитесь лучше…
                Баржу закачала налетевшая вдруг откуда-то  сбоку крутая балтийская волна. Узники разом притихли, кто-то из темного угла негромко  высказал догадку:
               - Какой-то встречный пароход прошел где-то рядом. Крупный…
               - Да-а-а… Союзнички теперь стадами повалили в Совдепию… Не могут без нашего леса, хлеба…
               - Хлеба? Вы сказали… Хлеба?!
               - Да это, скорее всего немцы… , - раздался очень слабый голос откуда-то снизу, но и он тоже показался Владимиру очень знакомым, - вы… думаете, колбасники теперь… навсегда удовлетворятся решениями Версаля?.. Нет! Они притулятся, сцепив зубы от ненависти…, к большевикам, приласкаются, наберут через них силу и опять ударят. И если кто-то считает, что Версаль навеки покончил с тевтонским милитаризмом… У сучки, породившей Бисмарка, господа, я уже теперь чувствую, опять пошла… течка! И новый Бисмарк… уже где-то очень косо поглядывает… И на запад и… на восток. И он ударит, поверьте, придет час… Ударит!
                - Ударит? По большевикам. Да и черт с ними!..
                - По России.
                - Вот Вы, полковник.., - очень тихо, переходя порой на свистящий шепот,  продолжал незнакомец, - Вы знаете, что у красных… и в помине нет тех же… офицерских столовых? Там все едят за одним столом… От начдива до ездового… Мелочь, не правда ли? Но какая!.. И это говорит об очень многом. У нас в полку, как-то уже в конце той войны… Э-хе-хе…Пошли на нас танки. Два танка и немецкой пехоты до полка. А артиллерии на позициях… нет! Танки из пулеметов бьют, подходят. Ну, наша солдатня и рванула из окопов. За ними и мы… Никто ж в плен не хотел. Бежали-бежали, до самой второй линии. Ну, думаем, занял немак наши окопы! Вдруг слышим: ударили два пулемета! Наши! Оказалось, два фельдфебеля с пулеметчиками, которые были на флангах,  не побежали, а подпустили их пехоту поближе и выкосили ее на открытом пространстве! Подошедшим танкам они просто вставили дышло куда-то в гусеницу, те и заглохли. Короче, герои! Им тут же – подпоручиков на погоны! Сам Комфронта вручал! Э-хе-хе-хе… Две звездочки сразу, шутка ли… И что Вы думаете? Их наши офицеры все равно не признали, не приняли в свою касту. Не здоровались. Руки даже никто не подал… Глупость? Чванство? Спесь? Барство? – уже громче спросил он и тут же сам и ответил, - нет, господа, это была месть! Слепая, глухая, жестокая месть мелкодушных, в душе слабых,  тупорылых людей… Ты обосрался, побежал, а если кто-то остался мужиком, мужико-о-ом, господа! И отбил атаку целого немецкого полка с танками… Так ты и… Руку ему теперь не подашь?! Вот! Во-о-от, где все начиналось!
                - Да, действительно… Какая пропасть. Бездна.
            С минуту вокруг царило молчание. Только поскрипывали дряхлые борта дрожащей от острого ветра старой зерновой баржи.
               - А как же мы все… Попали в эту пропасть, господа?! Хоть в последнюю минуту моей…, ну, нашей жизни… Хоть… Кто-нибудь скажет?
               - А не надо было вооружать… Десять миллионов беднейших крестьян! Если пропасть. Рано или поздно… Они все равно повернули бы эти миллионы винтовок… против власти!
               - Правильно! Надо было дать Столыпину все же завершить реформу…
               - И тогда середняк никому не дал бы бунтовать.
                - В войну не надо было ввязываться. Вот что.
                - А кто виноват? Еврей Богров?
                - Вы не правы, генерал-поручик!..
                -Тогда… Царь?
                - А не надо было вам, армии, рушить основу, фундамент России. Царь – эта основа наша и еще очень надолго, как вы его не величайте: Император, Правитель, Канцлер  или… Президент! А мы что натворили? Деникин ваш арестовывает царицу. Молодец! Алексеев взял круче, арестовал Царя! И все! Фундамент выбит и здание пошло… В пропасть!
                - Много вы понимаете, господа штатские!..
                - И все же я… заклинаю, господа… Пройдут многие годы… В России все уляжется. Вернется нормальное течение жизни… Не может не вернуться! Но никогда власть, которая так и не повернулась лицом к народу… Не должна больше его вооружать… Пусть и против внешнего врага! Иначе народ опять… повернет штыки против этой… Чужой власти!
                - Так надо все-таки повернуться к… народу. Вот и весь простой ответ на наш вечный вопрос: что делать?
                - А ведь мы стоим, господа.
                Баржа тихо поскрипывала, мирно качаясь на мелкой волне. Неотступная, тяжкая мысль все время и там, в тюрьме и здесь мучила его: как там Татьяна, ведь и ее грозились проверить чекисты. Неужто и ее поволокут в те страшные, залитые кровью  подвалы? И он, он, только он, Владимир и будет в этом виноват! Но… Ведь он же не знал, что у нее брат теперь в милиции? Он даже вовсе не знал, что у нее есть брат! Она вообще, ни разу о нем никогда и не говорила. А разве это остановило бы его? Разве его любовь не повлекла бы через пол - страны его к ней, если бы даже у нее было десять братьев и все в Че -Ка? Все равно… Неужели и она теперь страдает? Нет, нет, этого не может быть. Макар не даст. Он тогда из - за нее своего же милиционера ударил кулаком.
             Владимир прильнул к щели. Где-то на востоке робко серела широкая морская заря. Наверху, по железной палубе гулко загрохотали сапоги конвойных. Где-то рядом послышался звук отпираемого ключами замка, щель вдруг расширилась, люк откинулся и слабый утренний свет бросился в трюм с сотнями разом закопошившихся там людей. Пахнуло в лицо свежим морским воздухом, Владимир невольно сощурился.
                - Эй, контра недобитая!.. А ну! Выходи наверх, два… человека!
                - Кончать нас будете, господа хорошие?..
                - Не ссы… Хотели бы, так уже давно прикончили б!
               Владимир, оказавшийся как раз под раскрытым люком, с трудом разогнувшись, выполз на палубу баржи, за ним охранники вытолкнули того самого, заросшего косматой бородой, его ночного собеседника. Из люка раздались множественные крики, протянулись еще несколько десятков тощих рук и растопыренных ладоней.
                - Но-но!.. Не балуй! – и люк со скрежетом оглушительно захлопнулся, один их охранников тут же встал на него и запер большим амбарным замком. Люк уже содрогался от многих навалившихся на него снизу обреченных, но было уже поздно. Из бездны трюма неслись глухие стоны и отчаянные проклятия… Владимир искоса взглянул на второго красноармейца, стоящего чуть поодаль с наведенным на них наганом. Тот, заросший трехдневной щетиной, в старой разношенной казачьей папахе, скаля крупные желтые зубы, слабо и спокойно улыбался из-под густых седоватых усов, сквозь щелки глаз насквозь сверля Владимира. Спасительная мысль вдруг молнией сверкнула в его сознании: сбить его с ног, выхватить револьвер и…  Но мысль эта тут же и погасла.
                « Матерый солдат… Окопник. Такого голыми руками не взять… Не подпустит и на три шага! »
                Его напарник, тяжело дыша и отхаркиваясь, с трудом разогнулся, встал на палубе, шатаясь и широко расставив свои босые, в черных язвах,  избитые ноги. Бородатый охранник невозмутимо оглядел его до самых этих почерневших ступней, потом перевел взгляд на ноги Крестинского, обутые в подаренные Макаром новые яловые сапоги и взмахнул свободной рукой, сымай, мол.
              Владимир молча покачал головой, не дам. Тот усмехнулся, взялся за темляк висевшей на боку драгунской шашки:
              - Я тебе, дядя, их с ногами сейчас поотрубаю. Сымай, говорю. На дне энтого моря можно и босым ходить.
             « Эх! Опять тебя, полковник, в сапогах на тот свет не принимают! - горько про себя усмехнулся Владимир, вспомнив свою первую встречу с Гришкой, - ну, где ты, Григорий? Жаль, не свидимся больше никогда. А то, еще как посмеялись бы… »
                Бородатый с интересом повертел в руках сапоги, присвистнул, отчего-то поморщил лоб, сложил их пополам и бросил в затертый сидор. Показал рукой куда-то в сторону:
                - Вон кнехты. На них трос от буксирки. Вон топор. Рубите, да побыстрее… Мы вас отпускаем. Плывите. Тут до финского берега недалеко. А финнам товарищ Ленин дал волю.  А ваш Деникин – не давал. Короче, течение вас все равно к финнам отнесет. И – без глупостей!
             Владимир с тут же опустившимся на палубу напарником молча наблюдали, как оба красноармейца, не отводя с них оружия,  сноровисто спрыгнули в притороченную к черному просмоленному боку баржи небольшую лодку и отчалили в сторону буксира. Тот качался на волне на всех парах, на палубе у орудия деловито суетилась прислуга.
                - Да… Так они нас и отпустят… Заряжают, сволочи, прав был тот полковник.
                - Быстрей! – Владимир схватил топор и принялся рубить трос, - надо успеть выпустить наших! Но сперва – трос! Пока они отойдут, пока развернутся для выстрела…
                Топор старый, весь на зазубринах. А трос хороший, английский, стальной, толстый. Владимир, выбивая топором тучи искр, изо всех сил опускал и опускал его на гладкий чугунный кнехт. Наконец, трос  лопнул под действием натяжения и со свистом улетел в море. Буксир тут же развернулся и стал отходить, выпуская в быстро светлеющее небо густые клубы косматого черного дыма.
                Владимир бросился к запертому люку и стал рубить петли замка. Но жестяной люк под ударами прогибался, а замок все не поддавался. Снизу гудел многоголосый шум сотен глоток. Выбившись из последних сил, Крестинский огляделся. Напарника его на палубе уже не было. Тяжело переводя дух,  он мельком взглянул на удаляющийся буксир и обомлел: метров с двухсот черная дырка орудийного ствола уже хищно смотрела прямо в  него. Вдруг по железной палубе баржи, с воем рикошетя, застучали пули, заставив его упасть и откатиться за кнехты – всмотревшись, он увидел, что со смотровой площадки буксира по барже бьет станковый пулемет. Вскоре размытый стрекот  очередей достиг его ушей и нестройным эхом покатился, перекатываясь,  дальше по чистой глади уже штилевого моря. Владимир разглядел с обратной стороны  баржи удаляющуюся фигурку плывущего вдаль человека. Очереди стихли.
                «Ленту вставляют! Есть… одна минута…»
             Крестинский тут же подскочил к люку и опять стал сбивать проклятый замок. Наконец, его дужка улетела в море и в этот самый момент палуба под ним вздрогнула, вздыбилась, рядом раздался удар и глухая могучая сила, как пушинку, швырнула его с палубы в темную, глухую пропасть…
               Он очнулся от мирного переклика суетливых бакланов прямо над своим лицом. Прикрыл ладонью сузившиеся глаза, ибо в них безжалостно резанул яркий утренний свет. Попробовал пошевелиться и острая боль резанула низ его спины, заставила вскрикнуть. Но все же поднял голову над кромкой борта лодки, осмотрелся. Тихая ровная гладь бирюзового моря и несколько гомонящих бакланов  над ними. Баржи не было. Буксира то же.
               - Вы, полковник, повели себя геройски… До конца пытались вызволить наших. А я вот… - раздался над ним глухой низкий и знакомый голос, - струсил. Да-да… Бежал! Но хоть Вас-то все-таки… Спас.
                Он скосил глаза и увидел над собой темное, заросшее многодневной щетиной, до крайности истощенное лицо.
                - Хоть бы весло какое оставили, сволочи…
                - Оставили… нам жизнь, - глухо прохрипел Владимир, - и на том спасибо.
                - Ч-черт! Вот Вы… Все тот же… философ! Вы подымайтесь… Они ведь лодку нам не оставили. А просто бросили… Потому, что… Она течет… Со всех   щелей течет! Надо черпать воду. А то потонет и лодка!         
                - Ну, -Владимир, превозмогая резкую боль, приподнялся на руках, -лодку-то они бросили… А Господь-бог… Ее нам подарил.
                - Они по ней еще из пулемета били. К счастью, почти все мимо.
                Владимир  сел, покачиваясь,  на дне лодки, мутными глазами осмотрел чистый горизонт:
                - Баржа… долго тонула?..
                - Н-нет. Минут десять. Нас чуть тоже… не увлекло воронкой… Но они успели отойти на приличное расстояние и только потому нас и не заметили.
                - А Вы… больше никого из наших… Может, спасся кто?..
                - Не спасся тут никто. Эти твари дело свое знают, - тяжело вздохнул капитан, - какое там!  Под днище раз десять били фугасами.
                - Благодарю за спасение, капитан. Чем воду черпать будем,  левый Вы человек? Сапоги вот… у меня отняли, а то пришлись бы в самый раз…
                - Так ведь… Ладонями, господин полковник, ладонями. Вы черпаете – я гребу. Теми же ладонями. Я черпаю – Вы гребете… Большевики сказали, тут до Финляндии недалеко…
                - А-а… Что - то не видать пока финского берега.
                Крестинский провел ладонью по отросшей в тюрьме бороде, зачерпнул с днища лодки пригоршню ржавой воды и выплеснул ее за черный низенький борт лодки, - лихо они с эсерами… Те им, считай,  приподнесли Питер на тарелочке, а они их в кутузку! С нами в… Централе сидело их несколько десятков человек… Гребите, капитан,  живей, а то утонем…
                - Давайте, не будем про все это… А? Война, царь, политика… Осточертело! Вот Вы – акмеистов любите?
                Владимир разогнул спину, поморщился от резкой боли, хмуро взглянул на напарника:
                - Послушайте, Вы!!  Идите Вы к черту со своими… акмеистами! – он злобно, по солдатски сплюнул за борт, - Вы… Когда… война, смерть… И  только что…  у нас на глазах погибли страшной смертью , - он задохнулся, сомкнул губы, - несколько сот лучших р-р-усских офицеров… Лучших, потому что не нарушили р-р-аз и навсегда данной присяги. А Вы… Молчите уж лучше! Гребите.
                Владимир тяжело смотрел куда-то между бело-синим небом Балтики и самим морем. Течение все дальше относило их на запад, к спасительному финскому берегу. Смерть, так близко стоявшая еще час назад у него над самой головой, теперь уже отступилась и ее холодное дыхание погасло. Но ему хотелось выть. Выть, изливая смертную тоску в это темное небо, выть, как та одинокая волчица, на холодном перевале… Родина, за которую он дрался с четырнадцатого года, сперва с внешним врагом, а потом с большевиками, та Родина, которую он любил, любил всем сердцем и всегда, с того часа, как надел военный мундир, был готов отдать за нее свою жизнь, она теперь медленно удалялась и удалялась, конечно, навсегда. Впереди ждала неизвестность и чужбина, которую он уже теперь, еще и не ступив на ее землю, а только почувствовав ее приближение, уже всей русской душой возненавидел.
 
                Когда немилосердное июльское солнце уже медленно клонилось к западу, измученные жаждой и терзаемые безнадегой, увидели они с юго-востока быстро приближающиеся дымы. Это возвращались на финскую базу английские торпедные катера, несмотря на мирные решения Версаля, с английским цинизмом продолжавшие безжалостно топить торговые суда двух народов, вчерашних врагов, сведенных в беспощадной бойне ими же, англичанами,  неожиданно, вразрез их вековой европейской ментальности, вдруг потянувшихся друг к другу.
              Оба путника вскочили на ноги и, сорвавши с плеч свою рванину, стали махать ею над головами и кричать изо всех сил.
               Один из катеров, резко сбавив ход, отвернул от курса и спустил с левого борта малый шлюп.

