Настоящее искусство. Глава 37. Искусный ценитель
Данная книга является художественным произведением, не пропагандирует и не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет. Книга содержит изобразительные описания противоправных действий, но такие описания являются художественным, образным, и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий.
Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и сигарет.
Глава 37. Искусный ценитель
— Расскажи хоть немного о себе, — Ева отпивает глоток своего традиционного пряного кофе, и на ее побледневшем от переживаний последних нескольких недель лице расцветает легкая усмешка, напоминающая сидящему около нее Лазареву улыбку кроткой, девственно чистой в своей строгой красоте Мадонны на одной из икон, которые ему довелось увидеть в своем путешествии в Германию. — Мы уже так долго общаемся, а я не знаю о тебе почти ничего. Странно, правда? Бывают такие люди, с которыми никак не наговоришься, а как задумаешься — поймешь, что говорил-то в этих беседах, оказывается, только ты. — Она, как и всегда, активно жестикулируя — некоторые людские привычки не меняются даже после череды самых страшных событий, возможных в жизни, — неуклюже проливает пару капель на верхнюю часть костюма Андрея, в который раз при первой же появившейся возможности пришедшего в дом Адамова, с огромным трудом, кровью и потом всех троих все же сумевшего выплыть из водоворота диких непрекращающихся ломок.
Андрей сидит молча, позабыв обо всем — даже о компрометирующей новости, относительно недавно рассказанной Адамовым, когда вокруг наркодилера, воркуя что-то мягко-извиняющееся, носится Ева, чей белесый туман волос оставляет его в полной прострации.
«Продолжай. Продолжай делать то, что ты делаешь сейчас, — говори вот так со мной, будто ничего больше нет в этом прогнившем мире.
Смейся. Пожалуйста, еще… Боже! Еще. Хотя бы пару секунд. Господи, я так люблю твой смех. Я слушаю его ежедневно, когда мы переписываемся, и я пытаюсь отвлечь тебя от грустных мыслей, — сижу в машине, и непослушный палец автоматически жмет: повтор, повтор, повтор.
Смейся. Хочешь — я подарю тебе все, что только пожелаешь: скорчу мерзкую рожу; совершу еще один неловкий идиотский поступок; расскажу тебе очередную отвратительную шутку из моих коллекций глупого юмора — только смейся вот так, прошу».
Всю жизнь Лазарев ощущал, что несмотря на сильный, уверенный в себе и своих возможностях взгляд и внешний образ, за который он был так уважаем многими коллегами, за призмой его глаз, в его сердце всю его жизнь хранится какая-то удивительная тонкая, никогда до конца не растрачиваемая нежная одержимость, заставляющая его не просто любить близких ему и его душе людей, а поклоняться им. Он создавал образы этих людей из острых осколков своих привязанностей.
Типичная жизнь дворовой шавки, своей среди чужих и чужой среди своих, — чувствовать себя поразительно лишним, ощущать свой вклад в судьбу любимого человека как ненужное дополнение к чьей-то истории, но упорно продолжать безумно и бездумно ластиться к тем, кому ты едва ли необходим, дарить им безвозмездно целый мир, вертеться часовой стрелой у их ног в умоляющих просьбах о хотя бы крупице внимания без нужды привлекать его искусственно, провокационными методами, и ласково щуриться в ответ вечно строгому хозяину от безмерного удовольствия, проявившегося от нечастой, скупой и мимолетной похвалы.
Эта маленькая-большая слабость Лазарева была унизительна даже для него самого, когда ему доводилось, как сейчас, получать о ней недвусмысленное напоминание, но он не мог с собой поделать ровным счетом ничего.
Его банально никогда не привлекали люди слишком полые внутри, чтобы возводить их в ранг индивидуальных, сшитых по его меркам. Ему было невыразимо скучно быть до одури любимым кем-то — такие сразу и почти всегда безвозвратно откладывались им на мысленную жестокую полку «для вторичной эмоциональной переработки». Его собственным наркотиком, все больше разъедающим его изнутри с каждым днем, была любовь к людям, которые даже если и привяжутся к нему, то никогда не покажут своих истинных чувств. Ему нравилась эта вечная охота за полным и безропотным покорением близких его духу: чем упорнее было сопротивление, тем важнее была для него добыча.