                Глава тринадцатая

                Медленно плыли над изломанной линией фронта прозрачные  и легкие кучерявые облака. Августовские горячие ветры тихо несли их над позициями дальше, на восток, в туманные  мерцающие дали,  туда, где остались широкие русские просторы, родные и теперь зарастающие будяками пашни, обезлюдевшие села и города, где мыкали беспросветную  нужду и голод  семьи конармейцев. Все грустней становились переливы затертых в беспрестанных походах гармоник, все тише и грубей голоса бесшабашных эскадронных запевал, все печальней и глуше их песни:
             … - Черный ворон, черный ворон,
                Што ты вьешься надо мной?
                Ты добычи не добьешься,
                Черный ворон… Я не твой…
                Первая Конная стояла у самых стен древнего Львова, в семи верстах. После ряда неудачных штурмов, приказа на новые атаки  от Главковерха Каменева и Реввоенсовета республики пока  не было. Но было приказано отвести ее от города, привести в порядок и ждать. Под влиянием Троцкого, всерьез больного тяжкой формой Мировой революции,  все силы, занятые в Польском походе, нацеливались теперь на Варшаву и далее – на помощь гибнущей Германской революции, обгоревшие останки которой уже дотлевали в Баварии, а Юго-западное, львовское  направление имело теперь в планах Москвы только вспомогательное значение.
             Тщедушные и простоватые на вид  местечковые евреи, враз лишившиеся своих постоянных клиентов в лице убежавшего польского панства, потихоньку налаживали обмен и торговлю с привалившим красным воинством, исправно поставляя конармейцам самые разнообразные харчи, конскую сбрую, вычурную польскую галантерею и, конечно же  отменный свекольный самогон.
               Части были раздеты и разуты, бойцам платили слабо, обесцененные деньги из центра сюда не доходили, даже плату за поход на своей лошади, которую в первую очередь оплачивали другим кавалерийским частям, буденновцы месяцами не видели.
                Буденный и недавно присланный Член военного совета Юго-западного фронта Сталин, еще не позабывшие, с каким трудом в начале этого года удалось вытащить загулявшую Первую Конную из громадного и богатого Ростова, понимали, что долгое топтание на месте развратит и развалит армию, расшатает и без того хлипкую дисциплину. В результате ожесточенных летних боев на Украине те авторитетные командиры бригад и эскадронов , которые могли удерживать в узде непредсказуемую солдатскую массу, потому, что, не прячась за ее спины, в отчаянных рубках всегда были впереди, уже в большинстве своем были выбиты или находились в госпиталях, а приходящие с южных губерний пополнения отличались природной склонностью к вековечной казацкой тяге к мародерству, воровству  и насилию, как истинной цели любого похода. Командирами же часто назначались вчерашние рядовые бойцы, мало-мальски знающие грамоту, чтобы хоть без посторонней помощи мог прочесть приказ:
                - А ну, Мыкола, на прочитай, шо тут комбриг прыказуе… Так милэнько штабни пысаря пышуть, шо аж в глазах рябыть!
              Львов надо было брать и идти далее, по галицийским землям, по Закарпатской Руси, где исконно русское население, заселившее эти земли в благодатном девятнадцатом веке, при Александрах,  терпело теперь вековой гнет надменных польских помещиков. Здесь никто не стал бы стрелять в спину. Здесь встречали бы как братушек-братьев. И пополняли бы собой тающие  ряды армии. Многие из бойцов и командиров, воевавшие в этих местах в германскую, еще хорошо помнили, какие нескончаемые колонны беженцев в белой дорожной пыли и скрипе тысяч подвод плелись здесь тогда, в пятнадцатом году,  вслед за отступающей Русской армией, спасаясь от австрийских лагерей, голода и смерти.
                Но Демон Революции, революционный романтик Троцкий думал иначе. Уже один раз он просчитался, когда в июле 1919-го бросил значительные силы Красной армии на помощь «венгерской революции»,  тем самым ослабил фронт и способствовал развитию деникинского наступления на Москву. А те немалые силы беспомощно протоптались на месте все лето, встречая упорное сопротивление «восставших» венгерских «революционеров».
                Теперь он категорически настаивал на мощном ударе на Варшаву. Не понимая, что Европа после Версаля большевикам Польшу ни за что не отдаст. И на плечах разгромленных красных армий под знаменами Пилсудского сможет запросто войти в Россию, взять Москву, повторив смутный 1612 год.
             А России, истощенной от шести лет кровавой войны, как человеку после тифа, была нужна передышка. Как хлеб, как воздух. Как спасение!
               Троцкий слепо верил в победу и торжество Мировой европейской революции уже в этом, двадцатом году:
                - Эх, чувствую, вот-вот полыхнет стагушка - Евгопа!..
                Сталин, как чистый прагматик, повидавший на своем веку немало революционеров, был иного мнения.
              Ленин колебался.
              Он был в глубоком смятении. С одной стороны он, выдающийся диалектик, понимал со всей очевидностью, что поддержки от польского или германского пролетариата теперь уже ждать не приходится. Это не голодные питерские клепальщики и жестянщики.  Да и несколько тысяч самых квалифицированных заводских рабочих, так или иначе зараженных социалистической пропагандой, социалист - Пилсудский накануне успел вывезти в Англию под предлогом эвакуации промышленности. С другой стороны, Ленин всецело оставался во власти своей теории невозможности построения социализма в отдельно взятой стране, даже такой великой, но катастрофически отсталой, как Россия. («…Нет, нет и нет, батенька. Нас раздавят, нас сомнут!») Он не верил в эту страну и в этот народ. Он жил, ел, спал и справлял прочие надобности с бредовой теорией «мировой  пролетарской революции», как и Троцкий, считая Россию лишь «хворостом» для ее разгара.
А хворост, как известно, сгорает весь, без остатка.
                « Да и чегт с ним!» - раздавалось по всем углам древнего Кремля.
            Ленин жил в своих мечтаниях, совершенно не подозревая, что эта теория ловко подброшена ему, глубоко уже умственно больному человеку-памятнику неким сотрудником немецкого Генштаба  Парвусом и скрытым национал-социалистом Бронштейном для достижения своих узких и преступных целей. Германский Генштаб и Парвус хотели уничтожить Россию как серьезного военного противника изнутри раз и навсегда. Троцкий так же хотел ее уничтожить, но с пользой для Мировой революции.
             А тем временем,  в глубоких политических недрах все еще бурлящей в революционных штормах Германии уже созревал, харкая кровавой юшкой из сожженных ипритом легких на больничную подушку другой, никому пока не известный  национал-социалист, и уже не тайный, а открытый, легальный, законный, вполне в духе европейской демократии,  и который через годы, так же, для достижения своей цели, объявит виновником всех мировых бед уже именно его - многострадальный народ Троцкого и Парвуса!
Не сей на пашне зубы…
Вырастут мечи!
      
                На широкий ухоженный двор старинного шляхетского поместья с вычурными,  крашенными островерхими крышами усадьбы и дворовых служб, где остановился полевой штаб Первой Конной, въехало несколько угрюмых запыленных всадников  на взмыленных лошадях, ронявших желтоватые клочья пены в еще изумрудную от утренней росы шелковую траву.
          Часовые в новеньких гимнастерках  с заштыкованными винтовками тут же наглухо затворили за ними громадные дубовые ворота, почерневшие от времени.
              Курьер в офицерской  фуражке старого покроя и запыленной кожанке ловко соскочил с гарцующего жеребчика-трехлетки, небрежно бросил поводья подбежавшему красноармейцу, поправил небольшой, опечатанный сургучом полевой  планшет на боку и твердым строевым шагом направился к высокому резному крыльцу усадьбы. Несколько сопровождавших его чекистов пока оставались в седлах, внимательно осматривая подворье.
                - Э-ге-е-е… Важная, видать,  птица, - покрутил седеющий ус низкорослый повар, вынырнувший курнуть из полуподвальной кухонной пристройки и, повернувшись к проему низенькой двери зычно крикнул куда-то внутрь:
              - Митька! Митька, пень тебе в рыло! Давай в ледник за водкой! Да… Ставь самовар, придурок…
            Гришка вздрогнул, когда вдруг с крыльца с тем самым, но  уже настежь раскрытым планшетом в руке сбежал в одной рубахе сам Буденный, ни разу пока им не виденный вблизи после того сырого чекистского подвала в Ростове.
             Командарм с сосредоточенным широким лицом прямо с земли резво вскочил на привязанную под громадным дубом гнедую кобылу  и, сорвав одним движением повод с привязи, пустил ее с ходу вскачь. Часовые едва успели растворить перед ним одну створку ворот. Несколько конармейцев из дежурного взвода быстро садились на своих заседланных коней. Гришка и остальные чекисты, истово пришпоривая лошадей,  уже мчались вслед за ним по пыльному, перепаханному множеством подвод, пустому шляху с редкими тутовыми деревьями по обочине.
              Буденный пропал в проеме двери небольшого домика, обособленно стоящего на окраине местечка под тяжелыми ветвями накинувшегося на самую крышу зрелого дикого винограда.
              Подоспевший начальник охраны Командарма, едва переводя дух,  быстро расставил своих людей и кивком головы указал Гришке:
             - А ты, чекист… Во-он… С той стороны окошко распахнуто. Видишь? Непорядок, а…, - он развел руками, - ты… Вот, там и стань. И… Ежели какая пуля будет туды лете-е-ть… С места ты не сойди, чекист!
               Невысокий рябоватый человек с аккуратно зачесанными назад волосами и густыми, черными, как смоль усами, явно грузин или осетин, в поношенном армейском френче английского покроя, сидевший у окна и что-то увлеченно читавший, поднял голову,  отложил в сторону толстую книгу и с приветливой улыбкой бодро поднялся навстречу вошедшему в комнату, мокрому и красному, как старый рак,  Буденному:
             - Здравствуй, здравствуй, Сэмен! – с легким кавказским акцентом  негромко заговорил он, добродушно улыбаясь и взявши вошедшего за рукав рубахи, - что, что случилось? Что такое?.. Па-а-чему ты… В адной исподнице? Тебя что… С бабы согнали? Говори, на тебе лица нэт!
             Командарм, часто дыша, молча сел в низенькое плетеное кресло, бросил на стол разодранный по краю пакет, который только что в его Полешарм привез вестовой.
           - Гонють, с-с-уки! На Волынь… На Варшаву. Повернуть велять. Львов пока бросить, оставить ево… Стрелковым дивизиям. Угробять армию, - он поднял на своего собеседника маленькие кругловатые глаза, полные слез, -Угробять… Положать хлопцев … Как… Шорин зимой в Батайске!.. Не да-а-м! - вдруг вскочил он, грохнув по столу кулаком, - не дам!! Где там мене… развернуться?! Там плотность войск… Нешто ж непонятно, а?! За неделю пулеметами выкосять! Та што там пулеметы! На марше еще аэропланы выкосят мои бригады!!
        - У тебя, Сэмен, этой зимой пазади Думэнко со Вторым сводным стоял в Новочеркасске, - грузин, мягко ступая короткими яловыми сапожками по цветному коврику,  подошел к самому окну, чуть склонившись и медленно набивая табаком короткую трубку - кулак, - он бы все равно тебе не дал пропасть, ударил бы если что… Ну а тут тебя в явный мешок па-а-гонят… Согласен… Клим где? И… Что Егоров?
            Он наконец справился, раскурил трубку и поднял глаза, на миг встретившись спокойным невозмутимым взглядом со стоящим в пяти шагах оторопевшим Гришкой, который вытянулся и замер, не дыша. Затем, держа трубку в левой руке, он медленно ушел в глубину комнаты.
           Там установилась тишина. Только слышно было обиженное сопение Буденного.
          Наконец, грузин тихо, размеренно заговорил, словно тщательно подбирая нужные слова:
              - Дзэр-жинский с Мархлевским в Смоленске  давно сидят н-а-а чемоданах… Чтобы въехать в Ва-а-ршаву на белом коне и править там с-а-а-ветской рэ-спубликой. Но Мархлевский, Семен…, - тут он сделал большую паузу, - это же… Старый друг Пилсудского… Вместе были в а-а-дной…, по а-а-дному делу сидели… Его в прошлом году Ленин уже па-а-сылал к Пилсудскому, чтобы этот вис-кочка  не ударил нам в спину, дал спа-койно разделаться с Деникиным… О чем там они договорились, адна-му Богу это известно… Вполне возможно… Ну, зальем кровью и возьмем мы Варшаву. А дальше? А дальше, Семен, мы оттуда уйдем, нам пахать-сеять надо. Да и в тылах у нас пока нэ - спокойно. Врангель ударил с Крыма и уже занял в Таврии приличную территорию. Кто в Польше будет сдерживать тех, кто теперь ста-а-ит против нас? Как потушить пра-тивостояние? И они, вполне это допускаю, убедят Рэввоенсовет республики и па-а-за-вут в правительство того же Пилсудского, он такой же социалист, хоть и с националистическим душком… А  там… Скажу тебе по секрету, а ты никому не говори, мои… Старые друзья недавно… па-интересовались, а что лежит в сейфе в кабинете у Феликса? У этого чистого, как слеза Феликса? Полный сейф бриллиантов, Семен. Хватит, чтоб купить нэсколько за-водов в Америке. Я пока не стал огорчать Старика… Да и… стоит ли? Но Варшаву им не взять. Там Антанта ввяжется. А сил нет. Армия… Да что там армия, - он отрешенно махнул рукой, - страна обескровлена!  Дураки, если нэ па-а-нимают.
           Буденный все это время молчал, насупившись, часто вытирая платком потный затылок, вертя крупной головой и сжимая красные мужичьи кулаки.                Наконец, когда наступила тишина, он дрогнувшим голосом  тихо спросил:
        - Так… Што ж… мене делать, Иосиф? Подскажи… Вот… В первый раз с тово дня, кады… Порубал  казаков Гнилорыбова в Платовской… Не знаю, што и… Делать…
            Грузин молча прохаживался по комнате, заложив правую руку за отворот френча и часто пыхтя трубкой. Наконец, он остановился, вынул ее изо рта, аккуратно положил на край стола:
          - Уберечь надо нашу Первую Конную армию. Лю-бой ценой! Она ха-а-ра-шо показала себя на Украине, перед Киевом, когда ты брал польские склады и разгонял штабы в глубине их построения.  А это не Красная армия. Па-а-теряв склады и штабы, эти вояки тут же откатывались назад. Правильно, Семен?
            В глубине комнаты послышалось довольное урчание Буденного:
- Што ж… Верно говоришь… Оно, конешно…  Еще в конце мая, а вот каково – не помню, када моя Шестая дивизия  взяла Животов… Жалко, там убило Ивана  Зиберова, во Второй бригаде… Хороший был начразведки. Потери тогда были… большие…
               - А как без потерь, когда рывок нужен? Лишь бы они были оправданы, Семен. Вы, когда Коротчаев с Четвертой дивизией взял Житомир после пятидесяти верст перехода… Да-а-казали, как необходимы такие части –стремительные, дерзкие, я бы сказал… А Морозов  с твоей Одиннадцатой  что наделал в Бердичеве? Вот тогда поляки и па-а-бежали! Вы парой кавдивизий оставили без управления и снабжения и оборотили вспять две польские армии! Па-а-вара-тили ход всей войны!
             - Иосиф… Помоги! – опять взмолился Буденный, часто моргая узкими глазами, - умоляю! Не кладите хлопцев под пулеметы… Там же корпус Гая… И хватить! Тухачевский такой… баран…
           - Знаю. Три недели па-ва-евал и в плен угодил…  Без единой царапины. Вот и весь его ба - евой опыт. А тут… Перед Варшавой глубоко эшелонированная оборона, пулемет на пулемете… Население настроено рэ-зко против нас… А Тухачевский бросит тебя куда-нибудь в прорыв, а обеспечить фланги у него нэту сил.  И ты неминуемо па-падешь в котел.
           Воцарилось молчание. Гришка слышал только очень тихие шаги по чуть поскрипывающим половицам.
          - Ты, Семен, уже расписался, что получил приказ фронта? Нэт? Ну, тогда нам надо как-то пра-а-тянуть время. Сегодня же отдавай приказ на наступление, как следует ввяжись в бои в пригородах Львова. Егорову я сам скажу… А твои штабные пускай отправляют этот приказ обратно, мол, зашифрован с ошибками, не смогли прочесть. И - просьба перешифровать… А… Когда от Каменева через пару-тройку суток… Придет уточнение, мы уже нэ-э  сможем сразу просто так а-та-рваться от поляков. Надо будет две-три недели на это. Это единственный выход, Семен. А их под Варшавой все равно па-а-бьют. Хоть с нами… Хоть бэз нас.
              Гришка все это время, затаив дыхание, неподвижно стоял под окном. В комнате снова стихло.
            Наконец, грузин заговорил снова, но уже тише, так, что Гришка теперь с трудом разбирал слова:
            - Керзон в середине июля правильно установил линию между нами и па-а-ляками… По конфессиальному признаку, по вере тех, кто там живет: тут католики, там униаты, а там пр-а-вославные…  Тогда Антанта была еще против Пилсудского и не возражала против нашего движения на восточную Галицию. Они, Семен, даже были нэ против  участия представителей этой территории в мирной конференции… Па - нима-ешь? Что же получалось? У нас есть Галревком, который может стать ка-а-стяком борьбы с поляками и их изгнания из Галиции под красными знаменами… Здесь они а-а-к-купанты! А в а-ба-роне перед Варшавой они – великомученики перед всем миром, борющиеся за свою свободу и независимость! Поэтому наступление на Варшаву совсем, совсем  бесперспективно и оно закончится нашим па-а-ра-жением. И Антанта вступится, она уже прет Пилсудскому все, что нужно…  А что делает Москва? А Москва на Пленуме Це-Ка отвергает линию Керзона и настаивает на продолжении красного марша и установлении советской власти в Польше и Германии! Это люди, совершенно потерявшие почву под на-а-гами, Семен!
            - Ото ж и оно! А нами командують… А рази можно в такое время таким… Дуракам доверять нашу революцию, Иосиф? – сдавленно проговорил Буденный.
         Грузин усмехнулся, слегка покачал головой:
        - Вот именно для этого, Сэмен, я теперь и возвращаюсь в Ма-скву! Ба-рьба, она ведь нэ только бывает на фронте, а?
           Гришка поднял глаза и невольно вздрогнул: грузин опять стоял у окна и сузившимися, желтоватыми как у тигра глазами из-под сломаных дуг смоляных бровей  пристально всматривался прямо в него. Вынул трубку изо рта, добродушно  улыбнулся и шутливо  поднес палец к усам:  - «тс-с!».
         Гришка было дернулся, но тут же восстановил равновесие, опершись на карабин. От комиссара Ступина он уже слышал, что есть такой Член Реввоенсовета Первой Конной товарищ Сталин. И даже видел как - то его портрет в дивизионной газетке. И теперь Гришка понял, что именно товарища Сталина он сегодня и охранял от вражеской пули, которая может прилететь из леса напротив его окна.
               
                Конармия, еще в августе со славой подошедшая под самые стены Львова и захватившая добрую половину восточной Галиции, но вопреки воле командования Юго-западного фронта все-таки переброшенная на Варшавское направление, в середине сентября совершила рискованный рейд в Замостье, где оторвалась от основных сил 12-й армии, которые оставались еще на той стороне Буга и,  как  и предупреждал Сталин,  тут же, не обеспечив себе прикрытие с флангов,  попала в окружение.  Разгромленная под Комаровом, понесшая большие потери, армия быстро откатывалась на восток. Наконец, когда уже начались советско-польские переговоры о мире, она была выведена в резерв и направлена на Южный фронт для борьбы с Врангелем. В сильно поредевших полках и бригадах зрело и калилось брожение, порой выплескиваясь через край, как вар из котла, и те, кто уцелел в жестоких боях, с болью в душе за зря полегших своих товарищей  теперь искали ответ на один и тот же вопрос: кто виноват во всех бедах? В некоторых частях раздавались призывы перестрелять военкомов и идти домой вслед за командиром 1-й бригады 4-й кавдивизии Маслаковым, который увел за собой на Украину в полном составе  девятнадцатый кавполк.
      Шестая дивизия под командованием Иосифа Апанасенко шла в арьергарде основных сил и именно в ней участились случаи неповиновения приказам, мародерства и кровавых еврейских погромов. Бойцы под предлогом плохого снабжения просто отбирали у местного населения все, что можно забрать. Буденный глухой ночью вызывал начдива-шесть и, выпив с ним крепкой ляшской водки, тряся перед носом Апанасенки мятыми листками донесений от военкомов, начинал стонать, ухватившись за голову:
           - Што ж вы… С-сук-кины дети… творите-е-е? А?!! Што ж ты… Еська… Ты ж со мной… От самого Царицына-а-а… И Ленину… Ильичу нашему дорогому-у-у… Доложено… Р-расстре-ляю!! – вдруг ни с того ни с сего зверел командарм и судорожно  хватался за пустой кобур, из которого предусмотрительный ординарец незаметно вынимал револьвер, ставя на стол уже первую бутыль.
          Панасенко сидел за столом невозмутимо, оцепенев, только покачивая громадной лысой головой. Он не знал, что сказать. Дивизия становилась неуправляемой и быстро превращалась в полупьяную толпу, банду мародеров, возвращаясь в свое исходное состояние середины восемнадцатого года.
                Буденный, смахнувши рукавом френча закуску со стола, перекладывал листки и тихо рычал:
               - Отобрали… Утопили… Снасильничали девочек… Застрелили…
               Он поднимал воспаленные глаза на Начдива - шесть и тыкал листками ему в красное широкое лицо:
             - Што ж ты-ы-ы… Молчишь… Што сонная кобыла…, - стонал он упавшим голосом  и наполнял еще по стакану.
               Начдив-шесть  шесть раз подряд  молча опрокидывал в рот стакан с  ладони, не расплескав и шумно занюхивал луковицей, смачно сморкался и, медленно поднимая виноватые глаза, глухо бурчал себе под нос:
               - Воны в окопах сыдять… Хто там сыдыть?.. Прохвэсора… Вучитыля… Дивкы… Дытышкы…  Ин-ти-ли-гэ-нци-я!!! А наших рижуть… Пленных шинкують, як селедку… Палють живьем… И на их… Пышуть – Тарас… О той… Як его? Ви-шають! Яка ж цэ… ин-те-ли-ген-ци-я?! И шо… Я их довжен… Цылувать?  Та я их!..- и своей могучей рукой наполовину вынимал из ножен матовый клинок шашки.
                Буденный тяжко вздыхал, клал на его руку свою растопыренную ладонь, возвращая клинок на место  и затягивал тягучую, как осенний дождик, степную песню:
               - Ой, та й дэ ж ты, мое со-о-не-ч-ко-о… Ой!..
Бульба!
             - Шо… Бульба? – вопросительно вглядывался в хитроватые мутные глаза Командарма Начдив-шесть.
            - Тарас… Бульба пишуть… На бойцах наших, кады их палють…
            - Так от… Я их… Ризав…, - громко икал Апанасенко, сверкал глазами, потом вдруг теплел ими, искал глазами икону, кивал ей со слезами на щеках  и уже полушепотом продолжал:
- И ризать… Буду!.. Хлопцив… Нам ны остановыть… Звириють! Махновци одни. Кругом!

                - Товарищ военком, Вам туды не треба ехать… Тридцать третий полк… Банкують хлопцы.
              - Ну-ну, Григорий… Поеду. Он где теперь стоит?
              - Товарищ военком, Особый отдел дивизии считает, што Вам…
              - А наша партия большевиков, Гриша, - с пришепотом сказал Шепелев, упершись твердым проницательным взглядом прямо в глаза Гришке, слегка прищурившись, с легкой улыбкой, - считает, что военкомдив должен быть впереди, на самом, так сказать,  острие классовой борьбы…  Вот ты… где служишь?
           Гришка опешил, вытаращил глаза:
           - Я? Известно… В Первой Конной…
Шепелев улыбнулся тепло, чуть качнул головой:
          - Я имею ввиду, в какой части?
          - Уж Вам-то, товарищ военком, это хорошо известно, - Гришка отчего-то оглянулся по сторонам, - в отряде… При Особотделе армии. И вот.. Теперь вот к Вам приставлен…
          - А я, Григорий, служу  тоже в Первой Конной, - уже серьезно продолжал военкомдив, аккуратно прочищая шомполом вороненый ствол револьвера, - но в другом качестве. И если вы – особисты, все как-то в… Тени да по - за углами держитесь, то нам, военкомам наоборот, надо всегда на виду быть! Без утайки! Без страха и упрека!
              Он помолчал, копаясь в своем походном ящичке, перебирая какие-то пачки брошюр, и, разогнувшись,  продолжал:
               - Вот скажи-ка, кто они… Те, кто учиняет погромы? Режут и грабят еврейское население? Враги! Хуже врагов! Враг, он спереди, он на линии. А эти сеют ненависть к нам. Среди трудового народа сеют!  А нам, Гриша, нельзя так. Нас впереди ждут угнетенные массы рабочих и… Крестьянства. Всей Европы! Мы несем с собой свободу, мировую революцию несем. И знамя наше красное должно быть… Светлым, не замаранным!
               - Та не особо-то они нас тама и… ждуть, - нерешительно возразил Гришка, вздохнув и опустив глаза, - а ежели и ждуть… Нас… То с пулеметами, небось.
               - Что ты! Брось! – удивленно вскрикнул Шепелев, - это где ж ты такое… услыхал-то?.. Рабочие, пролетарии нас ждут!
               - Где услыхал? Та так… Кой-где. Грузин один… говорил, - ответил Гришка, отведя глаза в сторону.
               - Дур-рак твой грузин! Ничего не понимает. Собирайся, едем! Где полк стоит-то?
               - В местечке…, этом… Полонное, - скребя пятерней бритый затылок, нехотя проговорил Гришка, - Хогана будить?
                Шепелев на минуту задумался. Потом улыбнулся и махнул рукой:
                - Кличь! Он и на еврея-то не похож! Рыжая борода!
                - Я еще одного товарища возьму, - Гришка хитровато улыбнулся, -авось, да пригодится!
               - Что за товарищ?
               - Та так… Наш. Со мной идеть, от самово Ростова. Панкратом кличуть.
                Выехали еще затемно под тягучий и холодный сентябрьский дождик.  Низкие серые тучи повисли над самым горизонтом, бледная ущербная луна порой выбивалась из - за них и тогда поливала окрестности бледным голубоватым светом.          
           Едва отъехали от замершего в предутренней истоме местечка, от первых сонных роскриков петухов - показались впереди две подводы. Приземистые рыжие лошаденки с трудом тащили их по расхлябанной тысячами колес дороге. На передней сутуло сидели два красноармейца, укрывшись тяжелыми мокрыми шинелями. Задняя подвода шла пустой, только было видно, что в ней что-то накрыто брезентом. Поравнявшись, Гришка увидел посиневшие босые ступни покойников, страшно выглядывающие из-под дерюги и качающиеся на ухабах. Фонарь выхватил из полумрака серые испуганные лица красноармейцев с кавалерийскими карабинами на коленях.
            - Кто такие?! Какой части? – Гришка навел луч на того, который держал в руках вожжи.
           - Тридцать четвертого полка… Обозные, - хмуро пробасил возница, смачно сплевывая в сторону, - у тебя махра… есть, браток? Мочи нету!
          - Што ж ты… Обозный и… без курева? – Гришка достал кисет и наклонился над подводой, отсыпая в протянутую ладонь махорку, - што за покойнички? – искоса кивнул на синие ступни.
                Подтянулись и Шепелев с секретарем. Панкрат, как и было уговорено, малость приотстал.
             - А… вы хто будете? Не велено сообчать.
             - Я военкомдив Шестой дивизии, моя фамилия  Шепелев, - он спрыгнул с седла, ловко бросил повод Когану, откинул мокрый полог. Две молодые чубатые головы, с полуоткрытыми в смертной муке ртами в обрамлении сине-черных губ развернулись в разные стороны. У одного входное отверстие пули чернело аккурат между высоко вскинутых бровей. Белое-белое лицо другого было как живое, только очень нехорошо перекошено. Гришка опешил, раскрыл было рот: трупов было три, а голов на подводе – только две…
             Хоган с непривычки отшатнулся, согнулся в седле, отскочил в сторонку, его стало рвать.
            - Покойники энти… Комэски три и четыре… Нашево полка. И комиссар третьево эскадрона… Гуревич. Ему и вовсе… Голову шашкой снесли. Не отыскали мы ее в потемках-то, - виновато пробасил возница, тщательно слюнявя самокрутку, - а ежели  мы бы и… Стали бы там… искать… То и сами… бы… Там и осталися!
            - Банда? Махновцы? - Шепелев обеими руками бережно накрыл лица покойных пологом.
            - Та… какая там банда! Нешто ж не слыхали?! Свои! Во-о-на, -красноармеец показал стволом карабина на слабое мерцающее зарево на юге, -местечко-то как горит… Жидов режут. Куражатся хлопцы, а хто хоть слово супротив скажет..., - он кивнул на свой страшный груз за спиной, - никого они не щадять!
               Военкомдив побелел лицом, вскочил в седло, на миг задумался и вдруг резко бросил  Хогану:
               - Ты… Вот что… Ты… Давай обратно. Отсылаю. Будь на месте, если что…
                Дальше ехали молча. Дождик стал мельчать, посеялся мелкой холодной пылью и к восходу ленивого осеннего солнца прекратился совсем. Острый запах свежей гари становился все ясней, над головами потянулись сиреневые сполохи низколетящего горького дыма.
            Наконец, уже в серенькой зорьке, выглянули из легкого туманца крайние плетни огородов. Стояла жуткая тишина, ни лая собаки, ни крика птицы. Лошади разом фыркнули, насторожились, тревожно повели ушами.
             Подвода, запряженная рыжим маштачком, привязанным за окрашенную в первый багрянец высоченную шелковицу, стояла возле ворот из нарядного частокола с резьбой. С шелковицы еще сыпались редкие капли дождика, орошая широкую спину маштачка. В подводе были навалены какие-то туго завязанные узлы из шитых золотом шалей, расписных платков, чемоданы, краповяные мешки, самовары, швейные машинки и прочее барахло. Все это было слегка прикрыто старой, видавшей виды, кое-где прожженной пехотной шинелью. Из-под шинели выглядывал ущербный приклад старой винтовки. Ворота были распахнуты настежь и какой-то слабый, приглушенный, тоскливый вой доносился со двора.
                Спешились, вынув наганы и настороженно озираясь, прошли в ворота. Панкрат остался при лошадях. В небольшом и уютном дворике, посыпанном нежным розовым песком,  в красных кирпичных клумбах цвели-пылали гроздья алых, бордовых и желтых роз, а в большом решетчатом вольере, нахохлившись,  распустил цветастый хвост громадный павлин. Большая черная собака неподвижно лежала, как-то неестественно свернувшись, под стеной дома из такого же красного кирпича.
                Под красивым резным крыльцом, раскачиваясь, сидела простоволосая старуха в цветастой шали на плечах  и ее седые космы были посыпаны тем самым розовым песком и были растрепаны по мокрому лицу и спине. Она и выла, монотонно, тягуче, безразлично, словно прислушиваясь сама к себе. У нее на коленях лежала окровавленная голова старика-еврея, по его спавшемуся лицу, по волосатой седой груди и по расшитой белой свитке растеклись уже присохшие потоки крови. Красные узловатые ладони старухи лежали на бородатом лице старика, словно укрывая его. Горло у старика было перерезано.
Старуха, казалось,  никого не видела.
               Гришка было наклонился над ней, но Шепелев сделал знак: оставь!
Дверь в сени вдруг распахнулась и в проеме ее показалась широкая спина в потной солдатской гимнастерке. Боец пыхтел, тужился, явно что-то тяжелое волочил он на улицу из дома.
               Шепелев показал Гришке стать слева от крыльца, сам встал справа.
Дождавшись, пока красноармеец,  тяжело дыша,  наконец выволок громадный тюк наружу, спустившись с крыльца, военкомдив, держа наган наготове, зычно, по-командирски крикнул:
               - Стоя-я-ять, сволочь! Р-руки!! В тр-р-ибунал… пойдешь, собака!..
           Мародер на мгновение замер, испуганно наклонился к самой земле, медленно опуская свою ношу и вдруг, схватив полную пригоршню  сухого песка из-под своих ног, швырнул, полуобернувшись, прямо в лицо Шепелеву и бросился бежать. Стоявший близко Гришка поднял было руку с револьвером, уже взводя курок, но военкомдив, одной ладонью отряхивая песок с лица, другой тихо остановил его:
            - Тебе нельзя, Григорий. Тут нет прифронтовой полосы. Я сам.
            И, вскинув наган, трижды выстрелил, почти не целясь.
Красноармеец, с размаху перекувыркнувшись, ничком упал в заросшую ядреной крапивой канаву. Промеж лопаток по его потной гимнастерке сочно растеклось кровавое пятно.
             - Готов. И язык набок, - Панкрат ногой перевернул труп, в прореху гимнастерки из-за потной пазухи вывалился замусоленный тряпочный мешочек, стянутый суровой веревочкой.
               - Раскрой, - подъехавший Шепелев все никак не мог проморгаться от песка, тер глаза платком.
             На ладонь Панкрата выкатились несколько перстней и золотых колец, упала крупная турецкая серьга.
              - Сдай вечером в финотдел. Где бы тут… умыться? - спокойно спросил Шепелев.
               - Надо бы и в самом доме проверить, - Гришка кивнул на высокое резное крыльцо.
               - Не стоит, Григорий. Эти, небось, как крысы уже разбежались.
               - Та не-е… И не все они разбеглися,  - Панкрат за черные как смоль волосы выволок из-за кустов роз упирающуюся молодку в новеньких дамских сапогах и расстегнутой шинели, явно не по росту.
               - Кто ты такая? – скуластое лицо Шепелева стало суровым, темные брови сошлись, глубокая морщина пересекла высокий лоб.
                Та  надменно выпрямилась перед военкомдивом, гневно сбросила с плеча руку Панкрата, покачиваясь, поправила сбившуюся набок косынку, откинула со лба прядь мокрых волос:
                - А  мы… Буденнов…цы!.. Сестра мило…Сердия.., - кислый запах самогона с луком противно ударил в ноздри, ее пьяные белесые глаза навыкате налились краской, - тридцать третьево полка… Второва эс…кадрону!
              И вдруг, сообразив, что ее теперь ожидает,  повалилась Шепелеву под ноги, захрипела, затужила, давясь слезами:
              -Хр-р-ристом-богом просю… Деток… Сироток пожалей! Мужик сгинул… Не губи… Христа ради…
               - Мародерка ты, а не сестра!.. Под расстрел пойдешь, с-сука! – прошипел военкомдив и кивнул Гришке:
             - Взять!
             Молодку привязали за повод к лошади убитого бойца и, держа крупным шагом, двинули дальше,  вглубь  пыльной местечковой улицы. На углу пылал небольшой домик в обрамлении приземистого вишневого садика, уже рухнула крыша и обнажились ребра страпил и пожелтевшая листва вишен вокруг багрово тлела, с сухим треском и с душным терпким ароматом. У колодезного журавля несколько растрепанных баб и стариков молча расступились при приближении всадников. На их скорбных лицах в отблесках горящего дома блестели слезы.
            Спешились, подошли к толпе. Под срубом, безвольно раскинув белоснежные руки, лежала в рыжей траве молоденькая девушка и ее длинная черная коса была привязана узлом к гладкому журавельному столбу. Одежды на ней не было, плоский низ живота и икры тонких полудетских ног были окровавлены. На посиневшей шее виднелась тонкая черная тесьма, стянутая петлей.
                Люди, глядя себе под ноги, стали молча расходиться. Сгорбленная старуха, в черном заношенном шушуне поверх ночной рубашки, взяла Шепелева за рукав френча, снизу пристально всматриваясь ему в лицо:
                - Вы будете… старшим?
             Тот молча кивнул, не отводя  хмурого взгляда от убитой.
             - Его Ро… Ро-дионом зовут… На гармошке все играет. Двух пальцев… Нету, а он… все хвалится: вот, таки мол, беспалый, а играю! Это он их… А… Брат… За Сарочку вступился… Там он, - она кивнула на сруб, - еще живого скинули, ироды. Будь они навеки  прокляты!..
                Гришка полил Шепелеву, тот неспеша умылся, взял протянутое  полотенце, обернулся к толпе:
                - Кто тут…, - он вдруг осекся, махнул обреченно рукой, вскочил в седло, погнал галопом.
                Никто и не заметил, что кобыла расстрелянного Шепелевым бойца незаметно пропала вместе с сестрой и только обрезок повода болтался теперь за седлом Панкрата.
                - Где эта сучка?!! Пр-р-озевал, дурак! - Гришка прошипел ему на ухо.
-Уследишь тут, как же… Надо было шлепнуть ее вместе с этим да и шабаш, - обиженно пробурчал тот, злобно сплюнув, - а то она еще беды наделаеть…
                То тут,  то там попадались пьяные разношерстные толпы красноармейцев и буденовцев, весело отплясывающих плясовые и орущих  похабные  окопные песни под развеселые переливы гармоник. Вся улица, озаряемая багрово-красными отблесками пожаров,  была полна крика, женского визга, захламлена рваным тряпьем, разломанной мебелью, вспоротыми подушками и перинами… Изредка где-то хлопали  выстрелы, где-то был едва слышен крик отчаяния…
                - Эх! Шайка… Во что превратились… Бери их голыми руками! – Шепелев, остановив коня,  с сумрачным лицом хмуро осматривал невысокого полураздетого  бойца, едва держащегося на ногах с видавшей виды гармоникой на винтовочном ремне за плечами и с початой бутылью мутного самогона в руке:
              - Какой ты части, боец?!
              Тот медленно поднял затуманенные глаза и, раскачиваясь,  с глуповатой улыбочкой протянул  бутыль Военкомдиву:
             - А-а-а… Я не жадный!.. На, командир, вы-пей с… Бу… бу-денов-цем! За на-ш-шу…
             - Дай сюд-да! – Шепелев грубо выхватил мутноватую бутыль и со злостью отшвырнул ее в темный кустарник:
              - Мародерствовать?! Не дам!!
              Боец, выпучив глаза, прикрыл ладонью рот, вдруг сел на дорогу, зашмыгал носом  и  заголосил:
                - Да што ж мне… Кр-расному гер-ро-ю-ю-ю… Уже нельзя и… деткам своим гостинец… Какой? Бабе своей нельзя-я… За што ж я… бился? Терпе-ел… Кр-ро-вушку-у-у… Пролива-ал? А вы.., - он укоризненно покачал вихрастой русой головой, переходя на шепот, - вы… Вы жи-дов пожалели-и…, - и вдруг вскочил, растянул гармонику и пошел, картинно притоптывая плясовую, по пыльной улице:
               -Имел я де-е-нь-ги пре-боль-шие!..
                Имел я до-о-мик на Тверс-кой!..
                Имел ка-р-рету! Тр-рех лош-ша-док!
Эх! – он обернулся, чуть  присел, сбросил свою буденовку в пыль  и растопырил черные ладони:
                - И все я про-о-пил, бр-ра-тец мой!!!