«Я люблю каждую твою деталь, каждую линию и черту. Почему я так несправедливо не могу стать художником твоей души и тела? Я смог бы — если ты все еще готова передумать, я обещаю — быть самым искусным ценителем экспоната твоей личности. Это так сладко и запретно для нас обоих, и ты знаешь — мы оба знаем это, — что я никогда не предам своего друга и не смогу найти в себе силы, чтобы очернить хоть самым мелким злостным пятнышком твою репутацию, потому что я, как всегда, слишком на грани. Я слишком дорожу вами обоими, чтобы так по-глупому вас потерять. Я не могу, не имею права сделать вам больно, потому оставлю все страдание себе без малейшего упрека — мне не тяжело, и я не вру ни на один грамм. Вы — как обманчивый укол обезболивающего, после которого мучение разрастается своими вездесущими склизкими щупальцами — отрубишь одно, получишь десять — до невероятных размеров».
Ева что-то увлеченно рассказывает и смеется, наклонившись к Лазареву, чтобы протереть пятно на плотной костюмной ткани, и к пьянящему своей нереальной, кажется, гармонией почти тошнотворного запаха дворовой собаки и обжигающих капель пряного кофе прибавляется неповторимый запах кожи Лилевской.
Он мучительно медленно втягивает многогранность его нот, в очередной раз думая о том, что, возможно, только он, так безупречно соответствуя своему внутреннему псу, ощущает все полотно аромата своей хозяйки.
«Разложи все мое тело, будто играя своими очаровательными розовыми пальцами в грубый пластиковый конструктор, на органы, а органы рассортируй в клетки, если это доставит тебе счастье.
Я не взвизгну, не шелохнусь, не дернусь, даже если ты захочешь меня убить. Пускай даже ради забавы, пускай ради шутки или в циклических попытках доказать ему и его паранойе, что отныне и навсегда ты чиста и больше никогда не позволишь себе вываляться, как я в попытках привлечь твое внимание, в грязи землистого цвета, — я буду верно и преданно глядеть в твои глаза, пока ты будешь улыбаться своей безмятежной робкой улыбкой, когда будешь — с жалостью или все-таки без нее? — топить меня в пресной мутной глубине моей больной и вечно увечной любви к тебе, остервенело ударяя веслом слов полного равнодушия о мою голову. Последняя просьба: только, пожалуйста, обязательно прояви великодушие, когда увидишь, что мне осталось совсем немного, — если умирать вот так, то только под звуки твоего самого лучшего во всем картонном мире смеха».
— Какое у тебя смешное лицо, когда ты задумываешься. — Смех Евы, выбрасывающей в урну бумажный платок, выпачканный в потеках кофе, звенит в его ушах, как самая совершенная мелодия планеты, и он улыбается ей в ответ, возвращаясь в привычную реальность. — Я люблю, когда ты помогаешь мне видеть счастье буквально во всем.
Лазарев снова ничего не отвечает, любуясь переливающимися на стыдливо подглядывающим за домом Александра солнце звездами родинок на ее шее, когда такой контрастный смеху его любимой звук мобильного телефона отрывает его от внимательного и осознанного созерцания прекрасного.
— Я буквально на секунду, — выходит он из-за стола, вглядываясь в номер Отца, так неожиданно засветившийся на экране. — Не допивай кофе без меня, хорошо?
Телефон разрывается от непрерывного раздражающего звона, когда Андрей, на секунду остановившись позади супруги Адамова, зажмуривает глаза и, не в силах противостоять соблазну, приложив подушечки указательного и третьего пальцев руки к своим горячим и горьким губам, затем осторожно касается ими пепельного тумана ее волос.
— Да, Отец. Это я, — голос Андрея слегка дрожит, но позже меняется на обеспокоенный, соответствующий ритму его шагов, когда он покидает комнату. — Что произошло? Скажи толком. Не можешь?
Ева с легким удивлением ощупывает свою голову сзади, хмурясь и пытаясь понять свои ощущения.
Будто липкий собачий язык радостно облизал устало свесившуюся на плечо голову любимой хозяйки.
Свидетельство о публикации №225091701515