                - Кураж! Што на твоей  свадьбе, - было заикнулся отчего-то  повеселевший Панкрат.
               - Што в твоем… Ростове… зимой, - грубо перебил его Гришка и вдруг помрачнел и быстро развернулся к Шепелеву:
               - Товарищ начподив… А ведь за нами гонются! Давай уходить!
               - Отчего же, Григорий? – Шепелев слабо улыбнулся, спешиваясь и отдавая повод Панкрату, - мне, брат, как раз этого и надо. Чтоб собрались, надо же поговорить с бойцами… А вы отойдите подальше. И, что бы не случилось, не вмешивайтесь! А то беды наделаете.
              - Ну, как знаете…
               С искаженными злобой лицами, матерясь последними словами, бойцы окружили Шепелева плотным кольцом и кричали в голос, перебивая друг друга:
               - Вот он, кур-рва, продажное семя! Жидам, сукин сын, продался!
               - Буденновцив стрылять? Зар-рубаю, падлу!!
                - Чего на ево смотреть?! Смерть комиссару!
                - Кончай ево, ребята! К батьке надо уходить! К Маслаку! Режь коммуняк!
                Подняв руку с револьвером, Шепелев пытался перекричать их, что-то силясь доказать, но его голоса было совсем не слышно и только рука все размахивала над солдатскими папахами, потрясая в воздухе оружием.
                - Вон комбриг, Книга едет! Он нас рассудит, Книга наш, свой…
                - Рассудит он тебя, дурака… Пулей в лоб!
                - Вы што, с-суки…, - вышел из ряда комполка Черкасов, сверкая глазами из-под мохнатых бровей, - з-з-абы-ли, што делаете…, где находитесь?! Хто… вокруг, на линии?! А ну! Становись, строиться!
              Комбриг в сопровождении запыленного полуэскадрона уже поравнялся с дышащей перегаром орущей толпой. За его спиной в седле сидела, сцепив ладони на его животе и опустив голову, та самая, сбежавшая  сестра.
                Всадники с шашками наголо молча закружились вокруг враз присмиревшей пешей толпы.
                Книга, не поворачиваясь, злобно прошипел сквозь густые усы:
                - Молчи, дур-р-ра! Убью!
                - Ты, когда залазил на меня… Ты… Што плел?! Хряк проклятый! – во весь голос звонко воскликнула сестра.
              Это услыхали все бойцы. Разом повернулись сто голов, щелкнули сто затворов:
                - А бабу-то… за што?! Не трожь! Книга! Пускай баба… И объяснить!
                - Говори!!! – Шепелев, виновато усмехнувшись, слабо выдохнул в толпу.
             Медсестра виновато опустила глаза, зашмыгала носом, но вдруг подняла палец и, глядя в землю, ткнула в сторону самого Шепелева:
               - Он! Он!!! Убил Ваську! О-он! Ва-сеч-ку… мово…
               - Ах ты… С-су-ка-а!!! – разом ухнула толпа.
               - Ишь… Рожу-то наел!..
               - Смерть прислужнику жидов! Бей ево!!! Режь сволоту!.. – резкий выстрел из нагана перекрыл крики, гулким эхом ушел в серое небо.
           Сотни рук вцепились в Военкома, сбили с ног, стали трепать, рвать его в стороны… Тщетно ревущий зверем комбриг Книга с тройкой бойцов пытался вырвать Шепелева из разъяренной, пышущей перегаром,  толпы.
- Эх… Разорвут теперь Шепелева… И помочь нечем! Эх…
Панкрат было рванулся из укрытия, но Гришка крепко сжал его плечо:
- Тихо! Не дергайся ты…
       Он и сам теперь не знал, что ему делать. Выскочить и перекричать эту пьяную беснующуюся шайку, угрожая револьвером было невозможно. Только разъяришь их еще больше! Растопчут вместе с Военкомом. Сердце его бешенно колотилось, мысли в голове путались…
               И вдруг внутри него что – то упало на самое дно его сущности, упало что – то тяжелое и холодное, в нем опять проснулось что – то хищное, волчье, беспощадное, то самое, что он впервые ощутил, когда решился убежать из батайских казарм новобранцев в далеком уже четырнадцатом году домой, в Песчанку, где с его любимой теперь развлекался этот полицейский сынок…
           И это хищное и волчье тут же, сквозь волчий оскал, подсказало ему, что теперь делать.
            Отодвинув рукой вишневую ветку, он всмотрелся в беснующуюся разношерстную массу и  толкнул в плечо притихшего Панкрата:
            - Видишь энтово… здорового?.. Возьми ево… И вон того, в красной свитке. На перо. А дальше… Я сам.
                Наборная ростовская финка вошла в спину здоровяка в мохнатой казацкой папахе точно между лопатками. Он жалобно охнул и просел, судорожно расставив ладони. Но никто этого не заметил, беснующаяся толпа продолжала трепать и рвать Военкомдива.
                Гришка тут же прыгнул в толпу и ловко прошелся вокруг висящего на руках Шепелева, не спеша находя кинжалом сердце за сердцем.
            Толпа вдруг схлынула и отскочила. Раздался истошный, полный ужаса крик:
                - Ре-е-жуть! Ти-кай-те, р-р-ре-е-жуть!!!
                В землянке было холодно, темно, приторно пахло мышами, прелыми портянками и несло кислыми щами. Книга, весь в крови, в разорванной гимнастерке, с красным, как рак лицом, бережно уложил Военкомдива на кровать. Тот был без сознания, на белом подрагивающем лице – ни кровинки, повыше ключицы рана кровавила, пузырилась, медленно растекаясь редкой юшкой на всю левую сторону груди. Гришка, перевязывая,  на миг взглянул на Панкрата:
              - А ты не дурак, Панкратка… Сообразил! Как заорал, што… Режуть! Разогнал их… Глоткой… Пуще пулемета.
               Тот невозмутимо сплюнул сквозь зубы, отвернулся, на губах промелькнула слабая улыбка:
           -Так ить… Не финтифлюжники мы… Честные фраера.
            Наложили еще одну тугую повязку.
           - Ничего… Навылет. Скоро очнется, - Романов, военком тридцать третьего полка, с беспокойством выглянул в низкое окошко хаты, нахлобучил папаху:
           - Щас вернутся. Я их знаю. Ты их теперя, - он взглянул в упор на Гришку, - хоть всех кончи. Один останется – и тот возьмет пулемет да и… Вернется!
               Шепелев слабо застонал, чуть пошевелил рукой. Глаза его раскрылись, он удивленно осмотрелся по сторонам.
          Скупое октябрьское солнце уже стояло довольно высоко. Вывели его, бледного, едва держащегося на ногах на улицу, стали сажать в подводу. Он поднял голову, слабо улыбнулся навстречу теплу и свету. Вдруг из-за хаты вывалилась толпа красноармейцев. Раздался выстрел из нагана. Шепелев упал ничком. Кто-то в толпе спокойно сказал:
                - Вот так. Энто… За буденовцев тебе, гнида. Сашко, бери себе ево сапоги.
           Романов отрешенно сел на еще подрагивающие ноги Шепелева,  навел наган на оторопевшего белобрысого Сашка:
             - Убью! Не дам!!!
            Толпа молча нехотя стала расходиться. Кислый самогонный дух повис над еще конвульсирующим военкомдивом. Коган с поникшим лицом лихорадочно   что – то искал в карманах убитого.
            - Нету, - он поднял свои полные ужаса черные глаза, обвел окружающих, - блокнота его… Нету. А ведь там… Шифры всей армии.

                Пошли, зарядили нудные октябрьские дожди. Дороги раскисли, консостава не хватало для артиллерии и очень многие орудия, сняв замки, просто бросали посреди дороги.
           С Польшей, наконец,  был заключен мир. Пилсудский, еще в прошлом, девятнадцатом году негласный союзник большевиков в борьбе с Вооруженными силами Юга России, сумел сплотить нестройное польское общество на борьбу с врагом и неожиданно одержал блистательную победу над нищей и ведомой вчерашними прапорщиками Красной Армией. Тухачевский, не нашедший для прорыва Мировой революции ничего лучшего, чем план Николая Первого по подавлению польского восстания 1831 года и аналогично этому  плану, бросивший главные силы Западного фронта: три армии и кавалерийский корпус Гая Гая на север, вдоль Вислы, по ее правому берегу, с целью дойти до границ Пруссии, а там форсировать реку и штурмовать Варшаву, тем самым предопределил крах и полный разгром армий Западного фронта и их отход  далеко за пределы линии Керзона. Ибо тот, Николаевский план было поручено выполнять великому фельдмаршалу Паскевичу, которого Грибоедов называл «новым Суворовым», а Тухачевский, хоть он и являлся правнуком полковника Александра Тухачевского, командира Олонецкого полка и героически погибшего в первые дни штурма Варшавы в 1831 году, полностью провалил  наступление, просто не разгадав оперативное построение поляков и глупо распылив силы по разным направлениям. Он как полупомешанный рвался на запад, не заботясь ни о флангах, ни о снабжении и позабыв об оставленных на том берегу Немана резервах.
              Юго-Западный фронт Александра Егорова еще по зимним 20-го года планам должен был с Украины и Волыни обойти Полесские болота и ударить на Варшаву с юго-востока и тогда, просто по причине многократного перевеса в силах, Варшава должна была пасть несомненно. Но Ленину и Троцкому захотелось, чтобы Мировая революция не затухала и в Венгрии и Югославии и по этой причине украинско-волынский фронт был развернут на Львов и Галицию.  После разгрома армий Западного фронта войска Егорова так же отошли от разоренных ими предместий Львова и покатились  на восток.     Сталин, так и не нашедший понимания своей точки зрения – наступления только на Восточную Галицию, а не на Варшаву - среди подавляющего большинства Реввоенсовета Республики, попросился в отставку с должности Члена Реввоенсовета Юго-Западного фронта и в середине августа отбыл в Москву.
                Поэскадронно, с длинными хвостами скрипящих подвод, находясь в арьергарде Первой Конной,  Шестая дивизия медленно шла по враждебной, еще беснующейся в припадках самостийности Украине, направляясь в район  Кременчуга. Там ее планировалось доукомплектовать и в скором времени бросить на Крым, против Врангеля. Но Троцкий всерьез опасался удара в спину со стороны многотысячной крестьянской армии Махно и теперь переговоры с Батькой о военном союзе и беззаветной дружбе навек вели самые тонкие и предусмотрительные  большевистские агитаторы.
                Кроме того, в рядах Шестой дивизии предстояло навести железный революционный порядок и каленым железом выжечь всю партизанщину и анархию. Назначенный взамен злодейски убитого Шепелева военкомдив – 6  Романов не стал молчать и продолжать линию лжи и очковтирательства своих предшественников, а сел, взял карандаш и прямо, по-большевистски написал в Реввоенсовет армии, что грабежи и насилия в Шестой дивизии продолжаются, что по-прежнему льется кровь ни в чем не повинного населения, где бы полки не остановились, что это зло это есть ничто иное,  как порождение той лживой политики военкомов, которые уверяли командование в своих политсводках, что в бригадах все благополучно, но только совсем не то было в действительности. Он приводил пример, как во Второй кавбригаде по отчетам числится четыреста коммунистов, а на самом деле их там кот наплакал, да и те колеблются и увлекаются общим течением убийств и мародерства. Сами не прочь крикнуть: долой жидов и комиссаров! Романов бил тревогу: даже те немногочисленные бандиты, которые все-таки были арестованы и переданы в Ревтрибунал за убийство не то, чтоб мирного населения, а своих же боевых товарищей, с кем прошли тысячи сабельных рубок, военкомов 31-го полка Кузнецова или военкомбрига Жукова, не понесли наказания, а по негласному приказу каких-то высоких покровителей отпущены и уже находятся в своих частях.
            Именно наглая ложь самих себе и привела в конце-концов к убийству военкомдива-шесть Шепелева. Во избежание того, чтобы вся Шестая, а за нею и Одиннадцатая дивизии не стали хорошим пополнением для махновских банд или войск Врангеля, с которыми Первая Конная как раз и шла воевать, Романов предлагал жесткие, но решительные меры: сформировать экспедиционный отряд для изъятия из частей бандитских элементов. Разумеется, такие подразделения должны были быть не похожи на продотряды, они должны были быть тайными и незаметными, и Реввоенсовет армии доверил эту работу чекистам. По просьбе начальника Особого отдела армии Зведериса, Кедров, главный руководитель армейского ЧК, на эту работу направил своих самых  матерых сотрудников из столицы и Особого отдела армии.
              Они обыденно прибывали в расположение эскадронов под видом  маршевого пополнения, становились на все виды довольствия, ловко прикидывались этакими ваньками и умело, за две недели, убирали самых рьяных зачинщиков беспорядков тихо,  без шума и не оставляя никаких следов. Вскоре уже стало некому в пьяном угаре кричать во весь голос, что надо убивать комиссаров и уходить к Махно. Те, кто еще недавно баламутил войска, орал лозунги  против Советской власти, убивал политкомов  и комэсков - теперь безмолвно лежали в безымянных могилах или прели на дне нешироких украинских речушек с тихими живописными берегами.
            Но зло, уже посеянное ими в частях, надо было  самым решительным образом искоренить и не оставлять его семена.
            И настал час расплаты.
                Низина между насыпью и холмистыми окрестностями все не отпускала легкий утренний туманец. Было холодно и тоскливо. Солнце лениво и неясно блестело на востоке, чуть оторвавшись от края горизонта.
            Мятежные полки, тридцать первый, тридцать второй и тридцать третий, нехотя строились поэскадронно в пешем порядке вдоль железнодорожного полотна, фронтом к нему. Полки строились в неполном составе, многие бойцы еще по-прежнему бузили в местечках или бродили по округе. Другие, узнав про завтрашнее построение в пешем порядке, ушли ночью из частей и растворились на широких просторах малороссийской степи. Наконец, уже не было в рядах полков тех, кто больше всех подбивал на грабежи и насилия, кто в пьяном угаре убивал комиссаров и мирных крестьян. Их уже аккуратно и умело вычистили из частей чекисты.
                Позади строящихся полков, в двухста метрах повыше, на голых холмах выстроились под поникшими знаменами три кавбригады. Кончики их пик холодным золотом горели на едва пробирающемся сквозь туман солнце.
                - Эх!! Чуеть мое сердце, хлопцы… Расправа будеть…, - тихо говорил один.
                - Построють.., да беглым из пушучек как накроють… Куды ты… тут скроеся?..- тревожно озираясь, отвечал другой.
                - Та… Мы… Через железку рванем… А там перелесками да балочками…
                - Дур-рак ты, Мыкыта! Тут же… И сто саженей ны пробижышь, порубають, як капусту!..
                - Горбань! Хлопци… Дэ Игнат… Горбань? Игнат! Дэ ты е! Шо ш ты… мовчишь, Игнат?!
                - Его ныма.
                - Як так… ныма?!
                - Та так. Отойшов в закуток  по нужди, та й пропав. Дня тры, як пропав.
                Уныние и страх охватили нестройные, глухо галдящие ряды красноармейцев. Неизбежная, давно висевшая над ними расплата за пьянство, грабежи и насилия засвербела, закопошилась червоточиной в душах и холодной водой окатила гудящие пока еще от сивухи головы.
            Вдруг из-за поворота, как призрак, тихо выкатился из тумана тупорылый нос бронепоезда, идущего  накатом, отрезая все еще мнущиеся в истоме неизвестности  полки от вольной степи. По второй колее пути с другой стороны еще один бронепоезд остановился первому в стык и тут же навел все стволы орудий и пулеметов на глухо гомонящие полки…
                - Клади оружие, сук-кины дети! – Начдив Панасенко, крупнотелый, с квадратным грубым лицом, в черной папахе набок, проехался вдоль рядов, сверля их острыми глазами и надменно всматриваясь в темные поникшие лица.
                - Клади, говор-р-рю!!! Вам революция теперь… Не доверяет… свое оружие! – он резко натянул поводья, молодая вороная кобыла под ним захрапела и загарцевала.
               Ряды смолкли, повисла тягостная тишина. Солнце с восточной стороны пробилось, наконец на землю и уже робко пробиралось по сотням поникших чубатых голов. Вдруг кто-то в первом ряду сдернул папаху и со злостью швырнул ее оземь:
                - Р-руби головы, товарищ Начдив! Руби! Всем нам руби!! А оружие свое… Мы тебе… не отдадим!
                Сотни косматых папах и шишаков тут же полетели на пожухшую осеннюю траву и сотни голосов подхватили и выдохнули:
                - Казни!
                - Руби!!.
                - Не отдадим оружия!..
              Апанасенко опешил, резко развернул кобылу, поднял руку с плеткой:
             - Во как… Ага! Доходить?! Добре… А теперь, слухай сюды, братва! Вот што я вам скажу…, - он обвел медленным пронизывающим взглядом все три полка:
                - Стоит мне тока… махнуть плеткой и вас – нету! С вот энтой вот землею перемешаю!! Да тока не вас, сучьи дети… Мене жаль! Хоть и мы с вами прошли тыщи верст и такие рубки и… Не об вас, воры и позорники, нынче болит у мене моя… голова.., - он тоже с остервенением сорвал с головы папаху и швырнул ее на землю, резко поднялся в стременах:
                - А у каждого из вас там, - он протянул руку на восток, в розовую даль, на уже сияющее над темными холмами солнце, - детишки, малые ребята! Голодные, нужду терпят  и ждуть свово отца!.. Мужика ждеть баба! Штобы он запряг коня да поднял целину-пашню! Накормил их! А он тут…, - Начдив отрешенно махнул рукой, взял из рук подбежавшего ординарца свою папаху, но одевать не стал:
                - А ну! Выводи сюды самых… Зачинщиков! Да… Не боись, вы знаете меня… Я знаю вас. Выводи их, проклятых!
                - Да у нас все… Таковые. А што будет с полком? – раздался низкий дрогнувший голос из задних рядов Тридцать первого полка.
               - Полки по приказу Реввоенсовета фронта теперь будут расформированы! Те, какие из Ставропольской губернии прибыли с пополнениями этим летом будут направлены в… Другие части.
                - А где он был… твой Рев… Военсовет, кады я… с простреленной башкой нигде не мог места себе сыскать на станции? Никто не береть буденновца! Одни жиды в санчасти! Одни жиды в начальстве! - один из бойцов, невысокий, коренастый, с широким сабельным шрамом поперек лица, вдруг выскочил из рядов и, решительно подбоченясь, стал кричать в лицо Апанасенке, поминутно оборачиваясь к своим товарищам, словно ища поддержки.
               - Правильно, Полищук! Долой жидов из армии!
               - Долой их, проклятых, из России! Обидно!
               - Где обувка?! Где гроши… за своих коней? Што нам… жрать було? – не унимались ряды.
               - Да за все четыре года германской… Сроду не было, што б наступать … без жратвы или портков! Власть, ети ее…
               - Опять вы  за свое! - Апанасенко с опаской посмотрел поверх качающихся голов, туда, где на холмах, впереди замерших кавбригад красовались на конях едва заметные Буденный и Ворошилов. Но свежий октябрьский ветерок тянул как раз с востока, да и расстояние было немалым. Не услыхали!
                - Клади оружие, отходи в сторону! Сказал - переформирують! Не дури, хлопцы!..
        Он поднял вверх могучую свою руку и так подержал ее несколько мгновений.
                И когда кавбригады с холмов стали уже угрожающе подтягиваться на пистолетный выстрел, в лязгающие кучи, блестя вороненной сталью,  от полков полетели первые винтовки и шашки.
                На следующее утро сто девять выданных чекистам зачинщиков анархии уныло побрели под конвоем в сторону города. Остальные молча разобрали свое оружие и разошлись по расположениям полков.

                Целый день тягуче лил холодный ноябрьский дождик, то припуская, то спадая и низкие тяжелые тучи, стелясь над самой землей, медленно ползли над притихшими позициями. Окопы заградительного  отряда, ощерившись тупыми пулеметными стволами,  тонкой черной полоской пролегли по давно сжатому и уже затянутому ползучими сорняками  узкому озимому полю.
              В полной тишине, при безветрии, в трех верстах на юго-восток трещали редкие винтовочные залпы, то и дело глухо ухали трехдюймовки, Тридцать третий полк в пешем порядке в который раз безуспешно атаковал хорошо укрепленные позиции врангелевцев. Коноводы полка расположились в пологом овраге, метрах в трехста впереди от позиций заградителей.
               Гришка заходился бриться, густо намылил обвисшие щеки, уселся на патронный ящик, перекинув через плечо полотенце, застыл перед зеркальцем.   Дождик на время стих  после полудня, робко выглянуло из-под лиловых туч ленивое осеннее солнышко и в лесочке за спиной мирно вдруг засвистели  голосистые соловьи.
                - Ишь ты… Совсем, как у нас, на Лебедяни, - русоволосый пожилой боец присел рядом, доставая из сидора кисет, - а Вы-то…  откуля будете, това…
             И вдруг где-то совсем рядом, позади, за спиной, в ближайших мокрых и совсем неподвижных кустах, раздалось высоким баритоном :
                - Др-р-рагуны-ы-ы!!! Шашки во-о-о-н!!! Вперед, р-р-ребята!
                Сверкнули разом на скупом предзакатном солнце сотни клинков и пик, невесть откуда возникшая казачья лава вдруг развернулась  прямо перед сонными и ошарашенными заградотрядовцами и со свистом  ринулась на окопы.
                Где-то на левом фланге ударила пулеметная очередь и тут же заглохла.
                - Ка-за-ки-и-и!!! Обошли-и-и!.. Каза…
               Гришка едва увернулся от просвистевшей над  самым ухом короткой шашки, ловко нырнув под  потное, мелко дрожащее широкое брюхо лошади.      Выскочил с другой стороны, ухватился  рукой за стремя, вывернул из него ногу в начищенном яловом сапоге, вылетел набок, выстрелил из нагана наугад, куда – то вверх, сцепив зубы и остервенело стаскивая с седла казака… Тот, злобно ощерившись и уже падая, успел огреть Гришку шашкой плашмя по намыленной для бритья шее  и спине и последнее, что ощутил Гришка, это навалившееся на него тяжелое, пахнущее новенькой формой и конским потом,  обмякшее туловище всадника…
                «Ру-ку… Назад… заломить! И ужом из-под него, на свет, на волю…»
                Не отпуская заломленной за спину руки врага, он навалился теперь сам ему на широкую спину, краем глаза заметил в его левой руке кинжал, вывернул его своей левой и воткнул толчком  в спину, промеж лопаток, по самую рукоятку. Тот изошелся судорогой, захрипел, вытянулся  и затих, тело его обмякло и Гришка, обливаясь собственной теплой кровью, уже теряя последние силы и проваливаясь в бездну, свалился с него куда-то вниз, в глухую беспамятную темноту.

                Подвода, подпрыгивая и мелко трясясь на кочках, медленно движется по рыжей, раскисшей от дождей степи. Гудящая Гришкина голова безвольно мотается по пахнущей мышиной мочой соломе. Он краем глаза, сквозь холодную слезу видит, что небо над ним теперь чистое, без единого облака, а в небе высоко - высоко вьются, играют две очень мелкие птахи, а рядом лежит еще кто-то. Ни рукой, ни ногой пошевелить нет сил и только низкий,  чужой какой-то  стон выдавился из груди:
               - Воды-ы-ы… Води - цы…
              Подвода остановилась, чьи-то, остро пахнущие хлороформом  руки протянули к его лицу флягу и бородатое,  расплывающееся лицо в мокрой лохматой папахе дохнуло на него острым запахом табака - самосада, лука и самогона:
                - На, глотай трошки, вояка… Багато ны дам, а то помреш ще. Скильки можно быться? И собырай вас тоди… По степу.
                Влага живой струей пролилась по телу, голова загудела, в висках застучало молотками, слух пропал и он опять провалился в темное забытье.

                - Вот скажи мне, Григорий… Ты на кой… В Красную армию -то…  пошел?..- едва разборчиво прохрипело, проклокотало насквозь пробитыми легкими  где-то рядом и вроде как  чуточку знакомым,  но давным-давно позабытым голосом.
              - А ты… на кой… В…  В… Бе… Белую? - Гришка, в одной закопченной исподней рубахе навыпуск  над разодранным галифе, слабо схаркнув кровавую юшку, сочащуюся через рассеченный лоб, тяжелыми мутными глазами  все силился разглядеть сквозь белый туман человека в золотых погонах, склонившегося над самым его лицом.
              - Вы Христа продали… Жидовским комиссарам… Веру нашу… пропили… Не будет вам… прощения. Там.
                Гришка, хоть и тяжко болела голова,  вдруг ясно вспомнил этот голос, память вернула его в самое начало своей службы, запасный пехотный полк в Казачьих лагерях и того самого следователя, добродушного, приставучего, какой приезжал его допрашивать насчет пропажи юнкера, укравшего его первую любовь…
              - А… Я, Григорий, тебя… сразу узнал, - он бессильно упал навзничь и уже тише клокотало сквозь хрипы дальше, - у тебя взгляд, как у… волка… Дикий, бес… пощадный. Холодом, смертью смотришь ты… Такого редко встретишь…
              Он вдруг задрожал и эту его дрожь ощутил и Гришка, лежащий почти впритык  и зашелся в диком, мучительном кашле. Потом стих, тяжело дыша простонал:
               - Эх ты… Су-дьба-злодейка… Вот, рядом по-мираем. У меня, Григорий… Оба легкие… навылет. Не жилец я, понятно… Ты… выживешь, я это… вижу. Скажи мне, будь… любезен. Хоть перед смертью моей… Как ты… тогда этого юн-кера… Прикончил? Я ведь знаю, что это… ты, ты и больше не-кому… Там было. А доказать я… не сумел… Не томи, скажи, Христа ради… Тебе нечего бояться… Власть теперь… ваша, и… правда теперь… за вами.
                Гришка, превозмогая острую боль в спине, немного привстал на топчане, всмотрелся в мертвенно-бледное лицо поручика с впалыми щеками под седоватыми роскошными бакенбардами. Он тоже узнал это лицо, теперь сильно постаревшее, почерневшее и осунувшееся. Тяжкая печать смерти, скорой смерти уже лежала на нем и отчего-то ему стало жаль его, врага, еще вчера, конечно, стрелявшего по нему, а сегодня… Просто, в муке умирающего рядом пожилого человека и он тихо сказал, тщательно подбирая слова:
                - Што ж ты, ваше благородие… Сам… К Богу отходишь, а такую глупость спрашиваешь. Ты уж лучше… Может, родным передать што? Детки-то у тебя, небось… Есть? Мать, еще живая, может?
               Тот молчал, тяжело сопя и прикрыв глаза. Только чуть подрагивали воспаленные веки. Лоб его покрылся мелкой испариной, растрескавшиеся губы едва заметно шевелились.
              - А за то… ты угадал, - Гришка, скривившись от резкой боли, чуть повернулся к нему и опять бессильно уронил голову на старый овчинный тулуп, -я тада…, - он перевел дух, прикрыл глаза, - не мог… Просто так… Отдать ее. Не мог! И я с поезда-то спрыгнул, уже на станции Атаман, жеребчика - трехлетку там же позаимствовал… Там, у одново ротозея. К вечеру уж на месте… Был. А юнкерка-то кончить, нам што два пальца об…..сать!.. Выследил… Он с книжкой над речкой сиживал, как нарочно. Камнем по голове и в омут. Ну и… На том же жеребчике, я свой состав уже почти в Ростове и догнал. Мне мамка в дорогу… Перстенек давала… Пришлося ево подарить, кой-кому, штоб помалкивал… Про мою отлучку. А ты, виноват, запамятовал… Ты по штабным бумажкам глядел, не отлучался ли из части такой-то. А хто ж в бумажки правду-то… Напишеть? Коли за энто заплачено золотишком? Та еще и нагоняй будеть? Не отлучался и шабаш!
              Поручик лежал неподвижно, дышал теперь ровно и глубоко, казалось, он впал в забытье. Но потом, когда Гришка уже сам покрылся опять холодным потом и ему опять стало тяжело дышать, проговорил слабым, едва слышным голосом:
                - Страшный ты человек, Григорий, страшный, черный… А вот поди ж ты… Некому тебя наказать… Ты долго проживешь. У тебя век волчий, голодный да долгий. Ты… Я… Просьба у меня к тебе. У меня… Дочь… осталась. В Великокняжеской. Сама… Тяжко ей… Ионова… Марина. Приведет Господь… Если… Больше мне некому… Так  ты уж… не обидь, Григорий. Я… там… Господа за тебя… Помолю…

                В хате-мазанке сквозь низенькие мутные окошки едва проникает слабый дневной свет, воняет едко карболкой, низенькие набеленные потолки, с лета густо засиженные мухами, так близко, что ты протяни руку и достанешь, даже с пола.  Гришка лежит, безвольно раскинув руки и провалившись в солому,  дышать ему уже полегче, хотя вся его спина все еще скована, как обручами, горит огнем и не дает шевельнуться, но уже все, и эти потолки, и скособоченное окошко, и свои руки поверх заношенного дырявого кожуха  видятся  четко, без размытости  и к своей радости он еще явно видит, как со двора, несколько пригибаясь, вошли в мазанку двое, мужик и баба.
               - Помер… ахвицерик-то. Давай выносить ево. А энтот? - мужик, прищурившись, палкой больно толкнул в разодранное плечо и Гришка, скорчившись от боли,  не выдержал:
               - Куда… ты с-суешь  дрын?!. Пр-рист-релю, с-сука!..
               - И пошто ругаеся? Ну пошто ты ругаеся, соколик?! Христа благодари, што выжил, рубака…, - миролюбиво ответил мужик и, повернувшись к бабе, тихо сказал ей:
                - Энтова дохтор велел на операцию. Ежели живой. Тащи носилки, Варвара…

                Тронутая теплой апрельской лаской привольная манычская степь радостно улыбалась, томно нежась на лоне сочных, уже входящих в силу трав и дурманясь терпкими ароматами первых весенних цветов. Легкий утренний туманец еще робко вился над ярко желтеющими мокрыми овражками, по дну которых все еще тихо журчали последние талые воды той первой мирной весны. Они собирались в мутноватые лужицы, быстро переполняли их, набирались сил  и шумно вырывались на равнину, широко растекаясь по бирюзовой от рос шелковой траве. В непривычно высоком после госпитальной духоты небе, в его первозданной голубизне малыми черными точками кружили степные стервятники, порой неподвижно зависая и терпеливо высматривая свою добычу.
       Гришка попридержал кобылу, соскочил с седла, маленько ослабил подпругу. Потрепал по взмокшей гриве, чуть оттолкнул ладонью - иди, Зорька!                Та чуть отошла, преданными глазами взглянула на хозяина и тут же мирно защипала черными толстыми губами траву, мелко  хрустя и порой всхрапывая от удовольствия. Ее спина и бока сочно играли на солнце едва проступающими яблоками.
              - Эх, хороша ж кобылка! Подарок от самого Командарма. Будет, чем перед батей похвалиться…
               Гришка сбросил запыленную бурку, навзничь повалился в молодую траву, заложил обе руки за голову, томно прикрыл глаза и на миг из памяти перед ним опять возникло широкое, с распушенными усищами,  красноватое лицо Буденного, расплывшееся в добродушной мужицкой улыбке:
               - Эх, чекист! Ну, уважил, так уважил! Молодец! Как это ты так… Добре придумал, а? - он поднял вверх толстоватый палец и повертел им в воздухе, - тихо, без шума,  вынуть их, энтих мерзавцев, из частей! - он ковырнул пальцем в воздухе, - и шабаш! Нету буйных, нету и мятежа! А, Клим?
           И оборачивается к сидящему напротив Ворошилову, а тот, глядя куда-то в пустоту, хмуро бурчит себе в усы:
           - Хороший охотник, Семен, сырой патрон перед охотой завсегда из подсумка вынет! Иначе сам пойдет на обед хищнику! Слов нет, молодец чекист!
          - Слухай… Гриша. Где это я тебя раньше-то  встречал? Вот, знаю я тебя, знаю - и крышка, а припомнить… Не могу! Где?! Ну да, ладно… Орден  я тебе не обещаю, канитель с ними теперь, - Буденный все не унимается, - а вот не отблагодарить… Не могу! И шабаш!
             Он сузил хитроватые глаза, будто бы вспомнил что - то важное, принизил голос:
             - А ну… Иди за мной!
          В конюшне пахло свежим луговым сеном и застоявшимся кисловатым конским потом. Буденный все не унимался, скажи да скажи, как догадался до того, до чего никак сами чекисты не могли додуматься, кто, кто тебя самого надоумил?
         Гришка развел руками, простодушно усмехнулся:
        - Так… Што тут думать, товарищ Буденный. Думать там было… Нам и некогда. Когда они товарища Шепелева окружили в первый раз… Мы их, ну, самых горластых, взяли да и почикали малость… Штоб ево спасти! Остальные и… Разбеглись. Вот я и подумал, што… Хорошо бы… И в частях так же. Тихо, без разговоров.
            - Правильно ты подумал! Правильно! Вот ты мне скажи… Ты сам - то хоть понимаешь, что совершил? Ты мне… Та што там мне! - он отрешенно махнул рукой, - ты всей нашей Красной Армии целую дивизию спас от…
     Он запнулся, опустил голову, расправил усищи. Немного подумал, протянул руку в сторону денников:
 - Я сам тебя наградю! Иди, Григорий, гляди, выбирай, на какую укажешь - твоя! Туточки консостав отборный! Тут, Гриша, барахло не держуть!
              Большие лиловые глаза, ну совсем как у покойного Воронка, только чуть с игривой раскосиной, да буланый  чубчик короткий, с мелкими завитушками так и глянули из-за решетки денника прямо в самую Гришкину душу. Гришка ощутил это тепло, протянул ладошку с сухой коркой и теплые подрагивающие губы, чуть помешкав, ласково приняли подарок.
               - Нешто ж не вижу? Твоя! Ну так и… Бери! - перехватил его восхищенный взгляд Командарм, отпирая денник, - от самово… Реввоенсовета Первой Конной! За дело.
                И уже в конюшенном тамбуре, слегка полуобернувшись, опять сморщил широкий мужицкий лоб:
              - А все ж… И где ж я тебя раньше… Встречал-то?

                Гришка очнулся, рывком, тревожно поднял голову. Две веселые юркие коноплянки шумно играли в воздухе, сбиваясь и порхая прямо над головой.  Верная Зорька, сохраненная Панкратом за долгие месяцы его валяния в госпитале, крутилась рядом, аккуратно щипля траву под самым ухом. Под ласковое журчание ручейков да веселый переклик  вьюнков, разнежась на солнышке,  он стянул сапоги, развесил на них потные портянки и, положа руки под голову, как-то незаметно снова задремал, забылся.
                Белый-белый, что твое молоко, туман вскоре стал сгущаться, тяжелеть, обнимая его самого за грудь, спину, плечи. Гришка вздохнул глубоко, поднял голову, оглянулся – ну и чудеса! День на дворе, а… Кругом ни зги, все в белом-белом  дыме и  только черная, как свежая пашня, узенькая дорожка, паруя и чуть извиваясь, уходит куда-то вдаль  и вверх, начинаясь прямо  из-под его босых ног… Он медленно поднимает голову, медленно скользит взглядом по этой тропке и вдруг видит совсем недалеко, саженях в десяти, закутанную в белую простынь до самой земли тонкую женскую фигуру, склонив голову, медленно уплывающую, удаляющуюся от него. Гришка протягивает руку, силится встать, но плечи и ноги  его будто бы онемели, они вовсе не слушаются его, ни рукой ему пошевелить, ни ногой… Хочет он крикнуть, да  язык  как присох во рту…
             А фигурка все удаляется, удаляется, оторвавшись от луга. И уже, напрягая глаза,  только размытые ее очертания видит в тумане Гришка.
                - Соловая я, Гришенька… Ох,  соловая! - вдруг слышит он молодой, но глухой, будто бы из колодца,  быстро удаляющийся в непроглядный туман ее тихий смех, - соловая!… соловая!… Не бросай деток, Гриша!!! – вдруг раздается у него над самым ухом, но уже хриплым шепотом, как предсмертное, вымученно, сдавленно, как молитва, как заклинание…
             Гришка вздрогнул, подскочил, как зверь, дико, затравленно  озираясь по сторонам. Его сердце выскакивало из груди и поджилки тряслись совсем так, как тогда, когда их с Гавриловым тот огромный бородатый казак выволок из строя пленных на Маныче…
                Туман разом пропал. Солнце уже стояло довольно высоко. Зорька, отойдя на несколько шагов, мирно дремала стоя, чуть покачиваясь и порой лениво отбиваясь хвостом от наседающего со спины крупного слепня.
            Он с минуту постоял, оцепенело, неподвижно, вздрагивая от каждого звука, часто и тяжело дыша. Голос, ее голос и  легкий смех  Александры, такой же самый, как тогда, когда они еще - чистые и юные парень да девка - только целовались да миловались по ночным сенокосам, все еще стоял, звенел, переливался в ушах и Гришке, закрывшему глаза и затаившему дыхание, так не хотелось, чтобы он умолк…
            Так он простоял еще с минуту и  вдруг широко распахнул глаза. Судорога прошлась по спине, животу. Страшное, нехорошее предчувствие вдруг охватило его.
               Он быстро намотал подсохшие портянки, натянул сапоги, плеснул в пересохший рот воды из фляги, вскочил в седло. Зорька, хорошо зная хозяина, с места пошла наметом по широкой, радующейся ясному весеннему дню, широкой манычской степи.
             А в его ушах долго все звенело:
             - Соловая я, Гриша-а-а!!! Не бросай… деток!.. Деток… деток…

                Босоногие ребятишки, оборванные и веселые, шумно баловались в лапту. Обгорелый остов паровоза с развороченным крупнокалиберным снарядом тамбуром, лежал поперек насыпи. Несколько человек путейских рабочих с ломами и кувалдами упорно выбивали разбитую колесную пару из-под такого же обгоревшего вагона. Еще трое мужиков, прикрутив искореженный взрывом ржавый рельс к артиллерийскому передку, запряженному парой тощих рыжих меринов, пытались выдернуть его на чисто выметенный, но такой же разбитый перрон вокзала станции. Они матерились почем зря, нещадно стегали меринков кнутом по мокрым, парующим спинам, но те, беспомощно расставив ноги, рвались из хомутов и тщетно  силились толкнуть свой неподъемный груз.
               - Эй, служивый! - один из них, совсем седой старик в заношенном матросском бушлате, заметив на перроне всадника, приблизился и ловко ухватил Зорьку под уздцы, умоляюще вглядываясь снизу в Гришкино лицо:
                - Подсоби, мил человек,  нам энту клятую железяку вытянуть, Христом-богом просю! Ну не хватает мочи у лошадок! Пристегнем твою гнедую?..
              И свел ладони на груди: мол, уж ты не откажи, любезный!
            Гришка хотел было уважить, но тут он представил, как его Зорьку будут так же нещадно хлестать по спине кнутами, усмехнулся и мотнул головой:
              - Не, не дам. Не по ваньке шапка! Это племенная кобыла. Што ж вы сами-то… Животинку мучаете? Нешто ж не видно, што туточки… И паровоз эту пару не вытянеть?
             - Та мы-то што, человек хороший! Жалко! Да только… Товарищ Шинкаренка нынче злой, как собака! Посажу, кричить, на гаупвахту, коли не очистите дистанцию! А кака нам гупвахта? Нам к вечеру до дому надобно…
             - А хто такой этот… Ваш грозный товарищ Шинкаренка? - оживился Гришка, вспомнив, что эта же фамилия стоит и в его предписании, выданном ему в губернском  Управлении ГПУ и теперь лежащем в нагрудном кармане гимнастерки.
             - Та ты што…, - прикрыл ладонью рот и перешел на полушепот старик, опасливо озираясь, - али не знаешь… Мил человек… ЧеКа - вот он хто!.. Захочеть… И на Мухину балку отправить!
             - На кой?
             - Стрельнеть, как ту контру,  и глазом не могнеть! Не впервой.
             - Ну и где он…, ваш товарищ Шинкаренко? - Гришка нарочито с глуповатой усмешкой повел глазами по обшарпанным станционным зданиям, -где? Мне он самому нужон! Нешто ж не покажете?
              - А вона! Сам сюды идеть! - и по мокрым спинам согнувшихся, поникших  меринков вновь безжалостно засвистали кнуты.
                Усатый плечистый краском в заношенном, потерявшем края полевом офицерском картузе с большой нашитой малиновой звездой на околыше, слегка оскалившись в свои густые рыжие усы и пристально всматриваясь в Гришку,  развел большие рабочие руки:
                - Ежели не ошибаюсь… товарищ Остапенко? Григорий Панкратыч? Извещен, извещен!.. Пришла телефонограмма от Губчека… Идем, идем, мил человек.
                Едва притворив ободранную дверь, Шинкаренко, прищурив глаза, молча улыбаясь в усы, несколько мгновений нарочито пристально рассматривал гостя.
                В кабинете пахло свежей гарью, мышами и давно слежавшимися бумагами.
              - Петро Алексеич! - он протянул крепкую жилистую  руку, - в самый раз, в самый раз… Нам опытные оперы…, - он провел ребром ладони по горлу, - теперь во как нужны! Ты садись, садись, я тебя щас чайком напою. Хорошим, грузинским… А так пока… Голодно у нас тут, Григорий. Голод, он… Нам он враг. А бандитам он  - верный союзник! Шайки все еще бродят по всему степу. Коммунарам покоя нету! Семья-то… У тебя есть?
              - Та… Есть, - Григорий удивленно оглядел обшитые свежей некрашеной фанерой стены, небольшой вырезанный из мятой газеты портрет Ленина, висящий почти под потолком, и неловко присел на край дощатой скамьи.
               - Што ж…  так неуверенно-то? - Шинкаренко поставил на керосиновый примус закопченный медный чайник, скупо усмехнулся:
              - Ты не гляди, товарищ Григорий. Горели мы тут недавно. Гранатку  люди добрые нам в окошко кинули… Ну, ладно! Видал? - он слегка кивнул на дверь, за которой раздавался скрежет увлекаемого лошадьми рельса, - мало мне с бандюками  заботы? Так еще и железную дорогу на шею навязали. Лесопилку стереги! Манычский казенный мост - глаз не спускай! Пожарная охрана – и та за мной! Тьфу!.. Сплю по два часа в сутки! Ты давай, давай, давай, товарищ Шинкаренко! А работников? - и он скрутил громадный красный кулак в дулю, -а вот тебе, дорогой товарищ Шикаренко и работники!
                - Та ничево, - Гришка попытался отшутиться, - демобилизация ж пошла… Будуть и бойцы.
                - Не спорю, будут. Куришь? Давай сюды свое предписание.
               Гришка протянул бумагу, достал портсигар, раскрыл его и протянул Шинкаренку. Тот, углубившись в чтение, взял французскую сигарету не глядя, помял в пальцах, мельком взглянул на нее, усмехнувшись, качнул крупной головой, - ну вы видали, граждане? Што у нас курять… Демобилизующиеся наши чекисты! - и, поднявши немигающие карие глаза, расхохотался чистым детским смехом, обнажая под рыжеватыми усами ровные ряды крупных белых зубов.
«Ишь ты…, - подумалось Гришке, - закуриваеть, как взрослый, а зубы белые, как у мальчонки», а вслух сказал:
                - Уже не чекисты. Мы ж… ГеПеУ - шники теперь, Петро Алексеич.
                - Знаю, слыхали про февральское постановление.  А ведь… Какая разница? - он сложил вчетверо Гришкино предписание, бережно положил в боковой карман своей гимнастерки, притушил фитиль под закипевшим чайником, - ведь нарком-то все одно, один, наш товарищ Дзержинский. И вам, и нам. И бандюги в степи  одни и те же… И вам, и…
        Он вдруг нахмурился, посуровел, пристально взглянул Гришке прямо в глаза:
                - Ты… Опером в «уголовку» пойдешь? По степу белые банды гонять? Ну и… По всему нашему уезду мишуру всякую босоногую…
                - Там же сказано, - Гришка поднялся, одел фуражку, - в распоряжение. Куда поставите, там и буду… Служить. Только одна просьба имеется?
                - Валяй! – уверенно сказал Шинкаренко.
                - Товарищ у меня… Еще с позапрошлого года, с Ростова… Весь… Польский поход… Заградотряды… Все со мной прошел. Правда, до этого простым ростовским уркой был. Но он исправился! Доказал! Взять надо к нам.
               - Ну, уркой, - Шинкаренко задумчиво почесал пятерней широкий затылок, поднял глаза, сощурился, - так уркой. Хм… Бывший урка, брат, есть… Он нам классово близкий элемент, понимаешь. Из народа! Вот у меня следаки уголовки… Ну, народные следователи, так те из бывших. А куда деваться? Других же нет. Ну… Работают вроде исправно. Но, - он приподнял вверх указательный палец, - все же они - классово чуждые!
              - Что, прям из бывших… Што были при старом режиме? - искренне удивился Гришка.
              - А што? Но только те, кто чисто «уголовку» вел. Кто политическим сыском занимался, тех… Те убегли. Кто успел, ты это и сам понимаешь. Надежный твой товарищ? Не подкачает?
              - Не подкачает. Ручаюсь!
              - Добре, Григорий Панкратыч. Зови! Нам нынче каждый штык на вес золота!

                Солнце, какое-то совсем маленькое в слободке, едва Гришка выехал в зорюющую вечернюю степь, громадным лимоновым шаром теперь устало катилось к западу. Затихал и растворялся где - то в прозрачной сумеречной кисее веселый  перекрик жаворонков и вьюнков, а с дальних, низовых запруд вместе с легкой прохладой уже стал долетать до уха разноголосый трескучий говор лягух.
              Гришка обогнул зеленеющую терновыми кущами балку и, выправив Зорьку на потемневший уже косогор, пришпорил ее в крупную рысь, правясь на северо-запад, на красное зарево заката.
                «Родню проведать опосля трех годов войны да госпиталей дело, конечно, нужное, - напутствовал еще днем Шинкаренко, неспешно перематывая застиранную портянку и строго поглядывая  куда-то вдаль, - да только гляди в оба, Григорий Панкратыч! Пару дней назад в нашей степи банды Сычева да Левки Конаря объявились… От  ногаев да калмыков, из бурунов зашли. Видали их туточки, под боком, в Шаблиевке. А куда они потом делись, это пока что одному Господу - богу известно… Ты… Больше патронов бери!»
                Григорию вспомнился Сычев, храбрый, но дюже наглыый комэск из их Второго Сводного, которого сам Думенко как-то приказал выпороть за мародерство да пьянки, а он затаил злобу, пронес ее в глубине души по всем дорогам войны  и уже у  Буденного, на марше в Ростов,  подбил на измену несколько десятков конников и ушел с ними в степи Моздокского уезда…          Конаря же, напротив, Гришка не знал, только слыхал о нем народную молву.  Рассказывали потом, что оба они, якобы,  в прошлом году соединились с Маслаком. Эх, Григорий Савельич, Григорий Савельич! Комбриг из Четвертой дивизии… Сколько крови за Советскую власть, сколько трудов тяжких… Два ордена Красного Знамени. Пропащая душа!
                Гнал на рысях всю ночь, ненадолго останавливаясь в глухих степных балках, чтобы после короткого передыха из пересыхающих уже талых ручьев напоить кобылу. Ласково потрепавши подсохшую гриву, давал ей пару горстей ячменя из переметки, невольно любуясь, как луна малыми желтками весело перекатывается в ее круглых сливовых глазах:
                - Рубай-рубай, Зорюха… Скоро дома будем. Эх!.. Скоро.
              На утренней зорьке замаячили впереди седоватые сверху и зеленые по низам, плавно качающиеся на прибрежной волне камышовые заросли широких манычских лиманов. Запахло гнилью, тиной и живой рыбой. Какой-то хуторок, изредка оглашая окрестности скрипучим петушиным роскриком, робко приткнулся в ложбинке, укрытый низкими вишневыми садочками и громадными белыми акациями, уцепившись за землицу по бережку едва заметного ручья, тихо льющегося промеж молодой осоки. Захотелось передохнуть от скачки за хлебосольным столом  да с добрым говорливым хозяином и он уже тронул было Зорьку, да враз передумал.
              Вспомнились слова Шинкаренки про рыскающую по степи банду:
             - А тебя, соколик, да в твоей гепеушной фуражечке, они при случае на лоскутки порежут…
             Пересидел в терновых кустах, в сонной полудреме,  с наганом наизготовку, как  уже давно привык,  до самого прохладного вечернего сумрака. Порой сквозь тягучую дрему ясно представлял он себе, как уверенно войдет в свои родные сени, где с самого мальства ему знаком каждый сучок, каждая трещинка… Как обнимет радостно папашу, мамашу. Возьмет на руки детишек, в шутку пощекочет им розовые щечки своими жесткими усами. А потом…   Обнимет и расцелует зардевшуюся, как девка, Сашу… Раздобрела, наверное, еще больше… Уснут, как и прежде, детишки… Эх!
             И от тех мыслей сладкая истома теплой волной прокатывалась по телу, тихо  трепетало где-то в груди сердце, но на  душе от чего-то было тревожно, неспокойно…
               Взял, как совсем стемнело,  от Маныча влево, в колыхающуюся седыми волнами под ласковым ночным ветерком нетронутую ковыльную степь и снова молча неотступно полетела за ним вслед полная молодая луна.

                Терентьевну, тихо отошедшую к Богу в канун самой Страстной  пятницы, похоронили скромно, на коммунарской подводе отвезли завернутое в рогожку сухонькое тело на кладбище и без гроба опустили в могилу. Панкрат Кузьмич, сохраняя строгое и какое-то торжественное выражение пожелтевшего лица, туда еще как-то доковылял, опираясь на палку,  и потом  долго, до теплого, пахнущего молодой травкой  заката,  просидел он рядышком со свежим холмиком глины, шепча одними почерневшими губами молитву и поминутно поправляя на крестике повязанный Ольгой ситцевый платочек. Обратно уже сам дойти он не смог и Ольга с соседкой в сумерках принесли его домой на руках.
              После того дня старик слег окончательно, высохшее лицо его перекосило и речь почти пропала. Он часто впадал в забытье и тогда глухо и тяжко стонал. Пробуждаясь, он тихо плакал и поминутно крестился, глядя в угол на иконы полными слез впалыми глазами. Ольга, с двумя малыми детишками да больным Кузьмичом на руках выживала только благодаря кой-каким нехитрым продуктам, нечасто перепадавшим от коммунаров. Да еще ловко научилась, задрав подол юбки, ловить глупых карасей в холодных речных заводях. А то ходила с бабами по заброшенным гумнам по грибы-синеножки, иной раз  удивляясь их изобилию после теплых  ночных дождиков.
               И в редкие минуты тишины, тупо  уставившись в близкий потолок  ничего невидящими глазами, безнадежно тосковала она по своей прежней жизни, по юности, так незаметно поглощенной этой проклятой, затянувшейся  войной, по рано ушедшему отцу, так никогда и не увидевшему внука, по Владимиру. По Владимиру… Маленький Крестинский, выправляясь в годовичка, все больше становился похожим на своего отца с таким же высоким, под темными прямыми волосиками лобиком и любопытными, блестящими от непонятного восторга глазками. А маленький Остапенко, шустрый, широколицый, с глубокими темными глазками, на полгода постарше и потому заметно вырвавшись вперед по весу и росточку, едва пошел ножками, все норовил помочь подняться и Крестинскому, хватал крепенькими ручонками того за шиворот рубашонки, но тут же и сам падал, с сердитым писком забавно переваливаясь  через него. Тут же оба принимались дуэтом реветь, а Кузьмич, едва они начинали возиться, кряхтел, что-то бормотал несвязное и слабым знаком руки просил Ольгу повернуть его лицом к деткам и вымученно слегка улыбался им, неотрывно наблюдая за ними своими наполненными слезами и давно выцветшими от горя глазами.
                Когда майское теплое солнышко уже достаточно прогрело землю, весело переливаясь в низеньком окошке светелки, Ольга, как-то войдя с улицы, застала старика сидящим на полу возле кровати прямо в теплых бликах солнечного света. Он медленно повернул изможденное лицо, виновато заулыбался и вдруг тихо сказал, с трудом растягивая слова:
             - О…леч…ка, дет..ка.., тут… теп…лечко… Я сам… Хри…ста ра…ди… Отогрел-ся, што твой… сус-лик…
                Через несколько дней он, уже  после полудня, когда щедрящееся апрельское солнце достаточно пригревало,  с помощью Ольги выбирался на скамейку под хатой и подолгу просиживал, опустив белую бороду на узкую грудь, прикрыв белесые, как лунь, веки и наслаждаясь теплом, ласковым степным ветерком с  терпким духом чабреца и уже зацветающей душицы:
               - Ну… вот… А то… ить… ду-мал, што пом-ру… Как ста-рый ме-рин… Слава Бо-гу… Мо-жет иш-шо и… Гри-шу по-ви-да-ю…
               И каждое утро, едва долетал на улицу с его кузницы веселый перестук молота, он светлел лицом, теплели и наполнялись влагой его глаза, и долго все всматривался и вслушивался он в ту сторону, в степь, как вслушивается в новую музыку своего оркестра старый заслуженный маэстро.
                Кузьмич сегодня еще не вставал, только на ранней зорьке несмело попросил кружку воды.  Да смахивая платком слезу и с трудом перебирая слова, тепло улыбаясь, слабеньким голосом поведал ей про свой нынешний сон, где к нему приходила Терентьевна, его веселая молоденькая жена, приходила она в новой цветастой шали, в той самой, что развеселым ее женихом - Панкраткой-кузнецом  на светлое Воскресенье Христово была ей подарена… И была она отчего-то заметно брюхатая…
                - К дождю, видать, Панкрат Кузьмич…
                - Так и за-ли-вает-ся, так и вы-плясы-ваеть… А я вот… так ку-мекаю, што… может Гриша… Наш объявится?.. Поми-луй, Гос-подь… К святой Тро-ице?..
                Ольга только что выжала стиранное белье, бросила его в темный медный таз и хотела уже выскочить за дверь, как услыхала собачий лай по улице и близкий топот копыт. Сердце ее екнуло и забилось от чего-то. Она поставила таз на пол, бросилась в светелку и, схватив на руки игравших детишек, прижала их к себе, медленно опустившись  в темный промасленный угол, под иконы.
                В вошедшем высоком военном она сперва не узнала Гришку и при его появлении испуганно прижала к себе захныкавших разом мальчишек еще крепче. Он коротко взглянул в угол, равнодушно прошел в комнату, снял запыленную фуражку, бросил ее на стол, сел на скамью, устало выдохнул:
                - Што… Нешто ж не ждали? А где… Все? Папаша наш… где?
Ольга больше по голосу наконец узнала его и, с трудом преодолев смущение, простодушно сказала:
                - Он тяжко болен. Лежит еще… В светелке. Не вставал. Здороваться… надо.
                Гришка порывисто поднялся, шагнул, резко согнувшись, в проем двери и уже там с легкой усмешкой полуобернулся:
               - Ишь ты… Здороваться… А я-то думал, што ты… Ушла.
               - Не ушла, как видишь.
              Панкрат Кузьмич, казалось, дремал. Только иссохшееся желтоватое лицо, порой подрагивающие морщинистые веки да щуплые  руки, лежащие на чистом шерстяном одеяле, выдавали в нем тяжелую болезнь. Гришка отцепил ножны шашки, тихо опустился на пол, прижался, приластился, как в далеком детстве,  своей щекой к теплой ладони отца:
               - Папаша… Я вот… Возвернулся, папаша. Теперя насовсем возвернулся.
              Веки старика дрогнули, глазные яблоки под ними чуть заходили, он пошевелил рукой, губы его разомкнулись:
              - Гри-ня… мой. Сы-нок, значить… При-бы-вал, - и мелкая слезинка скользнула вдруг по его желтоватой спавшейся щеке.
              Он медленно раскрыл глаза, долго смотрел на уткнувшуюся в его ладонь Гришкину стриженную голову, потом погладил ее, глухо выдавив из себя:
               - Мне ить нонче… и сон был. В руку. А вот… мамки-то нашей… и нема уже… Забрал Гос-подь… рабу… И… и… И  Сани-то нашей… Детинушки, - он всхлипнул, тяжело  застонал, поднял и отрешенно опустил ладонь на грудь, - и  Сани… нашей… супружницы твоей, Гриша… тоже не-ма… Малец остался… Принял Гос-подь… Ду-шеч-ку… Совсем ху-до… Нам  сынок. Кабы не… О-леч-ка, спаси ее, Гос-подь, так и… все…
                Гришка почувствовал, как холодная волна прокатилась под его гимнастеркой. Дыхание его сперло, он поднялся, сухой ком подкатился к горлу, сдавило грудь. Вот оно, видение вчерашнее…
           Шатаясь, как слепой, вышел он в сени. Шашка в ножнах так и осталась лежать у постели старика.
             Ольга, раскачиваясь и раздумывая, как ей теперь быть, вытянув босые ноги, так же и сидела в углу с детьми. Глубокие круглые глазенки одного из мальчишек так и впились в Гришку и он, встретившись с ними коротким взглядом ничего не видящих глаз, с неудержимым волнением сразу почувствавал какую - то тягу, какое - то кровное, родное, давно им позабытое, влечение к этому крохотному человечку.
    За спинкой человечка робко прижался к матери еще один, малость поменьше, испуганно не сводя глазенок с Гришки.
           Он молча присел на корточки, вынул из кармана гимнастерки пару кусочков рафинада, протянул и тому и тому малышу. Тот, постарше, тут же схватил сахар и потянул в рот. Тот, что поменьше, испуганно прижался к матери еще ближе, обиженно кривя ротик.
            Гришка многозначительно взглянул на застывшую Ольгу, погладил по головкам обоих малышей, тяжело вздохнул и резко поднялся.

                - Соловая я, Гриша… Соловая… К Покровам буду…
               Старые покосившиеся, крашенные охрой, еще довоенные кресты украдкой проглядывали сквозь ветви сирени и дикого терновника, покрывшего хуторское кладбище. Свежие желтоватые холмики он нашел не сразу.  Немой крик остановился в горле:
               - Што ж ты, Саня… Не дождалася меня… Самую… малость. А я вот тебе… гляди… Косынку привез.
                Оглушенный свалившимся на него в одночасье горем, долго и оцепенело просидел между могилами, справа матери, слева Александры. Проводил ладонью по уже сухой горбушке, то по той, то по той. По травинке, пробившейся между подсохших комков глины,  не спеша ползла наверх, к солнцу, красная в горошек божья коровка и он впервые в жизни подумал, что вот, тварь, ползет, ползет да и не знает, что она полностью в его руках… Захочет он, и смахнет ее одним движением пальца. А не захочет… Будет ползти дальше и будет жить дальше… Так и человек, небось. Травинка, ты, человек, перед своей Судьбой, малый, слабый червячок…
             В голубеющем небе весело щебетали только что вернувшиеся с далекой чужбины ласточки. Пахло свежей пашней, поднятым где-то недалеко сырым пластом целины. Гришка порой шумно втягивал ноздрями этот воздух весны, пробудившейся земли и оттого становилось на его душе еще горше и тяжелее.
         С почерневшим лицом, уже после полудня, держа кобылу шагом, возвратился он угрюмый домой.
                Когда выядрившееся майское солнце уже хорошо разогрело хуторские окрестности, Гришка запряг Зорьку в старую отцову подводу, скрутив вместо хомута шлею из куска старой брезентины  и, с посветлевшим лицом привез из коммунарского двора старших детишек, Петю и Клавочку. Одетые в какую - то грязную рванину, босые, отца они еще стеснялись, недоверчиво поглядывая на его военную обмундировку, а вот едва увидавши старика, с радостными криками бросились ему на шею. Тот по-стариковски закряхтел, покачал белой головой, и вдруг скупо расплакался, усевшись на лавку, и все прижимал их к себе:
               - Эх, сиротки вы мои… Дюже ж вы… Пообносились… совсем. Батя вот ваш… Заявился. Радость то кака… Теперя…  нешто ж… не заживем…
                Вечерело и на тихий степной хуторок, уткнувшийся тихой окраиной в неширокую и спокойную речку, уже  упала первая майская прохлада.
                Гришке показалось, что отец спит и он уже хотел выйти, уехать не простившись, времени было мало. Но что-то держало, не отпускало  из родной хаты  его одну долгую  минуту, потом другую, третью…
               Старик, наконец, вздрогнул, открыл слезящиеся глаза, поднял голову, протянул сухую желтую ладонь, коснулся Гришкиного рукава:
               - Ну и… Куды теперя, сынок?..
               - Я теперь, папаша,  в… Народной милиции служу.
               - Та я…, - Панкрат Кузьмич задохнулся на полуслове, слабо схаркнул и уже очень тихо проговорил:
               - А Думенка твой… как же… Ить ты при ем был? Где он теперича? Не слыхать?
               Гришка задумался, помрачнел, но голос его не дрогнул:
               - Он расстрелян, папаша. В Ростове. Пошел против Революции. Нешто ж не слыхали…

               - Иди ты!.. -  слабо вскрикнул старик и, силясь, чуть приподнялся на кровати, истово крестясь на Николая-угодника, - а што ж он, страдалец, небось… белякам попался… в плен? А-я-яй!.. Продался? А ить он спас меня, Думенка-то твой…
              - Как… Спас?! - Гришка в изумлении поднял голову, - та ты ж ево сроду… Не видал?
          Старик помолчал, беззвучно шевеля сухими губами. Протянул руку, ища кружку с водой на табуретке. Гришка тут же сам поднес кружку к его губам.
                - Не привелось, сынок, энто верно. Эх!.. Жалко… Дюже ж любили ево твои… Красные солдаты. Так и спас. Два раза… Было дело. Я на станцию в прошлом годе поперся… - Кузьмич впервые за все время с едва заметным укором взглянул Гришке в глаза, - ить мне… без молотобоя-то, куды? Дай, думаю, спытаю счастья еще разок… А там солдаты! Красные. Ваши… Цельные ашалоны. Песни поють да самогон хлещуть! Ну, и заарестовали меня, дурня!.. Повели. Один еврей, ихний, так и сказал, лазунчик, мол, приказую, мол, стрельнуть ево и шабаш! Повели меня двое за бугор, молись, говорять, старик, час твой пришел! А я им – не будь дурак, та про тебя, сынок, та про Думенку твово… А один, старшой видать, мне  и говорить, а я с тем Думенкой, мол, уже давно служу! Спаси и сохрани, Господи-и.., - старик всхлипнул, вытер ладонями седые брови, - ну, стрельнули в небо, наказали, што б в другой раз не  шлындал без дела коло военных ашалонов, та и… Отпустили.
             - Хто такие? - поднялся Гришка, злобно сверкнув глазами,- што за часть… была?
             - Та хто ж ево знаеть, - слабо махнул рукой Кузьмич, - солдаты и… шабаш.
            - А другой раз, - Гришка как-то ссутулился, виновато опустил голову, -как было?
                Старик уже только махнул рукой и, склонив белую голову, замолчал. Гришка понял, что вот это ему, отцу, наверное, очень тяжело вспоминать и говорить об этом. Он коротко взглянул на Ольгу, но та отвела глаза.
     И он хотел, было, уже выйти, как Панкрат Кузьмич вдруг взял его за запястье.
               - Пришел в село продотряд, кажется, накануне страстной, - тихо, расставляя слова, словно рассказывая сказку детишкам на ночь, вступила в разговор Ольга, - забрали все, все ссыпные амбары повытрясли, у сирот последний кусок забирали, а у нас по чьей - то наводке… Мерина, на котором ты меня сюда… Отправил, все искали. А покойная Терентьевна… В общем, били и издевались, а Кузьмича за угол повели, на расстрел…
             - Тут Олечка давай кричать им, супостатам, што это двор и детки энти есть самово наиглавнейшево… Думенковца и што… Ваши хлопцы… Шкуры им, иродам,  за энто дело посымають! - продолжал Кузьмич, едва усмехнувшись, - та и сама… Олюшка наша… Женкой твоей им назвалася.
              - Што за… комиссар был? - быстро спросил вдруг густо раскрасневшийся Гришка, бросая короткие живые взгляды на Ольгу, - как он выглядел? Фамилия, может… Наших с ими никово не было?
             - Не, наших тама не было. Так не говорять они… хвамилию-то, - Кузьмич вытер платком глаза, махнул рукой, - а кобеля-то нашево и пристрелили. Все меринка, што ты прислал разом с Олечкой, шарили…
                Гришка низко опустил голову и черная кошка в первый раз после темной и страшной Кизитериновской балки злобно и глубоко заскреблась на его душе, стало ему душно, как в аду и мрачными колыхающимися тенями промелькнули мимо него те три последних слова Комсвокора:
       «  - Смотри не промахнись, кузнец…»
               Он тяжко вздохнул, расстегнул петлицу на гимнастерке, подошел к низкому оконцу, отдернул занавеску, долго смотрел невидящими глазами в пустую степную даль по родной  пыльной  улице, где он вырос, где все знают его, как облупленного, где нашкодившим босоногим пацаном бегал когда-то от материнской лозинки и по которой  осенним ясным деньком уходил с веселыми и пьяненькими друзьями на войну. Кто пришел, а кто… Остался лежать.  Те, что не пришли, они не пришли. А он? Выжил, вернулся. Повезло. Но… Что-то родное, такое теплое, такое свое, теперь давно ушло от него, ушло через незримые ворота, ушло незаметно, безвозвратно, оно растворилось, как легкий мартовский туманец, ушло оно вот в эту мерцающую бескрайнюю степь, забитую старыми кураями да терпкой на закате полынью… Ушло, растаяло, померкло вдали, а он и не заметил когда… Как будто переплыл он бурную реку с берега на берег и нет теперь ему возврата обратно. Что-то запало теперь в его душу и держит, держит, не отпускает. И что-то другое, как стержень, как костяк вдруг не выдержало и переломилось в нем, а что?
            Не оборачиваясь, проговорил он тихо, но твердо:
                - Завтра зорей поеду. Мне в Торговой квартиру дають… Хорошую, большую. Места всем хватить. Ну, там паек и… Все такое прочее. Собирайтесь… все. Заберем насовсем от коммунаров старших детишек… Заживем. Одной семьей заживем. Через неделю прибуду за вами парой подвод.
               Он повернулся и уже громче сказал:
                - А тута вам никак нельзя. Служба у меня такая, што… Прознають бандиты… Беда будеть!
                - Да ведь пережили уже одних… Бандитов.
            Ольга грустно усмехнулась, в душе удивляясь его напору. Какое-то пока еще призрачное, слабое, но теплое чувство от того, что после всего, что ей пришлось пережить за эти три года, после крови и страданий, наконец так неожиданно, но все же появился рядом кто-то настоящий, живой, сильный, пусть и несколько грубый, пусть пока непонятный, совсем-совсем еще чужой, не знаемый, но кто так просто и твердо может сказать: будем жить… Одной семьей. Семьей?
               - Одной семьей, говоришь? Да у вас же, большевиков,  скоро семьи, как таковой и не будет вовсе. Вы же, большевики, хотите всех жен сделать… Общественными? А детишек воспитывать отдельно от семьи, как … Поросят каких-нибудь? Зачем тебе семья, Григорий?
                Гришка ухмыльнулся, в первый раз пристально всмотрелся в сухие серые глаза Ольги:
                - Такого не будеть. Никогда, слышишь? Те большевики, што про энто… Болтають, а так же и другие глупости болтають, они… Отойдуть… скоро.
                - Куда отойдут? - не поняла Ольга.
                Долгий майский закат, на полнеба раскинув рваные крылья, багровым пожарищем томно догорал на западе. С востока все настойчивее охватывала затихающий мир неотвратимая ползучая темень. Вечер выдался душным и едва пошла по молодым травам легкая свежесть от заросшей диким терновником да редкими высоченными акациями балки, Ольга, переделав все свои дела по хозяйству и уложив спать малышей,  спустилась вниз, к живой прохладе журчащего по самому дну балки  ручейка. Прошлым летом, когда она открыла его для себя, он так же тихо струился до середины августа, а потом как-то незаметно пропал, потерялся в густой осоке. Вода в нем была чиста-чистая и мелкая круглая галька, разноцветными камушками,  на его дне порой приподнималась и перекатывалась.
           Она любила здесь, опустив босые ступни в родниковую прохладу,  подолгу сидеть в одиночестве и мечтать, вспоминать былое  или просто грустить-горевать, как выходило. В темных лужицах до полночи изредка оглушительно перекрикивались лягушки да иной раз где-то наверху, в ветках старых акаций,  беспечно хохотала ночная птица. Потом, уже в середине осени, когда пошли тягучие дожди, ручеек опять ожил, проклюнулся, стал наполняться водами и когда прибрежную пожухлую траву уже слегка посеребрили  первые заморозки, ручеек настолько разросся, что уже напоминал небольшую речку. Сюда же, едва весной вода прогревалась до тепла, выходила на нерест некрупная рыба из большой реки, ниже по балке. Ее-то в голодные месяцы и научилась ловить Ольга, ставя в самом узком месте проволочный садок, который еще до войны смастерил Панкрат Кузьмич.
              На востоке, робко выглядывая из-за ночного облака, показался дрожащий край полной луны. На травы, вдруг засиявшие слабым голубоватым светом, мириадами изумрудных капелек упала прохладная роса. Затянули свои шумные концерты цикады и ночные кузнечики. Ольга вдруг подумала, что совсем забыла прихватить с собой старенькую шаль покойной Терентьевны и теперь не получится посидеть даже часик, ибо в одном ситцевом платьице ей скоро станет очень  холодно. Она уже хотела уйти, как вдруг шаль сама неожиданно и мягко легла ей на уже зябнущие плечи…
         Она вздрогнула и оглянулась.
         - Мы тут када-то… Пацанами… раков да окуньков  ловили, - Гришка, едва взглянув и слабо улыбнувшись, присел вблизи, опершись на руки и вытянув вперед босые узловатые ступни, - а я люблю… Любил  здеся полоскаться… после кузни. Вечерком. А потом… Ляжешь, руки-ноги вытянешь… Спина ноет от работы, а ты… Все лежишь, да на черное небушко глядишь… Часами. А там звездочки светятся… Далеко-далеко… Такая благодать! А потом уже, там… Так скучалось мне иной раз! По этому небу. По этой самой водице… Живая она, што ли…
                Вдруг его строгое, с живо блестящими глазами лицо оказалось напротив лица Ольги и так близко, что она невольно слегка отстранилась, чуть запрокинув голову назад:
               - Оля, мне ухаживать, как оно по-людски… Некогда, служба. Та и… отвык я от… Ты выходи за меня. Слышь? Выходи! Я твово пацанчика… Как своих  любить буду. Нет мне разницы. А саму тебя… Ты не думай! Люблю уже… Давно, как первый раз увидал, так и полюбил. Там, в штабе…
                Ольга от неожиданности опустила глаза и смущенно молчала. Пьянящий дух цветущих вокруг акаций висел в еще теплом вечернем воздухе, легко кружа голову. Луна в туманной накидке легких розовых облаков теперь робко зацепилась за темные ветви высоченных акаций и, казалось, уставилась вниз и чутко прислушивается ко всему, что творится здесь, на земле.
           Тысячу раз, уже живя у Гришкиных родителей, вспоминала она ту первую встречу с ним, зачем-то вышедшим,  беззаботно насвистывая омерзительную солдатскую песенку, из Отдела контрразведки штаба армии, после долгой беседы с ее женихом, Крестинским. И потом все время терзалась она догадками: зачем немилосердная Судьба свела ее опять с ним и зачем он спас ее тогда, морозным утром, после гибели Олеши с товарищами и зачем отправил подальше от войны? Ведь она была для него ненужным и опасным свидетелем, она видела его в штабе у белых и она могла знать о нем еще и побольше… Мог бы он ее тогда просто убить? Мог бы! И… должен был! По самому первому, жестокому закону войны. Но не убил. И тысячу раз задавала она себе один и тот же вопрос: зачем?
        Она в первый раз глубоко заглянула в его глубокие, блестящие из темных провалов лица глаза и сказала просто, буднично, будто речь о каком-то пустяке, мелочи:
                - Ты же меня совсем не знаешь… Да и… Я ведь повенчана. В церкви повенчана … С другим человеком. А нельзя же…
                - А я вот… Цельные полтора года и не знал, што… Вдовый теперя.., -дрогнувшим голосом глухо перебил ее  Гришка, отвернувшись и угрюмо опустив голову, грызя зубами  мелкую травинку, - да и твово… Мужа, небось, и нет уже на свете… Такая война  позади. А ежели и найдется… Убег, наверное, ежели живой и остался.  Тут ему… Никак нельзя! Всех… Вас он бросил.
                Ольга прикрыла глаза, задышала часто-часто, ей стало отчего-то душно в уже наполненном прохладой воздухе. И вдруг вспомнился ей тот холодный, в блеске молний, ночной ливень в степи, на дальней, украдкой засеянной заимке, когда они с Александрой, укрывшись под подводой, сидели, согревая друг дружку и у каждой были свои, наполнявшие молодую и неопытную в жизни душу сомнения и страхи и у каждой под сердцем уже жил малыш и как Саша тогда поняла ее и поверила ей… А ведь Терентьевна так и ушла ко Господу, думая, что все-таки Ольга родила от ее Гришки. Ко Господу…
               - Мы такие… разные. Я в Бога верю, Гриша. А ты нет. А… У вас теперь свой бог, Ленин.
               - Ленин, говоришь?
                Гришка далеко  отбросил травинку,  развернулся и, с сосредоточенным лицом, грубо обхватив ее за плечи, медленно повалил на шелковую молодую траву, на едва накинутую на голые ее плечи шаль, настойчиво пытаясь поцеловать в губы. 
             Она от неожиданности оцепенело сжалась под ним, отвернула голову, сцепила в отчаянии зубы… Но вдруг его горячее дыхание, такое близкое, томная тяжесть на груди его голого тела, эта его мужская грубость и так легко покорившая ее сила, а может быть, простая, долгая и колючая, в несколько серых лет, бабья тоска, тоска молодого тела по любви, простой земной и самой непристойной  любви, по сильному плечу, подспудная, необъяснимая, выплаканная  долгими ночами холодного одиночества в мокрую от слез подушку, тоска,  в которой иной раз и самой себе не хочется признаться – теперь пробудила в ней какое-то трепетное, неотвратимое, какое-то дикое,  животное  желание любить, любить  и быть любимой и она вдруг, совсем неожиданно для себя, покорилась, обмякла, сомлела, свела свои враз похолодевшие ладони над ним, невольно коснулась его голой спины и, ощутив там грубый шрам, тут же слегка отдернула от неожиданности руку:
                - Осколочный?..
                - Та не-е… Сабельный. Осколочный, тот  пониже будет… На пояснице. А ты… Моя будешь!
                - Луком только…  На меня… не дыши. Не люблю…
                - Полюбишь… Терпи.
               Ольга глубоко вздохнула,  облизала подрагивающие сухие губы, закрыла густо покрасневшее лицо застиранным ситцевым платочком и больше не противилась.
                Луна, стыдливо подглядывая сквозь качающиеся на легком ночном ветерке ветви зацветающей акации, вдруг опустила глаза и быстро скрылась в темно-синем тумане быстро наползающих с запада лиловых  дождевых туч.

                Конец Второй книги


Рецензии